Я не видел Уриа Гиппа до отъезда Агнессы из Лондона. Придя в контору дилижанса проститься с ней и проводить ее, я узнал, что с этим же дилижансом возвращается в Кентербери и Уриа. Мне доставило некоторое удовлетворение видеть, что он в своем изношенном, безобразном, бурого цвета пальто и с открытым зонтиком, напоминающим палатку, сидит в заднем углу империала[70], в то время как Агнесса, конечно, была внутри дилижанса. Я заслужил эту маленькую награду теми усилиями, которые я делал над собой, чтобы быть любезным сним в присутствии Агнессы. Все время, пока мы с ней говорили у окна дилижанса, Уриа, как тогда на званом обеде, не переставал парить над нами, словно какой-то большущий ястреб, жадно глотая каждое сказанное нами слово.
Встревоженный тайной, сообщенной мне Уриа у моего камина, я часто и много думал о словах, сказанных Агнессой по поводу вступления Уриа в компанию с ее отцом: «Я поступила так, как считала нужным. Чувствуя, что для папиного спокойствия эта жертва необходима, я умоляла его пойти на нее». И вот теперь меня мучило тяжелое предчувствие, что из любви к отцу Агнесса может пойти и на другую, еще более ужасную жертву. Я ведь знал, как она любит отца, знал ее самоотверженную натуру и слышал от нее самой, что она считает себя хотя и невольной, но все же причиной всех отцовских бед и жаждет уплатить ему свой долг. Меня при этом нисколько не утешало, что между Агнессой и этим рыжим мерзавцем в буром, выцветшем пальто нет ничего общего, ибо я прекрасно понимал, что огромная опасность именно и заключается в самой разнице между самоотверженной, чистой душой Агнессы и низкой, грязной душой Уриа. Несомненно, что все это ему было досконально известно и, при своем коварстве, он это прекрасно учитывал.
Я, конечно, был уверен, что перспектива такой жертвы должна была отравить жизнь Агнессы, но, видя, что она пока еще далека от этих мыслей, что тень этой грядущей беды еще не коснулась ее, я считал так же невозможным открыть ей замыслы Уриа, как и обидеть ее. Вот почему, провожая ее, я об этом не проронил ни слова. Уезжая, Агнесса с улыбкой махала мне рукой, а в это время ее злой гений торжествующе извивался на империале, словно уже захватил ее в свои когти.
Долго потом я не мог отделаться от тяжелого впечатления, произведенного на меня этой сценой при отъезде. Получив от Агнессы письмо, в котором она сообщала мне о своем благополучном прибытии домой, я почувствовал себя таким же несчастным, как и в момент ее отъезда. Стоило мне задуматься, как я сейчас же вспоминал о грозящей Агнессе опасности, и мне делалось вдвое тяжелее. Редкую ночь мне во сне не мерещилась эта опасность. Страх за Агнессу стал как бы частью моей жизни, столь же неотделимой от моего существа, как и моя голова.
Предаваться душевным мукам у меня было более чем достаточно времени, ибо Стирфорт, как я знал из его писем, находился в Оксфорде, и по возвращении моем из «Докторской общины» я чувствовал себя очень одиноко. Мне кажется, что в эти дни в мою душу стало уже закрадываться некоторое недоверие к Стирфорту. Отвечал я на его письма очень дружески, но, в сущности, мне думается, я был рад, что ему как раз в это время нельзя приехать в Лондон. Сказать правду, я подозреваю, что это было влияние Агнессы, еще усиливавшееся благодаря тому, что она со своим горем завладела всеми моими мыслями.
А время шло своим чередом. Уходил день за днем, неделя за неделей. Я по контракту изучал дело в конторе «Спенлоу и Джоркинс». Бабушка решила давать мне на жизнь девяносто футов стерлингов в год (не считая платы за квартиру и всяких других расходов). Квартира моя была снята на год, и хотя все еще, когда темнело, она нагоняла на меня тоску и вечера в ней казались мне бесконечными, но я как-то привык пребывать и меланхолическом настроении и утешался кофе. Я поглощал его чуть не целыми ведрами. В этот период времени я, помнится, сделал три открытия: во-первых, что миссис Крупп подвержена какой-то странной болезни, при которой воспаляется нос, — болезни, требующей употребления мятной настойки; во-вторых, что у меня в чулане, очевидно вследствие каких-то удивительных колебаний температуры, лопаются и испаряются бутылки со спиртными напитками; и, в-третьих, что я, чувствуя себя совершенно одиноким на свете, склонен изливать это в стихах на родном языке.
День, когда я был зачислен в штат конторы, ознаменовался только тем, что я угостил писцов бутербродами и вишневой настойкой, а сам вечером отправился в театр. Я выбрал драму «Незнакомец», как соответствующую духу моей «Докторской общины», и вернулся оттуда в таком виде, что едва узнал себя в зеркале.
