ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

В прокуренной секретарской стояли старый вытертый диван с пружинным горбом в углу, три канцелярских сдвинутых впритык стола, за которыми обычно орудовали «помсекры», а с гвоздей, торчавших из реек на стене, покрашенной в темно-желтый цвет, свешивались, точно белье, газетные полосы, длинные, как полотенца, с тиснутыми впрок статьями, клочки бумаги, с набранными тассовскими информашками. Сюда Костя любил заглядывать. Здесь был штаб, сюда стекались из кабинетов сотрудники по делу и без дела, отсюда же, с быстротой молнии, «беспроволочный телеграф» разносил по этажам, по всему лабиринту редакции, очередные хохмы, анекдоты, шутки, слухи.

В этот день Костя, как всегда, поднялся по крутой, скрипевшей под ногами лестнице к себе «на чердак» — клетушку на самой верхотуре. Перед дверями кабинетов, мирно покуривая, трое «литрабов» обменивались газетными и прочими новостями. Поздоровавшись с ними, Костя толкнул дощатую, оклеенную пестрыми обоями дверь. Товарищи еще не пришли. Столы стояли хитроумным зигзагом. Костя вспомнил, как они долго маялись с этими тремя столами, стараясь поставить их удобно к свету и в то же время чтоб комнатушка казалась просторной. И столы, приткнувшись друг к другу, встали в конце концов изломом к передней стене. Хотя от двери проход получился совсем узким — в него мог с трудом протиснуться полный человек, — зато перед столами образовалось свободное пространство — полтора метра на полтора. В простенке на самом видном месте висел узенький плакатик, черной тушью было написано: «Пусть это не обитель дам, но здесь кури лишь фимиам». А напротив, над столом старшего консультанта отдела подполковника Смирницкого, на стене примостилось сооружение из палочек и ленточек — тут рядком стояли коробок спичек и пожелтевшая пачка сигарет «Шипка», а внизу на листке — красным карандашом: «Но… закури, если написал хоть одну гениальную строчку!»

Коськин хорошо помнил, как появились здесь эти «шедевры» словесного и изобразительного искусства. Все произошло еще зимой. Однажды утром Коськин пришел одновременно с майором Беленьким, литературным сотрудником отдела. Смирницкий уже сидел за столом, просматривал пачку загонных полос. Беленький прошел к своему столу и вдруг уставился на стенку, заложив руки за спину, гмыкнул раз-другой, баском изрек:

— А это что тут за «шедевр» письменного творчества? Ваш, Евгений Михайлович?

Смирницкий взглянул поверх очков из-за полосы, которую держал перед собой:

— А что?

— Значит, курить уже не светит больше в кабинете? Начальство бросает?

— Точно! Вы угадали!

Беленький с обреченным видом опустился на стул:

— Вот вам никем не измеренная глубина трагедии соседства с некурящим начальством!..

На столе Смирницкого, покрывая с верхом пепельницу, громоздился ворох красно-зеленых лощеных оберток от «барбариса»: накануне старший консультант был «свежей головой», читал номер до гимна и опять боролся с бесовским искушением: два примятых сигаретных окурка торчали из-под горки оберток. «Сдает железный человек!» И тут же Костя подумал: если придет майор Беленький, успеет раньше уборщицы (она убирала в соседнем кабинете, рядом с дверью стояли плотно набитые бумажные мешки), то держись сегодня старший консультант — подначки будут сыпаться весь день, уж майор не спустит и, словно хоботок злой осенней мухи, станет впиваться, больно и въедливо. Костя отчетливо представил, как тот уставится на Смирницкого — не то серьезные, не то насмешливые глаза не смигнут, и не понять, что там, за этой масляной пленкой, — и медленно начнет:

— А вот был такой случай… Любопытный! Бросил также вот один курить… А в организме — бац! — перестройка. И по медицине это верно… — Помолчит майор, явно выжидая общее внимание. — Да-а, так вот… Одна нога высохла, стала палкой, левый бок выперло горбом — волчье мясо наросло. С лицом тоже хорошего мало — перекосило, один глаз выкатился из орбиты… А то еще случай…

Не выдержит Смирницкий, бескровные губы задрожат:

— Вас хоть сейчас в дипломаты… Не приглашали? Только аксессуары анекдотные обновить малость — и все.

— Ну если начальству не нравится… — с видимой покорностью проронит глуховато майор, — но только от этого правда не становится неправдой.

И замолчит, уткнется в авторскую статью, которую правит и переписывает: «стирает чужое белье». Делал он это мастерски, у него был недюжинный редакторский талант, и всякий раз, когда вставал вопрос о спасении очередного авторского «кирпича», редактор вручал майору рукопись, глядя из-под очков с прищуром, коротко пояснял:

— Придется порезвиться, Алексей Дормидонтович.

— Ладно! — Беленький небрежно бросал рукопись на стол, заваленный и без того обрывками газетных полос, письмами, листами бумаги.

И он резвился, пыхтя папиросой, изредка смачно поругивался и делал из совершенно беспомощной рукописи нечто, а то и «конфетку», и автор после, увидев ее в «живой» газете, только изумлялся — подпись под статьей его, а все — не то.

Попадаться на язык Беленького было крайне рискованно. За два года Коськин успел это понять.

Костя присел к столу. Окно с частым переплетом выходило в узкий редакционный двор. Сейчас он был забит грузовиками. В кузовах и длинных прицепах внакатку, словно бочки, громоздились тугие рулоны бумаги. Отделенное от редакционного двора высоким потемневшим забором, стояло желтое угрюмое здание в потечных рыжих полосах — там было какое-то учреждение. За воротами в дождливой мо́роси открывался другой дворик, узкий и тесный, кривой горловиной выходивший на пустынную улицу. У глухой стены справа, прилепившись к ней, будто гнезда ласточек, тянулись сараюшки, сколоченные из кусков толя, листов старой крашеной и ржавой жести, фанеры, дощечек от разобранных ящиков. Рядом с крыльцом ветхого барачного дома, под красной световой вывеской редакции, старуха в широченной грубошерстной юбке, в черной, поношенной, с кистями шали на плечах кормила голубей: «Гули, гули, гули!..»

Костя отвернулся. Открыв ящик, вытащил большую пачку писем, точно тяжелую папушку табаку, и принялся писать ответы.

Ответы на письма всегда угнетали его. Всякий раз возникало ощущение ненужности этой работы, особенно когда рьяному автору надо было отвечать жестоким и твердым отказом и приходилось изыскивать форму вежливости, писать, что «у вас то-то не совсем получилось, то-то следовало бы углубить, то-то…» Коськина эта «японская вежливость» злила: он знал, что автор будет дотягивать, дожимать, углублять, и через неделю-другую этот опус снова ляжет на стол, но поди дай письмо с твердым ответом на подпись редактору! Пожует «шеф» губами, блеснет очками:

— Понимаете, Константин Иванович, форму бы… Изыщите! — И отложит письмо в сторону.

Костя уже заканчивал ответ на восьмое письмо. Добьет, думал, до десятка и снесет на «чистую половину», в машбюро. За стеною рядом грохнула дверь. Перегородка — листы сухой штукатурки — вздрогнула. За перегородкой редактор отдела трубно высморкался в платок, потом, видно, снимал китель, звякнула железная вешалка. Теперь он облачился в привычную синюю редакционную толстовку. Костя легко мог представить себе, как в эту минуту — в толстовке, в очках с золотым узеньким ободочком, с гладко зачесанными назад темными волосами, с моложавым свежим лицом — редактор отдела мгновенно преобразился из военного человека в импозантного журналиста — «газетного волка».

Тотчас за перегородкой затрещал энергично поворачиваемый диск телефона: редактор начинал утренний, как он говорил, моцион — обзванивал авторов.

