Лошадь извозчика была, повидимому, самым ленивым животным на свете. Опустив голову, она медленно тащилась по дороге с таким видом, как будто ей нравилось заставлять ждать тех людей, которым она везла вещи. Порой мне казалось, что она сама громко посмеивается над этим, но извозчик уверял, что ее просто мучит кашель.
Извозчик, так же как и лошадь, имел обыкновение держать голову опущенной. Он правил словно в полусне, покачиваясь взад и вперед и положив локти на колени. Я сказал «правил», но на самом деле я убежден, что повозка точно так же добралась бы до Ярмута и без него, ибо все делала сама лошадь. Извозчик совершенно не разговаривал, а только посвистывал.
У Пиготти на коленях стояла корзина, до того набитая припасами, что нам, наверное, хватило бы их до самого Лондона, Оба мы с Пиготти ели и спали очень много. Засыпая, она упиралась подбородком в ручку корзины, которую ни на секунду не выпускала из рук. Никогда не поверил бы я, если б сам не слышал, что беззащитная женщина может храпеть так громко, как она.
Мы столько блуждали по проселочным дорогам, то заезжая на постоялый двор сдавать деревянную кровать, то останавливаясь где-либо еще, что я ужасно устал и был очень рад, когда увидел Ярмут. Он, вероятно, был расположен на каком-то болотистом, сыром месте. Такое, по крайней мере, я вынес впечатление, глядя на мрачные пустыри, лежащие за рекой. Тут я, помню, удивился, что на земле, если она и вправду так кругла, как утверждает моя география, могут быть такие вот плоские места; но я сейчас же объяснил себе это тем, что Ярмут, должно быть, находится у одного из полюсов. Когда мы въехали в город, где нас охватил запах рыбы, смолы, пакли, дегтя, и увидели снующих взад и вперед матросов и громыхающие по мостовой телеги, я почувствовал, как был несправедлив к такому кипящему жизнью месту. Помнится, что я поспешил высказать это Пиготти, и она, выслушав с самодовольным видом мои восторженные отзывы, заявила: «Всем известно (думаю — только тем, кто имел счастье сам родиться ярмутской «селедкой»), что это красивейшее место в мире».
— А вот и мой Хэм! — воскликнула Пиготти. — Как он вырос! Просто не узнать его!
Действительно, ее племянник ждал нас у дверей трактира и сейчас же, как старый знакомый, справился о моем здоровье. Мне сначала показалось, что я знаю его не так хорошо, как он меня, по той простой причине, что с момента моего рождения он никогда у нас в доме не появлялся. Но мы скоро подружились с ним, ибо он сейчас же взвалил меня себе на спину и так понес домой. Он был плотный, крепкий, широкоплечий малый, футов шести ростом, но лицо у него было глуповато улыбающееся, мальчишеское, а светлые курчавые волосы делали его похожим на барашка. На нем была парусиновая куртка и такие плотные штаны, что они могли бы стоять сами по себе, без всяких ног. То, что он носил на голове, собственно говоря, нельзя было назвать шапкой, а скорее походило на просмоленную крышу старой постройки.
Хэм нес меня на спине, а один из наших сундучков — под мышкой, Пиготти же тащила другой сундучок. Шли мы переулками, усеянными щепками и кучками песку, шли мимо газовых заводов, канатных фабрик, такелажных[6], конопатных, шлюпочных мастерских и всяких других подобных учреждений, пока, наконец, не добрались до мрачного пустыря, который я уже видел издали. Тут Хэм сказал:
— А вот и наш дом, Дэви!
Я посмотрел во все стороны, но нигде — ни на пустыре, ни дальше у моря, ни у реки — не заметил никакого дома. Стояла только неподалеку, на сухом песке, черная баржа или какое-то другое, отслужившее свой век судно. Оттуда торчала железная труба, и из нее как-то уютно шел дым. Ничего другого, напоминающего человеческое жилье, видно не было.
— Скажите, вот это, похожее на корабль, не ваш ли дом? — спросил я.
— Оно самое и есть, — ответил Хэм.
