Когда мы, еще до рассвета, подъехали к гостинице, где останавливался дилижанс, — это была не та гостиница, в которой служил мой приятель официант, — меня провели в уютный маленький номер с изображением дельфина на дверях. Помню, я никак не мог согреться, несмотря на то, что меня перед этим внизу напоили горячим чаем у ярко горящего камина, и я был радехонек улечься в дельфинову постель, укрыться с головой дельфиновым одеялом и заснуть крепким сном. Мой старый знакомый, извозчик мистер Баркис должен был заехать за мной в девять часов утра. Проснулся я в восемь часов, и хотя не совсем еще выспался и у меня даже слегка кружилась голова, я был готов раньше назначенного времени.
Мистер Баркис встретил меня так, как будто мы расстались с ним не больше пяти минут тому назад, ну, скажем, чтобы забежать в гостиницу разменять деньги или за чем-нибудь в этом роде. Как только я со своим чемоданом поместился в повозке, а мистер Баркис взобрался на козлы, его ленивая лошадь тронулась и поплелась своим обычным шагом.
— Вы очень хорошо выглядите, мистер Баркис, — сказал я, думая этим сделать ему приятное.
Мистер Баркис молча потер себе щеку рукавом, потом посмотрел на рукав, как бы ожидая на нем увидеть отпечаток своего румянца, — это все, чем он ответил на мой комплимент.
— Я исполнил ваше поручение, мистер Баркис, — продолжал я, — писал Пиготти.
— А-а, — пробормотал мистер Баркис. Казалось, он был не в духе.
— Разве я сделал это не так, как надо? — спросил я его после некоторого колебания.
— Что не так, как надо? — отозвался Баркис.
— Да поручение.
— Поручение, может быть, и исполнено, как надо, но этим все и кончилось, — проговорил извозчик.
Не понимая, что он этим хочет сказать, я опять спросил:
— Как все этим кончилось?
— Ничего из этого не вышло, — пояснил мистер Баркис, глядя в сторону. — Нет ответа.
— А, значит, нужен был ответ, мистер Баркис? — проговорил я, широко открывая глаза: я только сейчас начал догадываться об этом.
— Когда человек говорит, что он согласен, — промолвил мистер Баркис, снова медленно оборачиваясь и смотря на меня, — так, значит, он ждет ответа.
— Ну, и что же, мистер Баркис?
— Ну, и что же? — повторил он, снова устремив глаза на уши лошади. — Человек этот все ждет ответа.
— Говорили ли вы ей об этом, мистер Баркис?
— Н-нет… — протянул он в раздумье. — Зачем мне итти к ней и говорить это? Ведь я отроду не сказал с нею и шести слов. Нет, мне неохота говорить ей это.
— Хотите, я сделаю это за вас, мистер Баркис? — предложил я нерешительно.
— Пожалуй, скажите вы, если вам охота, — промолвил мистер Баркис. — Скажите ей, что Баркис, значит, ждет ответа. А какое имя вы называли?
— Ее имя?
— Ага, — ответил мистер Баркис, кивнув головой.
— Пиготти.
— Это имя или фамилия? — осведомился мистер Баркис.
— Это фамилия. Имя ее — Клара.
— Вот как! — бросил мистер Баркис.
Казалось, это обстоятельство дало ему обильный материал для размышления; он некоторое время сидел глубоко задумавшись, посвистывая про себя.
— Так-с! — наконец снова начал он. — Скажите ей так: «Пиготти, Баркис ждет ответа». Может, она спросит: «Ответа на что?» Вы скажете: «На то, что он писал». Пиготти спросит: «А что он писал?» Вы скажете: «Баркис согласен».
Давая мне эту, столь искусно составленную инструкцию, Баркис так толкнул меня локтем, что едва не проломил мне бок. Затем, с обычной для него манерой, он склонился над лошадью и больше уж об этом не заикался. Только полчаса спустя он вынул из кармана кусок мела и вывел внутри повозки: «Клара Пиготти», — очевидно, для того, чтобы не забыть.
Какое странное чувство испытывал я, приближаясь к дому, который, в сущности, уже не был для меня родным домом и где каждая вещь, на которую я посмотрю, будет напоминать мне о былом счастье, исчезнувшем, как сон!
