В доме Стирфортов был слуга, который, как я понял, состоял при моем друге со времени его поступления в университет. Слуга этот был образцом респектабельности[60]. Мне кажется, что никогда не существовало человека в этой должности с более респектабельным видом. Он был чрезвычайно спокоен, почтительно молчалив, двигался неслышно, был наблюдателен, всегда под рукой, когда был нужен, всегда отсутствовал, когда не был нужен. Но главным его достоинством был его внушительный вид. Низкопоклонства в нем не чувствовалось и следа, — он вовсе не любил гнуть свою шею, на которой с достоинством сидела его коротко остриженная голова с так же коротко подстриженными бакенбардами. У него был мягкий говор с каким-то пришепетыванием. Вообще все, что ни делал этот человек, казалось респектабельным. Кажется, повернись его нос ноздрями вверх, и это вышло бы у него респектабельно. Он как-то умел окружить себя атмосферой респектабельности, в которой двигался спокойно и уверенно. Обвинить его в чем-нибудь дурном было бы почти немыслимо, до того был он благопристроен. Возможно ли было его респектабельность облечь в лакейскую ливрею или унизить ее какой-нибудь неблагопристойной работой! Я заметил, что все служанки в доме прекрасно сознавали это и беспрекословно делали за него всякую черную работу, в то время как он, преспокойно сидя в людской у камина, читал газету.
Никогда в жизни не видывал я такого сдержанного человека, и это, кажется, еще больше делало его респектабельным, как и то, что в доме никто не знал его имени, а все звали по фамилии — Литтимер. Это словно выделяло его: какой-нибудь Питер мог быть повешен, Том — сослан на каторгу, но Литтимер был выше всяких подозрений.
Вот в присутствии этого, человека я чувствовал себя особенно юным. Каких лет был он сам, я не мог угадать. По его лицу, преисполненному собственного достоинства, с таким же успехом можно было дать ему тридцать лет, как и пятьдесят.
На утро Литтимер появился в моей комнате, когда я еще был в постели. Он принес все ту же мучительную для меня горячую воду для бритья и принялся выкладывать мои вещи из чемодана. Отдернув занавеси у кровати, я увидел, что Литтимер благопристроен, как всегда. На его благопристойность нисколько не повлиял ледяной январский ветер, и он аккуратно расставляет в первую танцевальную позицию мои сапоги и сдувает последние пылинки с моего фрака с такой осторожностью, словно это ребенок. Я поздоровался с ним и спросил, который теперь час. Вынув из кармана благопристойнейшне охотничьи часы и придерживая крышку, чтобы она под напором пружины не отскочила до конца, Литтимер заглянул и полуоткрытые часы, похожие на устрицу, потом закрыл их и наконец доложил мне:
— С вашего позволения, сэр, теперь половина девятого. Мистеру Стирфорту будет приятно знать, сэр, как вы изволили почивать.
— Благодарю вас: я очень хорошо выспался. А как чувствует себя мистер Стирфорт?
— Благодарю вас, сэр, мистер Стирфорт чувствует себя довольно хорошо, — сказал Литтимер, очевидно не любивший употреблять превосходную степень и предпочитавший всегда и во всем золотую середину. — Не могу ли, сэр, иметь честь еще чем-нибудь, услужить вам? — спросил он и тут же прибавил: — Первый звон колокола раздается в девять часов, а все семейство изволит завтракать в половине десятого.
— Благодарю вас, мне больше ничего не надо, — сказал я.
— Я благодарю вас, сэр, — проговорил он и, проходя мимо меня, слегка наклонил голову, словно извиняясь, что позволил себе сделать мне это маленькое замечание; с этими словами он вышел, притворив дверь с такой осторожностью, будто я только что сладко уснул и от этого сна зависит моя жизнь.
И каждое утро мы вели с ним буквально подобную же беседу, никогда ни словом больше, ни словом меньше. В присутствии этого в высшей степени респектабельного человека я всегда неизменно чувствовал себя настоящим мальчишкой, хотя накануне, благодаря обществу моего друга, доверию, которое оказывала мне миссис Стирфорт, и беседе с мисс Дартль, я и казался себе гораздо более взрослым. Литтимер достал нам лошадей, и Стирфорт, знающий все на свете, учил меня верховой езде. Литтимер раздобыл нам рапиры[61], специальные перчатки, и Стирфорт начал давать мне уроки фехтования[62]. Он же стал совершенствовать меня и в боксе. Помню, меня нисколько не огорчало, когда Стирфорт находил меня не на высоте в этого рода упражнениях, по для меня было невыносимо обнаруживать свою неловкость в присутствии респектабельного Литтимера. Я так много говорю об этом человеке не только потому, что тогда он произвел на меня большое впечатление, но еще и потому, что ему в будущем моем повествовании придется играть большую роль.
Неделя в Хайгете прошла самым чудесным образом. Можно себе представить, как быстро пронеслась она для такого восторженного юнца, каким был я тогда. Но вместе с тем за эту неделю я настолько ближе узнал Стирфорта, открыл в нем столько новых, восхитивших меня качеств, что мне казалось, будто я гораздо дольше пробыл с ним. Его шутливая манера обращаться со мной, как со своей игрушкой, очень нравилась мне. Это напоминало мне о нашем прежнем знакомстве и говорило о том, что старый мой друг не изменился ко мне. К тому же, он только со мной одним был так прост, ласков, мил, и мне хотелось верить, что подобно тому, как он выделял меня в школе из всех товарищей, он и в жизни отведет для меня в своем сердце особенное место. Мне казалось, что я ему ближе всех его друзей, и мое сердце разгоралось еще большей любовью к нему.
Стирфорт решил-таки ехать со мной, и вот настал день нашего отьезда. Сначала он хотел было взять с собой Литтимера, но потом передумал. Этот респектабельный человек, всегда довольный своей участью, какова бы она ни была, так необыкновенно тщательно уложил наши чемоданы в легонькую колясочку, которая должна была отвезти нас в Лондон, как будто нам предстояла ехать в ней целые века, а затем с олимпийским[63] спокойствием принял мой, скромно предложенный ему дар.