Если бы это был дворец Алладина или волшебное яйцо арабской птицы Рок, то, право, я не был бы более очарован, чем теперь, при мысли, что буду жить в такой барже. В одном боку этого судна была вырезана прехорошенькая дверь; имелись тут и крыша и маленькие окошечки, но самым восхитительным было то, что судно это — настоящее, ходившее сотни раз по морю и никогда не предназначавшееся для жилья человека на суше. Вот именно это особенно меня в нем и прельщало.
Внутри царила чистота и порядок. Здесь был и стол, и голландские часы, и комод. На комоде стоял поднос, где была нарисована леди с зонтиком, прогуливающаяся с ребенком воинственного вида, который катил обруч. Поднос этот, помню, поддерживала библия, иначе, сдвинувшись с места, он мог бы перебить чайную посуду, расставленную вокруг него. На стенах висело несколько аляповато раскрашенных картин из священного писания, в рамках и под стеклом. Над небольшим камином была картина, изображавшая бриг[7] «Сара Джен», построенный в Зундерланде. В картину была вделана миниатюрная деревянная корма. Это художественное произведение, где живопись сочеталась со столярным мастереством, тогда качалось мне самой ценной вещью в мире. В балках потолка было ввинчено несколько крючков, назначения которых я никак не мог постигнуть. Здесь же стояли разные ящики, заменявшие стулья.
Все это я заметил с первого взгляда, мне думается, благодаря присущей детям наблюдательности. Затем Пиготти открыла маленькую дверь и показала мне мою комнатку. Это была самая совершенная и самая прелестная комнатка, какую только можно себе представить в корме старой баржи. Здесь имелось окошечко, сделанное из того отверстия, где когда-то помещался руль. На стене, низко, по моему росту, висело зеркальце в рамке из ракушек. Тут же стояла кроватка, также как раз по мне, а на столе в синей кружке красовались водяные растения. Стены были выбелены чисто-начисто, а одеяло из разноцветных лоскутков своей пестротой слепило мне глаза. В этом очаровательном доме я особенно обратил внимание на господствовавший в нем рыбный запах. Был он до того силен, что когда я вынимал носовой платок, чтобы утереть нос, от него несло так, словно в нем только что был завернут омар. Когда это свое наблюдение я сообщил Пиготти, она сказала мне что брат ее занимается продажей омаров, крабов и речных раков. Потом я сам видел в маленькой деревянной пристройке, где хранились горшки и котлы, множество этих разнородных раков, удивительно перепутанных между собой и никогда не выпускавших из своих клешней того, что им удавалось захватить.
Нас встретила очень вежливая женщина в белом переднике; сидя на спине Хэма, я видел, как она по крайней мере за четверть мили начала кланяться и приседать. Так же приветствовала нас и красавица-девочка (по крайней мере, такой она мне показалась) с голубыми бусами на шее. Я хотел было поцеловать ее, но она убежала и спряталась.
Вскоре после того, как мы роскошно пообедали отварной камбалой с вареным картофелем и топленым маслом (а для меня специально еще была приготовлена котлета), появился волосатый мужчина с очень добродушным лицом. Так как он назвал Пиготти «девочкой» и крепко поцеловал ее в щеку, я, зная строгость нравов Пиготти, решил, что это ее брат. Так оно и оказалось; мне представили его как мистера Пиготти, хозяина дома.
— Рад видеть вас, сэр, — приветствовал меня мистер Пиготти. — Вы пожалуй, найдете нас неотесанными, но вам мы всегда будем рады.
Я поблагодарил его и сказал, что, наверное, буду счастлив в этом восхитительном месте.
— А как здоровье вашей мамы, сэр? — спросил мистер Пиготти. — Что, вы оставили ее веселой?
Я ответил, что матушка была в настроении очень веселом и приказала ему кланяться, — по правде сказать, это была святая ложь.
— Премного, конечно, ей благодарен, — промолвил мистер Пиготти. — Коли вам не надоест у нас за две недели вот с ними (он указал на мою Пиготти, а затем на Хэма и на маленькую Эмми), то это будет для нас большая честь.
Выполнив так гостеприимно долг хозяина, мистер Пиготти ушел мыться к котлу с горячей водой, ибо — пояснил он — «холодная вода никогда не смыла бы моей грязи».
