ГЛАВА ВОСЬМАЯ

16 сентября

Вчера из Кара-Суя вернулся Интеграл — черный, лицо осунулось — одни цыганские глаза блестят (позднее узнал; чуть ли не месяц задувал «бескунак» и не было спасения — ночью, в гостинице, мочили в воде простыни, укрывались мокрыми) — и… смешной: нос и верхушки ушных раковин облупились, проступило поросячье, розовое… Он ворвался в лабораторию, с ходу грохнул фибровый обшарпанный чемоданчик на свой стол, — значит, прямо с аэродрома. Для Интеграла это значит и другое — чтобы вывести его из равновесия, должно стрястись событие, равное открытию антимиров. А у меня перед глазами чертики: все дни считал и пересчитывал одно и то же звено в блоке «сигма», составляющее всего-то тысячную во всем контуре наведения, загонял лаборантов, аппаратуру так, что молчаливый Эдик мрачно, будто в пустоту, трагически вещал: «Эх, дымятся шкафики-блочики!»

Хотел сделать вид, что не заметил состояния Интеграла, но пожалел: уж больно темен и мрачен был старший конструктор, да и не терпелось узнать — как там с «Катунью»? Отложил логарифмическую линейку:

«Что с тобой? Кара-суйская муха укусила?»

Он крутнулся к моему столику, плюхнулся бесцеремонно на край, прямо на черновики расчетов, и в нос мне крепко пахнуло потом, зноем Кара-Суя, полынью, и меловой, пресный привкус пыли и песка почудился на губах…

«Сергей Александрович! Все в «сигме»… — Он постучал себя кулачищами в грудную клетку — она глухо бухала. — Душой чую! Телеметрические ракеты, болванки пускали. Одна по кинотеодолиту показывает неплохое попадание в условную точку, другая к черту — в молоко! Облеты по Ту делаем — самолеты корова коровой! Сами знаете. В одних залетах записи ошибок на пленку — дай боже, в других — мура».

«А вам, товарищ старший конструктор Овсенцев, нервы надо полечить. Не желаете на курорт?»

«Какое лечить?! Какой курорт?! — взорвался он. — В «сигме», Сергей Александрович, говорю, дело! Надо к шефу — брать тайм-аут, новую «сигму» форсировать. Как она?»

«Считаю».

И тут сказал ему, что на основании их донесений из Кара-Суя Борис Силыч заявил: еще месяца полтора-два — и «Катунь» будем предъявлять на государственные.

«Какие полтора-два? Какие государственные? Очумели?»

«В отделе испытаний по заданию главного начали выработку усложненных программ для этих последних испытаний».

Интеграл озверел:

«Да вы… что?! Айда к шефу! Немедленно! Нет, айда, айда!»

Увидев нас в дверях, Асечка расплылась:

«С приездом благополучным».

Но Интеграл — ноль внимания, и та поджала обиженно губки:

«Бориса Силыча сегодня не будет — в Совете Министров».

От Интеграла пахло потом, духом Кара-Суя, и Асечка сморщилась:

«Фу, вы бы домой заехали…»

Овсенцев, будто мешок с мукой, плюхнулся на стул:

«Судьбы удары…»


17 сентября

Да, история. Утром Овсенцев явился чистый, наглаженный, выбритый, даже порезался в двух местах от усердия; полубачки пушистые — взбил расческой. «Я к шефу!» А в одиннадцать вернулся, открыл дверь — лица нет и зубы чечетку выбивают.

«Что с тобой?»

«Побеседовали с шефом…»

«Ну?»

«Думаю, по чистой. В тираж. Докладную — этак спокойненько, с адской выдержечкой в клочья: «Вы не писали».

Через час в дверях вырос «сам», стрельнул глазами по всей лаборатории, заставленной аппаратурой, и, будто не замечая Овсенцева, шагнул ко мне.

«Пришел посмотреть. Сказали, что у вас «сигма» готова и что она — панацея от всех наших бед».

Значит, что-то сморозил Интеграл. Черт, в краску вводит.

«Пока прикидки, Борис Силыч, вот чертежи, расчеты…»

Полистал расчеты, взглянул и на чертежи. Дак бы про себя:

«Да, разрывная функция… — И обернулся к столу старшего конструктора. — Вы, Овсенцев, верите в провидение, в случай?»

Интеграл дурацки, в полуухмылке растянул синеватые губы:

«Ну, конечно, шутить можно… и легко, Борис Силыч».

Кожа и полубаки стали одного цвета — красной меди. Даже сквозь загар это отчетливо проступало.

«Напрасно, — спокойно сказал главный и звонко пришлепнул за спиной ладонями. — Вот с одним… было так, когда ему случилось быть в местах не столь отдаленных. На рудники водили строем, а с работы — кто как хотел: знали, не уйдешь, только бы сил хватило до бараков дотащиться, не упасть, не замерзнуть. Лопаются деревья — орудийные выстрелы, упади — и сразу полный анабиоз. Ну… и шел он — кожа-кости, — думал: прощай, мир физической жизни, прощай, несбывшийся мир науки. Казалось, жизни оставалось несколько шагов. И тут он видит на пне хлеб. Полбуханки хлеба. Галлюцинация? Закрыл глаза, проковылял по снежной тропке. Обернулся, открыл глаза — хлеб лежит… В нем было опасение. В нем было, Овсенцев, все — отступила критическая минута, и человек выжил…»

Интеграл — как рыба об лед: губы растягиваются и вздрагивают, а звуков нет.

«Идите домой, Овсенцев, отдохните».

Тот собрал пожитки, хлопнул дверью — мелькнула красная клетчатая ковбойка.

«Вот, Сергей Александрович, вручите ему завтра». — Бутаков положил на мой стол какие-то бумажки и вышел.

Приказ? Увольняет?

Раскрыл и обомлел: две путевки — Интегралу и его жене — в Ялту, в санаторий.

1

Адамыч глядел как в воду: та первая весточка из конструкторского бюро, о которой Фурашову напомнил генерал Василин, когда вышли из кабинета маршала, была, верно, только цветочками — ягодки ждали впереди.

В управлении существовал жесткий порядок, заведенный раз и навсегда: в десять утра Василин принимал майора из общей части. Шумливый, щупленький, лицо иссечено глубокими складками, слезящиеся красные глаза (сидел в своей комнате допоздна), он торопливо пробегал по коридору с пухлой папкой на доклад. Позже две его сотрудницы разносили почту с резолюциями Василина по кабинетам, исполнители расписывались в реестре за «входящий» — теперь документ твой, ты за него отвечаешь, ты исполняешь волю Василина, начертанную им в углу документа. И лишь в исключительных случаях майор являлся в какой-нибудь кабинет собственной персоной — жди, значит, или особого указания, или особой бумаги.

В это утро на столе перед Фурашовым лежала рукопись, та самая, с пометками — крестиками и вопросиками на полях. Заставляя себя вникать в суть подспудных мыслей неведомых ему людей, понять логический ход, уловить тот миг, когда и почему чья-то рука поставила крестик, вопрос, он чувствовал, что не может сосредоточиться, то и дело обнаруживал, что логическая цепочка, которую вроде бы нащупал, неприметно обрывалась, и он начинал думать совсем о другом — о Вале, ее очередном срыве и о вопросе, вставшем перед ним в своей упрямой и жестокой прямоте: «Что делать?» Да, что делать и что будет?.. Думалось и о предложении генерала Сергеева: опять из Москвы? А ведь с Москвой были связаны надежды — вылечить Валю, увидеть, в ее глазах не боль и тоску, а хоть маленькую радость…

Шесть месяцев уже прожито здесь. Шесть месяцев как один день; кажется, и не было их столько, кажется, всего лишь несколько дней назад был в Кара-Суе, на полигоне, ходил в свою испытательную команду, вместе с монтажниками отлаживал, настраивал «Катунь». Да, шесть месяцев… И новое предложение — командир первой ракетной части. Заманчиво.