Мы простились с миссис Стирфорт и мисс Дартль. Я горячо поблагодарил мать своего друга за ее гостеприимство, а она выказала мне много доброты и сердечности. Последнее, что я увидел при отъезде, был устремленный на меня невозмутимый взгляд Литтимера, сказавший мне, до чего я на самом деле еще «ужасно» юн.
Не пытаюсь даже описать того, что чувствовал я, счастливый юноша, возвращаясь в родные места. Ехали мы в почтовой карете. Помню, я так был озабочен тем, какое впечатление Ярмут произведет на Стирфорта, что когда мы подъезжали по темным его улицам к гостинице и мой друг сказал, что, повидимому, это курьезная, из ряда вон выходящая трущоба, я и от этого был в восторге. По приезде в гостиницу мы сейчас же пошли спать. Проходя мимо знакомого мне номера с дельфином на дверях, я обратил внимание на пару грязных сапог с гетрами. На следующее угро мы завтракали довольно поздно. Стирфорт, бывший в прекраснейшем настроении, успел еще до моего пробуждения побывать на берегу и, по его словам, познакомиться с доброй половиной местных рыбаков. Кроме того, он рассказал мне, что, повидимому, наткнулся на жилище мистера Пиготти — баржу, стоявшую на берегу, из трубы которой шел дым. При этом он прибавил, что его очень соблазняла мысль войти в эту самую баржу и выдать себя за меня, уверяя, что время так изменило меня, прежнего мальчугана.
— А когда же, Маргаритка, вы предполагаете повести меня туда? — спросил он. — Я готов; М=можете располагать мною.
— Думаю, Стирфорт, — ответил я, — что лучше всего нам будет отправиться к ним вечерком, когда они все в сборе сидят у огонька. Знаете, я хотел бы показать вам товар лицом. Вот увидите, какое это курьезное место.
— Ладно, тогда сегодня вечером, — отозвался мой друг.
— Уж конечно, мы не предупредим их о нашем появлении. Надо застать их врасплох! — проговорил я в восторге.
— Разумеется, — поддержал меня Стирфорт, — иначе мы испортили бы себе все удовольствие захватить их в обычной обстановке.
— А ведь это тот самый «особый сорт людей», о которых вы помните, тогда говорили, — заметил я.
— Вот как! Вы, значит, не забываете моих схваток с Розой! — воскликнул он, бросая на меня быстрый взгляд. — Чорт ее побери. Признаться, я немного побаиваюсь этой особы. Она кажется мне чем-то вроде ведьмы. Право, не стоит о ней и вспоминать. Лучше скажите, что собираетесь вы сейчас делать? Верно, пойдете к своей няне?
— Конечно, — ответил я, — прежде всего надо повидаться с моей Пиготти.
— Ну и прекрасно, — одобрил Стирфорт, смотря на свои часы. — Как вы думаете, если я дам вам два часа на радостные слезы, этого вам будет достаточно?
Смеясь, я ответил, что, пожалуй, нам с Пиготти этого времени хватит, и прибавил:
— А знаете, вы тоже приходите к ней. Вы убедитесь, что ваша слава опередила вас и там вас считают почти таким же великим человеком, как и меня самого.
— Я готов итти всюду, куда вы пожелаете, и делать все, что вам будет угодно, — заявил Стирфорт. — Скажите только, куда мне притти, и через два часа я появлюсь и по вашему усмотрению сыграю роль или сентиментальную, или комическую.
Я тотчас же подробно объяснил ему, как найти дом мистера Баркиса, извозчика, ездившего в Блондерстон, а затем один вышел на улицу. Ветер дул холодный, бодрящий, земля подмерзла. Море было прозрачное, с легкой рябью. Солнце хотя и не грело, но заливало все своим ослепительным светом. Кругом все было как-то молодо и весело. И сам я был так молод, так весел, в таком восторге от пребывания здесь, что готов был останавливать на улице прохожих и горячо жать им руки.
Улицы только показались мне более узкими, но, впрочем, это всегда бывает, когда вы возвращаетесь в те места, которые знавали ребенком. Но тем не менее я совершенно не забыл их расположения и не нашел в них никаких перемен, пока не дошел до магазина мистера Омера. На нем теперь была вывеска «Омер и Джорам» вместо прежней «Омер». Но говорила она попрежнему о том, что в этом месте торгуют сукном, траурными вещами и прочим. Когда я прочел эту вывеску, мои ноги сами как-то перешли на другую сторону улицы, и я заглянул в магазин. Там я увидел хорошенькую женщину, подбрасывающую вверх грудного ребенка, в то время как другой малыш, постарше, сам держался за ее передник. Мне нетрудно было догадаться, что это Минни со своими крошками. Застекленная дверь из магазина в заднюю комнату была закрыта, но из мастерской, находящейся по ту сторону двора, доносилась знакомая мелодия молотка, словно я и не выходил отсюда.
— Дома ли мистер Омер? — спросил я входя.
— Да, сэр, он дома, — ответила Минни. — В такую погоду, при его астме[64], ему никак нельзя выходить… Джо, позовите дедушку.
Тут малыш, державшийся за ее передник, так громко кликнул дедушку, что сам застыдился и спрятал свою рожицу, к восторгу мамы, в ее юбку. Послышалось тяжкое пыхтение, и вскоре я увидел перед собой мистера Омера. Одышка его была гораздо сильнее, чем раньше, но вообще он почти не постарел.
— К вашим услугам, сэр, — проговорил мистер Омер. — Чем могу быть полезен?
— Прежде всего, мистер Омер, давайте поздороваемся, — сказал я, протягивая ему руку. — Вы когда-то были очень добры ко мне, а я, боюсь, не проявил к вам должной благодарности.
— Не ошибаетесь ли вы, сэр? — ответил старый гробовщик. — Мне, конечно, приятно слышать о себе лестный отзыв, ко мне что-то не помнится, сэр, чтобы мы с вами встречались. Уверены ли вы, что это был именно я?
— Вполне уверен.
— Тогда значит, память мне так же изменяет, как и мое дыхание, — проговорил мистер Омер, глядя на меня и покачивая головой. — Положительно, сэр, я не могу припомнить вас.