После того как был подписан мой контракт с фирмой «Спенлоу и Джоркинс», мистер Спенлоу сказал мне, что он был бы счастлив пригласить меня, к себе в Норвуд отпраздновать вновь завязавшиеся между нами отношения, но сейчас это, к сожалению, неудобно сделать, ввиду производимых в его доме переделок по случаю возвращения из Парижа его дочери, заканчивающей там свое образование. Он тут же добавил, что как только приедет дочь, он надеется иметь удовольствие принять меня у себя. До меня раньше уж доходили слухи, что он вдовец и у него единственная дочь. Я выразил ему свою признательность.
Мистер Спенлоу сдержал свое слово. Через неделю-другую он вернулся к этому вопросу и сказал мне, что будет чрезвычайно счастлив, если, приехав в ближайшую субботу, я окажу ему честь погостить у него до понедельника. Понятно, я ответил, что честь эту ему окажу, а он тут же добавил, что сам и привезет и отвезет меня в своем экипаже.
Когда наступила суббота и я явился в контору со своим саквояжем, то писцы, почитавшие норвудский дом каким-то таинственным святилищем, почувствовали величайшее почтение не только ко мне, но даже и к моему саквояжу. Один из них не замедлил сообщить мне, будто, по слухам, мистер Спенлоу кушает не иначе как на серебре и китайском фарфоре; другой намекнул, что в норвудском доме шампанское подается так же запросто, как в других домах пиво. Старый конторщик в парике, мистер Тиффи, давно работавший в фирме «Спенлоу и Джоркинс», не раз бывал по делам в норвудском доме, и всегда его приглашали в малую столовую, где обыкновенно завтракали. Так вот, по словам мистера Тиффи, комната эта была чрезвычайно роскошно обставлена, а ост-индская темная настойка, которой его там угощали, до того крепка, что, выпив ее, вы невольно начинаете моргать глазами.
В ту субботу в нашем суде по духовным делам вторично слушалось отложенное дело одного булочника, которому грозило отлучение от церкви за то, что он на собрании своего прихода противился уплачивать налог на содержание мостовой. И так как папка с этим делом, по моему расчету, была вдвое объемистее «Приключений Робинзона Крузо», то заседание очень затянулось. Все же к вечеру мы отлучили булочника от церкви на шесть недель и наложили на него бесконечное количество судебных издержек. После того и прокурор, и судья, и адвокаты (все они были в родстве между собой) вместе отправились в город, а мы с мистером Спенлоу в его собственном экипаже поехали к нему в Норвуд.
Выезд у мистера Спенлоу был чудесный: прекрасный экипаж и породистые лошади, которые так грациозно выгибали шеи и выкидывали ноги, словно знали, что принадлежат к «Докторской общине». Вообще члены нашей общины старались перещеголять друг друга по части изящества, в том числе и изящных выездов. Впрочем, я считал, как и поныне считаю, что в мое время все эти прокторы больше всего старались перещеголять друг друга по части крахмальных воротничков и галстуков, и, по-моему, на них бывало максимальное количество крахмала, какое только человек в состоянии вынести.
Ехать было очень приятно. Дорогой мистер Спенлоу осветил мне некоторые стороны нашей профессии. Он уверял меня, что это вообще лучшая профессия на свете и никоим образом ее нельзя смешивать с деятельностью адвоката. У прокторов, по его словам, совершенно особенная работа, совсем не такая механическая, как у тех, и гораздо более выгодная в материальном отношении.
— Мы, — говорил он, — имеем возможность подходить к делам гораздо проще и ближе, чем другие учреждения, и вот это самое и делает нас привилегированной корпорацией. Конечно, — прибавил он, — нельзя отрицать неприятного факта, что работу нам дают главным образом адвокаты, но это не мешает нам смотреть на них свысока.
Я спросил мистера Спенлоу, какие, по его мнению, наилучшие дела в нашей профессии. Он ответил, что, несомненно, наиболее выгодными являются дела по спорным духовным завещаниям, когда, например, вопрос идет о каком-нибудь хорошеньком именьице, так в тридцать или сорок тысяч фунтов стерлингов. При таких делах получаются большие доходы во всех стадиях судопроизводства, — ведь нужны целые горы справок, показаний, протоколов и т. п. А обе спорящие стороны обыкновенно рьяно берутся за дело и денег не жалеют. Тут мой патрон начал во всю превозносить «Докторскую общину».