Сергеев говорил: «Головной объект… О нем речь, Алексей Васильевич, на нем рождается будущая система, и по нему должны будут равняться другие. Систему знаете — уникальная, ее надо освоить, быстро взять в руки. Главное, не допустить оплошностей, ошибок. Вот и нужны там смелые и прозорливые люди. В этом заинтересованы все — военные, конструкторские бюро, промышленники. Маршал Янов просил переговорить с вами. А главное, интересы Родины требуют». Интересы Родины… Что ж, гордись предложением — тебе доверяют, на тебя надеются, в тебя верят! Что ж еще нужно? Только оправдать это доверие — и все. Ракетная часть. Обособленный городок. Самостоятельность. Но — прощай, Москва.

Голос майора оборвал его мысли:

— Здравству… товари…

Он говорил, сглатывая окончания слов, потому что во рту у него всегда торчала папироса, размочаленная, с изжеванным мундштуком. Докурив одну, майор тут же зажигал другую. Он подошел к столу Танкова, раскрыл на ходу свою папку:

— Вот, товари… полковник… бума… ваша…

Изогнулся перед столом Танкова, пока тот расписывался в реестре. Прошаркал назад мимо Алексея:

— Вам, товари… подполко… Фурашо… арбу… уз… генера… Василин… шлет…

Полковник Танков читал бумагу, нахохлившись, за своим столом.

— Алексей Васильевич! — Голос прозвучал отчужденно. И пока Фурашов подходил к столу, Танков не спускал с него пронзительно-ледяного взгляда. Не вставая, постучал ребром ладони по шее, тонкие губы разжались:

— Хотите, чтоб срубили обоим?

— Не понимаю, товарищ полковник.

— Читайте резолюцию генерала Василина! — Танков сунул бумагу Фурашову.

В углу типографского бланка размашисто-округло зелеными чернилами растекались слова. Алексей прочитал: «Тов. Танкову! Разберитесь с этим «творением» и доложите. Серьезные дела надо поручать серьезным офицерам».

— Срок два дня. Подумайте, что делать, чтоб не срубили нам головы. Ясно?

Алексей стоял, оглушенный резолюцией, ее тоном. Он просто онемел: было странное ощущение, что все это происходило не с ним, а с кем-то другим и слышит он голос Танкова издалека, и голос вроде бы обращен тоже ни к нему.

На пяти страницах машинописного, текста теперь уже спецуправление (Алексей знал — могучая организация, это ее настройщики, отладчики, инженеры, техники трудились в Кара-Суе, доводили «Катунь» до кондиции) разбивали в пух и прах статьи наставления. Да, это были удары более жестокие, чем полученные уже из КБ, от главного конструктора «Катуни» профессора Бутакова! Алексей, прочитав все, потерянно сидел за столом и снова и снова пробегал глазами строчки… Да, теперь становилась понятной грозная резолюция генерала Василина, понятной формально: получить такой «арбуз» — поди, разгневаешься!.. А по существу? Он, Фурашов, прав, тысячу раз прав! Убежден. Прав, что нужно так — техника позволяет. Что ж, кое-что он за все эти месяцы уразумел в высокой межведомственной политике. Но видно, не все. Есть что-то такое, что не укладывается в рамки его разумения.

Адамыч и майор Бражин поглядывали на него, догадывались — несладкие минуты переживал их товарищ. Да и новенькие — их трое, майор и два капитана, — сидели за столами вдоль той стены, где и Бражин, тоже понимали.

Танкову позвонили, и он, еще насупленный, с красноватыми пятнами на щеках, ушел. Адамыч, очевидно, ждал этого момента, тотчас обернулся, из-под, низких бровей светло-карие глаза смотрят спокойно. Такому хоть бомбу с часовым механизмом вложи в руку, скажи — через две минуты взрыв, — он будет рассматривать и изучать ее, не дрогнет мускул. Выдержка!

— Что там?

Алексей протянул ему бумагу. Прочитав, Адамыч положил ее на стол перед Алексеем.

— Ничего особенного.

— Ничего? Но… тон! «Считаем недопустимым своевольное отступление от условий ТТЗ… КБ главного конструктора и то так не ответило.

— Правильно! Понимать надо. Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. КБ — наука, духовные отцы «Катуни», им можно и поиграться, порисоваться — наше творение, мол, может дать и больше, но… А они — просто купцы, товар-то им продавать! А ты еще до аукциона, до продажи с молотка, начинаешь к этому товару предъявлять высокие требования. Тут будешь резким, неделикатным! Согласись на твои требования — наставление — закон! — значит, вытягивай. Вот и дают сразу по рукам — не забывайтесь.

Бражин повернулся, подал голос:

— Адамыч, премудрость простая!

— Не говорю, что сложная.

— Что же теперь? — вырвалось у Алексея.

— Где-то отступить, а где-то и удержать.

Бражин с внезапным озарением выпалил:

— Посмотреть, на какой мозоль им больше давит, там отпустить!

— А главное, — добавил Адамыч, — надо больше виз получить и конкретных замечаний от самых разных «контор», легче будет понять и где жмет, и где держать.

— Спасибо!

— Словесной благодарностью не отделаешься! — Бражин осклабился. — Танков ведь о голове говорил — быть ей или не быть под топором. За это платить надо. — И кивнул за окно: — Тут на днях плавучее питейное заведение поставили, коньячок, слышал, армянский водится.

— С коньячком-то надо еще подождать, — отпарировал Адамыч.

— Мы не гордые, подождем!

Перепалка превратилась в ту «разрядку»», какая нет-нет да и возникала даже в присутствии начальника группы полковника Танкова: не усидишь целый день над входящими и исходящими. Три — пять минут такой разминки — и снова каждый уткнется в свое: писать ответ в какую-нибудь инстанцию, составлять письмо, указания в войска или готовить очередную справку для начальства…

В другое время Алексей поддержал бы «разминку», но сейчас и настроение после случая с Валей было не то, да и резолюция Василина, тон ответа спецуправления не могли не огорчить его. К тому же ясная логика Адамыча вдруг покорила его, открыла завесу, такую простую, что он сначала оторопел, а потом ругнул себя — олух, как сам не мог понять столь несложную истину.

Да, Адамыч раскрыл механику. Прав он! Учись, Алексей, этой премудрости. Вот и канцелярия, как подсмеивались товарищи в Кара-Суе, дает уроки, без которых вряд ли обойдешься. И не начать ли прямо с КБ? Заявиться к самому профессору Бутакову — пусть-ка попробует, опровергнет написанное или докажет свою правоту. Коль суждено испытать посрамление — так уж полное! И еще… Сергея Умнова давно не видел. Тоже идея!

2

Фурашов второй раз приезжал в конструкторское бюро. Первый раз — тогда, с генералом Сергеевым, на совещание к Бутакову.

Тут был край города, пустыри. Хотя проспект усиленно застраивался, однако крупные коробки новых домов обрывались у конечной станции метро и до КБ, длинного мрачновато-строгого здания за металлическим забором — словно невидимые древние воины вздели к небу частокол пик, — надо было добираться еще трамваем.