— Неужели вы не помните, как я приехал с лондонским дилижансом и вы встречали меня, как вы привели меня к себе, угощали завтраком, как мы все поехали в Блондерстон: вы, я, миссис Джорам, а также мистер Джорам, — тогда он еще не был ее мужем.
— Господи боже мой! — воскликнул мистер Омер, придя в себя после приступа кашля, вызванного удивлением. — Да не может же быть! Минни, дорогая моя, вы помните? Да, да, мы тогда работали на одну даму…
— Это была моя мать, — сказал я.
— Ну, так и есть, — продолжал мистер Омер, дотрагиваясь пальцем до моего жилета. — Там был еще крошечный ребенок Работали мы на двоих, их еще положили вместе в могилу на блондерстонском кладбище, Конечно, теперь припоминаю. Господи боже мой! А вы, сэр, как поживали все эти годы?
— Благодарю вас, прекрасно, — ответил я. — Надеюсь, что и вы так же?
— Не могу пожаловаться, сэр. Дышать-то стало труднее, конечно, ну, да редко с годами становится легче. Я уже не ропщу, а мирюсь со своей долей. Это всего благоразумнее, не так ли?
Мистер Омер засмеялся, что опять вызвало у него припадок кашля. Дочь, как только могла, старалась облегчить его, а когда наконец кашель старика затих, она принялась подбрасывать над прилавком свою крошку.
— Да, да, конечно, было два заказа, — снова стал вспоминать мистер Омер. — И, знаете, поездка эта в Блондерстон для нас очень памятна: я как раз тогда назначил день свадьбы Минни с Джорамом. Как теперь слышу, Джорам говорит мне: «Пожалуйста, сэр, назначьте день», и Минни тут его поддержала: «Да, папочка, уж сделайте это». И вот теперь Джорам — мой компаньон, а это их младшенький. Взгляните, какой молодец!
И дедушка вложил свой толстый палец в ручонку малыша, которого подбрасывала над прилавком Минни; она радостно засмеялась, кокетливо приглаживая свои волосы.
— Да, конечно, так оно и было: два заказа сразу, — продолжал старый гробовщик, покачивая головой. — Совершенно верно. А сейчас Джорам как раз опять работает над заказом для ребенка… Серая бархатная обивка с серебряными гвоздиками. Гробик на два дюйма короче, чем вот для такого малыша, — прибавил он, указывая на младшего внука. — А не хотите ли закусить, сэр?
Я поблагодарил его, но отказался.
— Постойте, — снова заговорил мистер Омер. — Жена извозчика Баркиса, сестра рыбака Пиготти, мне кажется, имела какое-то отношение к вашей семье, она чуть ли не была у вас в услужении?
Услыхав от меня, что его предположение верно, старик очень обрадовался.
— Вижу, — сказал он, — память моя не так уж плоха. Чего доброго, в один прекрасный день и дыхание мое улучшится. Видите ли, сэр, у нас как раз в ученье одна ее молоденькая родственница. Большой вкус у девушки. Прямо скажу вам, в этом отношении она заткнет за пояс любую английскую герцогиню.
— Не маленькая ли это Эмми? — невольно вырвалось у меня.
— Да, имя ее Эмилия, — сказал мистер Омер, — и ростом она маленькая. Но у нее такое личико, сэр, что, верите ли, половина здешних женщин ненавидит ее.
— Полноте вздор молоть, батюшка! — воскликнула Минни.
— Дорогая моя, я вовсе не имею в виду вас, — заметил отец, подмигивая мне одним глазом. — Я говорю только, что добрая половина ярмутских женщин, да, пожалуй, и на пять миль кругом ненавидит эту девушку.
— В таком случае, батюшка, она должна была бы помнить свое место, — сказала Минни, — и вести себя так, чтобы не давать повода к обидным толкам.
— Так вы думаете, Минни, что для злословия нужны поводы? — возразил ей отец. — Нечего говорить! Хорошо знаете вы жизнь! Да будет вам известно: ничто не может удержать язык женщины, когда дело идет о другой женщине да еще красивой.
Тут я подумал, что эта ехидная шутка будет последней в жизни бедного мистера Омера. Он до того закашлялся и так начал задыхаться, что казалось — вот-вот голова его запрокинется на прилавок и он начнет в предсмертных судорогах дрыгать своими ножками в коротких панталонах, схваченных у колен потертыми атласными лентами. Но ему все-таки в конце концов удалось справиться с припадком астмы, хотя он еще долго не мог отдышаться и так устал, что принужден был сесть на табурет у конторки.
— Видите ли, — снова начал он, вытирая потный лоб и все еще с трудом переводя дух, — Эмилия держится как-то в стороне у нее нет ни подруг, ни друзей, не говоря уж об ухаживателях. И вот поэтому стала ходить молва, что, дескать, Эмилия мечтает стать знатной леди. Мне лично кажется, что весь сыр-бор загорелся из-за того, что еще в школе она не раз говаривала: «Вот будь я знатной леди, я и то и другое сделала бы для своего дядюшки».
— Уверяю вас, мистер Омер, — с жаром сказал я, — что когда мы с нею были малыми детьми, она то же самое говорила и мне.
Старик кивнул головой и почесал себе подбородок.
— Вот-вот, — проговорил он. — А кроме этого, знаете, наша Эмилия из ничего, можно сказать, мастерит себе наряды несравненно более красивые и изящные, чем те, за которые другие платят большие деньги. Это, понятно, тоже не может нравиться. К тому же, надо сказать, что девочка таки-своевольна… То есть, быть может, я не совсем верно выражаюсь, Я хочу сказать, что она часто сама не знает хорошенько, чего хочет, — словом, ее дома маленько избаловали. Вот и все. А больше против нее ни слова не скажешь, не правда ли, Минин?
— Совершенно верно, батюшка, — согласилась миссис Джорам.
— Сначала было она поступила компаньонкой к одной капризной старой леди, — продолжал мистер Омер, — но они с ней не сошлись характерами, и Эмилия скоро от нее ушла. Тут она поступила к нам в ученье на три года. Прошло с тех пор почти уже два года, и, кроме самого хорошего, сказать о ней ничего не можем. И правда, лучшую девушку трудно найти на свете. Она одна стоит шестерых. Не правда ли, Минни, она стоит шестерых?