Дни, когда матушка, я и Пиготти, были всем на свете друг для друга и когда никто еще не вносил розни в нашу жизнь, с такой ясностью рисовались передой мной, и мне так тяжело становилось на душе, что я, право, не знаю, радовался ли я, в сущности, тому, что еду домой, или мне казалось, что, пожалуй, было бы лучше для меня остаться в школе и в обществе Стирфорта позабыть счастливое прошлое.
Но я уже подъезжаю… Вот и наш дом, где старые обнаженные вязы под напором сурового зимнего ветра раскачивают свои бесчисленные косматые ручищи, с которых срываются клочья грачиных гнезд…
Извозчик, сняв с повозки мой чемодан, положил его у садовой калитки, а сам поехал дальше. Я направился по дорожке к дому, глядя на окна и трепеща при мысли, что вот-вот сейчас из одного из них выглянет или мистер Мордстон, или его сестрица. Однако никто в окне не показался, и я, дойдя до дома и зная секрет, как днем можно было самому открыть дверь, вошел без стука, тихонько и робко. Когда я очутился в передней, вдруг в памяти моей проснулись бог знает какие далекие воспоминания моего раннего детства. Пробудились они под влиянием пения матушки, доносившегося из нашей старой гостиной. Она тихонько напевала. Мне почудилось, что, лежа на коленях у матушки грудным младенцем, я когда-то слышал эту самую колыбельную песенку. Мелодия эта одновременно казалась мне новой и такой старой, что сердце мое переполнилось радостью, как при встрече с долго отсутствовавшим другом.
По тому, как задумчиво матушка напевала, я решил, что она одна, и потихоньку вошел в гостиную. Матушка сидела у камина и кормила грудью ребенка; его крошечная ручка покоилась у нее на шее. Глаза матушки были устремлены на крошку, которого она убаюкивала своей песенкой. Предположение мое оказалось верным — никого другого в комнате не было.
Я заговорил с ней, и она вздрогнула и вскрикнула. Увидев, что это я, она закричала: «Дорогой Дэви, родной мой мальчик!» и, побежав мне навстречу, опустилась на колени, обняла меня, целовала и, положив мою голову себе на грудь рядом с примостившейся там головкой крошки, протянула его ручку к моим губам. Жаль, что я не умер в эту минуту! Лучше было мне умереть тогда, с сердцем, переполненным теми чудесными чувствами…
— Это ваш братец, — сказала матушка, лаская меня. — Дэви, милый мой мальчик, дитятко мое бедное! — шептала она, без конца целуя и обнимая меня.
В это время прибежала Пиготти, повалилась на пол подле нас и с четверть часа просто с ума сходила от радости.
Оказалось, что меня ждали позднее, — извозчик, поводимому, приехал гораздо раньше, чем обыкновенно проезжал здесь. Оказалось также, что мистер и мисс Мордстон были в гостях у соседей и должны были вернуться только к ночи.
Никак не мог я рассчитывать на такое счастье! Никогда не мечтал я, что мы снова сможем с матушкой и Пиготти очутиться одни! И я тут почувствовал себя так, словно опять вернулись прежние дни…
Мы все вместе обедали у камина. Пиготти хотела было прислуживать нам, но матушка не допустила этого и заставила ее обедать с нами. Я ел на своей прежней тарелке, на которой в коричневых тонах был изображен военный корабль, несшийся на всех парусах. Пиготти после моего отъезда куда-то запрятала эту тарелку; она уверяла, что, разбей кто-нибудь такую драгоценность, — и сто фунтов стерлингов не утешили бы ее. Передо мной стояла также моя собственная кружка с надписью: «Давид», и пользовался я своим, совершенно не режущим маленьким ножиком и такой же вилкой.
Во время обеда мне пришло в голову, что, пожалуй, это как раз благоприятный момент передать Пиготти поручение мистера Баркиса, но не успел я договорить, как Пиготти громко расхохоталась и закрыла себе лицо передником.
— Пиготти, что с вами? — спросила матушка.
Пиготти пуще прежнего расхохоталась, а когда матушка порывалась стащить с ее лица передник, она еще плотнее в него закуталась, так что голова ее, казалось, была в мешке.
— Что вы с собой делаете, дурочка вы этакая? — смеясь, сказала матушка.