— Больше всего достоин восхищения дух единства, царящий в ней, — с жаром рассказывал он. — Благодаря этому «Докторская община» является наилучше организованным учреждением в мире. Подумайте только, как это удобно! У нас все тут, словно в одной ореховой скорлупе. Вот представьте: вы вносите в нашу консисторию дело о разводе или о возвращении обратно приданого. Здесь ваше дело рассматривается, так сказать, в семейной обстановке, не спеша, на досуге. Предположим, вас не удовлетворяет вынесенное постановление. Что делаете вы дальше? Вы переносите это самое дело под арки, в верховный суд. А что это за суд? Да, в сущности, прежний: в прежнем помещении, с прежним же составом, и только тот, кто в первой инстанции был судьей, здесь является защитником ваших интересов, а тот, кто был защитником, здесь становится судьей. Опять и здесь ваше дело разыгрывается, как по нотам. Но допустим, что и решением верховного суда вы не вполне довольны. Прекрасно! Вы еще раз переносите ваше дело в третье наше судебное учреждение — суд церковных делегатов. Кто же, спрашивается, эти самые делегаты? Да это прокторы, которые только не принимали участия в тех двух судах при рассмотрении вашего дела, по присутствовали там от нечего делать и совершенно в курсе его. Теперь, являясь судьями, они выносят постановления к общему удовольствию, хотя все-таки, знаете, угодить всем бывает трудно. Находятся люди, которые поговаривают о злоупотреблениях, творимых у нас, о слишком большой замкнутости и о необходимости у нас реформ, но, сэр, все это лишь пустые толки, и мы можем, положив руку на сердце, смело сказать перед лицом всего мира: «Коснитесь только «Докторской общины» — и вы развалите всю страну».
Я слушал все это с большим вниманием, и хотя, признаться, не вполне разделял взгляд моего патрона на значение для Англии «Докторской общины», но почтительно соглашался со всем тем, что он высказывал. Я отнюдь не принадлежал к числу людей, собиравшихся трогать «Докторскую общину» и разваливать страну.
Через некоторое время разговор перешел на недавно виденную мной пьесу «Незнакомец», затем вообще на драму и, наконец, на лошадей, везших нас. Этих тем нам вполне хватило на всю дорогу. При доме мистера Спенлоу был прекрасный сад, и хотя время года далеко не было благоприятно для него, но содержался он в таком удивительном порядке, что я пришел от него в восторг. Виднелась зеленая лужайка, величественная группа деревьев, аллеи с трельяжем[71], по которому весной, должно быть, вились всевозможные цветущие растения. «Ах, боже мой! здесь, наверно, в одиночестве прогуливается дочь мистера Спенлоу», мелькнуло у меня в голове.
Войдя в дом, весело сиявший огнями, мы очутились в большой передней, наполненной всевозможными шляпами, пальто, пледами, перчатками, хлыстами и тростями.
— Где мисс Дора? — спросил мистер Спенлоу у слуги. «Дора! Какое прелестное имя!» подумал я.
Из передней мы вошли в смежную комнату, которая, вероятно, была той самой малой столовой, где старый конторщик в парике упивался ост-индской темной настойкой, и я услышал голос, произнесший:
— Мистер Копперфильд, позвольте вас представить моей дочери Доре и другу дочери, пользующемуся ее доверием.
Наверное, это был голос мистера Спенлоу, но я не узнал его, — до того ли мне было! Свершилось! Судьба моя была решена: я стал пленником и рабом. В одно мгновение я до безумия влюбился в Дору.
Она казалась мне не то феей, не то сильфидой[72], словом, каким-то сверхчеловеческим существом, — кем-то таким, кого смертные никогда не встречают, но жаждут узреть. В один миг провалился я в бездну любви… Я не в силах был удержаться на краю этой бездны, не в силах оглянуться, заглянуть на дно, — я полетел туда стремглав, прежде чем был в состоянии сказать ей хотя бы одно слово.
— Мы уже раньше встречались с мистером Копперфильдом, — услышал я хорошо знакомый голос, когда, бормоча что-то, я раскланивался перед дамами.
Не Дора произнесла это, нет, — говорил «пользующийся ее доверием друг» — мисс Мордстон.
Мне кажется, что я даже не особенно удивился. Повидимому, в эту минуту у меня пропала всякая способность удивляться чему-либо, кроме Доры Спенлоу, и я как ни в чем не бывало проговорил:
— Как поживаете, мисс Мордстон? Надеюсь, хорошо?
— Очень хорошо, — ответила она.
— А как себя чувствует мистер Мордстон? — спросил я.
— Благодарю вас, он совершенно здоров.
Думаю, что мистер Спенлоу был очень удивлен, видя, что мы знаем друг друга.
— Рад видеть, Копперфильд, что вы с мисс Мордстон старые знакомые, — проговори он.
— Мы в дальнем родстве с мистером Копперфильдом, — суровым тоном пояснила мисс Мордстон. — Когда-то мы немного знали друг друга. Это было в его детстве. Обстоятельства тогда разъединили нас, а сейчас, если бы я не услышала его имени, то никогда не узнала бы его.