— Действительно, батюшка, нельзя этого отнять у нее.
— Вот и прекрасно! Вижу, что вы справедливы, — похвалил ее отец. — А теперь, молодой джентльмен, — обратился он ко мне, почесывая подбородок, — на этом можно и закончись разговор об Эмилии, а то, пожалуй, вы еще найдете, что у меня слишком длинный язык для человека с таким коротким дыханием.
Так как оба они, и отец и дочь, все время говорили об Эмилии вполголоса, я из этого заключил, что она должна била быть где-то поблизости. На мой вопрос, так ли это, мистер Омер утвердительно кивнул головой и вторьм кивком указал мне на дверь в соседнюю комнату. Я сейчас же спросил у него, можно ли заглянуть туда. Получив разрешение, я подошел к застекленной двери и увидел Эмилию, сидящую за работой. Она стала настоящей красавицей. Миниатюрная, с чудными ясными голубыми глазами, когда-то пронзившими мое детское сердечко, она в эту минуту, улыбаясь, глядела на игравшего подле нее старшего ребенка Минни. В ее веселом личике, и правда, было что-то своевольное; в нем также проглядывало ее прежнее капризное жеманство. Но в общем вся ее прелестная внешность говорила только о возможности счастья и прекрасной жизни. А со двора все время неслась та же — увы! никогда не смолкающая мелодия…
— Быть может, вы хотите войти и поговорить с ней? — предложил мне мистер Омер. — Пожалуйста, сэр, не стесняйтесь, будьте как дома.
Но я был слишком застенчив, чтобы решиться на это: боялся сконфузить ее и сам сконфузиться. Я только справился, когда Эмилия кончает работу, чтобы сообразно с этим явиться к ним, а затем, простившись с мистером Омером, его красивой дочкой и ее малышами, я отравился к моей дорогой Пиготти.
Она была в своей кухне с изразцовым полом, где готовила обед. Когда я постучал, она тотчас же открыла дверь и спросила, что мне угодно. Я, улыбаясь, посмотрел на нее, но она не ответила мне улыбкой. Все это время, правда, мы не переставали переписываться с ней, но не виделись-то мы ведь целых семь лет.
— Дома ли мистер Баркис, мэм? — спросил я нарочно грубым голосом.
— Он дома, сэр, но в постели, — очень страдает от ревматизма.
— Что, ездит ли он теперь в Блондерстон? — спросил я.
— Да, ездит, когда здоровье позволяет, — ответила Пиготти.
— А сами вы, миссис Баркис, бываете там?
Она тут взглянула на меня более внимательно, и мне показалось, что едва не всплеснула руками.
— Видите ли, — продолжал я, — я хотел было справиться относительно одной усадьбы там… Подождите, как ее зовут?.. Да, «Грачи»…
Она отступила на шаг, в испуге протянула руки, как бы собираясь оттолкнуть меня.
— Пиготти! — закричал я.
— Мальчик мой любимый! — крикнула она, и мы со слезами бросились на шею друг другу…
Я даже не в силах рассказать, что только не проделывала в своем восторге моя няня, как она смеялась и одновременно плакала, как она не могла нарадоваться на меня, как гордилась мною и в то же время сокрушалась о том, что та, чьей радостью и гордостью я мог бы быть, никогда уж более не обнимет меня, не прижмет к своей материнской груди. Помню, что, горячо отвечая на ласки моей няни, я далек был от мысли, что могу показаться при этом слишком юным. И кажется мне, что никогда в жизни я так от души не плакал и не смеялся, как в это утро.
— Баркис так рад будет вас видеть, — это, я знаю, должно принести ему гораздо больше пользы, чем целая бутыль его лекарства, — сказала Пиготти, утирая глаза передником. — Можно пойти ему сказать, что вы здесь? Ведь вы же зайдем к нему, дорогой мой?
— Конечно, зайду, — ответил я…
Однако уйти от меня Пиготти было не так-то легко. Она несколько раз доходила до дверей, но, оглянувшись, каждый раз возвращалась и, припав к моему плечу, снова и снова начинала плакать и смеяться. Наконец я догадался сам подняться с нею наверх и, подождав минутку, пока Пиготти подготовляла своего мужа к свиданию со мной, вошел к больному.
Мистер Баркис принял меня просто с восторгом. Так как из-за ревматизма я не мог пожать его руку, то он попросил меня вместо этого пожать хотя бы кисточку его ночного колпака, что я очень охотно исполнил. Когда я сел подле него, мистер Баркис сказал, что это доставляет ему огромное удовольствие, ибо ему кажется, что он снова везет меня по блондерстонской дороге.
Лежа в своей кровати на спине, лицом вверх, и укутанный так, что, кроме лица, ничего не было видно, он представлял собой самое странное существо, когда-либо встреченное мной в жизни.
— А какое имя, сэр, я тогда написал на моей повозке? — спросил он меня с едва заметной страдальческой улыбкой.
— А, мистер Баркис! Мы еще тогда с вами вели по этому поводу серьезные разговоры… помните?
— Я ведь и в то время уж давно был согласен, не так ли сэр? — промолвил мистер Баркис.
— Да, да, — отозвался я.
— И не жалею об этом, — продолжал больной. — А помните ли, как вы мне рассказывали о том, какие она делает чудесные яблочные пирожки и вообще как она хорошо все умеет готовить?
— Прекрасно помню, — ответил я.
— И вы, сэр, тогда сказали сущую правду: это так же верно, как дважды два — четыре, — заявил мистер Баркис, кивая своим ночным колпаком; это был единственный, оставшийся в его распоряжении способ усиливать выразительность речи. — Да, сэр, это так же верно, как налоги, — уж вернее их ничего нет.
Мистер Баркис при этом взглянул на меня, словно ища сочувствия, и я сейчас же согласился с ним.
— Ничего нет вернее, как то, что надо платить налоги, — повторил он. — Это как нельзя лучше сознает такой бедняк, как я, прикованный к кровати. Ведь я, сэр, человек очень бедный.
— Мне очень грустно это слышать, мистер Баркис.
— В самом деле, я очень беден, — настаивал мистер Баркис.