Предстоящий разговор не выходил из головы с той самой минуты, когда Фурашов принял вчера решение отправиться сюда. Он волновался: тревожил разговор с Бутаковым — с профессором, главным не очень поговоришь! И настраивал себя на решимость любыми путями добиться встречи, а там что будет. Во всяком случае, в его доказательствах должно быть все выверено, взвешено, чтобы комар носа не подточил. И он продумал до мелочи свои будущие доказательства вчера еще ночью, дома.

Спать укладывались накануне поздно — Маринка и Катя долго не могли угомониться. Месяц уже ходили в новую школу — ее только отстроили, типовую, крупнопанельную. Их радовало все: ее вид — чистенький, беленький, светлый спортивный зал. У Кати горели глаза, она без умолку тараторила: то вспоминала зеленую шелковую травку, то малюсенькую яблоньку на участке — после Кара-Суя все было в диковинку. И тут же порывисто тыкалась, будто несмышленыш-телок, то в щеку, то в плечо Алексею. Он затеял в этот вечер кое-что по дому: прибивал полку, делал проводку к настенной лампе.

Валя весь день стирала белье, а после легла и, усталая, сразу затихла возле Алексея.

Он лежал с открытыми глазами: сон не шел, лезли, цепляясь одна за другую, тягучие мысли, вставали в миллионный раз границы объектов, незримая линия — вероятный рубеж бомбометания, связи высот и дальностей. Все приходило в логическое соответствие. В конце концов он встал с постели, включил настольную лампу, прикрыл ее газетой. Валя полусонно спросила: «Ты что?» А он просидел над расчетами до четырех утра. Аккуратно выписал расчеты на листок и после этого уснул — как провалился. Теперь эта бумажка лежала в кармане кителя до случая. Он ее пустит в ход, когда подойдет время.

Коридор — запутанный, с поворотами и тупичками — пустынен. За многочисленными дверями — гробовая тишина, точно там все вымерло; но вдруг в тупичке за дверью слышал, как взвизгивает дисковая пила, а может электроточило, или сухо, будто ломают пересушенные лучины, потрескивают разрядные лампы, и в нос шибало озоном, слышалось мерное, на низких тонах, гудение.

Уже подходя к лаборатории, Алексей вспомнил: утром, заказывая по телефону пропуск, спросил Умнова, как дела, и тот вздохнул, будто ношу свалил: «Не спрашивай! Как в сказке: чем дальше, тем страшней. Зашились в дым!» Подумал: «Что ж, это походит на Сергея — напускать туман значительности, трудности. Посмотрим, что скажешь в ответ на мои трудности».

Наконец подошел к нужной двери. Черная, толстого стекла вывеска, станиолевая белизна букв: «Лаборатория 24». Алексей распахнул дверь. Теплом, шмелиным глухим жужжанием несло от заполнявших лабораторию разномастных шкафов. Они работали — пластмассовые колпачки на сигнальных лампочках светились разноцветьем огоньков.

Сергей Умнов, в рубашке с засученными рукавами, взъерошенный и возбужденный, стоял у стола, заваленного расчетами и чертежами. Перед ним, чуть расставив ноги, скрестив руки на авиационной двубортной куртке с начищенными пуговицами, — подполковник. Сергей увидел Фурашова, дрогнули, скосились привычно брови, сразу делая лицо грустно-трагическим. Он поздоровался, кивнул на подполковника:

— Знакомься, подполковник Сластин, — и без паузы продолжал разговор: — Не знаю, не знаю, какое будет наше решение, Станислав Иванович.

Подполковник с мягкой снисходительностью рассмеялся, открыв щербатинку — передний зуб сколот, — нетерпеливо откинул светлые маслянистые волосы.

— Но подумайте… В межведомственных нормалях на «Катунь» записано, что предприятие сдает продукцию проверенной, опробованной. Так? А теперь скажите, с каким интервалом, по-вашему, «сдохли» позавчера три шкафа?

— С каким?.. Первый — в двенадцать часов, второй — в тринадцать, третий геройски сопротивлялся, — Умнов силился взять шутливый тон, — и, пожалуйста, закрыл глаза только в пятнадцать.

— А первый, говорите, в двенадцать? — в голосе подполковника явный подвох.

— Да.

— Та-ак… А мне известно, что в девять утра. Где же правда, Сергей Александрович?

Сергей покосился на Фурашова и глухо-проговорил:

— Мы готовы дать письменную гарантию… Гарантийный срок работы панелей будет сокращен.

— Скажите, а эта самая их работа зависит от вас? От того, какой срок дадите? — Подполковник, спокойно выдержав взгляд Умнова, вдруг растопыренными пальцами подвинул на столе какие-то бумаги: — Нет, Сергей Александрович, акты подписать не могу.

— Но это только ваше мнение.

— Видите ли, я уже имею право на свое мнение, — опять показал веселую щербатинку подполковник.

— Как это? — вырвалось у Сергея.

Сластин рассмеялся:

— Календарных я отстукал семнадцать лет да почтя четыре года фронтовых. Они — год за три. Теперь я, как говорят в армии, пожалуй, могу иметь свое мнение: «уйдут» меня за вольнодумство — так с коштом, с пенсией.

Подполковник скользнул взглядом по Фурашову и, кивнув Сергею, ушел.

Умнов поднял глаза — в них и смущение, и желание понять, как Фурашов воспринял всю эту сцену.

— Видал? Мало мне «сигмы» — от нее одной концы отдам, а тут еще шею пилят с проклятой гарантией!

— Ну, концы не отдашь и шея останется, Сергей, цела. А подполковник, чую, прав.

— Прав! Прав! — взорвался Сергей. — Электровакуумщики нет-нет да и подводят — лампы, сопротивления, конденсаторы! — Он махнул рукой, словно желая сказать — все равно не поймешь. — Ладно, садись, Алексей…

Присев напротив, Фурашов глядел на Гиганта, все еще колюче-ершистого. Он трудно отходил после разговора со Сластиным и сейчас явно бесцельно, чтоб оттянуть разговор, рылся в бумагах. Свет из зарешеченного окна падал на стол, где-то попискивал разрядник, вентиляторы с мягким шорохом продували шкаф. Алексей пропел, как пробормотал:

Все в порядке, старик, все в порядке…

А ты? А он? А она? Ну?!

Разом взглянули друг на друга, тихонько рассмеялись: от песенки дохнуло далеким академическим временем, в общем-то милым и беззаботным, свободным от сложностей жизни: учись, грызи науку. «А ты? А он? А она? Ну?!» Даже не песенка — дурашливая фраза, бессмыслица. Кто ее выдумал, неизвестно, но она срабатывала в былые времена неотразимо.

Фурашов сказал:

— Вижу, лопнешь, Сергей! Ну и вспомнил.

— Лопнешь! На носу госиспытания, а тут… Ну да ладно. Как ты живешь-то?

— Живу не тужу, хотя все не просто.

— Как Валя, девчонки? Звонил тебе — след простыл.

— В Кара-Суй мотался, с наставлением. Говоришь, госиспытания, на вооружение «Катунь» принимать, а как ее использовать?

— А-а, слышал! Наставление…

— Накидали таких замечаний — век не расхлебать! Ты-то ведь читал ваш ответ?

— Так, мельком…

Он опустил глаза, будто силился что-то отыскать среди вороха чертежей. Алексею эта привычка была знакома: не хочет распространяться — есть серьезные против него, Фурашова, доводы.

— А дома как? — опять спросил Умнов.

«Нет, друг, не улизнешь, не отступлю!»