Вскоре он вернулся в гораздо более благообразном виде, но страшно красный, и мне невольно пришло на ум, что у его лица есть то общее с омарами, крабами и раками, что все они, попадая в горячую воду очень черными, выходят из нее очень красными.
После чая, когда заперли дверь и стало так уютно, а на дворе было сыро и холодно, баржа показалась мне самым очаровательным уголком на свете. Слышать, как завывает над морем ветер, знать, что туман стелется по заброшенному пустырю, и в это время смотреть в огонь и думать, что кругом нет никакого жилья, кроме нашего, да и то — баржа, — в этом было нечто сказочное. Крошка Эмми, преоделев свою застенчивость, сидела рядом со мной на самом низком и самом маленьком из ящиков, — он как раз входил в уголок у камина, и на нем было достаточно места для нас обоих.
Миссис Пиготти, в белом переднике, расположилась со своим вязаньем по другую сторону камина. Моя Пиготти шила, и она, и ее рабочий ящик с изображением собора св. Павла, и огарок восковой свечи — все они чувствовали себя здесь так, как будто никогда не знали иной кровли.
Хэм, успевший уже дать мне урок карточной игры «империал», теперь старался припомнить какое-то гадание, причем каждый раз, когда он переворачивал засаленные карты, на них оставался еще новый след от его пропитанных рыбой пальцев.
Мистер Пиготти спокойно курил свою трубку, тут я почувствовал, что как раз настало время для задушевной беседы.
— Мистер Пиготти… — начал я.
— Что угодно, сэр? — отозвался он.
— Скажите, не потому ли вы назвали своего сына Хэмом, что живете вы как будто в ковчеге?[8]
Повидимому, идея эта показалась мистеру Пиготти глубокомысленной, но он ответил;
— Нет, сэр. Я вовсе никогда не давил ему никакого имени.
— А кто же тогда дал ему это имя? — спросил я.
— Ну, разумеется, его отец, сэр!
— А я думал, что вы его отец…
— Нет, отцом его был мой брат Джо, — пояснил мистер Пиготти.
— Что же, он умер, мистер Пиготти? — спросил я, почтительно помолчав.
— Утонул, — проговорил мистер Пиготти.
Я был очень удивлен, узнав, что мистер Пиготти не отец Хэма, и сейчас же подумал, не заблуждаюсь ли я также относительно родства его с другими здесь присутствующими лицами. Любопытство мое было так возбуждено, что я решил это выяснить.
— А маленькая Эмми? — спросил я, взглянув на нее. — Она ваша дочь, мистер Пиготти, не правда ли?
— Нет, сэр, мой зять Том был ее отцом.
Я не мог удержаться от того, чтобы после нового почтительного молчания не спросить:
— Он тоже умер, мистер Пиготти?
— Утонул.
Я чувствовал, как трудно продолжать разговор в таком духе, по так как я еще не узнал всего, что хотел знать, то опять спросил:
— Разве у вас нет детей, мистер Пиготти?
— Нет, сэр, — ответил он посмеиваясь, — я холостяк!
— Холостяк! — повторил я с удивлением. — А тогда кто же это, мистер Пиготти? — спросил я, указывая на особу в белом переднике, запятую вязаньем.
— Это миссис Гуммидж, — сказал хозяин дома.
— Гуммидж?! Мистер Пиготти?..
Но тут Пиготти, моя собственная Пиготти, стала делать мне такие выразительные знаки, чтобы я прекратил свои вопросы, что мне ничего больше не оставалось, как сидеть смирнехонько и смотреть на всех членов молчаливого общества.
Наконец настала пора ложиться спать. В тиши моей маленькой комнатки Пиготти рассказала мне, что Хэм и Эмми, племянники хозяина дома, были усыновлены им крошками в разное время, когда они остались круглым сиротами, без всяких средств к существованию, а миссис Гуммидж — вдова его компаньона по лодке, умершего в большой бедности. Пиготти прибавила, что брат ее тоже небогат, но хорош, как золото, и надежен, как сталь (это подлинные ее сравнения). Единственное, что, по словам моей Пиготти, могло вывести ее брата из себя, это упоминание о его великодушии; тут он свирепел, стучал кулаком по столу так, что однажды даже расколол его, разражался страшными проклятиями и кричал, что если кто-либо заикнется еще о чем-нибудь подобном, он совсем сбежит.
