15

Целый день я был Христом. Роль любящего Иисуса безусловно шла в зачет как разрушающий поведенческие паттерны случай, и я сам удивился, каким смиренным, любящим и сострадательным я себя чувствовал. Жребий приказал мне «быть как Иисус» и постоянно питать христианскую (точнее «Христову») любовь к каждому встречному. В то утро я добровольно отвел детей в школу, держа их за руки и чувствуя себя великодушным и любящим отцом. Вопрос Ларри «Что случилось, папа, почему ты идешь с нами?» нисколько меня не расстроил. Вернувшись, в своем домашнем кабинете перечитал Нагорную проповедь и большую часть Евангелия от Марка, а прощаясь с Лил перед ее уходом «в загул» по магазинам, благословил ее и проявил такую нежность, что она решила, будто со мной что-то неладно. В одно ужасное мгновение я был почти готов признаться в своем романе с Арлин и умолять о прощении, но вместо этого решил, что то был другой человек — и другой мир. Когда я снова увидел Лил вечером, она призналась, что моя любовь помогла ей потратить в три раза больше, чем обычно.

Свидание с Арлин было назначено на вторую половину того же дня, но я знал, что буду убеждать и ее, и себя положить конец нашему греху и молить о прощении. Я пытался с особым состраданием отнестись к Фрэнку Остерфладу и Линде Райхман, моим утренним пациентам, но большого эффекта это не возымело. Я добился кое-какой реакции от мистера Остерфлада, когда упомянул, что, вероятно, изнасилование маленьких девочек — это грех: он взорвался и сообщил, что они заслуживали того, что он с ними сделал. Пока я читал ему Нагорную проповедь, он приходил во всё большее возбуждение, а когда я дошел до того места, где говорится, что, если правый глаз соблазняет тебя, вырви его и, если рука соблазняет тебя… он рванулся с кушетки через стол и схватил меня за горло даже раньше, чем я перестал читать. После того как Джейку, его пациенту и мисс Рейнголд в конце концов удалось нас разнять, весьма смущены были мы оба и с большой неохотой сознались, что обсуждали Нагорную проповедь.

Когда Линда Райхман разделась до талии, а я предложил ей помолиться вместе, похоже, мое предложение вызвало у нее отвращение. Когда она начала целовать меня в ухо, я заговорил с ней о значении духовной любви. Когда она рассердилась, я попросил ее простить меня, но когда она расстегнула мою ширинку, я опять начал читать из Нагорной проповеди.

— Что с вами сегодня, черт возьми? — презрительно усмехнулась она. — Вы еще хуже, чем были в нашу последнюю встречу.

— Я пытаюсь показать вам, что есть духовная любовь, которая обогащает гораздо более самого совершенного из физических переживаний.

— И вы действительно верите в это дерьмо? — спросила она.

— Я верю, что все люди являются заблудшими, пока не наполнятся безмерной горячей любовью ко всем людям, духовной любовью, любовью Иисуса.

— Вы правда верите в это дерьмо?

— Да.

— Верните мне деньги.

Когда в тот день мы с Джейком встретились за ланчем, я почти плакал. Я так хотел помочь ему, попавшему в заложники этого безжалостного, на запредельных оборотах работающего двигателя, несущемуся по жизни и упускавшему всё, и в особенности — великую любовь, которая наполняла меня. Он цеплял вилкой здоровенные куски тушеной говядины с лимской фасолью и рассказывал мне о своем пациенте, который по ошибке совершил самоубийство. Я искал какой-то способ разрушить вроде бы неприступную стену его бронированного «я» и не находил. Ланч продолжался, и я становился все печальнее и печальнее. Я почувствовал, что на глаза наворачиваются слезы. Я рассердился на себя за сентиментальность и стал искать какой-нибудь путь к его сердцу.

«Путь к его сердцу» — именно это выражение я обдумывал в тот день. У каждого человека и у каждой религии есть свой лексикон и стиль; под влиянием роли Иисуса Христа я обнаружил, что люблю людей, и этот опыт выражался в непривычных действиях и в непривычном языке.

— Джейк, — сказал я наконец, — тебе случается испытывать великое тепло и любовь к людям?

Он замер с вилкой у рта и секунду изумленно таращился на меня.

— Что ты имеешь в виду? — сказал он.