— Ты уже спрашивал! Брось, Сергей!.. Говори прямо, что тебе в этом наставлении не пришлось? Желания военных ясны: повысить требования по дальности, обеспечить возможность вести «Катунью» ракетный огонь…

Пальцы Умнова дрогнули, застыли на бумагах в напряжении. Выходит, угадал. Фурашов помедлил, потом сказал теплее:

— А дома, Сережа… Взял Валю из больницы, воюю с девчонками…

Умнов поднял глаза: в их прищуре за очками — искренняя, дружеская озабоченность.

— Может, лучше будет?

— Может…

Фурашов, еще входя в лабораторию, заметил в углу, напротив стола Сергея, ведущего конструктора, обыкновенную школьную доску. Теперь, подумав, что настал момент залучить Умнова в качестве союзника, а уже потом идти к Бутакову, Алексей обернулся к доске:

— Слушай, Сергей, давай сюда!

Умнов тягостно вздохнул и с неожиданной болью, искренне, просительно сказал:

— Не впутывай ты меня! Я и так запутанный…

— Да ты выслушай! — Алексей через стол поймал руку Умнова. — Минута всего.

Тот поднялся нехотя. Фурашов, торопясь, ладонью смахнул с доски обрывки каких-то формул, квадратики и кружки — остатки, видно, блок-схемы, подхватил истертый шарик мела.

— Элементарный подсчет! Смотри! Объект, вот ВРБ, то есть вероятный рубеж бомбометания. Естественно, имеется в виду атомная бомба, все учтено… так?

— Ну так, — неохотно согласился Умнов.

— А если завтра, Сергей, на эти «летающие крепости» поставят ракеты «воздух — земля»? Да с атомными головками? Тогда что? Тогда рубеж отодвинется вот куда! — Алексей быстро провел дугу дальше от объекта. — Правильно?. И чтобы не разбомбили объект, надо встречать самолеты уже тут, — опять черкнул мелом, — значительно раньше.

— Хватаешь далеко! Что будет? А я не знаю, что еще будет.

— Надо предугадывать! Обязаны.

— «Катунь» создана с учетом современного состояния боевой авиации.

— Но нельзя такую махину создавать без учета перспективы! Кстати, сама «Катунь», к счастью, в определенной мере учитывает эту перспективу…

— Так чего же ты хочешь? — Сергей уперся недоверчивым взглядом в чертеж на доске.

— Я сказал: увеличить границы дальности обнаружения целей, их захвата и обстрела. И… залповый огонь на случай массированных налетов.

— Хватил! — Умнов присвистнул.

— Не хватил! Пойдем, Сергей, к шефу. Вот расчет, все точно…

Умнов покосился на четвертушку сложенной бумаги в руке Фурашова, которую тот вытащил из кармана кителя, и тень испуга мелькнула на его лице. Он замахал руками, будто отбивался от внезапной пчелы:

— Нет, нет! Что ты! — Шагнул к столу, захлопал ладонями по бумагам и чертежам, не поднимая глаз, сказал: — Был уже один такой, вчера тащил к главному, а сегодня — вот! — отхватил две путевки в санаторий… И мне чтоб гарбуза получить? Уволь!..

«Эх, Сергей, выходит, зря надеялся на твое союзничество! Что ты нервничаешь, Гигант? Вижу, не в приходе подполковника Сластина дело, слишком хорошо знаю тебя: посерьезнее есть причины. Придет время — откроешься».

— Ну что ж, понял! — сказал Фурашов.

Руки Умнова застыли на бумагах.

— Что понял? Что?!

— После, Сергей… До свиданья. А расчет все же посмотри на досуге.

Странно: Алексей не испытывал никакого зла, даже обычного неудовольствия, когда положил четвертушку листа перед оторопелым Умновым и вышел из лаборатории. Просто ощутил какую-то пустоту внутри. А выйдя в прохладу коридора, почувствовал, что там, в лаборатории, было душновато, липко-влажно. И то ли от этого, или еще от чего-то неясного, ощутил жалость: «Разные у нас пути-дороги. Нелегко и ему приходится!» Легко, как говорит Костя, из нашего брата было только Адаму: «И одежду не носил, и в райском саду жил». Журналист — язык подвешен.


Сергей все еще швырял по столу бумаги: «Черт!.. Куда запропастились?»

Из-за линейки шкафов вышел инженер лаборатории, молодой выпускник института, худощавый очкарик в белом халате, и оторопело остановился: в таком состоянии еще не видел своего руководителя, ведущего конструктора.

— Сергей Александрович, вы что-то… потеряли?

— Да, да, очкарь… Ах, черт, извините, Эдуард Николаевич! Акты, понимаете… Только что Сластин принес.

— Так вот они! — Инженер показал на бумаги, лежащие с краю стола.

Умнов решительно сгреб их, подбил на столе точно карты и, подняв перед собой, разорвал пополам.

— Постойте! Сергей Александрович! О них спрашивал сам Борис Силыч. Акты ведь! Шкафы предназначены для головного объекта…

Умнов, будто ничего не слышал, молча рвал акты в клочки. Бросил обрывки в плетеную корзину под столом.

— Маленькая честность лучше большого бесчестия, как сказал бы мой товарищ-журналист… Шкафы будем ставить на новое испытание!

3

Неяркий свет, фильтруясь сквозь серые плотные шторы, заполнял всю комнату позади рабочего кабинета главного конструктора. И от этого в ней было как-то особенно уютно. И — удивительная тишина. Мягкие, молочного цвета обои как бы впитывали свет, и казалось, стен или вовсе нет, или они раздвинулись — комната широкая, просторная.

Все здесь расставлено точно так, как в той, иной комнате, память о которой Борис Силыч хранил с давних, довоенных и каких-то безмятежных лет — такими они, по крайней мере, представлялись в минуту, когда он мысленно возвращался к ним. Просто, наверное, восприятия молодости всегда светлее, оптимистичнее — не осмыслены еще все жизненные перипетии, не расставлены те ограничительные светофоры, какие неизбежно впоследствии выставляет для себя зрелость…

Да, все в точности: книжные шкафы, невысокий полированный деревянный стол посередине комнаты, свободный, не заваленный бумагами, «вэфовская» радиола справа. Не поворачиваясь в кресле, протяни только руку — и вот ее белые клавиши; впереди, на дальней стене, небольшая доска; она повешена там для того, чтобы можно было встать из-за стола, пройтись, размяться. Словом, все, как у профессора, а после академика Никандрова — учителя, и в этом не стыдно признаться ему, Бутакову, в свои «за пятьдесят» лет. Да, как в его доме, порог которого студентом, после аспирантом переступал с затаенной тревогой, ледяным восторгом. Входил словно в храм, где все таинственно, полно неизъяснимых ощущений и открытий. И нет, не простая дань памяти, способной идеализировать прошлое, заставила Бутакова копировать своего учителя. С годами он понял разумность такого жизненного уклада. И в немногие часы, свободные от заседаний, административных обязанностей, разъездов по министерствам, вызовов на Старую площадь, он любил уединяться в этой комнате. То были часы «вето», и секретарша Ася заученно, твердо поставленным голосом, в котором так звучали правда и искренность, что в них нельзя было хоть на секунду усомниться, с легкостью отбивала многочисленные атаки: «Бориса Силыча нет». А дальше шла добавка — в Цека или Совмине, смотря откуда звонок или посетитель. Только избранным суждено было в такие часы преодолеть стальной Асечкин барьер, только тех, кого она называла «он», «оттуда», «сам», она соединяла с комнатой позади кабинета.

Борис Силыч — велик, недосягаем. Она знала, что там, в той комнате, совершаются тайны творчества, потому что всякий раз становилась свидетельницей — когда Борис Силыч выходил оттуда, начинали озабоченно бегать сотрудники из расчетного и теоретического отделов. И к ним уже не подступись — отмахивались, кидали на ходу: «Главный опять выдал ребус — мозги ломаем!»