Я был очень растроган рассказом о доброте хозяина дома. Прислушиваясь к тому, как женщины укладываются спать в крошечной, похожей на мою, комнатушке в противоположной части баржи, а мужчины подвешивают свои гамаки на крючья, привинченные к балкам потолка, я был в прекраснейшем настроении духа, и оно усиливалось еще тем, что меня очень клонило ко сну. Засыпая, я сквозь сон слышал, как свирепо завывает ветер на море, и в мою душу закралась было смутная боязнь, что ночью может разыграться буря, но меня тотчас же успокоила мысль, что мы ведь в барже и с нами такой опытный моряк, как мистер Пиготти.
Однако ничего не случилось, кроме того, что ночь сменилась утром. Как только первые лучи солнца засверкали на рамке моего зеркальца, я уже вскочил со своей кроватки и сейчас же отправился с маленькой Эмми на берег собирать камушки.
— Мне кажется, вы настоящий моряк, ведь правда? — сказал я Эмми.
На самом деле вряд ли я предполагал что-либо подобное, но я считал, что из вежливости надо что-нибудь сказать в этом роде; а тут еще в этот момент проходивший вблизи нас парус так красиво в миниатюрном виде отразился в ясных глазах девчурки…
— Нет! — возразила Эмми, покачивая головой. — Я боюсь моря.
— Боитесь?! — воскликнул я с видом смельчака, высокомерно поглядывая на могучий океан. — А я вот не боюсь!
— Но оно свирепое, — сказала девочка. — Я видела, как жестоко оно обошлось с некоторыми из наших рыбаков: на моих глазах в щепы разбило такую баржу, как та, в которой мы живем.
— Надеюсь, что это не то судно, на котором…
— Утонул мой отец? Нет, это не то, — того я никогда не видела.
— А отца тоже не видели? — спросил я.
Маленькая Эмми отрицательно покачала головой.
— Я не помню его.
Какое удивительное совпадение: наши судьбы имели много общего! Я сейчас же принялся ей рассказывать, что я тоже никогда не видел своего отца и мы с матушкой всегда жили одни: так счастливо, как только можно себе представить, — жили, живем и думаем всегда жить. Я также расскзал ей, что могила отца на кладбище совсем близко от нашего дома; у могилы растет тенистое дерево, и на его ветвях распевают пташки; а в одно чудесное утро и слушал там их пение.
Но все-таки сиротство наше с Эмми не было совсем одинаковым: она еще до смерти отца лишилась матери; могилы ее отца также не существовало, — знали только, что он покоится где-то на дне моря.
— А кроме того, — вернулась к нашему разговору девчурка, не переставая при этом разыскивать ракушки и камушки, — ваш папа был джентльмен, а мама леди, мой же отец — рыбак, мать — дочь рыбака и дядя Дэн тоже рыбак.
— Дэн — это мистер Пиготти? — спросил я.
— Дэн — дядя вот тот, — ответила Эмми, кивая на баржу.
— Да, понимаю. Мне кажется, ваш дядя очень добрый человек, не так ли?
— Добрый? — повторила Эмми. — Это мало сказано! Если когда-нибудь, только я сделаюсь знатной леди, я сейчас же подарю ему кафтан небесно-голубого цвета с бриллиантовыми пуговицами, шелковые панталоны, красную бархатную жилетку, треугольную шляпу, большие золотые часы, серебряную трубку и целый ящик денег.
Я ответил, что нисколько не сомневаюсь в этом. Мистер Пиготти бесспорно заслуживал всех этих сокровищ, но, по правде сказать, мне не казалось, чтобы ему могло быть удобно в костюме, о котором для него мечтала его маленькая благодарная племянница; особенно сомневался я относительно треугольной шляпы, Понятно, я это не высказал, а подумал только про себя.
Маленькая Эмми, перечисляя дары, которыми мечтала осчастливить своего дядю, остановилась и стала смотреть на небо — так, словно все дары эти, как светлое видение, рисовались там перед ней. Затем мы отправились опять собирать ракушки и камушки.
— А вам хотелось бы быть леди? — спросил я. Эмма взглянула на меня и кивнула головкой.