— Алло, Иван Семенович? Привет, старик! Астахов беспокоит, дорогой… Чем порадуешь?.. Насилую? — раскатился короткий рокот-смешок. — На том ведь стоим! Под богом и под начальством ходим — дремать не дают!.. Щука зачем? То-то! Вот с утра пораньше и напоминаем… Так, так… Это? Удружил, старик! То самое «ге», которое нужно! Сразу, с ходу, в набор! Редактор радуется, читатели рыдают, автор спокойно кладет гонорар в карман… — Опять короткий смешок-рокоток. — Давай, старик! Жду!

Трубка опустилась ненадолго: клацнул стопор — и снова затрещал диск. Астахов опять говорил с каким-то автором, обещая те же читательские слезы и свои радости, а Косте припомнились его собственные первые дни в редакции. Тогда, отдав первый очерк Астахову, он подумал — набирайся терпения, смело жди два дня! Ясно, какой это редактор, если не помурыжит, не потянет дня два, чтобы выдержать марку! Впрочем, думал он и о другом, о худшем: что, если очерк не понравится, не подойдет?.. Костя заранее, хотя и беззлобно, просто чтобы настроиться на неудачу и легче ее перенести, мысленно обругал редактора сухарем, черствой коркой, наконец, варнаком — так иногда называл сына Олежку.

А в том, что его постигнет неудача, что первый блин выйдет комом, в этом он почти, не сомневался. Перечитывал очерк после машинистки, и с каждой новой строчкой крепла мысль, что все тут не то, не так — и мелко и неубедительно, — и уже заранее рисовал в воображении вежливо-ядовитые слова, какие скажет ему дня через два Астахов.

Случилось же совсем неожиданное — через час из-за перегородки позвали:

— Константин Иванович! Зайдите, пожалуйста.

Перед Астаховым лежал очерк. Костя сразу узнал его и похолодел: быстро — значит скверно…

— Что ж, остро! Даже сказал бы — эмоционально. Со слюнцой… Подубрал я малость!.. Посмотрите. Индивидуальность автора важна. Ее надо беречь. Один — сдержанный, другой — горячий, у третьего — дальтонизм и все в розовом цвете, все — святые птицы фламинго! — Он засмеялся, оглядывая Коськина сквозь очки.

Костя, слушавший его в каком-то оцепенении, пытался уловить в словах редактора скрытый смысл и понимал: тот, по неизвестным соображениям, решил обойтись с ним деликатно. И, выдержав его взгляд, Костя со смутно-противоречивым чувством подумал: «А тебе палец в рот не клади!»

— В общем, — Астахов оборвал смех, — молите аллаха, чтоб номер читал замглавного Князев. Прослезится! Висеть вам на красной доске! Только… — он сделал паузу. — Подпись… Подполковник Ко… Коськин. Не звучит? А? — И решительно: — Не звучит, Константин Иванович! А вот, например, Рюмин… Псевдоним? На всю жизнь? — Он принялся с улыбкой повторять: — Рюмка… Рюмочка… Рюмашечка… Рюмин… Хе-хе! Есть что-то! И прозрачное, и звонкое, и внушительное. Подумайте!

Взяв свой очерк, Коськин вернулся к себе. На листах была кое-где сделана правка черными чернилами. И Костя сразу отметил: «Да, как раз тот сиропчик, розовые птицы фламинго…»

— Поздравляю! Легко отделался. Благодать, видно, на Петю сошла! — проговорил Беленький, не поднимая головы от статьи, которую решительно вкось и вкривь перечеркивал, щуря левый глаз, потому что тоненькая сизая струйка от прилепившегося на нижней губе окурка поднималась прямо к глазу. — А псевдоним бери такой: Коськин-Рюмин. И здорово, и стоит недорого! Сто граммов с прицепом — больше не пью.

Вспомнив все это, Костя опять вернулся к терзавшим его вот уже два дня мукам творчества: материал очередного очерка никак не поддавался, не организовывался в голове; садись, не садись — не выдавишь и капли из себя.

За перегородкой приглушенно зазвенел телефон. Мелодичный мягкий звук отдаленно отозвался в сознании Кости, и вслед за этим — энергичный голос Астахова: «Слушаю вас». Коськин слышал, как редактор коротко повторял: «Так. Ясно. Сейчас». Костя почему-то подумал: «Обо мне». И не ошибся. Клацнул под трубкой рычаг, и тотчас раздалось:

— Константин Иванович! Зайдите, пожалуйста.

— Иду!

Здороваясь, Астахов поднялся из-за стола, заваленного бумагами, и, невысокий, в синей блузе, весело взглянул из-под очков на Коськина:

— Как себя чувствуем? Не устали?

Выходит, никакого «прокола», никаких неприятностей — весел и доволен. А вот вопросы… Неужели заметил что-то? Или простая случайность, простое совпадение? Не пророк же он в конце концов, чтоб видеть — у меня не клеится…

— И чувствуем, и можем ничего! — ответил Коськин.

— Отлично! Жизнь идет со всеми своими прелестями и неприятностями, как говорит наш общий с вами знакомый генерал Василин!.. — Астахов рассмеялся, прищурился. — Кстати, увидитесь с ним! Не соскучились?

— Вроде бы нет…

— Так вот, Константин Иванович, зайдите к Якову Александровичу Князеву. Только что звонил… Приглашает!

— Зачем?

— Когда начальство любит, оно не объясняет. А вас оно любит. — Астахов продолжал с улыбкой смотреть на Коськина, но, видимо почувствовав, что игра затягивается, сказал: — Словом, Константин Иванович, Князев все расскажет. Придется поохать к Василину, у него к вам личное дело. Но… потолкайтесь там по управлению, среди офицеров, — смотришь, темы сами всплывут, проклюнутся. К своему товарищу зайдите да и к генералу Сергееву, если удастся… Поглядите, понюхайте, присмотритесь. Желаю успеха!


Кабинет Князева помещался на «чистой половине» редакции, за крутым поворотом узкого коридора; секретарская с ее постоянной суетой оставалась в стороне. Тут, в глухом закоулке, всегда почти гнездились покойная тишина и прохлада. Единственное окно кабинета выходило на задворки, открывая неприглядный пейзаж, нагромождение угловатых, островерхих крыш. Отсюда, из окна, казалось, что они слиплись, срослись от времени и тесноты в одну общую причудливо сработанную по чьему-то чудачеству или прихоти крышу — то крытую новым, пронзительно сверкающим цинком, то крашеным ржавым железом, то старой плесневелой черепицей. Князев не любил этот «пейзаж». Всякий раз, входя в кабинет, задергивал тяжелые оранжевые шторы, и в кабинете воцарялись те же тишина и прохлада, что и в коридорном закоулке. Нарушались они разве только во время читки полковником Князевым очередного номера. Тогда по закоулку — в кабинет и из кабинета — торопливо ходила маленькая, остроносая курьерша Люся, топая каблучками по выщербленному полу, шурша полосами газеты — полувлажными, свежими, пахнувшими краской.

И мебель в кабинете Князева под стать этой тишине — вековая, тяжелая: массивный диван коричневой кожи с высокой резной спинкой, огромный стол с суконным зеленым верхом и пузатыми ножками, стулья, кресла тоже кожаные, высокоспиначатые. С углов стола, валиков и боковин дивана, с подлокотников кресел и стоек стульев скалили хищно пасть деревянные головы драконов…

Настроение в это утро у Якова Александровича было неплохим. Правда, почти всю ночь он не сомкнул глаз, С вечера десятимесячный внук, крепыш, улыбчивое, веселое и пухлое создание, вдруг начал без видимой причины плакать, извиваться в кроватке. И имя, данное внуку по деду, и то, что Яков Александрович, приглядываясь к этому беспомощному, крошечному существу, втайне открывал черточки сходства внука о ним, с дедом, — крутоватый, выпуклый лоб, небольшие, оттопыренный уши, будто кто-то чуть заломил их вперед, упрямый остренький подбородок. Все это льстило самолюбию Якова Александровича, подогревало внутри него добрый пламень. Короче, он любил малыша, и страдания внука в эту ночь были и страданиями деда…

Полосы после первой корректуры еще не поступали, и Яков Александрович, испытывая минуту расслабления перед началом читки, сейчас невольно припоминал повадки внука, одному ему милые и понятные: то улыбался, нешироко, тускло, то топорщил редкие брови, и тогда сероватые глаза под косо спадавшими веками сразу холодели.