…Сквозь полуприкрытые веки Борису Силычу отчетливо виделось, что свет в комнате загустел, стал молочной белизны. И хотя вся привычная обстановка комнаты действовала успокаивающе, он с минуту стоял в задумчивости возле стола. «Неприятности, неприятности, — тихонько отстукивал в голове невидимый молоточек. — Треклятая функция!»

«Треклятая» — любимое словечко Никандрова… Вот ведь пришло же в такую минуту! В нелегкую.

Он знал это «ощущение стены» — уперся, дальше, кажется, нет ходу. «Нет ходу», — произносит мысленно Борис Силыч, грузновато устраиваясь в жестком деревянном кресле у стола. На краю, по углам стола, на всей его пустой и обширной поверхности — два гироскопа: поменьше — черный, отливающий вороненым закалом стали; большой, под плексигласовым цилиндрическим колпаком, сверкает никелированной гладью массивных стальных кругов. Оба — подарки в пятидесятилетний юбилей. Круги замерли, недвижны, и все сооружение, воздушное, легкое, напоминает увеличенную и застывшую форму электронно-ядерного строения какого-то сложного элемента — ядро опутано перекрещивающимися электронными витками-уровнями.

Да, математическое «описание» этого элемента в схеме контура управления «Катуни» уже не ограничишь линейным уравнением, отбросив многие составляющие «за малостью». Уравнения получаются этажные, нелинейные. Их надо решать. Что ж, далеко вгрызся в глубь секретов теории, а вот теперь эта функция… Разрывная функция. Если бы только удалось «сгладить» разрыв, как говорят математики, аппроксимировать! Тогда бы упростился весь путь дальнейшего исследования. И он уже, кажется, видел реально, отчетливо ту новую «дверь», какую был готов открыть. Но ключ… Он, словно в тайнике, лежит в решении этой функции.

«Так, так… Стена…» Борис Силыч приподнимается. Зеркально поблескивает светлым лаком боков радиола. Поискал в стопке пластинок: оперы, концерты, этюды, песни. Он выбирает одну… Щелкнули клавишные включатели. Осторожно, будто боясь, раз-другой треснули легкие разряды, и вслед разлилась тихо, издалека музыка, знакомая, но всякий раз волнующая. Она быстро, напористым аллюром набрала широкую, вольную силу, и тотчас Борис Силыч почувствовал, как физически ощутимо снимается напряжение: оттягивается тяжесть от висков, что-то, будто давившее на грудную клетку, полегчало, и уже изнутри, просачиваясь сквозь толщу недавних мыслей, подступают другие… Чайковский.

А перед глазами — Горький… Город, прилепившийся к Волге подковой. Крутая, откосная набережная, знаменитая в дымке «стрелка», приземистые корпуса университета и он, академик Никандров.

Появлялся он в аспирантской комнате всегда внезапно, присаживался, расспрашивал о делах, потом молча просматривал расчеты будущей диссертации Бутакова и вдруг поднимал голову, смотрел прямо в глаза:

— Вы, наверное, не знаете истории возникновения картин «Утро стрелецкой казни» и «Боярыня Морозова» Василия Ивановича Сурикова?

— Не знаю.

— Жаль, коллега, кое-что хотелось прояснить…

В другой раз:

— Надеюсь, уже были в филармонии? Как вам «Из нового света» Антонина Дворжака?

И огорчался, услышав отрицательный ответ своего подопечного, качал головой:

— Входите, входите в искусство!

Шел в лабораторию, с порога скороговоркой вопрошал:

— Как точки, дорогие сотрудники? Показывайте, показывайте!

Точки… Это значило, что три аспиранта кафедры должны были получать в неделю хотя бы одну опорную точку в опытах с переохлаждением жидкостей, по которым потом составлялись кривые и графики. За этими точками, за графиками Никандрову уже виделись незамерзающие озера, на них садятся, с них взлетают армады гидросамолетов; порты и доки на севере страны тоже незамерзающие. В них входят, будто в голубое, вечно благостное южное море, караваны кораблей. Знал ли он, чуял ли, что в воздухе уже пахло каленым, наносило смрадным духом войны? Может быть, знал — торопился и, когда точки выбивались из строгой закономерности, мрачнел, закусывал вислый ус, запирался в кабинете.

У него не переводились военные гости: деловые и корректные в черно-белой форме моряки, энергичные, напористые летчики в синих френчах, перетянутых новенькими кожаными ремнями; наведывался и сын — инженер, подводник с Баренцева моря.

Точки и… филармония, картины Сурикова. «Какая тут связь?» — думал после Бутаков, оставаясь один. Был он злой к науке, по-крестьянски упрям и въедлив, считал, что каждую капельку времени, каждую частичку сил своих должен отдавать только ей, науке, вот этим формулам, скрупулезным поискам истины. Недаром на рабфак пришел в отцовской праздничной рубахе, смазанных ваксой яловых сапогах. «Грузчиков сын в анжинеры подался», — говорили в слободе. Да, отец портовый грузчик, деревянный «козел» за плечами, а тут — искусство… Но брался, «влезал»: шел в театр, на концерт, выставку, прочитывал книжку. И всякий раз обнаруживал что-то удивительное, возвышенное, ровно вливались новые живительные силы…

…Музыка течет, рассыпается фейерверком брызг. Гомон, шум, веселье, будто попал на разноязыкую Нижегородскую ярмарку, к балаганам скоморохов. А отдаленные подголоски как бы доносят успокоительную прохладу, легкий волжский бриз, пропитанный влагой, щекотную крепкую мешанину запахов порта, лабазов, слободы…

Отступает мелкое, ничтожное, будничное, смывается очистительной волной, и одновременно все клетки тела наливаются силой, требовавшей выхода, а из тайников души потоком, широким и вольным, бесконечно течет гармония чувства, мыслей, желаний. Отходит, просветляется душа; острее, цепче делается мысль…

Теперь все это ясно и просто. А в ту пору нередко казалось — странно, удивительно странно поступал академик: ненароком, вроде бы вскользь, предложит сходить на театральную премьеру, затеет разговор о новой пластинке с серьезной музыкой, забудет на столе книгу — техническую, художественную, историческую…

Позднее многое изменилось: являлся Никандров, садились, толковали о модулях и векторах, о поисках и подходах. Толковали до «правого винта». Никандров улыбался, спрашивал:

— Что, голова пришла в правый винт?

— Есть малость…

И рассмеются. Значит, сигнал, значит, начинается разговор совсем иной, понятный обоим, но далекий от математических выкладок, рассуждений о путях решения нелинейных уравнений, разговор на «снятие напряжения».

И — как вывод, родившийся исподволь, из многолетней практики и опыта, по крупице сложившихся, отпрессовавшихся: «Существует консерватизм мысли. Вы постоянно думаете о чем-то большом, важном, вас занимает какая-то идея. И вам кажется — вот уже ее решение, оно сейчас явится, придет, только, быть может, требуется одно, совсем маленькое усилие… И вы держите себя в напряжении, ищете, бьетесь, еще более усиливая напряжение. Но знайте, «клад» лежит где-то в другом месте, в околопространстве, на соседней тропке. Найдите мужество, скажите себе: «Стоп. Надо снять напряжение!» Читайте, уйдите в искусство, слушайте музыку, займитесь каким-либо боковым, но расширяющим ваш кругозор делом. И вы не заметите, как, к удивлению и радости, внезапно увидите то, другое, место и — «клад». Открытие его приходит неожиданно, по неизвестным законам, по каким-то неведомым связям».