— Очень хотелось бы, — промолвила она. — Мы все тогда стали бы господами: и я, и дядя, и Хэм, и миссис Гуммидж. Нам самим тогда было бы мало дела до бурной погоды, но мы, конечно, боялись бы ее, из-за рыбаков и, случись что-либо с ними, помогали бы им деньгами. А вы, — добавила она застенчиво, — неужели вы не боитесь моря?
В эту минуту море было так спокойно, что внушало к себе доверие, по я нисколько не сомневаюсь, что поднимись только волна — и я, помня ужасный конец родственников Эмми, немедленно бросился бы бежать со всех ног подальше от бушующей стихии. Тем не менее я сказал: «Нет, не боюсь», и прибавил:
— Да и вы, кажется, не так уж боитесь его, как говорите.
Она действительно шла слишком близко от края ветхого деревянного помоста, куда мы с нею забрались, и я боялся, как бы она не свалилась в воду.
— О! Когда море такое, я его не боюсь, — заявила Эмми. — А вот когда на нем разыграется буря, я просыпаюсь и дрожу, думая о дяде Дэне и Хэме, и мне все чудится тогда, что я слышу, как зовут они на помощь. Потому-то мне так и хотелось бы стать знатной леди… Когда же море спокойно, я ничуть не боюсь его… Ну, посмотрите-ка!
И она бросилась от меня и стала бегать по неотесанному бревну, выступавшему над морем.
Этот момент так глубоко врезался в моей памяти, что, будь я живописцем, я и сейчас набросал бы с мельчайшими подробностями крошку Эмми, несущуюся, как мне казалось, к своей цели, с незабываемым взглядом, устремленным в морскую даль…
Легкая и смелая воздушная фигурка мгновенно повернулась на бревне и благополучно вернулась ко мне, а я стал тут смеяться над своим страхом и криками, — они-то, во всяком случае, были совершенно напрасны, так как кругом не было ни души.
Долго бродили мы вместе, набивая наши карманы разными интересными для нас вещами. Помню, наткнулись мы на лежащие на песке морские звезды, и уж не знаю, были ли они довольны этим, но мы осторожно опустили их в воду. Наконец направились мы домой. Под навесом чулана, где хранились раки, мы остановились, обменялись невинным поцелуем и, румяные и довольные, отправились завтракать.
— Они точно два молоденьких дрозда, — проговорил, увидев нас, мистер Пиготти, и я принял это как комплимент.
Конечно, я был влюблен в крошку Эмми. И я убежден, что в моей любви к этой малютке было столько же искренности и нежности как в самой возвышенной, благородной любви более позднего возраста, но дышала она большей чистотой и бескорыстием. Мое юное воображение окружало эту милую голубоглазую крошку эфирным сиянием и рисовало мне ее настоящим ангелом. Если бы в одно прекрасное утро у нее вдруг за спиной появились крылышки и она улетела бы, то и тогда, кажется, я не был бы особенно удивлен.
Целыми часами бродили мы с ней по пустынному ярмутскому берегу, как настоящие влюбленные. Дни пробегали за днями так, как будто время было не старцем, а ребенком, помышляющим только об играх к забавах. Помню, как-то раз сказал я Эмми о том, как обожаю ее, и что если она не любит меня, то я принужден буду заколоть себя шпагой. Но Эмми призналась в своей любви ко мне, и я не усомнился в ней.
Вскоре я заметил, что миссис Гуммидж далеко не всегда так мила, как можно было бы ожидать, учитывая те обстоятельства, при которых жила она у мистера Пиготти. Довольно часто была она раздражительна, порой ныла и жаловалась больше, чем могло быть приятно окружающим да еще в таком тесном помещении. Я жалел миссис Гуммидж, но иногда думал, как хорошо было бы, если бы она имела свою отдельную комнату, куда могла бы удаляться, пока не пройдет ее хандра.
Мистер Пиготти захаживал иногда в трактир «Доброжелатель». Узнал я об этом на второй или на третий день своего пребывания, видя, как миссис Гуммидж между восемью и девятью часами вечера стала поглядывать на голландские часы, ворча, что мистер Пиготти, очевидно, в этом трактире, и что она еще с утра знала об этом.