— Я же всегда и всюду узнал бы вас, — заявил я, и это действительно была чистая правда.
— Видите ли, — сказал мистер Спенлоу, обращаясь ко мне, — мисс Мордстон была так добра, что согласилась взять на себя обязанность быть, так сказать, доверенным другом моей дочери Доры. Ведь у моей дочери, увы, нет матери, и мисс Мордстон как бы должна быть ее другом и защитником.
При слове «защитник» у меня невольно мелкнула в голове мысль, что мисс Мордстон напоминает те карманные пистолеты, носящие название «защита жизни», которые скорее служат грабителям для нападения, чем защитой жизни тех, на кого нападают. Но в моей голове ни одна мысль, кроме как о Доре, не могла удержаться и я, глядя на нее, по ее мило надутым губкам понял, что она вовсе не намерена доверяться своему «другу и защитнику».
Тут раздался звон колокола, и хозяин дома, объяснив мне, что это первое предупреждение к обеду, провел меня в мою комнату переодеться.
Но переодеваться или вообще что-либо делать в том восторженном состоянии любви, в котором я пребывал, казалось мне просто смешным. Я мог только сидеть у камина и, покусывая ключ от саквояжа, думать о пленительной, очаровательной юной Доре с ее ясными глазками. Какая фигура! Какое личико! Какая прелестная манера себя держать, капризно-обворожительная!
Вторично колокол прозвучал так скоро, что я едва успел кое-как натянуть свою фрачную пару (вместо того чтобы как можно аккуратнее сделать это ввиду новых обстоятельств) и спустился вниз. В гостиной я застал несколько человек гостей. Дора разговаривала с каким-то седовласым стариком. Несмотря на его седины и то, что, как он сам говорил, у него были уже правнуки, я вдруг почувствовал к нему безумную ревность…
В каком удивительном был я состоянии! Я ревновал всех и вся не только к самой Доре, но и к ее отцу. Невыносима была мысль, что другие присутствующие знают мистера Спенлоу гораздо лучше моего. Для меня было пыткой слушать разговоры о событиях, в которых я не играл никакой роли. Когда один из гостей, совершенно лысый джентльмен, с блестящей, точно отполированной головой, впрочем очень милый, спросил меня, в первый ли раз я в этих местах, я так взбесился, что готов был бог знает что ему сделать.
Но, в сущности, я никого не помню, кроме Доры. Что подавали за обедом, я тоже не помню, — одна Дора была перед моими глазами. Мне кажется, что пообедал только Дорой, и тарелок шесть были приняты от меня нетронутыми. Я сидел рядом с нею. Я говорил с нею. У нее был такой чудесный голосок, такой веселый, звонкий смех, такая прелестная, чарующая манера себя держать, — словом, было все, чтобы обратить не счастного, погибшего юношу в полное рабство. Она была удивительно миниатюрна, но это делало ее еще более для меня драгоценной. Когда Дора с мисс Мордстон ушли из столовой (они были единственными дамами за обедом), я впал в блаженно-мечтательное состояние, которое только порой отравляла мысль, что мисс Мордстон может, пожалуй, очернить меня в глазах Доры. Милый джентльмен с отполированной головой что-то долго рассказывал мне, кажется, о садоводстве. Как будто несколько раз до меня доходили слова «мой садовник». Я делал вид, что очень внимательно слушаю его, а сам в это время бродил с Дорой по садам рая.
Когда мы пришли в гостиную, то холодный и мрачный вид мисс Мордстон еще усилил во мне страх, что мой враг задумает очернить меня в глазах предмета моего обожания. Совершенно неожиданно от этого страха я был избавлен.
— Давид Копперфильд, — позвала меня мисс Мордстон, указывая на амбразуру[73] окна, — на два слова.
Я храбро предстал перед лицом мисс Мордстон.
— Давид Копперфильд, — начала она, — я не стану распространяться относительно наших семейных дел. Это мало «приятная тема для разговоров.
— Далеко не приятная, мэм, — ответил я.
— Далеко не приятная, — согласилась мисс Мордстон. — Я не намерена вспоминать о бывших неприятностях и бывших обидах. Мне было нанесено оскорбление женщиной, — да будет это сказано к стыду моего пола, — о которой я не могу говорить иначе, как с презрением и отвращением, так уж лучше совсем не говорить о ней.
Я был взбешен, услышав такой отзыв о бабушке, но сдержал себя и сказал, что, конечно самое лучшее, если мисс Мордстон будет угодно вовсе не упоминать о ней, и прибавил, правда, не особенно решительным тоном, что я не могу слышать, чтобы о моей бабушке говорили неуважительно в моем присутствии.