— Ах чтоб ему! — воскликнула Пиготти. — Он хочет на мне жениться!
— Это была бы для вас хорошая партия. А разве нет? — проговорила матушка.
— Ей-богу, не знаю, — ответила Пиготти. — И не говорите мне о нем! Будь он из чистого золота, я и тогда не пошла бы за него. Да и совсем ни за кого не пойду.
— Ну так почему же, чудачка, вы не скажете ему этого? — спросила матушка.
— Сказать ему? — отозвалась Пиготти, выглядывая из-за передника.. — Да он сам никогда словом со мной не обмолвился и прекрасно знает, что, посмей ои сказать что-нибудь подобное, я сейчас же дам ему по физиономии.
А собственная ее физиономия была так красна, как я никогда не видывал в жизни. Тут на нее опять напал смех, и она снова закрылась передником. После двух или трех таких припадков смеха она наконец угомонилась и принялась за обед.
Я обратил внимание на то, что хотя матушка и улыбалась, когда Пиготти посматривала на нее, но стала вдруг как-то задумчивее и серьезнее. Вообще с первого взгляда мне бросилось в глаза, что она очень изменилась. Правда, попрежнему она была очень хорошенькая, но лицо ее похудело и постарело от забот, а руки стали такими худенькими и бледными, что казались совсем прозрачными. Но еще больше изменилась ее манера себя держать, — в ней чувствовалось какое-то беспокойство и смущение.
Помолчав немного, матушка ласково положила руку на руку своей старой служанки и спросила ее:
— Пиготти, дорогая, вы ведь и вправду не собираетесь выходить замуж?
— Я, мэм? — вытаращив глаза, воскликнула Пиготти. — Господь с вами!
— Во всяком случае, не теперь же? — нежно продолжала допрашивать матушка.
— Никогда! — закричала Пиготти.
Взяв ее за руку, матушка проговорила:
— Не покидайте меня, Пиготти. Будьте со мной. Быть может, уже не так долго осталось нам быть вместе. Не знаю, что я стала бы делать без вас.
— Чтобы я когда-нибудь покинула вас, мое сокровище! — закричала Пиготти. — Ни за что на свете! Как только такая мысль могла притти в вашу глупенькую головку?
Надо сказать, что Пиготти, с давних времен привыкла порой говорить с матушкой, как с малым ребенком.
Матушка ничего не ответила, только поблагодарила ее, а Пиготти по своему обыкновению затараторила:
— Чтобы я вас оставила! Хотела бы я видеть это! Чтобы Пиготти ушла от вас! Как даже такая мысль могла притти ей в голову? Нет, нет, нет! — повторяла она, тряся головой и скрещивая на груди руки. — Нет, дорогая моя, Пиготти не уйдет. Конечно, есть здесь «милые души», которых очень порадовал бы мой уход, но не беда, пусть злятся! А я все-таки останусь с вами до тех пор, пока не стану совсем ворчливой, дряхлой старушонкой. Когда же я буду хромой, глухой, слепой, беззубой, когда никуда не буду годна, даже не смогу ни ворчать, ни браниться, — вот тогда я пойду к моему Дэви и попрошу, чтобы он взял меня к себе.
— А я, Пиготти, — заявил я, — буду страшно рад вас видеть и приму вас, как королеву!
— Ах, дорогой вы мой мальчик! — воскликнула Пиготти. — Знаю, что вы меня уж приютите! — и она кинулась целовать меня, благодаря за мое будущее гостеприимство.
Тут она еще раз набросила себе на лицо передник и принялась снова хохотать по поводу предложения мистера Баркиса. Затем она вынула братца из колыбели и принялась ухаживать за ним. Покончив с, этим, она убрала со стола и ушла. Вскоре она вернулась в другом чепчике и принесла с собой свой рабочий ящик, сантиметр, кусочек восковой свечки, — точь в точь, как это делала раньше.
Мы все втроем сидели у камина и чудесно болтали. Я рассказал им, какой жестокий человек наш директор мистер Крикль, и они страшно жалели меня. Я также говорил им о Стирфорте, какой он замечательный малый и как он мне покровительствует, и Пиготти тотчас же объявила, что готова была бы пройти сколько угодно миль пешком, лишь бы его увидеть.