Секретарь Любовь Петровна переступила порог, мягким голосом сказала:

— Пожалуйста, Яков Александрович, возьмите трубку. Генерал Василин.

— Василин? Спасибо!

Под прозрачной плексигласовой пластинкой на черном массивном аппарате с белыми, словно у рояля, клавишами трепетно мигал розовый глазок. Всего секунды понадобились полковнику Князеву, чтобы в голове пронеслось — встречались в войну, мельком, случайно, а после, за все эти годы, виделись два-три раза, и встречи эти для обоих были не столько неприятными, сколько просто неловкими. Особенно для него, Князева, который ловил в глазах генерала Василина всякий раз скрытую насмешку, Яков Александрович всегда ожидал худшего: а ну как прямолинейный, грубоватый генерал, улучив момент, на людях вдруг рассыплется надтреснутым смешком: «А я вас знаю, полковник! Хе-хе!.. Интересно знаю!» Поэтому Князев всякий раз старался сократить, свернуть встречу с ним, искал повод уйти, хотя генерал, кажется, напротив, настроен был мирно.

И вот теперь — звонок… Ну что ж, ему, Князеву, в конце концов, наплевать на все, что думает генерал Василин о нем и о том давнем, смешном, проходящем эпизоде.

— Слушаю! Князев.

— Приветствую деятелей пера! — зарокотал в трубке басок. — Василин… Здравствуйте!

— Здравствуйте! — сдержанно проговорил Князев.

В другое время Яков Александрович непременно назвал бы в трубку полностью и должность, и звание, но сейчас это скромно-внушительное «Слушаю! Князев» и сдержанное «Здравствуйте» были со значением: Василин должен сразу почувствовать и понять нужную тональность разговора. И столь же сдержанно Яков Александрович поспешил добавить:

— Да, слушаю вас.

Очевидно, маневр удался, потому что Князеву почудилось — Василин в замешательстве примолк, потом в трубке храпнуло, словно генерала неожиданно чем-то ткнули, и напористый бас затряс громом мембрану:

— Так что? Не узнал? Василин, говорю… Генерал Василин!

«Он сейчас напомнит еще кое-что», — мелькнуло в голове Князева, и, поняв, что пора «отпустить», он торопливо, будто искренне обрадовавшись, заговорил:

— А-а, конечно! Конечно!.. Телефоны. Теперь лучше слышу! Рад!

— Как жизнь?

— С переменным успехом.

— Как говорится, со всеми прелестями и неприятностями? Читаю вашу газету. Бойко, бойко пишете! Иной, глядишь, так завернет — крякнешь только. Дискуссию, вижу, затеяли? Командиров пощипать, а? Мирное время? Игра в прятки! Армия — железная дисциплина, а не игра в детки-няньки!

Василину понравился собственный каламбур, он раскатился грудным смешком. Выдержав несколько секунд, пока генерал отхохотался, Яков Александрович, чуть грассируя, с мягкими нотками в голосе, покачивая головой, — ему представлялось, что так убедительнее и весомее, — принялся пояснять, что новое время диктует и новый подход, а отставать от духа времени, как известно, неразумно и опасно. «Новое время — новые песни». Он говорил минуты две, развивая свою мысль с тайной злой радостью: «Ну, захотел — получай». А на том конце провода, сидя за столом в кабинете, генерал Василин ерзал, негодуя на себя: угораздило, позвонил этому выскочке, который даже не узнал его, Василина, а теперь еще читает мораль. И, мысленно понося Князева на все лады, тоже думал: «Шельма, схватил, подсек, как пескаря! Стервец, щелкопер!»

— Ладно, ладно, — прервал он, не слушая больше убаюкивающий голос Якова Александровича. — Бог вам судья…

— Ну почему же? — мягко возразил Князев. — Наши судьи — читатели.

— Знаем, знаем! Судьи — читатели, а верховные-то прокуроры вы сами! — раскатился коротким смешком Василин. — Сам вот подался в писатели. Докладываю!

— Что ж, дело хорошее, — уклончиво ответил Князев.

— Хорошее… Черти эти издатели! Камней на дорогу накидали, лоб уже бью: то не так, это не этак! Вот и звоню: может, найдешь парня какого? Посоветоваться хотелось, как подступиться. Шишек чтоб меньше было!

«Ага, — подумал Яков Александрович, отстранив от уха трубку — она оглушительно хрипела, — о чем заговорил! Теперь ты — наш, не станешь больше хитрить. Благодетеля во мне увидишь! Только и мы не лыком шиты: не сразу получишь, проглоти сначала по самое удилище».

— Это, пожалуй, можно. Но дело добровольное.

— Понимаю! Уж придумай какой-нибудь ход. Не читать, не писать, совет только. Поговорить, покидать кости… Так у вас вроде говорят?

— Хорошо.

— Ну, жду! Приветствую!

Василин с сердцем бросил трубку на рычаг:

— Щелкопер! — Вытащив платок, отирал влажную шею. — Попотеть заставил… циркач несчастный!

Задержал руку с платком на затылке, на жесткой складке, уставился не мигая в темнеющий угол кабинета — и вдруг понял, что именно это слово, сорвавшееся неожиданно, он искал для характеристики Князева, и вновь, повернувшись к молчаливому аппарату, с ядовитым смаком сквозь злой смешок повторил раздельно:

— Цир-кач!

Сунув платок в карман, нажал кнопку звонка в приемную и, когда в проеме двери вытянулся адъютант, мрачно сказал:

— Тут позвонят эти циркачи, пропуск выпиши.

— Циркачи? — удивленно переспросил адъютант.

— Фу ты!.. Из редакции…

«Циркач, писака! Знали бы про это твои собратья, — было, в атаку с некоторыми ходил…»

2

Князев, положив трубку, стоял, не садясь в кресло, и если бы в эту минуту кто-нибудь заглянул в его небольшой зашторенный кабинет, погруженный в мягкий полумрак, то остановился бы в замешательстве. Заместитель главного редактора стоял, молодцевато выпрямившись, словно знаменитый артист перед объективом фотоаппарата, плоская грудь под кителем напряглась. Он улыбался тихо и удовлетворенно — чувствовал свою силу. Это ощущение собственной силы не могли уменьшить ни рыхлые складки кожи, предательски отвисшей ниже подбородка, ни редкие, пепельно-серые ссеченные волосы. Он любил это чувство, чувство одержанной победы, маленькой ли, большой ли, — оно не изменяло ему многие годы, даже в самые мрачные, несчастливые периоды жизни.

Да, трудная и непредвиденная победа, победа, которой Яков Александрович уже и не ждал, думая порой с содроганием о том, первом, случае, когда остался внакладе, в проигрыше. Последствия того проигрыша походили на пытку, мучительную и долгую, в которой трудно было предугадать, когда Василин нанесет удар. Теперь же ему, Князеву, ясно: этого удара он мог больше не опасаться — его не будет. Никогда! Дамоклов меч отведен…

И тот давний фронтовой эпизод уже не так противно и мрачно встал вновь перед ним.

…Серенький осенний и дождливый день, один из тоскливых дней безвременья — от золотой осени к предзимней сухости. Фронтовое небо нависало над окопами, сеяло на землю морось. В печальной тиши чернел в дымке оголенный лес. В траншеях бойцы, пригибаясь, ходили, увязая в чавкающей глинистой жиже, промокшие, грязные, коробом топорщившиеся плащ-накидки шуршали, словно берестяные.