Тут он с неимоверным трудом высвободил из-под одеяла правую руку и после нескольких тщетных усилий, захватив палку, лежащую у его изголовья, стал ею шарить под кроватью. Сначала лицо ею было озабоченно, но, когда палка наконец наткнулась на угол сундучка, который я давно заметил, больной, видимо, успокоился.
— Старое платье, — пояснил мистер Баркис.
— Вот как! — отозвался я.
— Хорошо бы, сэр, если бы это были деньги, — проговорил мистер Баркис.
— Мне тоже очень бы хотелось этого ради вас, — заметил я.
— Но, на беду, это не так, — сказал мистер Баркис, раскрывая как можно шире глаза.
Я поспешил заявить, что глубоко уверен в этом, и тогда мистер Баркис посмотрел более ласково на жену и провозгласил:
— Клара Пиготти-Баркис — самая полезная и лучшая из всех женщин на свете. Клара Пиготти-Баркис заслуживает самых горячих похвал и даже более того. А теперь, дорогая моя вам надо позаботиться об обеде для гостя, чтобы ему было что и поесть и попить, не так ли?
Я хотел было отказаться от такого чествования, но, видя, что Пиготти, стоявшая по другую сторону кровати, хочет, чтобы я остался, я воздержался и промолчал.
— Дорогая моя, — обратился мистер Баркис к жене, — у меня здесь где-то есть немного денег, но я маленько устал. Если вы с мистером Давидом дадите мое чуточку соснуть, то я, проснувшись, попробую разыскать их.
Мы, разумеется, вышли, и Пиготти сейчас же рассказала мне, что мистер Баркис за последнее время стал еще прижимистее и что к такой хитрости он всегда прибегает, когда надо вынуть хотя бы одну монетку из его хранилища. Бедняга испытывает невыразимые мучения, вылезая без посторонней помощи из кровати и доставая деньги из этого злополучного сундучка.
Вскоре, действительно, послышались из его комнаты подавленные мучительные стоны. И хотя в глазах Пиготти было видно бесконечное сострадание, она сказала мне, что, без сомнения, этот порыв великодушия и щедрости принесет ее мужу пользу и поэтому не надо его удерживать.
Мистер Баркис продолжал стонать и охать и выносил, несомненно, настоящую пытку, пока наконец снова не взобрался на свою кровать. Тогда он позвал нас к себе и, уверяя, что хорошо выспался, вынул из-под подушки золотую монету. Радость, что ему удалось провести нас и сохранить свою тайну, казалось, совершенно вознаградила его за перенесенные муки.
Я предупредил Пиготти, что вскоре должен был притти к нам Стирфорт, и он действительно не замедлил появиться. Моя няня, несомненно, приняла его с таким же благодарным чувством, так же почтительно, как если б он был ее благодетелем, а не только моим другом. А тут еще его милая, простая манера держать себя, врожденная веселость, красота, дар находить общий язык со всяким и очаровывать того, кому хотелось ему понравится, все это в несколько минут завоевало ему сердце моей дорогой няни. Уж одна наша дружба со Стирфортом давала ему, конечно, право на ее расположение, а тут к этому присоединилось еще его личное обаяние, и к моменту нашего ухода моя Пиготти просто обожала его.
Няня пригласила его остаться у них пообедать, и он принял ее приглашение не только охотно, но положительно с радостью. Он побывал и в комнате мистера Баркиса, и, казалось, принес туда с собой и свет и воздух. Все, что делал Стирфорт, он делал спокойно, бесшумно, все у него выходило как-то само собой. В его манере держать себя было столько прелести, простоты, естественности, что даже теперь, вспоминая его таким, каким он был в то время, я не могу не чувствовать его очарования.
Мы весело болтали в маленькой гостиной, где я нашел «Жизнеописание мучеников» — книгу, которую после меня никто не открывал все эти годы. Перелистывая ее страшные картинки, где были изображены самые ужасные пытки, я думал о том, с каким ужасом смотрел я на них когда-то и как теперь они не производят на меня ровно никакого впечатления.
Когда Пиготти заговорила о так называемой «моей комнате» и о том, что, так же как все эти годы, она и сегодня готова для меня, то не успел я бросить на Стирфорта нерешительный взгляд, как он, уже поняв, чем дело, заявил:
— Да, уж конечно, все время, пока мы в Ярмуте вы будете ночевать здесь, а я в гостинице.
— Но, Стирфорт, — возразил я, — мне кажется, это совсем не по-товарищески: завезти вас в такую даль, да взять и бросить.
— Ну, что вы! Пустяки! Само собой разумеется, вы должны бьть здесь, — решительно настаивал Стирфорт, и с этим вопросом было покончено.
Стирфорт продолжал быть таким же очаровательным до самого нашего ухода в восемь часов; даже можно сказать, что с каждым часом он становился все более очаровательным. Мне казалось тогда и кажется теперь, что сознание, что он покоряет тех, кого хочет, делало его еще более чутким к ним и как бы облегчало дальнейшую над ними победу. Если б тогда кто-нибудь сказал мне, что все это только искусная игра, легкомысленно разыгранная ям из желания убедиться в своей силе покорять, причем разыгранная над людьми, не представляющими для него ровно никакого интереса, которые через какую-нибудь минуту перестанут для него существовать, — если б кто-нибудь, говорю я, в тот вечер осмелился сказать мне что-нибудь подобное, я даже не представляю себе, до чего дошло бы мое негодование. Эта наглая клевета, я уверен, могла бы только усилить (если вообще это было еще возможно) мое романтически-восторженное чувство к Стирфорту, когда в тот холодный зимний вечер я шел рядом с ним по песчаному берегу, направляясь к старой барже. Ветер завывал вокруг нас еще более заунывно, чем в ту ночь, когда я впервые ступил на порог гостеприимного дома мистера Пиготти.
— Довольно-таки пустынное место, не правда ли, Стирфорт? — проговорил я.
— Оно даже кажется каким-то зловещим среди мрака, отозвался мой друг, — а море так ревет, словно хочет проглотить нас… Но вот огонек. Не та ли это самая баржа?
— Она и, есть, — ответил я.