Когда дитя проснулось, я взял его на руки и с любовью нянчился с ним. Вскоре оно опять уснуло, и я, по старой, давно забытой привычке, подсел совсем близко к матушке, обнял ее обеими руками, прильнул своей румяной щекой к ее плечу, и снова ее роскошные волосы покрыли меня. И я действительно в эти минуты чувствовал себя очень, очень счастливым…
Когда мы отпили чай, а Пиготти выгребла золу из догоревшего камина и сняла нагар со свечей, я, чтобы напомнить прошлое, прочел ей главу из книги о крокодилах, — она вытащила ее из своего кармана: уж, право, не знаю, всегда ли эта книга была при ней, — а затем мы снова заговорили о Салемской школе, что, естественно, привело меня опять к рассказам о Стирфорте, служившем для меня неисчерпаемой темой. Мы все трое были очень счастливы, и этот вечер, последний в своем роде, завершивший первый период моей жизни, никогда не изгладится из моей памяти. ыш
Было около десяти часов, когда послышался стук колес. Мы сейчас же встали, и матушка поспешно сказала мне, что так как уже поздно, а мистер и мисс Мордстон считают, что таким мальчикам, как я, надо ложиться спать пораньше, то лучше мне в самом деле лечь в постель. Я поцеловал матушку и сейчас же, не ожидая появления Мордстонов, пошел наверх. Когда я поднимался в свою комнату, которая перед моим отъездом в школу служила мне тюрьмой, моему детскому воображению почудилось, что вместе с Мордстонами в дом ворвался какой-то ледяной порыв ветра, унесший с собой, как перышко, весь наш уют, все наше счастье…
На следующее утро мне было очень неловко итти вниз к завтраку, где я должен был встретиться с мистером Мордстоном; я еще ни разу его не видел после того моего достопамятного проступка. Но что было делать — итти надо было, и я пошел. Правда, я раза два-три по дороге останавливался, даже на цыпочках возвращался в свою комнату, но все-таки в конце концов открыл дверь и вошел в столовую.
Отчим стоял у камина спиной к огню, а мисс Мордстон приготовляла чай. Когда я вошел, он пристально посмотрел на меня, но не показал вида, что меня узнает. Очень я былсмущен, но почти сейчас же подошел к нему и сказал:
— Пожалуйста, сэр, извините меня. Я очень сожалею о том, что сделал. Надеюсь, вы простите меня.
— Рад слышать, Давид, что вы сожалеете об этом, — ответил мистер Мордстон. Говоря это, он подал мне укушенную мною руку.
Я не мог удержаться от того, чтобы хотя мельком не взглянуть на красное пятнышко на ней, но пятно это все-таки было менее красно, чем моя физиономия, когда я встретился со зловещим взглядом моего отчима.
— Здравствуйте, мэм, как поживаете? — сказал я, обращаясь затем к мисс Мордстон.
— Ах, бог мой! — отозвалась она, вздыхая и тыча мне вместо своих пальцев совок для чая. — Сколько времени продолжаются каникулы?
— Месяц, мэм.
— Считая с какого времени?
— С сегодняшнего дня, мэм.
И она тут же стала вести счет моему каникулярному времени, вычеркивая ежедневно по одному дню. Вначале, пока она не дошла до десяти, лицо ее оставалось очень сумрачным, но как только появились двухзначные цифры, она как будто повеселела, а под конец совсем сияла.
В первый же день я имел несчастье привести в страшный ужас мисс Мордстон, хотя вообще ей и несвойственны были человеческие слабости. Я вошел в комнату, где она сидела с матушкой; ребенок (ему было всего несколько недель) лежал на коленях у матушки. Очень осторожно я взял его на руки. Вдруг мисс Мордстон так вскрикнула, что я едва не выронил крошку.
— Дорогая Джен, что с вами? — воскликнула перепуганная матушка.
— Боже мой! Да разве вы не видите, Клара? — крикнула мисс Мордстон.
— Что вижу? Где, дорогая Джен?
— Да он схватил его! — закричала мисс Мордстон. — Мальчик схватил ребенка!