Оборона держалась дольше двух месяцев, и окопная жизнь по своим неписаным законам вошла в ровную колею, стабилизировалась: редко погромыхивали орудийные выстрелы, глухо, как в подземелье, рвались снаряды, иногда пробормочет короткой очередью пулемет. Солдаты и офицеры прижились по хатам большой, протянувшейся вдоль речушки станицы, заменяя ее хозяев: то, глядишь, солдат или офицер, вольно одетый, колет во дворе бревнину на дрова, ремонтирует хлев, взяв ведра, перебегает улицу к колодцу, а то и полуодетый, босой колышет люльку, пока ядреная казачка, переобувшись в его кирзовые сапоги, сверкая крепкими сметанными икрами, таскает поленья к печке, чтоб сварганить нехитрый завтрак из солдатского пайка.

А на немецкой стороне в той же станице по воскресным дням весело и совсем беспечно названивала колоколами церковь, скликая прихожан к заутрене.

Всю эту невоенную и довольно странную тишь дополнял сопровождавший Князева на передовую в видавшем виды «виллисе» полковник из политотдела армии — молодцеватый, в тонкой английской шерсти гимнастерке, тщательно выбритый, свежий, с начищенными сапогами. Глядя на него, можно было без труда понять, что он тут, в обороне, забыл о бессонных ночах, неуюте колесной жизни, тревогах наступления и, может быть, о том, что рядом война.

Днем Князева принимали в штабарме, принимали щедро, словно высокое начальство: стол в начальственном закутке офицерской столовой был накрыт по-фронтовому отменный, с водкой и снедью — не американской тушенкой, а русской рыбой, мясом, свежими овощами. Такой прием не только приятно пощекотал самолюбие Якова Александровича, но и, естественно, не мог не отразиться на аппетите — к «виллису» гостя вывели «тепленьким», надеясь, что дорогой к передовой его протрясет и проветрит и, как сказал генерал Василин, сделает ясным как стеклышко. За столом Василин по праву соседа подливал Князеву, сам же, пропуская рюмку, покрякивал, басил: «Прессу мы любим! Закручивают, сукины сыны!»

В «виллисе», сидя на заднем сиденье, склоняясь к затылку Князева, молодцеватый полковник занимал его разговором, не очень осведомленно поясняя боевые новости, и Яков Александрович, стараясь сохранить достоинство, слушал его быстрый говорок, просачивающийся к сознанию сквозь шум и звон в голове, и, ворочая дубеющим, чужим языком, вставлял изредка реплику или вопрос.

Уже к сумеркам по настоянию Якова Александровича его доставили в батальон сибиряков. Комбата нашли в небольшой землянке, освещенной трофейными стеариновыми плошками. Хоть и в сложном положении был Яков Александрович, но запомнил — капитан был приземистый, какой-то корявоватый, широкий и хмурый, с ширококостным же, вроде бы восточным, лицом, поросшим рыжеватой щетиной, и относился он к числу тех людей, кому, определяя возраст, обычно дают в полтора, а то и в два раза больше. Да и фамилия его врезалась в память — Кандурин. Он молчаливо повел гостей по окопам, нисколько не смутившись, не испытав никаких эмоций при виде незнакомого подвыпившего полковника в солдатской плащ-накидке. То ли он ничего не заметил, то ли привык ничему не удивляться, принимать все с философским равнодушием, он шагал по окопам, набросив на плечи мокрую, коробившуюся накидку, пояснял немногословно, сколько впереди противника, какие огневые точки. Дождевая кисея и приближавшиеся сумерки скрывали и окопы немцев, и станицу, и трехглавую церквушку на взгорке.

В окопах солдаты попадались редко, на площадках для пулеметов кое-где стояли «ручники», «дегтяревцы», прикрытые пятнистыми трофейными накидками, а то и просто кусками старой фанеры. От этой тишины и безлюдности даже сквозь хмель к Князеву внезапно подступило чувство жути, и, увязая в глинистой жиже, слушая комбата, он испытывал еле сдерживаемую злость.

— Сколько уже стоите?

— Стоим-то больше двух месяцев, — равнодушно ответил капитан. — А сколько еще — никому не известно.

— Бабами обзавелись? По два раза оженились небось?

— Кто и обзавелся… Только не считаем!

— Вижу! Окопы пустые. Вроде и войны нет!

— А тут и не нужно. В другом месте наш брат нужен. А что пусто… Будет пусто: по семь раз в атаку за день ходил, неделя — и полегли сибирячки! — Капитан как-то каменно усмехнулся, жестокостью налились глаза, лицо потемнело, обтянулись скулы. — Бабы! Кто кислое поел, а у кого оскомина… Вы уж, товарищ полковник, лучше не троньте!

В ячейке, под земляным козырьком, они обнаружили солдата: сидел, съежившись под заскорузлой накидкой, и было очевидно, спрятался здесь. Лицо у солдата простоватое: большие уши, широковатый нос и голубые глаза, так не вязавшиеся с простым обличьем, словно они тут были чужими.

Комбат остановился:

— Почему, Степчук, оставили пост наблюдения?

— Ховаться треба! В самый раз… Этот чертяка настраивает ту… балалайку, товарищ капитан! Сейчас сыграет!

Он только шевельнулся, не подумав встать или вылезти из норы.

У Якова Александровича — он бы и сам не мог отдать отчета почему — вдруг от закипевшего бешенства помутилось в голове.

— Капитан! За юбку держитесь! Перед вами давно, поди, немцев-то нет!

И неожиданно для всех, и для самого себя, Князев перемахнул невысокий, от времени и слякоти расползшийся бруствер, выпрямился в рост, зашагал от окопов по полю с полегшей черной картофельной ботвой.

— Назад! Ложись! — хрипло прокричал капитан Кандурин. — Савчук! За мной!

Оглянувшись, Князев увидел испуганные лица полковника из штабарма и начподива, увидел и бросившегося на бруствер капитана. И тотчас где-то вдалеке, словно прокрутили дважды ржавую мясорубку, глухо проскрежетало, и зловещий переливистый вой пронизал низкое сумеречно-серое небо. И сразу — оглушительный взрыв, от которого, кажется, лопнули в ушах перепонки, толчок, удар о землю, падение куда-то вниз…

Яков Александрович трудно, в дыму и гари, не ведая, где он, поднялся, плечо и бедро ныли от боли.

Он увидел: знакомый солдатик лежал навзничь, разбросав руки и ноги, будто бежал и со всего маху бросился на землю, и теперь смотрел в дымное небо… Угол жесткой, мокрой накидки закрыл часть лица, и вся она была изорвана. Капитан, поднимаясь с земли, отплевывался, хрипло ругался:

— Сволочь!.. Баба… Убить мало!

К Князеву по ходу сообщения торопливо подходили генерал Василин и, кажется, комдив, полковник из штабарма, начподив и кто-то еще, кого Князев не знал.

Комдив выскочил из хода сообщения, шагнул к капитану:

— Что случилось, Кандурин?

— Вон… пристрелить мало! — крикнул капитан в сторону Князева и, пошатываясь, пошел к окопам.

Василин с брезгливой насмешливостью смотрел на перепачканного, бледного Князева.

И то ли от смрадной толовой гари, петлей перехватившей горло, то ли от увиденной крови, хлеставшей из культи капитана, Князеву вдруг муторно икнулось, словно кто-то поддал по животу. Уже не боясь ничего, только отметив презрительную ухмылку Василина, его смешок: «Газетчик, ха-ха!», Яков Александрович успел отбежать за поворот хода сообщения, и желудок вывернуло наизнанку…

Сейчас, на миг высветив в памяти эту давнюю историю, он вспомнил вскользь и то, что тогда не обошлось «без акций» — сняли звездочку, понизили в должности… Но время и лечит, и притушивает пеплом давности — все забывается, прощается. Забыли, простили и ему. И уже без видимой связи, с довольной ухмылкой подумал, как легко, без особых усилий, он «дожал» теперь генерала. Серые глаза Князева стали жестче. Негромко, но твердо сказал, глядя на телефон:

— Не те времена! Да, не те, дорогой Василин… — Яков Александрович оборвал мысль, побарабанил пальцами по зеленому сукну стола. «Впрочем, и так неплохо! — уже мысленно обратился он к Василину, — забудешь ли, не знаю, но далеко упрячешь в памяти, перестанешь смотреть, точно удав на жертву!»