— Тебе случалось испытывать огромный прилив тепла и любви к какому-нибудь человеку или ко всему человечеству?

Он смотрел на меня еще мгновение, а потом сказал:

— Нет. Фрейд связывал такие чувства с пантеизмом и стадией развития двухлетних детей. Я бы сказал, что иррациональный прилив любви является регрессией[55].

— И ты никогда такого не испытывал?

— Нет. А что?

— Но что, если такие чувства… прекрасны? Что, если они окажутся лучше, желаннее, чем любое другое состояние? Будут ли они все равно оставаться нежелательными из-за своей регрессивности?

— Конечно. Кто пациент? Этот малыш Кеннон, о котором ты мне рассказывал?

— А если бы я сказал тебе, что такой прилив любви и тепла ко всем чувствую я?

Паровой экскаватор остановился.

— И в особенности — любовь к тебе, — добавил я. Джейк моргнул за стеклами очков и посмотрел, как мне показалось, испуганно (это моя собственная интерпретация выражения, какого я никогда раньше на его лице не видел).

— Я бы сказал, что ты регрессируешь, — сказал он нервно. — Ты заблокирован по какой-то линии своего развития, и, чтобы избежать ответственности и найти помощь, ты чувствуешь эту великую детскую любовь ко всем. — Он опять начал есть. — Это пройдет.

— Думаешь, я шучу насчет этого чувства, Джейк?

Он отвел взгляд, глаза его прыгали по комнате с предмета на предмет, как пойманные воробьи.

— Не могу сказать. Люк. В последнее время ты ведешь себя странно. Может, это игра, может, искренне. Возможно, тебе следует вернуться к анализу и тогда уже поговорить обо всем этом с Тимом. Мне трудно здесь о чем-либо судить, поскольку я — твой друг.

— Ладно, Джейк. Но я хочу, чтобы ты знал, что я люблю тебя, и я не думаю, что это имеет хоть какое-нибудь отношение к объект-катексису или анальной стадии.

Он нервно моргнул, прекратив жевать.

— Естественно, это Христова любовь или, скорее, иудео-христианская, — добавил я.

Он выглядел все более и более напуганным. Я начал его побаиваться.

— Я говорю только о горячей, пылкой братской любви, Джейк, здесь не о чем беспокоиться.

Он нервно улыбнулся, бросил быстрый взгляд и спросил:

— И часто у тебя эти приступы, Люк?

— Пожалуйста, не нужно об этом беспокоиться. Лучше расскажи мне о том пациенте. Ты закончил писать о нем статью?

Вскоре Джейк, дав полный ход, вернулся на главную колею, а своего коллегу, исполненного любви Люциуса Райнхарта, успешно отправил на запасной путь отстаиваться на какой-то захолустной узловой станции, пока не выйдет случай написать о нем статью.


— Садись, сын мой, — сказал я Эрику Кеннону, когда в тот день он вошел в мой маленький зеленый кабинетик в больнице Квинсборо. Когда я позвонил, чтобы его привели, я чувствовал себя очень тепло и иисусово, и теперь, стоя за столом, я смотрел на него с любовью. Он посмотрел на меня в ответ так, будто полагал, что может заглянуть ко мне в душу, его большие черные глаза мерцали явным радостным изумлением. На нем были серые военные штаны и рваная футболка, но выглядел он безмятежно и был полон достоинства. Этакий гибкий длинноволосый Христос, который производил такое впечатление, будто каждый день делал гимнастику и трахнул каждую девчонку в округе.

Он подтащил стул к окну, как делал всегда, и беззаботно шлепнулся на него, вытянув ноги; с подошвы его левого кеда на меня безмолвно таращилась дыра.

Склонив голову, я сказал:

— Давай помолимся.

Он замер с открытым ртом посреди зевка, сцепил руки за головой и уставился на меня. Потом подтянул ноги, наклонился и опустил голову.

— Боже милостивый, — сказал я громко, — помоги нам в этот час служить воле Твоей, быть в согласии с душой Твоей, и да будет каждый вдох наш ко славе Твоей. Аминь.