Мисс Мордстон была в полуобморочном состоянии от страха, но все-таки нашла в себе настолько сил, чтобы броситься ко мне и вырвать из моих рук братца. Тут ей сделалось дурно, и для того, чтобы привести в чувство, пришлось дать ей выпить вишневой настойки. Придя в себя, мисс Мордстон с самым торжественным видом запретила мне брать на руки крошку.
Матушка, которой, повидимому, хотелось, чтобы я нянчил братца, тем не менее кротко подтвердила это запрещение, сказав:
— Конечно, вы правы, дорогая Джен.
В другой раз, когда мы опять были втроем вместе, дорогой крошка — он действительно был мне дорог ради матушки — стал невинной причиной того, что мисс Мордстон вышла из себя. Дело было так: крошка лежал у матушки на коленях, и она долго рассматривала его глазки; вдруг матушка сказала:
— Дэви, пойдите-ка сюда, — и стала также рассматривать мои глаза.
Я заметил, что мисс Мордстон отложила в сторону бусы, которые нанизывала.
— Я нахожу, — тихо промолвила матушка, — что у них обоих глаза совершенно одинаковые. Мне кажется, у них мои глаза — цвет моих глаз. Во всяком случае, они удивительно между собой похожи.
— О чем вы говорите, Клара? — спросила ее мисс Мордстон.
— Ми… ла… я Джен… — заикаясь, начала робко матушка, смущенная резким тоном золовки, — я нахожу, что глазки малютки удивительно похожи на глаза Дэви.
— Клара! — проговорила мисс Мордстон, сердито поднимаясь с места. — Вы положительно порой бываете дурой.
— Но… милая Джен… — пробормотала матушка.
— Да, настоящая дура! — повторила мисс Мордстон. — Какой здравомыслящий человек мог бы сравнить малютку моего брата с вашим мальчиком! Между ними нет ни малейшего сходства. Они резко отличаются друг от друга во всех отношениях. Надеюсь, что и всегда это будет так. А теперь я вовсе не желаю оставаться здесь, чтобы слышать подобные сравнения!
Сказав это, она важно выплыла из комнаты, хлопнув за собой дверью.
Одним словом, я не был в чести у мисс Мордстон, да, по правде сказать, ни у кого я не был в чести, даже у самого себя; ибо те, кто любили меня, не смели этого показывать, а те, которые не любили, выказывали это так явно, что я сам чувствовал, как под влиянием их враждебного отношения я всегда кажусь каким-то подавленным, мешковатым и тупым.
Чувствовал я, что сам так же стесняю всех, как они стесняют меня. Бывало, войдешь в комнату, когда они разговаривают между собой. У матушки вид веселый, а смотришь — с моим появлением ее лицо уже омрачилось, и в нем появилось какое-то беспокойство. Пусть будет мистер Мордстон в самом лучшем настроении, — стоит мне показаться — и настроения этого как не бывало. Если мисс Мордстон бывала в плохом настроении, с моим приходом оно делалось еще более скверным. Будучи чутким, я прекрасно знал, что матушка всегда является жертвой. Она боялась заговорить со мной, приласкать меня, опасаясь этим вызвать их неудовольствие и получить за это выговор. Бедняжка, она жила в постоянном страхе, не только за себя, но и за меня и при всяком моем движении с беспокойством поглядывала на них. Ввиду всеготэтого я решил как можно реже попадаться им на глаза. Много зимних часов провел я за книгой в своей мрачной комнатке, закутавшись в теплое пальтишко и слушая бой церковных часов.
Иногда по вечерам я уходил к Пиготти на кухню. Здесь мне было хорошо, и я не боялся быть самим собой. Но ни один из моих способов времяпрепровождения не одобрялся в гостиной. Дух мучительства, царивший там, не давал мне распоряжаться собой. Все еще считали, что я необходим для матушкиной дрессировки и я должен был неотлучно быть при ней как полезное для нее испытание.
Однажды после обеда, когда я, по своему обыкновению, собирался было уйти, мистер Мордстои остановил меня.
— Давид, — сказал он, — с сожалением замечаю я, что вы постоянно надуты, угрюмы.
— Угрюм, как медведь, — бросила мисс Мордстон.
Я молча стоял, понурив голову.
— Знаете, Давид, — продолжал мистер Мордстои, — что нет ничего хуже угрюмого, упрямого характера.