И, окончательно успокоившись, Князев дотянулся до внутреннего аппарата, решительно снял трубку, набрал номер:

— Петр Григорьевич!.. А Константин Иванович на месте?.. Придется ему выполнить одну миссию. Генералу Василину советы понадобились. Пусть зайдет ко мне!

3

Выйдя из вестибюля станции метро, Костя решил не садиться в автобус, а пройти пешком до массивного здания Министерства обороны — до него было не больше километра. На улице, изрытой канавами, между буграми песочно-глинистой земли громоздились кладки кирпича, тянулись цепочки труб разных диаметров — от огромных, словно колодезные срубы, до тонких водопроводных.

Вдоль улицы, в глубине, старые халупы тесно лепились друг к другу, тускло отсвечивая кривыми оконцами. Домишки, покосившиеся, с худыми крышами, зияли трещинами разломов. И только один массивный дом возвышался над всем этим — Коськин еще издалека увидел его. У дома уже выстроились недавно высаженные поджарые липки. Натужно, с металлическим звоном рокотали дизелями два экскаватора; с крыш решетчатых голубятен взмывали в воздух стаи разномастных голубей — они носились над домишками вдоль свинцово-недвижной реки, мелькали пестрыми точками на той стороне, над темными голыми деревьями пустующего, печально-тихого парка, терявшегося в дымке.

От земли тянуло бодрящей знойностью, густой влагой. Дышалось легко. Воздух входил в легкие, растекался по телу накатами, и Костя подумал, что день этот, не очень яркий, в сизой дымке, с перемешанными звуками города, есть переломный — от лета к осени. Вот уже заканчивается его третье лето в редакции — этим днем уже заявляла о себе новая осень… Мысль, как по цепочке, вызвала другую, настроившую Костю на грустный лад. Опять всплыл перед ним трудный вопрос: зачем и почему он, инженер, пошел в газету, стал журналистом. Правильно ли сделал? Костя знал — не даст он сейчас ответа себе, понапрасну будет маяться и терзаться. Нет уверенности в высоком предназначении своего труда, по капле расходуешь свои силы, недосыпаешь, нервничаешь, — значит, ты подобен подсадной утке, у которой выстригли маховые перья и дано только крякать, зазывать, но не дано взлетать… Писал рассказы? Баловался стихами? Строчил эпиграммы? В шутку, скорее, ради забавы. И все это пустое, ненужное для газеты, для журналистики. Сказать свое, особое слово — вот что главное. Не скажешь — и растворишься, превратишься в журналиста «вообще», в того, кто умеет «стирать чужое белье», да и то хуже, чем в прачечной, как говорит майор Беленький. Он же как-то сказал и другое, переиначив французскую пословицу: «Трудно быть героем для собственного камердинера. — И добавил: — Толсты́е всем нужны, а они раз в тыщу лет появляются!» Что ж, прав он, наверное. Прав! За эти два года достаточно наблюдений — за примерами не надо ходить далеко. Бороться словом? Одно утверждать, другое отвергать? Каким же надо самому быть, чтоб взять на себя такую ответственность? Смелым, чистым, зорким. Но способен ли ты на это? Отвечаешь ли такому предназначению? Написал статью, что грядет революция в военном деле? Лестно, конечно, быть отмеченным, увидеть на доске отличных материалов свою фамилию, прослыть «буревестником». Да, да! Беленький, вернувшись с «чистой половины», пыхтя сигаретой, щурясь, так что было непонятно, то ли добродушно, то ли ехидно, продекламировал:

— Над седой равниной моря… гордо реет… Словом, родился буревестник! Поздравляю — на доске висишь!

Кто уж оказался виновным — Беленький или иной кто, но по редакции пошло: «Коськин-Буревестник». Ею встречали, пожимали руки, говорили разные одобрительные слова.

Признаться, он предполагал, что все так и будет: как-никак статья «пахла» новизной, необычностью постановки вопроса, может, смелостью. Втайне он ждал звонков, думал, что, конечно же, первым откликнется Алексей. Этот заметит: военный человек, исправно читает газету. Интересно, что скажет? Сергей Умнов, бесспорно, не увидит, пропустит — Гиганту не до статей, пора горячая, успевай только поворачиваться: идут полигонные испытания «Катуни».

Однако все получилось наоборот. Во второй половине дня, после обеда, у Кости на столе зазвонил телефон. Сдержанный, негромкий голос Гиганта Костя узнал сразу и обрадовался, и растерялся — так бывает от неожиданной, но желанной встречи.

— Прочитал, — после взаимных приветствий и небольшой паузы проговорил Умнов. — Может, проглядел бы, но позвонила Леля. Нашел у секретарши шефа газету. По агентурным сведениям, Бутаков тоже прочитал. Вот так, понимаешь…

Это «понимаешь» насторожило Костю. У Сергея оно обычно предшествовало тому, что он готовился или возразить собеседнику, или просто уйти от разговора, когда был не согласен с чем-то, и Костя приготовился выслушать самое неприятное.

Но то ли Умнов решил пощадить Костю, то ли у него были какие-то другие соображения, только Коськин понял: Гигант на этот раз ушел от разговора.

— Понимаешь, Костя… Остро. И как это? Напористо. Главное, конечно, все правильно. Есть силы и антисилы… И эта фраза: «Революция грядет семимильными шагами!» Грядет она, верно. Сметает — тоже верно. Но… как бы тебе сказать?..

Умнов умолк, и Костя представил, как тот сейчас трет лоб, подыскивая слова поделикатнее.

— Режь прямо! — усмехнулся он.

— Прямо? Но прямо — не всегда значит верно.

— Слушай, давай-ка приезжай ко мне, поговорим.

— А что? На днях загляну.

— Вот и добро!

И, словно сбросив с себя тяжесть, Сергей облегченно вздохнул в трубке и стал расспрашивать, как дома, как работа, и так же неожиданно, как и позвонил, оборвал разговор:

— Ну, бывай!..

В ту минуту Костя подумал: что-то с Гигантом происходит — нет прежних восторгов по поводу «Катуни». Но он будет молча давить и ломать все в себе. А разве не так у тебя? Разве не маешься теперь, отыскивая тот ответ? Конечно, все так. Но и знаешь — ответ придет, найдешь его не на словах, на деле…

Отстояв с полчаса в бюро пропусков, Костя на лифте поднялся на четвертый этаж. В длинном пустынном коридоре — тишина и сумрак; тянулась лента ковровой дорожки; холодно, серой масляной краской поблескивали высокие стены; и — двери, двери… Изредка открывалась какая-нибудь из них, выскакивал озабоченный офицер с рабочей тетрадью или папкой, и тотчас другая дверь закрывалась за ним. И снова — пустынно, тихо.

Из ближайшей двери, как раз из приемной Василина, вышел генерал Сергеев. Поднял глаза:

— О, пресса! К нам? Это называется — в народ идти?

— Нет! Иногда это называется оказанием помощи начинающим мемуаристам.

— Вот как! — Сергеев кивнул через плечо. — К нему?

— Да.

— Выходит, утверждение, что у всякого военного в ранце жезл маршала, уже неточно? У некоторых…

— Еще и жезл писателя.

— Похвально! Хотя лучше делать что-нибудь одно, да хорошо. — Генерал коротко рассмеялся. — Согласны?

— Вполне.

— Да, согласны? Я рад. Что ж, желаю… — Он опять кивнул на дверь. — Кстати, зайдите и ко мне, если будет время.