Мисс Мордстон, закрыв глаза, презрительно кивнула головой. Затем, медленно поднимая веки, она снова заговорила:
— Давид Копперфильд, я вовсе не пытаюсь скрывать от вас того, что когда вы были ребенком, я составила себе о вас очень неблагоприятное мнение. Быть может, это было ошибкой с моей стороны, а быть может, вы с тех пор изменились. Теперь об этом нечего говорить. Но я принадлежу к семье, известной, мне кажется, твердостью характера. Я не склонна ни меняться под влиянием обстоятельств, ни менять своих мнений. И вот у меня сложилось мнение о вас, и вы можете думать обо мне все, что вам будет угодно.
Я, в, свою очередь, кивнул головой.
— Однако, — продолжала она, — нет никакой надобности, чтобы эти наши взгляды друг на друга проявлялись здесь. При теперешних обстоятельствах гораздо лучше, чтобы этого не было. Жизнь столкнула нас и может еще когда-нибудь столкнуть, и потому нам лучше всего держаться возможно дальше друг от друга. Отдаленность нашего родства является для этого достаточным основанием, и нам вовсе не нужно привлекать внимание друг к другу. Согласны ли вы со мной?
— Мисс Мордстон, — ответил я, — я считаю, что вы и мистер Мордстон были очень жестоки со мной и бесчеловечно обходились с моей матерью. Я убежден в этом и сохраню это убеждение до конца своей жизни. Что же касается вашего предложения, то я вполне согласен с ним.
Мисс Мордстон опять закрыла глаза и кивнула головой. Затем, едва коснувшись моей руки кончиками своих жестких, холодных пальцев, она отошла от меня, поправляя свои стальные цепочки, которые я видел на ней, будучи ребенком. Эти украшения мисс Мордстон напомнили мне цепи, которые, вися на воротах тюрьмы, говорят проходящим о том, что ждет каждого, кто попадает за тюремные ворота.
Из всего, бывшего потом в тот вечер, я помню только, что владычица моего сердца пела очаровательные баллады на французском языке, аккомпанируя себе на каком-то божественном инструменте, напоминающем гитару. Баллады эти как будто все были на один и тот же танцевальный мотив: тра-ла-ла, тра-ла-ла… Помню, я утопал в блаженстве… Я отказалсяот всех напитков, особенно был мне отвратителен пунш. Когда моя богиня под конвоем мисс Мордстон уходила к ceбe, она, улыбаясь, подала мне прелестнейшую ручку. Случайно взглянув в зеркало, я увидел, что у меня совершенно дурацкий, идиотский вид. Я отправился спать в чрезвычайно сентиментальном настроении, а утром встал слегка помешанным.
Выло чудесное раннее утро, и я решил прогуляться по аллеям с трельяжем, где ничто не могло мешать мне мечтать о «ней». По дороге в сад я наткнулся в передней на ее маленькую собачку Джипа и с нежностью подошел к ней, ибо моя любовь распространялась и на собачку Лоры: но Джип оскалил на меня зубы и, рыча, забрался под стул, не желая и слышать о какой-либо дружбе.
В саду было тихо и прохладно. Я гулял, думая о том, какое было бы блаженство, если бы когда-нибудь я стал женихом этого чудесного существа. О самой женитьбе, о приданом и тому подобном я так же мало думал, как в дни моего детства, когда был влюблен в миленькую Эмми. Иметь право звать ее «Дорой», писать ей, обожать ее, боготворить, думать, что в обществе других людей она вспоминает обо мне, — все это казалось мне верхом человеческого счастья, моего счастья… Несомненно, что тогда я был глупым, сентиментальным мальчиком, но во всем этом было столько душевной чистоты, что как ни смешно мне теперь, но все-таки я не в силах относться к этому презрительно.
Я гулял недолго, так как вдруг, свернув на другую аллею, встретился с «ней». И сейчас, когда я вспоминаю об этом мгновении, мурашки пробегают у меня с головы до ног, а перо дрожит в руке.
— Вы… вы… мисс… Спенлоу… раненько… вышли… гулять… — пробормотал я, заикаясь.
— У нас в доме все так бестолково, — заговорила моя богиня, — мисс Мордстон просто какая-то нелепая; выдумала такую глупость — ни свет ни заря проветривать комнаты. Видите ли, ей необходим воздух!.. (Тут она расхохоталась самым мелодичным на свете смехом.) По утрам в воскресенье я ведь не упражняюсь на рояле, — продолжала она щебетать. — А надо же что-нибудь делать!. Вот я и сказала вчера вечером папе, что я решила, как только встану, пойти гулять. К тому же, это самое лучшее, самое светлое время дня, не правда ли? Как вы находите?
Я вдруг отважился на очень храбрый шаг и, правда, заикаясь, но все-таки проговорил, что в настоящую минуту действительно я нахожу, что очень светло, но еще недавно все казалось мне очень мрачным.