Мягко льется музыка. Журчит, скачет с камешка на камешек ручеек, стеклянно перезванивая, весело и ласково играет с солнечными бликами, отбрасывая их, будто от горячей масляной сковородки…

Бутаков открыл глаза. Книги, книги, ряды полок, незастекленные, иначе — казенно, для мебели, как говаривал Никандров.

Музыка снимает напряжение, и Борис Силыч уже думает… Инцидент с «сигмой» — несущественный, привходящий. Конечно, идеи новой «сигмы» дадут большую устойчивость, и для «Катуни» — это выход. Умнов упрям, настырен — сделает, найдет. И это важно. Однако нужен взгляд вперед. Только так надо понимать задачу и предназначение ученого. После «Катуни» — не пустота. Необходим новый шаг, шаг вперед…

Оставаясь один вот в такие немногие минуты, когда отпускали ежечасные заботы, точно гири, цепко и неотступно прикованные к нему, он думал о будущем. И чтобы отчетливее и жестче оно рисовалось, рисовалось без прикрас, он до предела упрощал, даже огрублял секрет той программы, какую ставил перед собой. И сейчас он подумал, что всякому действию в конце концов находится противодействие. Иначе говоря — оружие более высокого свойства, или противооружие. Конечно, для «Катуни» противооружие выработается позднее, может, через три-четыре года, и как ты встретишь это обстоятельство, каким — в преддверии такого ожидания — будет твой новый шаг? Подобному соревнованию — он, профессор Бутаков, понимал — нет и не будет конца. И значит, к крайне простому сводится задача: научиться все время, без остановки, идти. Делать шаг за шагом. Кажется, смешно, о чем он думает? Ан нет! Надежды на то, что какой-то ученый, точно спринтер, сделает рывок, вырвется далеко вперед, утопичны. А вот быть готовым к новому шагу, к тому, чтобы сделать его… В эти простые рамки «сделать шаг» укладывались для него и та высшая необходимость, именуемая долгом, о чем он никогда наяву не думал, потому что она жила в нем изначально, как сама жизнь, как возможность каждый день думать, решать, делать и вместе та простая, ничтожно узкая физиологическая задача — выжить, как вот в том великом часе, когда голодный, на излете, на волоске сил, брел по морозной тайге… Буханка хлеба на пеньке, оставленная бог знает кем, показалась тогда чудом, в реальность которого было трудно поверить, однако он ел тот хлеб, и, значит, это — реальное чудо, какому противилась вся его психика. Потом то «чудо» открылось: чудак-хлебовоз, в прошлом ученый-зоолог, доставляя хлеб в лагерь, всякий раз одну-две буханки относил подальше от дороги, не для себя, не от жадности — авось набредут зверюшки… Словом, жизнь есть цепь самых разных связей — главных и несущественных, больших и малых, важных и ничтожных, ожидаемых и нежданных…

Бутаков только тут почувствовал: заглохшая, звенящая тишина точно скопилась, отпрессовалась в комнате, потемнело заметно, сразу, как при затмении. «К грозе», — догадался Борис Силыч, вставая, и, прежде чем подойти к доске, включил свет — вспыхнули лампочки в молочно-матовых плафонах; отдернул плетеные шторы, распахнул створки окна. В воздухе свинцово-загустелая настороженная тишина.

Он все вновь скрупулезно просчитывал — на доску ложились бисерные меловые строчки расчетов. Дописывая до края доски, стирал тряпкой верхние строки: они уже не пригодятся, «отработаны». Сказывалась долгая педагогическая привычка. Скольким студентам или слушателям академии он говорил, пробежав глазами самые разные проекты — курсовые, дипломные, — сакраментальную фразу: «Никаких парадоксов! Просто тщательно просчитайте…»

Тщательно просчитайте… Теперь он сам — в который раз! — восстанавливал все расчеты, и не только восстанавливал — проверял, оценивал шаг за шагом, но пока тщетно. Функция не давалась, пряталась, точно улитка в раковину. Он перестал писать, взглянул на доску. Запись формул протянулась длинной цепочкой, сложилась в лесенку с частыми перекладинами. В каждом звене, составляющем эту цепочку, — он на память знал и угадывал физический смысл — все эти одночлены и многочлены выражали свою микросуть некоей физической жизни. Он видел ее, как бы разложенную, расчлененную на слагающие элементы. Здесь сложно составленный процесс. Удастся Борису Силычу организовать его, уложить пока еще в математическую оболочку — тогда проще пареной репы (слова, кажется, генерала Сергеева, но, конечно, до пареной репы далеко!) обратить идеи в «металл»… В каждом этом сухом символе, сейчас логически, с железной закономерностью ложащемся на доску, он с абсолютной точностью, словно художник, делающий верные мазки, видел, как они и на что они, эти символы, раздельно и вкупе влияют, какими из них можно пренебречь, какие следует выделить из всего. Вот члены — главные, самые весомые. Они определяют «формировку характеристики излучения». На них-то все внимание. И тут-то и есть загвоздка… Оказывается, формирующая поверхность представляется такой, что функция, определяющая ее конфигурацию, получается разрывной. А вот с этими членами разговор, что называется, короткий: примем (а это можно — с известным допуском) поверхность отражения за идеально гладкую, зеркальную. Тогда ими можно пренебречь, они просто становятся несущественными. Их можно перечеркнуть. Вот так!

Борис Силыч принялся перечеркивать эти символы — один, другой… Меловые косые кресты ложились ровно, четко — тоже педагогическая привычка.

И услышал: в дверь стучали — коротко, негромко. Так могла стучать лишь Ася, и стучала она, видимо, долго: Борис Силыч уловил в стуке нетерпение.

Откладывая мел и окончательно возвращаясь к действительности из далекого, отвлеченного мира, почему-то отчетливо представил пухленькие Асины пальчики с кроваво-багряными ногтями и, подумав о том) что непривычно для нее беспокоить в подобный час, громко сказал: «Войдите!»

Вновь отметил: духота не умерилась, за открытым окном — тягостная сумеречная тишина. Она давила, точно глыба, воздух словно бы спрессовался, дышалось трудно.

На кукольном лице Аси — размытыми пятнами нервная краснота, вывернутые губки не только страдальчески поджаты — как это трудно быть секретарем, всю жизнь страдаешь от этой должности! — но в них и злость: уголки оттянулись книзу.

— Борис Силыч, я не знаю… Я сказала, что вы в Совмине. Но товарищ военный настойчив: я подожду — и все. А тут Сикорский, начальник расчетного отдела. Я ему: нету, а он: не может быть. На четыре часа вы ему назначили. По системе «дальней руки». Оба в приемной.

Умолкнув, взглянула победно и вызывающе — теперь, мол, понимаете, что наделали?

— Значит, подвел, Асенька? Запишите на мой счет. Уж как-нибудь выкручусь. Сикорскому позвоню, приглашу, а военного просите.

Борис Силыч немножко и удивился, и обрадовался, когда сразу за бодрым, по-военному «Разрешите?» в дверях вырос Фурашов. Видел его, кажется, раза два — здесь, на информационном совещании о первом наведении телеметрической ракеты, и во время осмотра пусковой установки на головном объекте. К тому же, как говорил генерал Сергеев, учился у него, Бутакова, — словом, свои люди.

— Извините… Кажется, товарищ Фурашов?

— Да.

— Не обессудьте, что не пускали вас: немного надо было подумать. Садитесь, пожалуйста.