— Спасибо. Время будет.

— Я помню наш прежний разговор, а теперь прочитал вашу статью. Революция грядет, но есть тормоза. Объективные и всякие другие… До встречи!

В приемной из-за стола поднялся адъютант — не в меру, не по годам полный капитан.

— К хозяину? Ждет. Но вот… Одного тут подполковника надо на ковер, а его никак не найдут.

— Так что, нельзя?

— Да нет, почему? Пожалуйста!

Две обитые дерматином, с фигурными бронзовыми ручками половинки двери пропустили Коськина, и он очутился в кабинете. Василин сидел за столом в форменной рубашке; серая генеральская тужурка висела на спинке стула — две белые шитые звезды виднелись на мягком погоне. Он что-то писал, торопливо, размашисто.

— Разрешите, товарищ генерал?

— Да. — Не поднимая головы, Василин продолжал писать. — Я для вас уже не командующий? Так? Запомните, подполковник, генералов много, а командующий один. Это первое. Второе — я вот должен на вашу галиматью ответ давать. Вы пока служите у меня. Ясно?

Костю давил смех, он сразу понял: Василин полагал, что перед ним тот самый подполковник, которого, как сказал адъютант, «вызвали на ковер», и теперь распекал его. Затягивать недоразумение было уже неудобно.

— Нет, не у вас служу, — негромко сказал Костя.

— Что?!

Василин поднял голову — и оторопел.

— Вы? — Он положил ручку, поднялся. — Вот черт! Видите! Успевай только поворачиваться, достается и в хвост, и в гриву. Жизнь, как говорится, со всеми прелестями и неприятностями.

Костя подошел к столу с чувством неловкости, какую, видно, испытывал и Василин.

— Прошу извинить. Вы ждали кого-то другого?

— Ждал! Нужно не ждать таких, а гнать. Работники! Командующего под каланчу… Гляди да гляди. Умных много…

— Это хорошо, когда много умных.

— А когда слишком умные?

Костя промолчал.

— Садись, — сказал Василин и неторопливо, вразвалку прошел к сейфу в углу. Отщелкал со звоном замок, в руках Василина появилась рукопись. Положил ее на стол перед Костей, шутливо-грубовато проговорил:

— Вот! Не только вам одним писать. А?

Сел на свое место, выпрямился торжественно, строго и вместе с тем выжидательно, левая бровь переломилась: что-то ты скажешь?

В рукописи, сброшюрованной и переплетенной, было не меньше трехсот машинописных страниц. Титульный лист, запачканный и затертый, богато разрисовал какой-то доморощенный художник: идет строй солдат, антенна локатора рядом с пушкой круто задралась вверх, три снаряда устремились в небо, где в плотных, как шары, облаках ныряли самолетики, один из них эффектно, охваченный огнем, падал. «Молодым офицерам — армейскую закалку», — прочитал Костя заголовок и посмотрел на Василина:

— Так что, товарищ генерал?

— Вернули издатели-редакторы!

— Почему?

— Полезная, мол, нужная книга, — горделиво произнес он. — Так сказано в письме… Но знаю я письма вашего брата! Язык, дескать, не тот. Пиши им живым, сочным… Циркачи!.. — И затрясся грудью, животом, плечами в мелком смехе.

Коськин молча следил за ним: интересно было понять человека, которого видел второй раз в жизни. Наблюдать и узнавать людей — это теперь должно стать его правилом. У Василина гладкая и тонкая, как пергамент, кожа, глаза серые, сухие, руки с пухловатыми и короткими пальцами. Костя мысленно сравнил их с длиннопалыми, сильными в пожатии руками генерала Сергеева, и почему-то пришли на память напутственные слова Князева: «Посмотрите, поглядите, чем можно помочь. Но имейте в виду: человек с особенностями. Впрочем, приглядитесь». Слова эти показались Косте тогда обычными, хотя по интонации, с какой они были сказаны, он догадался — взаимоотношения у Князева и Василина непростые. Сейчас он мог с уверенностью сказать: да, догадка его подтверждалась. «Интересно, когда и на каких дорогах они сталкивались?» И следом выплыла новая мысль: вот генерал сейчас разом, как артист, оборвет смех, откинется на спинку широкого кресла, упрется руками с пальцами-коротышками в стол. Ребро крышки в двух местах отсвечивало бледными пятнами-вытертостями на полировке. И не ошибся: Василин обрубил смех, откинулся, уперся в стол, в потертости. Отхлынула от лица кровь, оно стало надменным, брезгливым. Капризно выдалась вперед нижняя губа. Но Василин вдруг улыбнулся, подобрел, повернувшись в кресле, устроился по-старчески грузно, грудью навалившись на стол. Теперь это был совсем другой человек, и Костя, мысленно ругнув себя за торопливость, прощая Василину все предыдущее, подумал: «На его плечах глыбища с Синайскую гору — понять надо человека! А мы иногда… опрометчиво, раньше времени делаем выводы».

Василин сказал:

— В общем, попутали старика с языком. Черт те что! Возьмешь да и подумаешь, что у тебя его нет вовсе, а?

— В переносном смысле сказано.

— В переносном! — Василин грузно шевельнулся в кресле. — Знаем! Потом доказывай, что не верблюд. — И опять колыхнулся грудью, животом в коротком смехе. — Ну, не будем! — Он шумно вздохнул. Откидываясь, прихлопнул руками по подлокотникам, переломился набок, будто собрался встать. Выдержал паузу. — Ты вот скажи, с чего начать? Вот эту книгу — о молодых. Народ вы умный, пишете, а мы командуем… Наверное, у вас инструкции есть, как писать?

Костя невольно усмехнулся:

— Инструкций нет! Пишем, как бог на душу положит. Главное — правда жизни и своя творческая лаборатория.

— Говори! Так и поверил, что без инструкций. Вон в нашей ракетной технике — одни инструкции. Шагу без них нельзя. Все инструкции, а не наставления… Тьфу! И армией перестанет пахнуть. Не то что в зенитной артиллерии. А ты говоришь… Вот они, красавцы! — Он ткнул пальцем в сторону шкафа, в углу кабинета, где громоздились, словно брошенные игрушки, никелированные и медные макеты зенитных пушек и спаренных пулеметов. — Поставлю их на стол — и не налюбуюсь. Сердце кровью обливается, как подумаю, что под пресс их… Так с чего советуешь начать?

Костя окинул взглядом добро на шкафу. Вот как, еще игрушками забавляется! И, встретив настороженный взгляд Василина, подавил усмешку, заговорил:

— Я бы начал так. Кончил лейтенант училище, сел в поезд и двое суток ехал. На полустанке сошел. Огляделся. Пусто, ни одного пассажира. Только заспанный дежурный в красной фуражке да грязный перрон. Переходя от одной мусорной кучки к другой, тощая курица что-то склевывала, трясла головой. Усмехнулся лейтенант, надвинул фуражку и, подняв чемоданчик, зашагал по разбитой дороге. Наконец пришел к городку. Пропустили его кое-как через проходную. В штабе он нашел занятого, торопливо рывшегося в бумагах замначштаба. Тот поднял глаза на лейтенанта, взял предписание, не читая, сунул в ящик стола. «Приходите завтра, примет начальник штаба, а может, командир полка. А сейчас отправляйтесь в деревню, ищите квартиру. — Капитан подмигнул. — Есть молодайки, да еще варят напиток — с ног сшибает, что твой бронетранспортер!» Ушел молодой лейтенант. А утром явился. «У меня, к сожалению, две минуты времени, — извинительно, пряча глаза, сказал командир, выслушав рапорт лейтенанта. — Принимайте второй взвод и — действуйте!» Принял. Потекли дни… А через, два года?… лейтенант сидит на скамье суда офицерской чести, и его обвиняют: не соблюдает офицерской этики, пьет, сожительствует с женщиной старше себя…

Костя видел, как Василин вздергивался в кресле, точно его подпекало снизу. Он прыснул, не сдерживаясь более, и вслед за этим грохнул оглушительным смехом. Весь трясся, откинув голову назад.