— Что это, комплимент или в самом деле погода изменилась? — спросила Дора.
Заикаясь больше прежнего, я ответил, что тут нет никакого комплимента, а только чистая правда, хотя изменения в погоде я и не заметил; чтобы пояснить, я застенчиво прибавил: «Я ведь имел в виду перемену своего настроения».
Дора густо покраснела, и — боже! — как обворожительно встряхнула она от смущения своими локонами! Никогда не видывал я таких локонов, и ничего нет удивительного, ибо других таких не существует в целом свете. А эта соломенная шляпка с голубыми лентами, из-под которой выбиваются эти самые локоны! О, если б только я мог завладеть этой шляпкой! Какой драгоценностью была бы она для меня в моей гостиной на Букингамской улице!
— Вы только что приехали из Парижа? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает она. — А вы когда-нибудь бывали там?
— Нет.
— Ну, надеюсь в недалеком будущем вы туда попадете. Воображаю, как Париж должен вам понравиться!
На моей физиономии, наверное, отразилась жесточайшая мука. Как могла она надеяться, что я скоро попаду в Париж! Как могло ей даже в голову притти, что я в состоянии помышлять об этом! Очень нужен мне Париж! Очень нужна мне вся Франция! Я тут же заявил ей, что при теперешних обстоятельствах ни за какие сокровища мира не согласился бы оставить Англии. Никто и, ничто не было бы в силах заставить меня это сделать. Словом, Дора уже снова стала потряхивать от смущения локонами, когда, к нашему большому облегчению, мы увидели бегущего по аллее Джипа.
Собачка почувствовала ко мне ужасную ревность и отчаянно принялась на меня лаять. Дора взяла ее на руки и стала ласкать, — боже мой, как завидовал я ей! — но она все не унималась. Я хотел погладить ревнивого Джипа, но он так огрызнулся на меня, что юная хозяйка принялась его за это наказывать. Мучения мои еще больше возросли, когда я увидел, до чего мило треплет она Джипа по носу, а собачонка, продолжая сердито ворчать на меня, щурит глазки и лижет ей руку. Наконец Джип успокоился, — и как было не успокоиться ему, когда прелестный подбородок с ямочкой покоился на его головке! — и мы направились в оранжерею.
— Вы, повидимому, не особенно близки с мисс Мордстон? — спросила Дора. — Любимчик мой!
Увы! Последние два слова относились к песику… Ах, если бы они были сказаны мне!
— Нет, — ответил я, — мы ничуть не близки с ней.
— Прескучная особа, — проговорила Дора, мило надув губки. — Не знаю, право, о чем только думал папа, когда выбирал мне такую неприятную компаньонку! Кому, спрашивается, нужна ее защита? Мне ее совсем не надо. Джип может гораздо лучше, чем мисс Мордстон, защитить меня. Ведь правда, Джип, дорогой мой?
Собачонка только лениво жмурила глазки, когда хозяйка целовала ее.
— Папа почему-то зовет мисс Мордстон моим «доверенным другом», но я уверена, что это далеко не так, — ведь правда, Джип? Мы с вами, Джип, вовсе не намерены доверять таким злющим людям. Мы сами знаем, кому доверять, и сами будем находить себе друзей. Нам совсем не нужно тех, кого нам навязывают, — ведь так, Джип?
Джип в ответ приветливо заворчал, напоминая поющий на огне чайник. А для меня каждое слово Доры было новым кольцом цепи, приковывающей меня к ней.
— Как грустно, Джип, что вместо доброй мамы за нами все время ходит по пятам такая угрюмая, ворчливая старуха, как наша мисс Мордстон! Ну, ничего, дружок, мы не станем доверять ей и постараемся, несмотря на ее присутствие, быть как можно счастливее, а ее будем не ублажать, а дразнить. Ведь так, Джип?
Еще немного — и, мне кажется, я не вытерпел бы и тут же в аллее опустился бы на колени, рискуя не только перепачкать брюки в песке, но еще к быть выгнанным из дома. К моему счастью, мы уже подходили к оранжерее.
В ней были целый ассортимент[74] великолепных гераней. Прохаживаясь, мы любовались им, Дора то и дело, восхищаясь, останавливалась над тем или другим цветком, а я вслед за ней сейчас же тоже выражал свой восторг. Дора, по-детски хохоча, поднимала Джипа и заставляла его нюхать цветы. Если не все мы трое, то я по крайней мере, несомненно чувствовал себя в это время в каком-то сказочном царстве. И теперь запах герани неизменно будит во мне какое-то полунасмешливое, полусерьезное чувство к тогдашним моим переживаниям, и у меня всегда при этом мелькают перед глазами соломенная шляпка с голубыми лентами, масса локонов, две тонкие ручки, поднимающие к зеленым листьям и ярким цветам маленькую черненькую собачку…
Мисс Мордстон уже искала нас. Найдя нас в оранжерее, она подставила для поцелуя свою жесткую, в морщинах, набитых пудрой, щеку. Затем она взяла Дору под руку и повела нас завтракать с такой мрачной торжественностью, словно мы шли за телом павшего в бою воина.