Миссис Гуммидж весь день была в очень подавленном состоянии духа, а когда после обеда затопили камин и он стал дымить, она даже расплакалась.
— Несчастное, одинокое я существо! — начала она ныть. — Все делается мне наперекор.
— О, это скоро пройдет, — сказала Пиготти (я опять имею в виду мою Пиготти), — поверьте, и нам всем это не менее неприятно, чем вам.
— Я больше чувствую это, — возразила миссис Гуммидж.
День был очень холодный, дул пронзительный ветер. Уголок у камина, где обыкновенно сидела миссис Гуммидж, казался мне самым тёплым и уютным во всем домике, а кресло ее было несомненно самое удобное из всех здешних сидений, но в этот день все как-то было не по ней. Она то и дело жаловалась на холод; уверяя, что по спине ее не перестают пробегать мурашки. В конце концов она снова расплакалась и опять стала повторять, что она несчастное, одинокое существо, которому все делается назло.
— Конечно, очень холодно, — заметила Пиготти, — каждый чувствует это.
— Я больше других чувствую это! — отозвалась миссис Гуммидж.
В таком же настроении была она и за обедом, хотя ей подавали сейчас же после меня (это внимание оказывали мне как почетному гостю). Она жаловалась, что рыба слишком мелка и костлява, а картофель пригорел. Мы все соглашались, что это неприятно, но миссис Гуммидж уверяла, что ей неприятнее, чем всем другим, и опять проливала слезы и опять горько причитала. Когда около девяти часов вечера хозяин вернулся домой, миссис Гуммидж в самом ужасном настроении вязала в своем углу, моя Пиготти работала с веселым видом, Хэм чинил свои длинные непромокаемые сапоги, а я, сидя рядом с маленькой Эмми, читал всем вслух. Миссис Гуммидж от самого чая не проронила ни слова, ни на кого не взглянула, а только все вздыхала.
— Ну, друзья мои, — проговорил мистер Пиготти, усаживаясь на свое место, — как же вы все поживаете?
Каждый из нас, ласково взглянув на него, сказал что-нибудь; одна миссис Гуммидж молча покачала головой надсвоим вязаньем.
— Чего же нехватает? — спросил ее мистер Пиготти, всплеснув руками. — Ну, развеселитесь же, матушка!
Но миссис Гуммидж, видимо, не была в состоянии развеселиться. Она вытащила старый шелковый, черный носовой платок и вытерла им себе глаза. Вместо того чтобы положить свой платок в карман, она продолжала держать его в руках наготове.
— Чего же вам нехватает, миссис Гуммидж? — переспросил ее мистер Пиготти.
— Ничего, — ответила миссис Гуммидж. — А вы, Дэн, кажется, были сегодня в «Доброжелателе»?
— Да, я сегодня посидел там часок, — ответил он.
— Очень мне грустно, что я гоню вас туда, — заявила миссис Гуммидж.
— Вы гоните?.. Поверьте, меня вовсе не нужно гнать, — добродушно смеясь, сказал мистер Пиготти. — Я даже слишком охотно хожу туда.
— Да, именно слишком охотно, — промолвила миссис Гуммидж, качая головой и утирая слезы. — Да, да, слишком охотно. Вот мне и грустно, что это из-за меня.
— Из-за вас?.. Да совсем не из-за вас, — возразил мистер Пиготти. — Ни минуты не думайте этого.
— Да, да! Это так! — закричала миссис Гуммидж. — Я знаю, что я такое: бедное, несчастное, одинокое создание. Все делается мне назло, и я всем стою поперек горла. Да, да, ячувствую все гораздо острее, чем другие, и показываю более явно. Это мое несчастье!
Тут, помню, мне пришло в голову, что несчастье миссис Гуммидж в данном случае распространяется и на других членов семьи. Но сам хозяин и не подумал сказать что-либо подобное, а только снова стал ее упрашивать развеселиться.
— Я совсем не такая, какой мне хотелось бы быть, — говорила миссис Гуммидж. — Далеко мне до этого. Я хорошо знаю себя. Несчастья испортили мой характер. Я все время переживаю их, и это отражается на мне. Хотела бы я не чувствовать так своих несчастий, но — что поделаешь! — чувствую их. Желала бы привыкнуть к ним, но не в состоянии этого сделать. Я отравляю жизнь всему дому — не сомневаюсь в этом. Целый день сегодня я мучила и вашу сестру и мистера Дэви.