— Ну и фантазеры вы! Фантазеры! — Лицо стало строгим. Он поднялся тяжеловато, устало прошелся. — Впрочем, не вы только. Вы что, журналисты! А вот некоторые до маршала дослужились, а тряпка тряпкой. Теоретики новоявленные! Времена, мол, не те, да и дух им не тот, в ногу, видите ли, надо идти. Умники! Техника, революция — размазню из командира делать, слюнтяя! И вот этот ваш циркач, как его? Князев тоже туда! Отставать, видите ли, от духа времени опасно! А наше дело не слюни распускать, а командовать!

На круглом столике зазвонил белый телефон — горбатый большой корпус его был словно выточен из мрамора. Василин оглянулся. Телефон снова зазвонил. И тогда Василин, несмотря на свою грузность, торопливо просеменил к столику, поднял массивную трубку.

— Василин. Слушаю, товарищ маршал. — Глаза его, не мигая, уставились в одну точку на потолке. — Наставление?.. Разработали… Да ведь пока ракеты — яичко в курочке… Стою, стою, товарищ маршал, за нее, матушку-артиллерию. Лучше синица в руке, чем журавль в небе… Ясно!.. Не в упорстве дело, в справедливости… Через десять минут доложу.

Опустил трубку, в сердцах фыркнул, не глядя на Костю.

— Упорствую! — И, сердито нажав кнопку звонка, обернулся к Косте, набычившись, раздув ноздри: — Видал, как?

Костя не успел ответить, да и вряд ли знал, что можно было бы ответить на вопрос Василина, скорее, он промолчал бы, но в это время в дверях появился адъютант:

— Слушаю, товарищ командующий!

— К Танкову. Пусть проект наставления несут.

Адъютант исчез.

— Ну, вот. — Василин принялся складывать какие-то бумаги в кожаную папку. — Поговорить некогда! Может, так сделаем? Возьми, почитай… Труд! — Взглянул пристально. — И честно — мнение! Чего стоит. Идет?

— Хорошо, товарищ генерал.

Рыхло-мягкая рука Василина была влажной, потной. Уже поднявшись из-за стола, Костя услышал за спиной, у двери, знакомый голос Фурашова: «Разрешите?» Василин насупленно взглянул:

— А-а… Заходите!

— Проект наставления.

— Давайте сюда.

Коськин смотрел на подошедшего вплотную к столу Алексея, улыбаясь тому, что видит друга невредимого и даже хорошо, свежо выглядевшего, и тому, что тот не обращал на него, Костю, никакого внимания. Неужели не узнал? И хотя нужно было уйти, подождать там, в приемной, но он продолжал стоять, не спуская глаз с Фурашова. Алексей действительно не узнал его: войдя в кабинет Василина, он, конечно, видел — какой-то офицер поднялся за столом спиной к нему. Но мало ли кто это мог быть? Но офицер не уходил, к тому же он еще, кажется, не сводит с него, Фурашова, глаз и улыбается…

— Костя? — обернувшись, Фурашов подал приятелю руку.

— Друзья? — вскинул голову Василин.

— Учились вместе, товарищ командующий.

Это слово «командующий», услышанное от Фурашова, вызвало у Кости улыбку: он припомнил, как Василин встретил его. Улыбнулся он, возможно, еще и потому, что в интонации Алексея не уловил и тени подобострастия или униженности, словно ему было все равно, как звать-величать Василина, хоть горшком. Костя кивнул:

— Зайду. Увидимся.

— Обязательно!

Костя еще походил по этажам, перемахивая широкие лестницы, заглядывая в кабинеты: надо было повидать двух-трех человек, с кем он завязал связи, агитируя сотрудничать в газете. К Фурашову он зашел уже перед самым уходом. Коридор оживился: полковники и подполковники с одинаковыми черными дерматиновыми папками, похожими на дорожные портфели, проходили торопливо к общей части, ставили папки в железные большие сейфы.

Фурашов оказался один: Адамыч и Бражин ушли. Стоя за письменным столом, он складывал в папку общие тетради, большие, словно гроссбухи.

— Думал, не зайдешь, куда-нибудь в вираже занесло, — сказал он, увидев Коськина.

— Ты лучше скажи… Бежать собрался с Олимпа — и в рот воды? Командиром первой ракетной части?

— Василин сказал?

— Сергеев.

— Уговаривал. Не надоела, говорит, эта физкультура — короткими перебежками преодолевать лестницы? Чудак!

— А Валя как смотрит?

— Везде люди живут…

— Гляди!

— А какие у тебя на сегодня планы?

— Никаких.

— Поедем ко мне. Валя будет рада. — Он смотрел в угол, положив руки на папку, и Костя подумал: грустный. — У меня, как у рыцаря: три дороги. Налево пойдешь, направо пойдешь… Но куда ни пойдешь — тылы, брат, подводят…

— Опять Валя?

— Не знаю… Предчувствие. Звоню девочкам — ее нету.

— Чепуха, Алеша. Едем! — Костя легонько хлопнул по плечу Фурашова. — Иди, сдавай палку, а я позвоню в редакцию и домой, Ленке.

— Так давай и Лену!. Мы — отсюда, она — из дому. И Вале будет приятно. Посмотришь, как живу.

Костя проводил его взглядом до двери, позвонил в редакцию и домой.

4

До «Сокола» в переполненном вагоне метро Косте и Фурашову удалось перекинуться всего лишь незначительными фразами.

Автобус тоже был набит битком. Он шел по кривым переулкам, грузно оседая на рессоры, заваливаясь на крутых поворотах, а на деревянном, временном, мосту через железную дорогу перед Октябрьским полем вовсе встал, попав в затор, и простоял четверть часа.

— Вот наш дом, — сказал Фурашов, когда они вышли из автобуса, — и наше Октябрьское поле.

Вокруг дома — развороченная земля. Широкие стекла нижнего этажа, витрины будущего магазина, замазаны мелом. Площадь перед домом и улица тоже изрыты.

— Скоро со всем этим, возможно, расстанусь, — произнес Фурашов, и Костя не понял, с грустью или с радостью сказал он.

— Сразу и семейство повезешь?

— Да. Финские домики поставлены, закладывают кирпичные. Двухэтажные. Маршал Янов сказал.

Подходя к подъезду, Фурашов порывисто взял Костю под руку:

— Ты не знаешь, как я рад, что ты сейчас рядом! Посоветуешь. Я ведь еще не дал согласия маршалу.

— Ну, не очень полагайся на меня! — Костя хотел это сказать и в шутку и с извинением. — Каждый умирает в одиночку. Ты больше полугода в Москве, а я у тебя первый раз…

Фурашов, кажется, понял его, посмотрел внимательно, мягко сказал:

— Не учимся — работаем! И дороги разошлись… Ладно, идем! — Фурашов чуть подтолкнул Костю вперед, в сумеречный подъезд.

На звонок, открыла Катя. И оттого, как дрогнуло ее лицо и в больших глазах промелькнул испуг, как она с опаской покосилась на дверь в комнату, занавешенную тяжелой портьерой, догадка кольнула Фурашова, и он почувствовал знакомую противную сухость во рту.