Он был вежлив, мягок. Алексей проследил за легким движением головы профессора, невольно отмечая все: простоту комнаты, стеллажи с книгами, радиолу и, наконец, исписанную ровными строчками доску. Да, оторвал от дела. И, испытывая неловкость, краснея, поспешно проговорил:

— Извините меня, Борис Силыч! Я бы мог подождать.

— Нет, нет! Пожалуйста! — Вновь кивнув на кресло, Бутаков подкрепил приглашение жестом руки — тонкой, энергичной.

У Алексея утвердилась решимость — появилась она еще при выходе из лаборатории Умнова — что бы ни случилось, прорваться к главному, все рассказать и доказать ему; он не может не понять — логика железная, доказательства выверены… И вот сейчас, когда прорвался, прорвался чудом, негаданно — сам бог велел не упустить случая, только держись, Алексей, спокойно, вдумчиво! Хотя как ни крути, а в поджилках дрожь, и ноги будто чужие: что стоит профессору подкинуть каверзный вопрос — логика рухнет, как карточный домик. А главное — сейчас надо отойти от неожиданности: думал, придется ждать, сидеть, когда секретарша отрезала: «В Совмине». В другое бы время ушел, а тут решительно сказал: «Подожду», несмотря на презрительно-высокомерное «как вам угодно» секретарши. И на тебе — ждать не пришлось… Да, Асенька вернулась не в форме, но поразила-то не этим и даже не тем, что, не глядя, процедила: «Пройдите!», а тем, что подхватившегося было посетителя в помятом темном костюме и очках с толстенными стеклами, из-за которых глаза его виделись кругло-пуговичными, выпуклыми, осадила совсем резко: «Не вам! Вам Борис Силыч позвонит». И Фурашову: «Военный, а не понимаете!» «Вот так отбрила! — подумал в ту секунду невесело Фурашов. — Да, не умеешь ты с женщинами!»

Фурашов сел в низкое кресло перед таким же низким столом. Взглянул на Бутакова. Бесстрастным, немножко бледным показалось худощавое лицо главного.

— Чему обязан? Вы ведь от генерала Сергеева?

— Я — о наставлении… О том, что некоторые параметры, технические требования на «Катунь», записанные в тетезе, устарели, Борис Силыч. Вернее, как только мы примем «Катунь» на вооружение, может случиться, что оружие нападения противника… Словом, на объект бомбардировщики уже будут сбрасывать не бомбы, а, скажем, тоже ракеты…

— Позвольте, — мягко перебил Бутаков, и глаза его живо, молодо блеснули. — Конечно, может случиться все что угодно! Сейчас, завтра… Предвидение человека несовершенно. Но против ракет нужна принципиально новая система. У «Катуни» же свои задачи.

— Нет, нет! — заторопился Фурашов, чувствуя, что неверно понят, и подался вперед. — Я неточно высказался! Имею в виду одно: надо дальше встречать бомбардировщики — только и всего! Такая возможность у «Катуни», по моим расчетам, есть. И наставление это отражает. Просто, Борис Силыч, надо не обкрадывать «Катунь», а использовать до конца заложенные в ней возможности!

Фурашов осекся. Переборщил? «Обкрадывать, использовать до конца…» Слова-то все какие! Истины в последней инстанции. Я — Фурашов, все знаю, понимаю, а он вот сидит, дурак, и ничего вроде не смыслит. Встанет сейчас, скажет: «А не пошли бы вы…» И будет прав».

Профессор, глядевший на него пристально, но, как показалось Алексею, холодно, без интереса, поднялся с кресла.

— К доске… Можете?

— Могу!

— Стирайте!

Бутаков то ли не заметил, то ли, может, сделал вид, что не заметил ни мальчишеской поспешности Фурашова, с какой он выпалил «могу», ни последующего смущения. Алексей же мельком подумал: «А профессор остался таким же — «к доске!»

И опять, как-перед Сергеем Умновым в лаборатории, Фурашов с военной четкостью (сам почувствовал ее и самому понравилось) выкладывал свои расчеты, увлекшись, совсем не думал, воспринимает ли их главный, не видел, что тот молча стиснул изящными пальцами подбородок — вокруг большого пальца проступила белая, точно мелом очерченная дужка.

Алексей закончил и, оглянувшись на Бутакова, в напряженном возбуждении замолчал. Что скажет? Бутаков тоже молчал, рассеянно смотрел мимо Фурашова на формулы и расчеты, на довольно примитивный чертеж: вокруг косо заштрихованного неправильной формы многоугольника концентрические линии рубежа вероятного бомбометания, дальностей захвата цели, зоны огня, смотрел, словно и после того, как умолк этот инженер-подполковник, он не надеялся проникнуть в его слова, в его простенький чертеж, но лицо — спокойно, непроницаемо, и Алексей вспомнил слова Умнова: «Не до того ему, систему «дальней руки» вынашивает. Грандиозно!»

Отняв руку от подбородка и не взглянув на Алексея, Бутаков прошел к столу. «Ну вот, сейчас будет разнос, — мелькнуло у Фурашова. — Нет, надо до конца защищаться».

Бутаков порылся в стопке журналов в ярких и броских обложках.

— Вы читаете по-английски?

— Плохо. Учил в академии, уже забыл.

— Вот что написано о «Найке». Журнал «Орднанс». Да и другие: «Лайф», «Авиэйшен уик»… Посмотрите данные, тактико-технические параметры.

На развороте двух страниц глянцевой бумаги яркие, броские, будто рождественские, картинки: красно-бело-голубые. Вот ослепительно белая ракета «Найк» на стартовом столе, кругом — бетон и небо; здоровенные, как боксеры, парни в касках, бутсах и вроде бы в лыжных костюмах, бегут к заряженной машине, а выше, крупным планом, — драматический момент: ракета уже врезалась в белый фантастически-могучий самолет, огненный взрыв словно сдавил вокруг густо-синее небо. Алексей увидел и табличку, набранную убористо-мелким шрифтом, быстро пробежал строчки. Затем торопливо, точно журнал вдруг ожег пальцы, отложил его на край стола. Вот как легко и просто, одним махом отвел все твои доводы профессор! Неужели все? Не доказал? Неубедительно?..

— Я бы к вам не пришел, — наконец сказал Алексей с сухостью во рту, — если бы не верил в это, если бы не был убежден в важности…

И замолчал. Что же говорить? Что? Молчал и профессор. На том совещании, когда, приезжал вместе с генералом Сергеевым, Алексею показалось, что профессор не лишен позерства. Странно, что сейчас подобного ощущения он не испытывал, хотя Бутаков стоял так же, как тогда, — немножко картинно, откинув голову назад. Веки прикрыты, руки за спиной. Теперь Фурашов увидел и другое: лицо устало, не очень свежо, синеватая стариковская сморщенность век.

А профессор думал: «Логика… Она есть у этого инженер-подполковника. И все-таки — теоретически! Практически же — модернизация! Но нельзя, не родив еще, уже модернизировать, нужны новые, более прогрессивные решения. Не говорить же ему о системе «дальней руки»…»

Оба не заметили, как за окном резко потемнело, порыв откуда-то налетевшего ветра распахнул створки — они с грохотом ударились о косяки; где-то со звоном посыпалось стекло; взметнулись к потолку портьеры. Стремительно, закрывая все окрест, надвигалась зловещая оранжево-коричневая стена пыли. В ней метались, взлетая и падая, клочки газет, обрывки бумаги. Ударил гром, словно рядом из пушки картечью ахнули по железным крышам — раскатистый, металлический грохот сотряс дом; вспышка зелено-желтого света слепительно блеснула в глаза.

— Ну, вот вам гроза, — вскинул голову Бутаков. — Знаете, это к добру. Примета!