Растроганный, я в страшном волнении закричал:
— Нет, нет! Миссис Гуммидж, вы вовсе не мучили нас!
— Разумеется, я не имею ни малейшего права поступать таким образом, — продолжала миссис Гуммидж, — это неблагодарно с моей стороны. Лучше мне вернуться в мой приход и умереть. Я одинокая, несчастная женщина, и мне не надо быть здесь никому в тягость. Если мне кажется, что все делается наперекор мне и сама я всем делаю наперекор, так пусть уж это происходит в моем приходе. Дениэль, повторяю, мне лучше уйти домой, умереть и освободить всех!
С этими словами миссис Гуммидж удалилась к себе и легла в постель.
Когда она ушла, мистер Пиготти, на лице которого за все время этой сцены не отразилось никакого иного чувства, кроме самой глубокой симпатии, посмотрел на всех нас и, качая головой, с горячим сочувствием прошептал:
— Это она опять вспомнила своего старика.
Я сперва было не понял, о каком именно старике так задумывается миссис Гуммидж, но Пиготти, укладывая меня спать, пояснила, что это покойный мистер Гуммидж. Каждый раз, когда старушка была не в духе, мистер Пиготти считал несомненным, что она вспоминает своего покойного мужа, и это всегда трогало его до глубины души. Я сам слышал, как в этот вечер, лежа в своем гамаке, он говорил Хэму:
— Бедняжка, она все думает о старике!
Когда миссис Гуммидж во время нашего пребывания на барже начинала хандрить (что случалось с ней не раз), мистер Пиготти всегда приводил это объяснение в качестве смягчающего обстоятельства и обыкновенно при этом выражал ей самое горячее сочувствие.
Так прошло две недели без иных перемен, как смена приливов и отливов, от которых зависело время ухода и возвращения хозяина, а также его племянника. Когда Хэм бывал свободен, он гулял с нами на берегу, показывал нам лодки и корабли и даже раза два покатал нас на лодке по морю.
Особенно памятно мне одно воскресное утро. Каждый раз, когда я слышу об Ярмуте или даже читаю название этого городка, оно так ясно-ясно встает передо мной. Гудят колокола, призывая прихожан к обедне; мы трое сидим на берегу; крошка Эмми прислонила к моему плечу свою головку, Хэм лениво бросает в воду камушки, а солнце, пробиваясь сквозь густой туман, вырисовывает проходящие в отдалении, словно какие-то призраки, корабли.
Наконец наступил день нашего отъезда. Я еще крепился, прощаясь с мистером Пиготти и миссис Гуммидж, но отчаяние мое при расставании с крошкой Эмми было ужасно. Мы шли с ней, держа друг друга за руку, до самого трактира, где должна была забрать нас извозчичья повозка. Дорогой я обещал Эмми писать. Это обещание я потом выполнил, послав ей письмо с буквами побольше тех, какими обыкновенно пишутся объявления о сдаче внаймы квартир и комнат. Расставаясь, мы оба были страшно убиты, и, кажется, никогда потом в жизни не ощущал я такой пустоты в душе, как в этот день. Надо сказать, что все время, пока я был в гостях, я, неблагодарный, не вспоминал о родном доме; но стоило мне направиться домой, как юная моя совесть заговорила во мне, и чем грустнее делалось мне, тем яснее чувствовал я, что там мое гнездо, там моя мать — друг и утешительница.
Это чувство все росло во мне, и чем ближе подъезжали мы к дому, чем больше появлялось знакомых мест, тем сильнее горел я нетерпением поскорее доехать и броситься на шею матушке. Пиготти, вместо того чтобы разделять мою жажду скорее попасть домой, старалась, хотя и очень ласково, охладить ее и вообще казалась мне какой-то смущенной и не в своей тарелке.
Тем не менее наши «Грачи» должны же были появиться, если только извозчичьей кляче заблагорассудится дотащить нас до места. И ей это заблагорассудилось.