Не поднимая глаз, я сел и стал размышлять, что делать дальше. На моих начальных сеансах с Эриком я применял в основном свой обычный метод ненаправленной терапии, и, к моему крайнему замешательству, именно он стал первым пациентом в письменной истории психиатрических наблюдений, который оказался способен просидеть молча и совершенно расслабившись все три первые терапевтические сессии подряд. На четвертой он проговорил час без умолку о состоянии своей палаты и мира в целом. На последующих сеансах он то молчал, то говорил сам с собой. В предшествующие три недели я только пару раз ставил предписанные жребием эксперименты и дал Эрику задание почувствовать любовь ко всем облеченным властью, но все мои уловки были встречены молчанием. Теперь же, когда я поднял голову, он смотрел на меня настороженно. Пригвоздив меня к месту своими черными глазами, он вынул из кармана пачку «винстона» и без слов предложил мне сигарету.

— Нет, спасибо, — сказал я.

— Просто как Иисус Иисусу, — с насмешливой улыбкой сказал он.

— Нет, спасибо…

— А что это за штуки с молитвами? — спросил он.

— У меня сегодня… религиозное настроение, — ответил я, — и я…

— Вам полезно, — сказал он.

— …Хотел, чтобы ты разделил это мое чувство.

— Да кто вы такой, чтобы быть религиозным? — спросил он неожиданно холодно.

— Я… я… я Иисус, — ответил я.

Мгновение его лицо сохраняло холодную настороженность, а потом расплылось в высокомерной улыбке.

— У вас нет воли, — сказал он.

— Что ты имеешь в виду?

— Вы не страдаете, вы не умеете заботиться, в вас нет огня, чтобы быть Христом, который действительно живет на земле.

— А у тебя, сын мой?

— А у меня есть. Во мне всегда был огонь, который сжигает меня изнутри каждый миг моей жизни, чтобы разбудить этот мир, чтобы выгнать долбаных ублюдков вон из храма, чтобы принести меч их отравленным идеей мира душам.

— Но как же любовь?

— Любовь? — рявкнул он, теперь сидя прямо и напряженно. — Любовь… — сказал он тише. — Любовь, говорите. Я испытываю любовь к тем, кто страдает, кто вздернут на дыбу этой машиной, но не к тем парням, что отдают приказы, не к палачам, не к ним.

— Кто они?

— Ты, приятель, и каждый, кто мог бы изменить машину, или сломать ее, или перестать работать на нее, но этого не делает.

— Я — часть машины?

— Каждую минуту, участвуя в этом психотерапевтическом фарсе в этой тюрьме с санитарами, вы вбиваете свой гвоздь в старый крест.

— Но я хочу помочь тебе, дать тебе здоровье и счастье.

— Ой, меня сейчас вырвет.

— А если бы я перестал работать на машину?

— Тогда для вас не все было бы потеряно. Тогда я мог бы послушать; тогда ваше мнение имело бы значение.

— Но если я оставлю систему, как я смогу тебя увидеть снова?

— Есть часы посещений. К тому же я собираюсь пробыть здесь совсем недолго.

Мы сидели на своих стульях и разглядывали друг друга с настороженным любопытством.

— Ты не удивлен тем, что я начал нашу сессию с молитвы, или тем, что я Иисус?

— Вы играете в игры. Не знаю почему, но вы это делаете. За это я ненавижу вас меньше, чем других, но знайте, что я никогда не стану вам доверять.

— Ты думаешь, что ты Христос?

Он отвел взгляд и посмотрел на закопченное окно.

— Имеющий уши, чтобы слышать, да услышит, — сказал он…

— Я не уверен, что ты достаточно любишь, — сказал я. — Я думаю, что любовь — ключ ко всему, а тебя, похоже, переполняет ненависть.

Он снова пристально взглянул на меня.

— Вы могли бы сражаться, Райнхарт. И без всяких игр. Вы должны знать, кто ваш друг, и любить его, и знать, кто ваш враг, и нападать.

— Это трудно, — сказал я.

— Просто откройте глаза. Имеющий глаза, чтобы видеть, да увидит.

— Я всегда вижу и хороших, и плохих парней, мельтешащих внутри одного и того же человека. Но никогда не вижу мишень. Всегда хочу простить и помочь.

— Человек, что вне машины, Райнхарт, и человек, который является частью машины, — их несложно увидеть. Тех, кто лгут, обманывают, манипулируют и убивают, — вы видели их. Просто пройдитесь по улице с раскрытыми глазами, и у вас не будет недостатка в мишенях.