— А знаете, это та, которую я видел сегодня утром: как-то инстинктивно, должно быть, я прямо направился к ней.
Мы уже приближались к месту, где мерцал огонек, а потому замолчали и тихонько подошли к двери. Осторожно взявшись за ручку дверей и шепнув Стирфорту, чтобы он не отставал от меня, я вошел.
Еще у входа мы слышали гул голосов, а в тот момент, когда вошли, кто-то усиленно захлопал и ладоши, и, к моему великому удивлению, оказалось, что таким образом свой восторг проявляет обычно неутешная миссис Гуммидж! Но не она одна была в таком необыкновенно возбужденном состоянии. Лицо мистера Пиготти сияло необычайной радостью, он хохотал, во все горло и, протянув вперед грубые руки, как бы звал в свои объятия маленькую Эмми. Хэм с выражением восхищения и ликования застенчиво (что очень шло к нему) держал за руку маленькую Эмми, словно представляя ее мистеру Пиготти. Сама Эмми была вся красная от смущения, но в ее сверкающих весельем глазах можно было прочесть, как наслаждается она радостью своего дяди. Девушка первая заметила нас и остановилась в то самое мгновенье, когда, вырываясь от Хэма, она хотела было спрятать свое личико на груди любимого дяди. Вот та картина, которая представилась нашим взорам, когда мы с холода и темноты вошли в светлую натопленную комнату. А на фоне этой картины, как сумасшедшая, хлопала в ладоши миссис Гуммидж.
При нашем появлении все так молниеносно изменилось, что просто не верилось, будто все это вот сейчас, только было. Я уже стоял среди пораженной семьи, лицом к лицу с мистером Пиготти, протягивая ему руку, как вдруг Хэм закричал: — Мистер Дэви! Да ведь это наш мистер Дэви!
Еще мгновенье — и мы крепко жмем друг другу руки, говорим все вместе, справляемся о здоровье друг друга, выражаем свою радость по поводу нашей неожиданной встречи. Мистер Пиготти был до того горд, до того восхищен нашим появлением, что просто не знал, о чем ему говорить и что ему делать. Уж он пожимал то одному, то другому из нас руки, ерошил на своей косматой голове волосы, заливаясь при этом таким веселым, ликующим смехом, что любо было и слышать и видеть его.
— Ну, знаете, — начал мистер Пиготти, — мне прямо кажется невероятным, чтобы эти два молодых, но совершенно уже взрослых джентльмена явились к нам именно в такой вечер, как сегодня, — ведь это всем вечерам вечер. Эмми, любимая моя, идите же сюда! Скорее, маленькая моя колдунья! Это, дорогая моя, друг мистера Дэви. Тот самый джентльмен, о котором вы, Эмми, так много слышали. И вот они с мистером Дэви пришли навестить нас в самый радостный вечер во всей жизни вашего дяди. Ура! Ура! И еще раз ура!
Произнеся эту речь одним духом, с необыкновенно радостным подъемом, мистер Пиготти, стиснул здоровенными своими ручищами личико племянницы, поцеловал его с десяток раз, затем, с гордостью и любовью прижав ее к своей богатырской груди, стал гладить с материнской нежностью. Когда же он отпустил ее и она, смущенная, убежала в маленькую комнатку, которую когда-то занимал я, счастливый дядюшка, весь красный, тяжело дыша, посмотрел на нас с чувством великого удовлетворения.
— Если вы, двое молодых джентльменов, уже взрослых, да еще таких джентльменов… — начал мистер Пиготти, но его перебил Хэм:
— Верно, верно сказано! Они действительно таковы… А наш мистер Дэви и вправду взрослый!
— Ну, так вот, — продолжал мистер Пиготти, — если вы, уже взрослые джентльмены, узнав, в чем тут дело, не будете снисходительны ко мне, видя, что я сам не свой, то я готов просить у вас прощения!.. Эмми, дорогая моя!.. Ага, плутовка знает, что я собираюсь сказать, и потому сбежала, — прибавил он, снова радостно хохоча. — Матушка, — обратился он к миссис Гуммидж, — будьте такая добренькая, взгляните, куда она запропастилась.
Миссис Гуммидж кивнула головой и скрылась.
— Да, не сознавай я, что это лучший вечер в моей жизни, — снова начал старый рыбак, усаживаясь у огня, — я был бы настоящей ракушкой, да к тому же, еще и вареной, и больше ничем. Маленькая Эмми, сэр, — обратился он, понизив голос, к Стирфорту, — это та, что на ваших глазах вся раскраснелась.
Стирфорт молча кивнул головой, но в его глазах мистер Пиготти прочел такой интерес и столько сочувствия к себе, что понял его без слов.
— Вижу, сэр, что вы оценили ее. Она, конечно, такая и есть. Благодарю вас, сэр.
Хэм одобрительно несколько раз кивнул мне головой, как бы подтверждая слова дяди.
— Так вот, наша маленькая Эмми, — продолжал мистер Пиготти, — была в нашем доме чем могла быть только такая чудесная ясноглазая девчурка, как она. Она не дочь мне, сэр, у меня никогда не было детей, но я и родную дочь не мог бы любить больше. Понимаете, сэр? Не мог бы!
— Прекрасно понимаю, — отозвался Стирфорт.
— Чувствую, сэр, чувствую и еще раз благодарю вас. Мистер Дэви — тот помнит, какою была она девочкой, а вы можете судить сами, какой она стала теперь. Но ни один из вас не может представить себе, чем она была, есть и будет для меня, обожающего ее. Я, сэр, грубый, неотесанный человек, вроде, так сказать, морского дикобраза, но никто, кроме, пожалуй, женщины, не в состоянии представить себе, что для меня моя маленькая Эмми. И между нами будь сказано, — прибавил он, понижая голос, — женщина, способная понять меня, отнюдь не миссис Гуммидж, хотя вообще достоинств у нее без конца.
Тут мистер Пиготти опять обеими руками взъерошил себе волосы, как бы приготовляясь к новым излияниям, и, положив руки на колени, заговорил.