Как хорошо помню я наш приезд! Вечереет, холодно, пасмурно, хмурое небо грозит дождем…
Двери отворяются, и я, в волнении, смеясь и плача от радости, ищу глазами матушку, но вместо нее вижу не знакомую мне служанку.
— Что это значит, Пиготти? — с убитым видом спрашиваю я. — Неужели мама еще не вернулась домой?
— Да, да, вернулась, мистер Дэви, — отвечает Пигогти, — она дома. Обождите немножко, Дэви, я вам что-то… что-то… скажу…
У взволнованной Пиготти, когда она, при своей неповоротливости, вылезала из повозки, одежда пришла в удивительный беспорядок, но я был слишком озадачен, слишком поражен, чтобы указать ей на это. Выбравшись, наконец, из повозки, она взяла меня за руку и, к моему великому удивлению, повела на кухню, где сейчас же заперла за собой дверь.
— Пиготти, что случилось? — спросил я, совсем перепуганный.
— Господь с вами, мистер Дэви, дорогой мой, ничего не случилось, — ответила Пиготти с напускной веселостью.
— Нет, наверное знаю: что-то у нас случилось. Где мама?
— Где мама? — повторила Пиготти.
— Да, где мама? Почему не вышла она к калитке и почему пришли мы с вами сюда?.. Ах, Пиготти!
Глаза мои были полны слез, и мне казалось, что вот-вот я упаду.
— Что с вами, мой бесценный мальчик? — воскликнула Пиготти, подхватывая меня. — Скажите мне, мой любимый!
— Но ведь не умерла же она, не умерла, Пиготти? — бормотал я.
— Нет! — прокричала Пиготти необыкновнно громким голосом.
Затем она села и, задыхаясь, проговорила, что я совсем перепугал ее; чтобы успокоить няню, я обнял ее и, стоя перед ней, вопросительно, с тревогой смотрел на нее.
— Видите ли, дорогой мой, я раньше бы сказала вам об этом, да не было удобного случая, — начала Пиготти. — Надо было это сделать, но у меня все нехватало духу.
— Ну, говорите ж, Пиготти! — упрашивал я, еще более перепуганный.
— Дэ-ви… — прерывающимся голосом, развязывая дрожащими руками ленты своей шляпки, пролепетала Пиготти. — Можете себе представить, у вас есть папа!
Я задрожал и побледнел. Чем-то непонятным, чем-то страшным, имеющим какое-то отношение к могиле на кладбище и воскресению из мертвых, вдруг повеяло на меня.
— Новый папа, — пояснила Пиготти.
— Новый? — повторил я.
Пиготти откашлялась, словно проглоченный твердый кусок оцарапал ей горло, и, протягивая руку, сказала:
— Идемте, поздоровайтесь с ним.
— Не хочу его видеть!
— А маму?
Я тут перестал упираться, и мы пошли с ней в парадную гостиную, где она меня оставила. По одну сторону камина сидела матушка, по другую мистер Мордстон. Матушка уронила работу и вскочила, как мне показалось, несколько смущенная.
— Ну, Клара, дорогая, — обратился к матушке мистер Мордстон, — помните, что надо сдерживать себя, постоянно сдерживать… Здравствуйте, Дэви! Как поживаете?
Я подал ему руку. После минутной нерешительности я подошел к матушке и поцеловал ее. Она тоже поцеловала меня, ласково потрепала по плечу и опять села за работу. Я был не в силах взглянуть ни на нее, ни на него, ибо был уверен, что мистер Мордстон смотрит на нас с матушкой, и, повернувшись к окну, стал глядеть на кусты, поникшие от холода.
Как только мне удалось ускользнуть, я пробрался наверх. Моя прежняя любимая комнатка уже не была моей. Мне приходилось теперь спать далеко от нее. Я поплелся вниз, думая там найти что-нибудь в прежнем виде, но всюду все так изменилось! Потом я пошел побродить по двору, но сейчас же со всех ног бросился бежать оттуда: оказалось, что в собачьей конуре, всегда пустовавшей, теперь жила большущая собака. Она была такая же черная, с таким же громким голосом, как и «он» сам. Увидев меня, собака рассвирепела и выскочила из конуры, порываясь наброситься на меня.