— Ты хочешь, чтобы мы их убивали?

— Я хочу, чтобы вы с ними сражались. Идет мировая война, и каждый призван, и вы либо за машину, либо против нее, вы или часть ее, или она каждый день проходится рашпилем по вашим яйцам. Сегодня жизнь — это война, хотите вы этого или нет, и пока что, Райнхарт, вы по другую сторону.

— Но ты должен возлюбить врагов своих, — сказал я.

— Конечно. И ты должен ненавидеть зло, — ответил он.

— Не судите, да не судимы будете.

— Не садись голой жопой на ежа, — ответил он без улыбки.

— Мне недостает огня: я всех люблю, — сказал я грустно.

— Вам недостает огня.

— Какая тогда роль мне по плечу? Я хочу быть религиозным человеком.

— Может, ученика, — сказал он.

— Одного из двенадцати?

— Вероятнее всего. Ведь ваша цена — тридцать баксов в час?


Сидя напротив Артуро Тосканини Джонса полчаса спустя, я чувствовал себя подавленным, усталым и говорил мало. Иисус из меня не получился. Поскольку Джонс тоже был по своему обыкновению молчалив, мы так и сидели в приятной тишине, пребывая каждый в своем мире, пока я не нашел достаточно сил, чтобы попытаться доиграть свою роль до конца.

— Мистер Джонс, — наконец сказал я, глядя на его напряженное тело и насупившееся лицо, — вероятно, вы правы, что не доверяете ни одному белому человеку, но попробуйте представить на мгновение, что меня, возможно из-за какого-то собственного невроза, переполняет теплое отношение к вам и глубокое желание помочь любым возможным способом. Что я мог бы для вас сделать?

— Вытащи меня отсюда, — сказал он так, будто ждал этого вопроса.

Я взвесил сказанное. Из бесед на предыдущих двадцати или около того сеансах я понял, что это было его единственное и всепоглощающее желание, — как у зверя, заключенного в клетку, других желаний у него не было.

— А после того, как помогу вам освободиться, что еще я мог бы для вас сделать?

— Вытащи меня отсюда. Пока я в неволе, думать больше ни о чем не могу. На свободе я…

— Что вы будете делать на свободе? Он резко повернулся ко мне.

— Черт возьми! Мужик, я сказал, вытащи меня отсюда, хватит болтать. Ты сказал, что хочешь мне помочь, а сам несешь всякую чушь.

Я взвесил сказанное. Было ясно, что бы я ни сделал для Джонса в стенах больницы, это будет не более чем поступок белого доктора. Моя любовь никогда его не тронет, пока я не преодолею этот стереотип. Освободившись, он может запросто счесть меня белым тупицей, которого он хорошо наколол, но это будет совершенно не важно. Внутри больницы могла быть только ненависть. Снаружи…

Я встал, подошел к закопченному окну и выглянул наружу; там группа пациентов вяло играла в софтбол.

— Я выпущу вас прямо сейчас. Вы сможете пойти домой сегодня днем, перед ужином. Это будет несколько незаконно, и у меня могут возникнуть неприятности, но если свобода — это всё, что я могу вам дать, я дам вам ее.

— Ты меня разводишь?

— Вы доберетесь до города где-то за час, если я сам вас отвезу.

— А в чем прикол? Если я могу выйти сегодня, почему я не мог выйти месяц назад? Я ни фига не изменился, — усмехнулся он.

— Знаю. Зато я изменился. — Я опять повернулся к нему спиной и посмотрел в окно. Там за лужайкой, где играли в софтбол, маленький мальчик пытался запустить воздушного змея.

— Думаю, эта больница — тюрьма, а врачи — тюремщики, — сказал я, — а город — ад, и наше общество работает на то, чтобы убить дух любви, который может существовать между людьми. Мне повезло. Я тюремщик, а не заключенный, и поэтому могу вам помочь. Я помогу вам. Но позвольте попросить вас об одном одолжении.

Когда я повернулся к нему, он сидел, подавшись вперед, на самом краешке стула, напряженный и сосредоточенный, как животное перед прыжком. Когда я замолчал, он нахмурился и прошептал:

— Каком?