— А у него, — опять вмешалась сестрица, — самый угрюмый и упрямый характер из всех, какие мне когда-либо случалось встречать у детей. Кажется, даже вы, милая Клара, замечаете это.
— Извините, дорогая Джен, — начала, волнуясь, матушка, — но уверены ли вы… надеюсь, что вы простите меня, дорогая Джен… что вполне понимаете характер Дэви?
— Мне было бы стыдно самой себя, Клара, — ответила мисс Мордстои, — если бы я была не в состоянии понять этого мальчика или вообще всякого ребенка. Я, конечно, не претендую на глубокий ум, но в то же время нельзя отказать мне и в здравом смысле.
— Нет сомнений, дорогая Джен, вы очень умны…
— Ах, нет, нет! Пожалуйста, не говорите мне подобных вещей! — с досадой прервала ее мисс Мордстои.
— Но я действительно уверена, что вы очень умны: каждый это знает, — возразила матушка. — Я сама не раз пользовалась, или, по крайней мере, должна была бы пользоваться вашими мудрыми советами, поэтому никто более меня не может быть уверен в проницательности вашего ума. Потому, поверьте, дорогая Джен, я всегда очень смущаюсь, высказывая пред вами свое мнение.
— Ну хорошо, допустим даже, что я не понимаю вашего мальчика, — продолжала мисс Мордстон, поправляя висевшие у нее на руках цепочки. — Извольте! Пусть будет так — я его совершенно не понимаю. Он, видите ли, слишком сложен для меня. Но, быть может, брат мой способен постичь всю глубину его характера. И мне кажется, что он как раз собирался высказать что-то по этому поводу, когда мы с вами не очень-то вежливо прервали его.
— Я думаю, Клара, — тихо, с серьезным видом заговорил мистер Мордстон, — что в этом вопросе нашлись бы здесь судьи лучшие и более беспристрастные, чем вы.
— Эдуард, — робко возразила матушка, — вы, конечно, гораздо лучше моего можете судить обо всем, так же точно, как и Джен. Я только сказала…
— Да, вы сказали то, что обнаружило вашу слабохарактерность и необдуманность, — перебил ее муж. — Постарайтесь, милая Клара, впредь этого не делать и получше следите за собой.
Губы матушки зашевелились, как бы отвечая: «Хорошо, дорогой Эдуард», но голоса ее не было слышно.
— Я уже сказал вам, Давид, — обратился ко мне мистер Мордстон, пристально глядя на меня, — мне очень неприятно, что вы так угрюмы. Я не могу допустить, чтобы такой характер проявлялся на моих глазах. Вы должны, сэр, постараться его исправить. Мы должны постараться его исправить для вас.
— Простите, сэр, — пробормотал я, — с тех пор как я вернулся, я вовсе и не думал быть угрюмым.
— Не прибегайте ко лжи! — крикнул мистер Мордстон таким раздраженным тоном, что матушка невольно протянула свою дрожащую руку, словно собираясь защитить меня. — Вы стали таким нелюдимым, — продолжал отчим, — что постоянно удаляетесь в свою комнату, вместо того чтобы оставаться здесь. Да будет вам известно раз навсегда: я требую, чтобы вы были не там, а здесь, а также требую полного послушания. Вы ведь знаете меня, Давид: все должно быть по-моему.
У мисс Мордстон вырвался хриплый смешок.
— Слышите, Дэви! Я хочу, чтобы вы были со мной почтительны, — продолжал отчим, — и готовы немедленно исполнять всякое мое приказание. Так же должны вы вести себя по отношению к Джен Мордстон и вашей матери. Я не желаю, чтобы в силу какого-то детского каприза вы избегали этой комнаты, словно она зачумленная. Садитесь!
Он крикнул на меня, как на собаку, и я, как собака, повиновался ему.
— Вот еще что, — прибавил он: — я замечаю в вас склонность к низкому, вульгарному обществу. Вы не должны общаться с прислугой. Кухня не поможет вам исправиться. А что касается женщины, которая потакает вам… я о ней не говорю, раз вы, Клара, — тут он, понизив голос, обратился к матушке, — в силу старой привычки и укоренившейся с давних пор фантазии питаете к ней слабость, от которой до сих пор не можете отделаться.