— Есть человек, который знает нашу Эмми с тех пор, как утонул ее отец. Она выросла, так сказать, у него на глазах и из грудного ребенка превратилась сначала в девочку, а затем во взрослую девушку. Сам этот человек ничего особенного собой не представляет, он вроде меня — грубоват, словом, такой же морской волк, но парень он честный, и сердце у него на месте.
Никогда не видывал я, чтобы Хэм так радостно ухмылялся, как в эту минуту.
— Что же, думаете вы, выкидывает этот самый морской волк? — продолжает мистер Пиготти с сияющим от удовольствия лицом. — Он возьми да и отдай свое сердце нашей маленькой Эмми. Ходит парень по ее пятам, словно поступил к ней в услужение, есть почти перестал и наконец дал мне понять, что с ним стряслось… А мне, понимаете, самому хочется как следует выдать замуж нашу маленькую Эмми, чтобы у нее был, так сказать, законный защитник. Ведь не ведаю я, сколько мне еще жить суждено на свете и когда смерть моя придет за мною. Одно знаю: что если когда-нибудь мою лодку шквал перевернет вверх дном у наших берегов и я не буду в состоянии справиться с волнами, а поверх их в последний раз увижу наши городские огоньки, то я пойду ко дну гораздо спокойнее, зная, что иа берегу остается еще человек, верный моей девочке, и что никакая беда не коснется ее, пока жив этот самый человек.
Говоря это, мистер Пиготти в своей простодушной горячности стал махать правой рукой, словно посылая последний привет ярмутским огонькам, затем, кивнув Хэму, с которым он обменялся взглядом, продолжал:
— Ну так вот, посоветовал я ему переговорить с Эмми. Нo он хоть и верзила порядочный, а застенчив хуже малого ребенка, никак не мог на это решиться, — пришлось, мне за это взяться. «Как! За него?! — закричала Эмилия. — Выходить замуж за него, которого я всю жизнь знала и люблю, как брата? О дядя! я никак не могу за него выйти — он такой славный!..» Тут я поцеловал ее и говорю: «Дорогая моя, это уж ваше дело — решайте и выбирайте сами: вы свободны, как пташка». Потом я пошел к нему и сказал: «Знаете, мне бы самому хотелось, чтобы вышло по-вашему, да что делать, не выходит. Одно скажу вам: будьте настоящим мужчиной, и пусть все у вас с нею будет попрежнему». И он пожал мне крепко руку и сказал: «Буду». И правда, с тех пор прошло два года, а он честно и мужественно держал свое слово, и мы жили здесь все это время попрежнему.
Выражение лица мистера Пиготти, пока он говорил, менялось в зависимости от его повествования. Оно снова засияло ликующей радостью, когда старик, предварительно вытерев руки о куртку и положив их одну ко мне на колено, а другую на колено Стирфорту, проговорил, обращаясь к нам обоим:
— И вдруг однажды вечером, ну, пусть будет сегодня вечером, Эмми возвращается с работы, и он с ней. Вы скажете — здесь нет ничего удивительного. И правда, ведь он заботится о ней, как брат, и когда темно, и когда светло, и вообще всегда. Но, понимаете ли, этот самый морской волк держит ее за руку и, вне себя от радости, кричит: «Ну-ка, посмотрите на мою будущую женушку!» А она, моя голубушка, и смело и застенчиво, и плача и смеясь в одно и то же время, говорит мне тут: «Да, дядюшка, если только вы дадите на это свое согласие». Мое согласие! — воскликнул мистер Пиготти в каком-то экстазе, тряся головой. — Господи! Да я только и мечтал о том, чтобы они поженились! А моя девочка и говорит: «Ну и прекрасно, коли вы согласны. Я стала теперь степеннее, и обдумав хорошенько, сказала себе: отчего мне не постараться быть для него хорошей женой, ведь он такой добрый, славный парень». Тут миссис Гуммидж захлопала в ладоши, словно в театре, а вы как раз оба и входите. Как видите, шила в мешке не утаишь! Понимаете, все это случилось вот сейчас, когда вы входили. И вот этот самый парень женится на ней тотчас же, как только она покончит со своим ученьем.
Закончив свой рассказ, мистер Пиготти, в порыве беспредельной радости, в знак своего доверия и дружбы, так хватил кулаком Хэма, что тот едва удержался на ногах. Счастливый жених сознавал, что ему тоже надлежит что-нибудь сказать. И с великим трудом, преодолевая свое смущение, он начал прерывающимся голосом:
— Видите ли, мистер Дэви, она еще была ребенком, таким, как вы сами в ваш первый приезд сюда, а я уж тогда мечтал, какой она будет взрослой. Она, джентльмены, расцвела на моих глазах, как цветочек! Я, мистер Дэви, поверьте охотно и с радостью отдал бы за нее свою жизнь. Она, джентльмены, для меня больше… словом, она для меня все, что я только могу желать… Она больше. Ну, я не в силах найти для этого слов… Я… Одним словом, я верно, по-настоящему люблю ее. И нет ни одного джентльмена ни на суше, ни на море, который больше любил бы свою леди, чем я ее, хотя, быть может, другой парень на моем месте и сумел бы лучше высказать то, что думает и чувствует.
По правде сказать, я был тронут до глубины души, видя, что такой дюжий парень, как Хэм, дрожит, словно лист, под влиянием могучего чувства к маленькому хорошенькому существу, покорившему его сердце. Трогательным также показалось мне и доверие, оказанное нам мистером Пиготти и Хэмом, и самый рассказ их. Уж не знаю, какую роль тут играли мои детские воспоминания. Не знаю также, когда я ехал сюда, таилась ли в глубине души у меня смутная надежда, что я могу снова полюбить маленькую Эмми. Одно мне ясно, что все виденное и слышанное доставило мне какую-то особенную радость, — радость, которую пустяк мог бы обратить в страдание.
Если бы в ту минуту мне пришлось ответить мистеру Пиготти и Хэму, то не сомневаюсь, что я очень неважно справился бы со своей задачей. К счастью, это взял на себя Стирфорт и выполнил так ловко, что уже несколько минут спустя каждый из нас чувствовал себя совершенно в своей тарелке.