Этот хмурый вид и шепот предупредили меня, что не сработает ни одно из двух «одолжений», которые были у меня на уме: «приходи ко мне в офис» и «будь моим другом». Человек не станет по-дружески относиться к своему тюремщику за то, что тот дал ему свободу, коль скоро свобода была заслуженной; что касается отношений «доктор — пациент», в них изначально заложено поражение. Я стоял, беспомощно глядя на него.

— Что я должен сделать? — спросил он. Корабельный гудок на реке простонал дважды, как предупреждение.

— Ничего, — сказал я. — Ничего. Я вспомнил, что хотел помочь вам. Точка. Вы не должны ничего делать. Вы выйдете на свободу. На свободе делайте, что хотите. Будете свободны и от этой больницы, и от меня.

Он посмотрел на меня с подозрением, а я на него серьезно, как актер, играющий благородного героя. Мне очень хотелось сказать вслух, какой великолепный поступок я совершаю, но скромный Иисус одержал верх.

— Ну, вперед, — сказал я. — Раздобудем ваши вещи и уберемся отсюда.

Как оказалось, чтобы вызволить Артуро Тосканини Джонса, понадобилось больше часа, причем, как я и опасался, это было незаконно. Мне удалось выписать его из отделения под мое попечение, но выписка не давала ему разрешения покинуть больницу. Для этого нужно было формальное распоряжение одного из директоров, которое в тот день получить было невозможно. Поговорю с доктором Манном за обедом в пятницу или, может быть, позвоню.

Я отвез Джонса в дом его матери на 142-й улице в верхнем Манхэттене. За всю дорогу ни один из нас не проронил ни слова, а выходя из машины, он сказал только:

— Спасибо, что подвез.

— Пустяки, — ответил я.

Он слегка замешкался, хлопнул дверцей и зашагал прочь.

Еще одной безрезультативной подачей больше для Иисуса.


К тому моменту как я освободил Артуро из больницы, я был совершенно измотан, так что мое молчание в машине отчасти объяснялось усталостью. Ежеминутно стараться быть кем-то вроде Иисуса, не вполне естественным для своей личности, — тяжелая работа. Да просто невыполнимая, если уж честно. В течение всего того дня я замечал, что моя система могла выдержать не более сорока минут пребывания в роли любящего Иисуса, после чего я впадал в апатию и безразличие. Если я продолжал играть роль после сорокаминутной отметки, то делалось это скорее механически, чем с чувством.

Пока я ехал на свидание с Арлин, мой затуманенный разум пытался тщательно проанализировать наши с ней отношения. Христианство смотрит на адюльтер неодобрительно — это я понимал. Наши отношения были грехом. Должен ли Иисус просто уклониться от рандеву с любовницей? Нет. Он захотел бы выразить свою любовь к ней. Свое агапэ[56]. Он захотел бы напомнить ей о некоторых подобающих случаю заповедях.

Таков был замысел Иисуса, когда он встретился с миссис Джейкоб Экштейн в Гарлеме на углу 125-й улицы и Лексингтон-авеню и поехал к слабо освещенной секции автостоянки аэропорта Ла-Гуардиа, выходящей на залив. Женщина была весела и непринужденна и большую часть дороги проговорила о «Случае Портного»[57], книге, которую Иисус не читал. Но из того, что она говорила, было ясно, что автор романа не познал любви и что книга усугубляла циничное, лишенное чувства вины, бесстыдное и беспечное погружение миссис Экштейн в западню. Такой настрой казался Иисусу категорически неправильным, чтобы приступать к обсуждению иудео-христианской любви.

— Арлин, — сказал Иисус после того, как припарковался, — случалось ли тебе испытывать чувство великого тепла и любви к людям?

— Только к тебе, любимый, — ответила она.

— Случалось ли тебе испытывать огромный прилив тепла и любви к какому-нибудь человеку или ко всему человечеству?

Женщина вскинула голову и подумала.

— Случалось иногда.

— Чем ты это объясняешь?

— Алкоголем.

Женщина расстегнула ширинку Иисуса, просунула руку внутрь и заключила в нее Божественный Инструмент. Он был — ив этом сходятся все источники — наполнен исключительно агапэ.

— Дочь моя, — сказал он, — разве тебя не волнуют страдания, причиняемые твоему мужу и Лилиан?

Та уставилась на него.

— Конечно, нет. Мне это нравится.