— И это самое непостижимое ослепление! — воскликнула мисс Мордстон.
— Итак, я сказал, — закончил мистер Мордстон, — что не одобряю предпочтения общества мисс Пиготти нашему обществу, и этого, слышите, больше не должно быть! Ну, Давид, вы меня понимаете и знаете, каковы будут последствия, если вы буквально не исполните моих приказаний.
Я знал лучше, чем, быть может, он предполагал, каковы могут быть последствия моего непослушания для бедной моей матушки, а потому стал во всем буквально повиноваться отчиму. Я не уходил больше в свою комнату и больше не отводил душу в обществе Пиготти, а изо дня в день тоскливо просиживал в гостиной, с нетерпением ожидая ночи и времени итти спать.
Как томительно было сидеть целыми часами, не смея шевельнуться, дабы не слышать упреков мисс Мордстон, что я ее беспокою, не смея даже глаз поднять из страха встретить недоброжелательный, испытующий взгляд, жаждущий найти повод сделать мне выговор! Что за невыносимая тоска слушать тиканье часов, смотреть, как мисс Мордстон нанизывает свои бесконечные стальные бусы, размышлять, выйдет ли когда-нибудь эта милейшая особа замуж, и если да, то кто будет этот несчастный!..
Как скучны были в скверную зимнюю погоду мои одинокие прогулки по лужам проселочных дорог! Бродя один, я всюду таскал за собой воспоминание об ужасной гостиной и о сидящих в ней мистере и мисс Мордстон.
Никак не мог я стряхнуть с себя это чудовищное бремя, не мог избавиться от этого, терзавшего меня наяву кошмара, и все это страшно подавляло и притупляло меня. А как тягостно было сидеть за обеденным столом, смущенно, боясь проронить слово, чувствуя, что и прибор мой на столе — лишний, и подаваемая на тарелке мне пища — лишняя, и стул, на котором сижу я, — лишний, и сам я — лишний!..
Как скучны были длинные зимние вечера! Когда подавались свечи, считалось, что я должен чем-нибудь заняться. Однако я не смел взяться за какую-нибудь интересную книгу, а корпел над чем-нибудь вроде головоломного учебника арифметики. Но, увы, все данные таблиц мер и весов, кружась в моей злополучной голове вперемежку с разными народными мелодиями, ни за что не хотели в ней задерживаться и, входя в одно ухо, уходили в другое.
Как ни силился, я не мог удержаться от зевоты, порой начинал я и дремать, но тут же вздрагивал и просыпался. Я все время чувствовал, что я как бы пустое место и в то же время помеха для всех. Помню, как ждал я девяти часов, когда мисс Мордстон с первым ударом их отправляла меня спать.
Так день за днем тянулись для меня каникулы, пока не наступило утро, когда мисс Мордетон наконец сказала:
— Ну, вот и вычеркнут последний день! — и с этими словами она подала мне последнюю на каникулах чашку чаю.
Я не жалел о том, что уезжаю. Находился я в состоянии какого-то отупения. По временам только я чувствовал облегчение, мечтая о свидании со Стнрфортом, хотя он и рисовался мне на фоне мистера Крикля.
Снова появился у ворот мистер Баркис; снова мисс Мордстон, когда матушка, прощаясь, склонилась надо мной, проговорила предостерегающим тоном: «Клара!»
Я поцеловал матушку, поцеловал крошку-братца, и на душе у меня было очень тяжело. Но я горевал не о том, что уезжаю, а о том, что между мной и матушкой уже была пропасть, все углублявшаяся с каждым днем.
Матушка на прощанье поцеловала меня, но не этот поцелуй, хотя и очень горячий и нежный, живет в моем воспоминании, а то, что было за ним.
Я сидел уже в повозке, когда матушка окликнула меня. Выглянув, я увидел, что она одна стоит у садовой калитки и, высоко подняв братца, показывает мне его.
Погода была холодная, но безветреная. Ни единый волосок на ее голове, ни единая складка ее платья не шевелились, в то время как она, подняв кверху свое дитя, глядела на меня каким-то особенно пристальным взглядом.
Такой видел я ее в последний раз. Такой потом в школе снилась она мне. Молча стояла она возле моей постели и, высоко подняв своего крошку, пристально глядела на меня.