— Мистер Пиготти, — обратился к нему мой друг, — вы чудеснейший человек и вполне заслуживаете то счастье, которое свалилось на вас сегодня. Позвольте мне пожать вашу руку! Хэм, радуюсь за вас, дружище! Дайте также пожать и вашу руку. А вы, Маргаритка, помешайте-ка кочергой в камине: пусть огонь разгорится как можно ярче. Теперь же, мистер Пиготти, должен сказать, что если ваша милая племянница не согласится занять свое место у семейного очага, то я сейчас же удаляюсь отсюда, и никакие сокровища Индии не заставят меня пойти на то, чтобы именно это место в такой вечер, как сегодня, осталось бы из-за меня незанятым.
Тут мистер Пиготти пошел за маленькой Эмилией в бывшую мою комнату. Сперва она было заартачилась, и Хэму пришлось итти на подмогу дядюшке. Им вдвоем удалось-таки убедить Эмилию выйти, и они привели ее к камину, очень сконфуженную и смущенную. Но смущение ее мало-помалу стало проходить, когда она увидела, как мило и почтительно говорит с ней Стирфорт, как искусно избегает он всего того, что могло привести ее в замешательство. Мой друг, видимо, с большим интересом беседовал с мистером Пиготти о лодках, кораблях, приливах и отливах, о рыбах… Тут же напомнил он мне о том, как когда-то в Салемской школе познакомился с мистером Пиготти и Хэмом. А как восхищался он баржей-домом и всем, что было в нем! Словом, он сумел сделать разговор общим и оживленным, вовлечь нас как бы в зачарованный круг, где все мы чувствовали себя прекрасно и болтали без умолку. Правда, Эмилия в этот вечер мало говорила, но она смотрела и слушала с оживленным лицом и была прелестна. Стирфорт как-то естественно в разговоре с мистером Пиготти перешел к описанию одного ужасного кораблекрушения и изобразил его так живо и ярко, словно сам был очевидцем. Все время, пока он говорил, Эмилия не сводила с него глаз, как будто на его лице отражалась эта страшная картина. Потом, чтобы рассеять мрачное впечатление, Стирфорт принялся рассказывать нам о бывшем с ним забавном приключении, причем казалось, что на него оно производит такое же впечатление, как и на нас, впервые слышавших о нем. Маленькая наша Эмилия хохотала так, что скоро ее звонкий голосок слышен был во всех уголках баржи. Все мы тоже, не исключая Стирфорта, смеялись от души, охваченные заразительным, непринужденным весельем. Наконец Стирфорт подбил мистера Пиготти пропеть, или, вернее сказать, прореветь матросскую песню «Как задуют, как задуют ветры буйные», вслед за ним сам пропел тоже матросскую песню и пропел ее так чудесно и с таким чувством, что мне почудилось, будто самый ветер, завывающий вокруг баржи, на время затих, очарованный этим голосом.
Что же касается миссис Гуммидж, этой жертвы мрачных воспоминаний, то Стирфорт развеселил ее так, как никому это, судя по словам мистера Пиготти, не удавалось с самой смерти ее старика. Он не дал ей ни на минуту погрузиться в свою печаль, так что на следующий день старуха даже уверяла, что ее просто околдовали.
Но нельзя сказать, чтобы Стирфорт особенно стремился завладеть разговором или привлечь к себе общее внимание. Помнится, когда маленькая Эмилия в конце концов расхрабрилась и, правда, еще несколько смущаясь, начала вспоминать о наших с ней детских скитаниях по морскому берегу, а я спросил ее, не забыла ли она, как в те далекие времена я был ей предан, причем мы оба покраснели и засмеялись, — друг мой не вмешался в наш разговор, а все время молчал и задумчиво смотрел на нее.
Эмилия весь вечер сидела на своем прежнем ящике и в прежнем углу у камина, а Хэм подле нее, там где когда-то сиживал я. Не знаю уж почему, хотелось ли ей помучить немножко своего жениха, или из девичьей скромности, только она все время прижималась к стене и старалась как можно дальше держаться от Хэма.
Была почти полночь, когда мы ушли от мистера Пиготти. На ужин нам подали морские сухари и сушеную рыбу. Стирфорт вытащил из кармана бутылку можжевеловой водки, и мы, мужчины, — я уже не краснея причислял себя к таковым, — сейчас же ее распили. Весело расстались мы с нашими радушными хозяевами; и в то время, когда они все, столпившись, стояли у двери, чтобы посветить нам, пока мы не выберемся на дорогу, я видел, как из-за спины Хэма выглядывали милые глазки маленькой Эмми, и слышал ее ласковый музыкальный голосок, которым она давала нам указания, как не сбиться с пути.
— Какое прелестное маленькое существо! — проговорил Стирфорт, беря меня под руку. — Ну, скажу я вам, и оригинальная же обстановка и оригинальные люди! Я, признаться, в их обществе положительно испытывал какие-то совсем новые ощущения.
— А как нам повезло, — отозвался я: — быть свидетелями их счастья во время этой помолвки! Мне никогда в жизни не приходилось встречать таких счастливых людей. Как восхитительно видеть это и быть участниками такой наивной искренней радости.
— А правда, этот тупой малый совсем не пара такой девушке? — вдруг сказал Стирфорт.
Он был так мил с Хэмом и вообще со всеми, что его слова как бы обдали меня холодной водой. Но, быстро повернувшись к нему, я при виде его смеющихся глаз решил, что он просто пошутил, и у меня отлегло от сердца.
— Ах, Стирфорт — сказал я, — вы можете подшучивать сколько хотите над бедняками, можете дразнить сколько угодно мисс Дартль, но меня вы не проведете: я вас слишком хорошо знаю. Когда я вижу, как прекрасно вы понимаете бедняков, как тонко вы можете постичь счастье этого простого рыбака, как потакаете беззаветной любви ко мне моей няни, я знаю, что для вас не могут быть безразличны ни радости, ни горести бедного люда. И за все это, Стирфорт, я еще в двадцать раз больше люблю вас!
Он остановился, и пристально посмотрев на меня, промолвил:
— Маргаритка, я верю, вы это говорите от всего сердца. Вы — славный! Хорошо, если бы все мы были, как вы!
Через минуту он уже запел матросскую песню мистера Пиготти, и под ее звуки мы быстро зашагали к Ярмуту.