— Тебя не волнуют чувства твоего мужа?

— Чувства Джейка! — закричала она. — Да Джейк совершенно хладнокровен. У него нет никаких чувств.

— И даже любви?

— Может, раз в неделю и есть.

— Но у Лилиан есть чувства. У Бога есть чувства.

— Знаю, и думаю, ты поступаешь с ней жестоко.

— Это верно, и вы с доктором Райнхартом должны перестать делать то, что столь очевидно грешно и что должно причинять ей боль.

— Мы ничего такого не делаем, это ты заставляешь ее страдать.

— Доктор Райнхарт станет лучше.

— Вот и хорошо. Видеть не могу, как она расстраивается из-за тебя. — Она по-дружески сжала Божественный Инструмент, а затем опустила голову между его ног и всосала Духовное Спагетти.

— Но Арлин! — сказал Он. — То, что доктор Райнхарт занимается с тобой любовью, — не что иное, как блуд, и именно это может причинить ей боль.

Женщина продолжила искушать Иисуса своим змеиным языком, но, не достигнув ощутимого эффекта, поднялась. Лишенная своего греховного удовольствия, она выглядела недовольной.

— О чем ты? Что еще за блуд? Еще одно твое извращение?

— Физическое сношение с доктором Райнхартом — грех.

— Кто такой этот доктор Райнхарт, о котором ты все твердишь? Что с тобой сегодня такое?

— То, что ты делала, жестоко, эгоистично и против Слова Божьего. Твой роман мог бы иметь пагубные последствия для Лилиан и детей.

— Как!?

— Если бы они узнали.

— Она бы всего-навсего с тобой развелась.

Иисус удивленно посмотрел на женщину.

— Мы говорим о людях и о Священном Институте Брака, — сказал Он.

— Не понимаю, о чем ты.

Иисус исполнился гневом, оттолкнул руку женщины и застегнул Священную Ширинку.

— Ты так погрязла в своем грехе, что не ведаешь, что творишь.

Женщина тоже разозлилась.

— Три месяца ты наслаждался, а теперь вдруг обнаружил, что это — грех и что я грешница.

— Доктор Райнхарт тоже грешник.

Женщина ткнула кулаком в Промежность.

— Не густо тут сегодня, — сказала она.

Иисус смотрел через ветровое стекло на маленький катер, медленно плывущий через залив. Две чайки, которые следовали за ним, свернули в сторону и поднялись по спирали вверх футов на пятьдесят, а потом спустились по спирали вниз к Нему, кружа вне поля зрения с другой стороны машины. Сигнал? Знак?

Иисус со смирением понял, что, конечно же, вел себя неразумно. В течение нескольких месяцев трахая миссис Экштейн с превеликим удовольствием в теле доктора Райнхарта, Он сбил ее с толку. Ей было сложно узнать Его в теле того, кого она знала в роли грешника. Он взглянул на нее. Она сидела, сердито уставившись на воду, руки на коленях крепко сжимали наполовину съеденный шоколадный батончик с миндалем. Ее голые коленки вдруг показались Ему коленками маленького ребенка, ее эмоции — эмоциями маленькой девочки. Он вспомнил, как должен относиться к детям.

— Пожалуйста, прости меня, Арлин. Я безумен. Признаю это. Я не всегда бываю собой. Часто теряю себя. Отказаться от тебя, неожиданно заговорив о грехе, Лил и Джейке, — это должно казаться жестоким лицемерием.

Когда она повернулась, чтобы посмотреть Ему в лицо, Он увидел, что глаза ее полны слез.

— Я люблю твой член, а ты любишь мою грудь, это ведь не грех.

Иисус обдумал эти слова. Они действительно казались резонными.

— Это благо, — сказал Он. — Но есть большие блага.

— Знаю, но мне нравятся твои.

Они посмотрели друг на друга: два чуждых духовных мира.

— Мне нужно идти, — сказал Он. — Может быть, Я вернусь. Мое безумие гонит меня. Мое безумие говорит, что Я не смогу заниматься с тобой любовью какое-то время. — Иисус завел мотор.

— Мальчик, — сказала она и откусила внушительный кусок батончика, — если тебя интересует мое мнение, тебе самому надо бы показываться психиатру пять раз в неделю.

Иисус отвез их назад в город.

Загрузка...