Не знаю уж, сколько чашек чаю выпил я за этим завтраком, ибо приготовлен он был ручками Доры. Знаю одно, что этим количеством я мог бы расшатать свою нервную систему, будь у меня в те времена нервы. Немного погодя мы отправились в церковь. Мисс Мордстон уселась на скамье между мной и Дорой, но я слышал, как пело мое божество, и все и вся исчезло из моих глаз… Была проповедь. Конечно, в ней говорилось о Доре… Вот все, боюсь, что вынес я из этой обедни.
День прошел очень спокойно. Гостей, кроме меня, не было. Мы гуляли, потом обедали, а вечер провели, рассматривая книги и рисунки. Мисс Мордстон, с какой-то духовной книгой перед глазами, зорко следила за нами. Ах, воображал ли мистер Спенлоу, когда после обеда дремал против меня с носовым платком на лице, как мысленно я горячо обнимаю его, видя уже в нем своего тестя! Так же, когда я прощался с ним на ночь, наверное, он далек был от мысли, что только что дал свое полное согласие на нашу помолвку с Дорой и что я не перестаю призывать благословение божие на его голову…
Мы уехали в понедельник очень рано, ибо в адмиралтейском суде[75] «Докторской общины» должно было слушаться дело по иску моряков, оказавших помощь потерпевшему бедствие судну. Дело это требовало основательного знания мореходства. Но так как знанием этим никто в «Докторской общине» не обладал, то судья умолил явиться ему на помощь двух старых специалистов. Несмотря на раннее время, Дора присутствовала за завтраком и, как накануне, сама приготовляла чай. Когда мы отъезжали от дома, а она стояла на крыльце, держа в своих объятиях Джипа, я, сняв шляпу и раскланиваясь с ней, испытал радостно-грустное чувство.
Не стану делать бесплодных усилий, чтобы описать, каким в этот день казался мне адмиралтейский суд и какие глупости приходили мне в голову по поводу разбираемого дела. Помню, я видел все время на серебряном весле, лежавшем на столе как эмблема[76] нашего морского судопроизводства, выгравированное имя «Дора», а когда мистер Спенлоу уехал без меня (во мне почему-то все жила безумная надежда, что он опять должен взять меня с собой), я почувствовал себя моряком, чье судно ушло, бросив его на пустынном острове.
И так жил я в мечтах и грезах не только этот понедельник, а день за днем в течение целых недель и месяцев. Я шел в «Докторскую общину» отнюдь не для того, чтобы изучать там дело, а мечтать о Доре. Если до меня случайно доносились обрывки из бракоразводных дел, я, представляя себе, конечно, образ Доры, удивлялся, как люди могут быть несчастны в браке. Когда до моих ушей доходило какое-нибудь дело об утверждении в правах наследства, я начинал мечтать о том, какие прежде всего шаги предпринял бы я немедленно для завоевания моей Доры, будь я на месте счастливого наследника.
В первую же неделю моей любви я купил себе четыре великолепных жилета, и купил их не потому, что мне лично хотелось щеголять, нет: исключительно для Доры. Также для нее я стал носить на улице палевые перчатки, ради нее же я нажил себе мозоли, от которых никогда потом не смог избавиться. Уж одни ботинки того времени, такие маленькие по сравнению с величиной моих ног, могли бы красноречиво и трогательно рассказать о состоянии моего сердца.
Искалечив себе таким образом ноги из любви к Доре, я тем не менее ежедневно исхаживал огромные расстояния, все надеясь увидеть ее. Не говоря уже о том, что на норвудской дороге меня знали не меньше, чем почтальона, я усердно колесил и по лондонским улицам, особенно там, где находились магазины дамских мод. Так же по целым часам до изнеможения бродил я по парку.
Время от времени, к несчастью далеко не часто, мне все-таки удавалось увидеть ее. Иногда она махала мне перчаткой из окна кареты, иногда встречал я ее на прогулке с мисс Мордстон, и тогда я мог пройтись с ними немного и перекинуться с нею несколькими словами. Но после этих встреч я бывал всегда в ужасном состоянии, — мне все казалось, что я не сказал ей того, что нужно было сказать, и благодаря этому она не представляет себе, до чего я люблю ее. Тут я начинал терзаться мыслью, что она совершенно равнодушна ко мне. Можно себе представить, как жаждал я, чтобы мистер Спенлоу еще пригласил меня к себе! Но, увы, такого приглашения, к моему великому огорчению, я все не удостаивался.