И шагнул к окну, ловил створки, стараясь их закрыть. Алексей заторопился на помощь.

Они успели закрыть окно. Пыльная туча налетела, обволокла темнотой. И только пронеслась — сразу, без паузы, хлынул дождь. Потоки воды струились по стеклам, и отблески молний, слабо прорываясь сквозь стену дождя, наполняли комнату зеленоватым дрожащим светом.

— Гроза… — повторил Борис Силыч. — Как вы к такому явлению природы относитесь?

— Я? — смутился от неожиданности Фурашов. — В детстве боялся грозы.

— У меня молния на глазах убила отца, грузчика… Кули грузил. Прямо на палубе.

Зазвонил телефон — специальный, с негромким звонком. Фурашову показалось — телефон за дверью. Бутаков, нагнувшись, взял трубку из открытой ниши тумбочки, приставленной к столу, сказал:

— Да.

Алексей заметил, как дрогнуло недовольно лицо профессора:

— С актами? Да, важно… Порвал?! Сергей Александрович?.. Так, так!.. Не может быть. Разберусь, Эдуард Николаевич.

«Постой! — прорезала Фурашова догадка. — Акты? Видно, речь о тех, с какими приходил подполковник Сластин. Порвал?.. Ну и Гигант!»

Положив трубку, Бутаков потер узкой ладонью лоб, словно в трудном раздумье, поднял глаза — в них привычная сдержанность, даже холодок высокомерия.

— Ваше предложение… Давайте договоримся: я подумаю.

Кивнул: разговор окончен, все.

4

Вернувшись к себе, генерал Сергеев остановился у стола, точно раздумывал — садиться или нет. Завтра в ЦК доклад. Приглашаются Янов и он, Сергеев, Бутаков и «промышленники». Вопрос сформулирован четко и ясно: ход испытаний «Катуни», рассмотрение предложений о поставке ее в войска. Он, Сергеев, голосует обеими руками — так и сказал только что маршалу, потому что верит в систему, и поставлять ее в войска параллельно с испытаниями, — значит, выиграть время. Янов согласился с его доводами, но вздыхает, взвешивает все «за» и «против». Мудрее? Жизненного опыта больше? Пожалуй. На его памяти прецедент с той зенитной системой. Тогда пришла и к ним, в Средне-Азиатский округ, партия пушек, а после пришлось назад отправлять. Кстати, звонил из Генштаба генерал Кравцов — знает, оказывается, давно Василина, интересовался, расспрашивал… Да, Василин. Неймется! Полковника Танкова послал в Кара-Суй. Надеется в пику «Катуни» сюрприз с «Сатурном» подготовить?..

Зазвонил телефон. Сергеев дотянулся к трубке. Услышал:

— Здравствуй! На месте? Думала, не застану.

— А-а, Ирина!..

«Бесцеремонна. Что ж, по праву: бывшая жена».

— Как живешь? Что нового? Я к тебе по делу, долго задерживать не буду! — тараторила она. — Знаешь, Лариска обносилась, просит пальто. Говорит, не дочь генерала, что ли? И за квартиру задолжала, шесть месяцев…

Ну вот, действительно деловой разговор. Эх, Ирина, Ирина!.. Шевельнулось давнее. Может, сам проявляю слабость? Отказать резко, и все? Сразу… Но ведь история тянется годы! Виновата ли она? Можешь ли ты всецело обвинить лишь ее — легковесно жила, искала случайных встреч, не стыдясь и не скрываясь от людей? Конечно, бездумность — в крови у нее. А условия? Не случись войны, не будь обстоятельств, может, и прожила бы рядом, пусть тебе и не было бы так покойно и раскованно, как теперь с Лидой, для кого только и существует твоя жизнь, твои дела?..

Увидел он Лидию первый раз на фронте — приезжала с бригадой артистов; после концерта принимали их в землянке комдива. Случилось, что сидели рядом. Вечер, всего один вечер. Бригада уехала дальше. Второй раз, тоже случайно, встретились в Москве, в вагоне метро, лицом к лицу. Тогда он уже два года не жил с Ириной — ушел с одним чемоданчиком в руке, оставив все — квартиру, вещи.

На третий день с Лидой был короткий разговор. «Поедешь в Среднюю Азию?» — «А на Сахалин не надо?» — «Пока нет». — «Задача легкая — приготовилась к более сложной!» Что ж, после этого ездили пять лет везде, пока вновь не вернулся в Москву. И тут-то однажды столкнулся с Ириной…

Краем доходили слухи: у нее собираются компании, какие-то всякий раз новые сомнительные люди, да и устроилась в справочное бюро аэропорта, видно, не случайно. Ловит на перепутье приезжих, командированных. Когда был не здесь, не в Москве, было проще: не слышал, не видел, не знал и о судьбе дочери, Ларисы, как-то не думалось — опять же потому, что не видел всего, что ее окружает. Что ждет ее в этом круговороте? Конечно, Ирина — броская женщина, и тогда, когда столкнулся с ней в аэропорту, невольно сравнил с Лидой. Яркая, крашенная под шатенку, подобревшая, глаза округлы, льстивы, губы расслаблены. Поставь рядом Лиду — проиграет: некрашеная, русоволосая, поменьше ростом, бесцветней и вроде неприметней. Да, она проиграла бы для постороннего, но не для него: у Лиды цельная, мягкая натура, есть то скрытое обаяние и тепло, какое только проявляется вблизи, рядом, и, раз ощутив его, понимаешь — оно бесценно, оно — сама жизнь. Тогда он понял другое: Ирина подошла, сознавая вот эту свою вульгарную, похотливую силу, дразнящую и манящую, — иной она не знала. И пока стоял с ней в аэровокзале, не скрылось: сновавшие то и дело летчики, мужчины-пассажиры бросали на нее взгляды.

Он не дал бывшей жене своих координат, но она каким-то образом разыскала телефон и теперь напоминает о себе. И может, оборвал бы теперь ее, но он и сам себе боялся признаться, что не делал этого из-за Ларисы, из-за дочери. Она — его больная совесть, его постоянный укор. Дочь. Единственная. У Лиды не будет детей: там, в Средней Азии, выкинула мертвого сына, чуть сама не отдала богу душу…

«Полгода не платила за квартиру, Ларисе надо пальто…» Может, и надо: девочка в девятом классе. Но он-то догадывался: проездилась на курорт и решила поправить дела. Не ново: всегда была не очень хозяйственной, безалаберной. И однако не скажешь же ей, что денег нет, что исправно и точно платишь алименты! Нет, не скажешь. И разве объяснишь все Ларисе, разве поймет? Еще ребенок. Когда-нибудь, позднее.

Ирина что-то говорила в трубку — энергично, с царапающе-скорыми нотками, кажется, по-прежнему о Ларисе, ее учебе, и Сергеев подумал: «Никогда особенно не был ты ей нужен, и сейчас ей вольготно и беспечно без тебя, вот только бы еще не эти неудобства — иногда не хватает денег…»

Вслушался:

— Устала… Лариса издергана, дерзит, мне с ней стало трудно…

Снова пришло: «И Лариса тебе не нужна, без нее было бы проще, свободней, вот ты и…» Захотелось оборвать Иринину болтовню, и сказал, перебивая ее ровный, бесстрастный говорок:

— Хорошо, денег пошлю. Переводом. До свидания.

Минуту стоял скованный, не шелохнувшись: отходил, успокаивался. И внезапно, по неизвестной ассоциации подумал: «А командиром «головного объекта», первой ракетной части, надо окончательно сагитировать Фурашова…»

Загрузка...