Моя миссис Крупп, несомненно, была женщиной проницательной. Прошло всего каких-нибудь несколько недель, как я влюбился, и я еще даже не собрался с духом открыть свою тайну Агнессе, а только ограничился тем, что сообщил ей в письме о моем посещении мистера Спенлоу, у которого «вся семья состоит из единственной дочери», — и вот миссис Крупп, очевидно, повторяю, благодаря своей удивительной проницательности, уже догадалась о моей любви.
Однажды вечером, когда я сидел у себя в особенно удрученном состоянии духа, появилась миссис Крупп и спросила, нет ли у меня настойки из кардамона и ревеня с семью каплями гвоздичного масла, а в случае, если такого снадобья у меня не имеется, не могу ли я ей дать немного водки, которая до некоторой степени может заменить при ее недуге это лекарство. Так как никогда в жизни до этого я ни о чем подобном не слышал, а бутылка водки у меня всегда стояла в чулане, то я, тотчас же сходив за этой бутылкой, налил ей стакан водки, и миссис Крупп, очевидно желая доказать, что она не употребит ее для каких либо других целей, тут же принялась ее пить.
— Развеселитесь, сэр, — вдруг проговорила она, — я просто не могу вас видеть таким, сэр, ведь я сама мать.
Я, по правде сказать, не совсем понял, какое имеет отношение ко мне выражение «я сама мать», но все-таки улыбнулся ей насколько только мог добродушнее.
— Ну, уж вы простите, меня, сэр, — продолжала миссис Крупп, — я знаю, в чем дело: тут замешалась какая-нибудь леди.
— Миссис Крупп! — воскликнул я, краснея до ушей.
— Да благословит вас господь! Будьте молодцом, сэр, — подбадривала меня хозяйка не только словами, но и жестами. — Главное, не приходите в отчаяние, смотрите, не думайте о смерти. Если леди ваша немилостлива к вам, так, мало ли других на свете, которые будут радёшеньки полюбить такого красавчика, как вы. Вам, сэр, надо себе цену знать, вот что скажу я вам!
— Откуда же вы взяли, миссис Крупп, что тут замешена леди? — спросил я.
— Сэр, я сама мать, — с большим чувством заявила миссис Крупп.
Некоторе время она была так взволнована, что могла только, прижав руку к своей нанковой груди, подкреплять себя моим «лекарством». Наконец она опять заговорила:
— Когда ваша милая бабушка сняла для вас эту квартиру, я, помните, тогда сказала: «Слава богу, теперь мне есть о ком заботиться». И вот, сэр, я вижу, вы кушаете плохо и пьете плохо.
— Так, значит, вы на этом основываете свои подозрения, миссис Крупп? — спросил я.
— Сэр, — ответила моя хозяйка, и в голосе ее слышалась некоторая строгость, — у меня на квартире до вас жило немало молодых людей, и, знаете, опыт у меня имеется. Бывает, что молодой человек вдруг начинает или уж очень заботиться о своей внешности, или уж положительно на нее не обращает внимания. Он, причесываясь, то слишком вертится перед зеркалом, то даже и пробора себе не сделает. Носит или слишком узкие, или слишком широкие ботинки. Все это зависит, конечно, от характера молодого человека, но и в том и в другом случае тут, поверьте, замешана какая-нибудь леди.
Закончив свою речь, миссис Крупп так решительно тряхнула головой, что у меня почва совершенно ускользнула из-под ног.
— Вот и джентльмен, который жил здесь до вас и умер, — продолжала моя хозяйка, — как только он влюбился в трактирную служанку, сейчас же велел сузить свой жилет, чтобы скрыть, как его разнесло от пьянства.
— Миссис Крупп, — с неудовольствием сказал я, — прошу вас не смешивать леди, о которой идеть речь, с трактирной служанкой или кем-либо в этом роде.
— Мистер Копперфильд, я сама мать и понимаю, что вам мои слова не нравятся. Простите же меня, если я вмешалась не в свое дело… Вообще я считаю, что не нужно соваться туда, куда тебя не просят, но вы так молоды, сэр, и мне захотелось дать вам добрый совет: глядите веселей на жизнь, будьте молодцом и знайте себе цену. Хорошо, если б вы чем-нибудь занимались, сэр, хотя бы вот игрой в кегли. Это развлекло бы вас и было бы вам полезно.
Сказав это, миссис Крупп сделала мне величественный реверанс[77] и удалилась, делая вид, что боится разлить водку, которой в стакане и следа уже не осталось.
Когда фигура моей хозяйки исчезла в темной передней, я подумал, что, давая мне эти советы, миссис Крупп позволила себе некоторую вольность, но тут же решил, что, пожалуй, это даже полезно, ибо является предостережением для меня в том смысле, что следует лучше хранить свои тайны.