— Папочка! — готовая заплакать, Катя шагнула к Фурашову, прижалась к нему вздрагивающим телом, стараясь не расплакаться, прошептала: — У нас…

У Алексея сразу отяжелели руки. Он легонько отстранил дочь и увидел за портьерой у круглого стола в первой комнате высокого человека в милицейской форме. Он сидел и что-то писал. На белом погоне синего кителя четыре звездочки — капитан. Что могло случиться? Милиция просто так не пожалует. Выходит, все прахом? Два месяца лечения и три месяца спокойной жизни… Короткое счастье! Те два месяца, что она лежала в клинике института, для Алексея пролетели и быстро, и томительно долго. Думал с надеждой — поможет лечение, и эти мысли сглаживали и заботы, и усталость от домашних дел, свалившихся на него, хотя делал все с удовольствием: готовил обеды, ходил по магазинам, вместе с девочками стирал белье… В ушах — напутствие главврача: «Теперь от вас многое зависит. Следите, не дайте повода пару годиков. Тогда можно рассчитывать на успех». Вез ее домой из клиники — и все время сверлило беспокойство: а как уследить, уберечь? Но гнал мысли — образуется! Позвонил всем знакомым — будут приходить в гости, чтобы не было и намека. Тайная договоренность выполнялась. Но однажды, в день его рождения, Валя сказала, когда он собирался на службу:

— Пригласи товарищей.

Алексей оторопел:

— Может, не надо, Валя? — И, встретив взгляд, полный упрека, сказал: — Ну тогда только чайку, сладкое. У нее навернулись слезы:

— Да не буду я пить, Алеша! Я ведь все вижу…

Весь день на работе тревожился: вот-вот позвонят дочери — опять случилось… Но звонка не было. Однако Алексей торопился домой. На остановке у Сокола вскочил в уже отошедший автобус, и ему защемило дверью полу шинели.

Валя открыла дверь и, видно поняв его настороженный, с немым вопросом взгляд, усмехнулась. А он, обняв ее, поспешно успокоил: «Торопился помочь тебе, знаю, как трудно!».

За столом собрались соседи. Он подливал ей в рюмку лимонаду, был весел, доволен — все шло хорошо.

Ждал тогда, а случилось все негаданно…

Валю в комнате он не увидел. Но дверь во вторую комнату была притворена, и Алексей догадался: она в той комнате, и, значит, что бы ни случилось, пусть самое плохое, уже легче.

Катя так и осталась стоять, пугливо, напряженно съежившись. Костя тронул ее за плечико.

— Здравствуй, стрекоза, — тихо сказал он и протянул шоколадку — хорошо, что прихватил в последнюю минуту у лотошницы на станций метро. — Держи!

— Здравствуйте, дядя Костя, — ответила она, не глядя на него, и неохотно взяла шоколадку. — Спасибо.

Взглянув на дочь, потом на товарища, Алексей, кивнул.

— Заходи, Константин Иванович!

Костя понял: и неожиданное, по имени-отчеству, обращение к нему, и твердый голос — это у Фурашова скорее для самого себя. И в то же время он как бы отметил: мол, видишь, как хотел и что получилось. Костя выдержал его взгляд, подумав, что, пожалуй, в положении Алексея это единственно верно — взять себя в руки.

Милиционер обернулся к вошедшим и поднялся — не очень поспешно, как-то небрежно, не сняв со стола раскрытую кирзовую планшетку, ногой отодвинув стул, хотя видел — вошли два подполковника.

— Чем могу служить? — Алексей привычно, по-военному, вытянулся, точно перед ним было начальство.

— Участковый, капитан Парамонов, — сипловато, баском проговорил милиционер и сморщил лоб. — Вы будете Фурашов?

— Да, я.

— Интересно, товарищ подполковник! — капитан покосился на дверь в соседнюю комнату. — Ситуация! Вы, значит, и есть подполковник Фурашов?

— А что такое?

— Говорю, такого еще не встречал. Нет! Восемь лет участковым на Плющихе, четвертый — тут. Всего — больше тридцати. Всякое случалось. Труп на помойке находил, в котлету порубленный. Это понимаете? Выкидыша на стройке в трубе обнаруживал — пуповиной, сучка, обмотала шею младенца…

Костя не знал, что делать. Внутри у него все кипело от развязной речи, от хамоватой, с выражением собственного превосходства позы капитана: тот стоял возле стола, размахивая длинными руками. Говорил о вещах, пока не относившихся к делу. Самое главное он, видно, приберег напоследок.

Фурашов переступил с ноги на ногу, что означало у него крайнее нетерпение и возбуждение, сказал глухо капитану:

— Прошу вас, ближе к делу…

Капитан, наверное, почувствовал в словах Алексея неприязнь. Глаза его потемнели и, как показалось Коськину, ушли в глубь глазниц.

— Можно… Что же… — Он сделал паузу, потянулся к планшетке. — Вот у меня тут акт. Валентина Федоровна Фурашова… жена? Так как же получается? В пьяном состоянии, в непотребном месте… Такого не встречал!

Костя увидел: у окна, вцепившись руками в желтые портьеры, стояли притихшие в испуге Маринка и Катя, Задохнувшись от ярости, шагнул вперед, сказал:

— Да замолчите вы! Видите — дети!..

Стеклянная дверь в соседнюю комнату распахнулась, и на пороге показалась Валя. Волосы взлохмачены, вздыбились копной, платье помято.

— Врет, врет он! — держась рукой за косяк двери, истерично выкрикивала она. — Врет все!

Она разрыдалась, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом. Катя выскочила из-за портьеры.

— Мамочка! — Подбежав, обняла мать за талию, прижалась. — Мама, мамочка! Не надо! Ну, прошу… Не надо!

У Кости вдруг пропала злоба к капитану. Чувство стыда, неловкости, какой-то полной потерянности охватило его. Да и капитан, привыкший куда более к сложным ситуациям, с суровой сдержанностью на лице молча складывал в планшетку свои бумаги и замусоленный блокнот, Фурашов стоял поникший, окаменелый, точно все происходившее его не касалось и он трудно думал о чем-то своем.

Словно очнувшись, Валя отняла руки от заплаканного лица.

— Алексей, Алеша! Я сама не знаю, что со мной… Не знаю!

— Мамочка! Мама! — слезливо просила Катя.

Костя взял Валю под руку, усадил на стул. На него пахнуло водочным перегаром. Голова ее упала на скатерть, волосы сбились набок.

Капитан положил какую-то бумажку на стол, обернулся к Фурашову:

— Подпишите акт.

Валя вскинула голову. Схватила бумагу!

— Нет! Не дам! Не дам!

— Не надо, Валя, — тихо, не меняя позы, сказал Фурашов.

— Ну на! Возьми ее! — Она с каким-то злорадством бросила бумагу на стол. — Подпиши! Я — падшая. Падшая! А ты — свободен! Я уйду!..

Катя заголосила, хватая мать за шею, за руки. Костя осторожно положил руки ей на плечи:

— Пойдем пока, Катя, на кухню.

И она, покорно подчиняясь тихому голосу Кости, его ласковому прикосновению, отошла от матери. Костя поманил и Марину, думая о том, что отведет их на кухню и займет чем-нибудь до прихода Лены: она вот-вот должна явиться. А там будет видно…

Выходя в коридор, услышал, как участковый сказал: «Копия вам», — речь шла об акте.

Костя пошел по коридору к девочкам. Они ждали его возле кухни. Позади щелкнул замок — ушел участковый.

Лена пришла к Фурашовым с небольшим опозданием: никак не могла угомонить ребят.

На лестнице, немного разгоряченная от торопливой ходьбы, она невольно замедлила шаги — навстречу спускался высокий человек в милицейской форме. «Зачем он в доме? Впрочем, мало ли зачем».

Дверь открыл Костя. Ей не надо было спрашивать — что-то произошло. По лицу мужа — на переносице две складки: одна прямая, короткая, другая дужкой — она безошибочно научилась угадывать, в каком настроении он возвращался из редакции.

Костя молча принял у нее плащ и сумку.

— Я видела милиционера, спускался по лестнице…

— Да.

— Что-нибудь случилось?

Он наклонился к ней, шепнул:

— Опять Валя. — И громче, с напускной сердитостью, чтобы слышали в комнате, сказал: — Раздевайся, раздевайся… Опоздала!

Из кухни пугливо выглянули девочки и опрометью бросились, перегоняя друг дружку, к Лене, а та весело, со щедрой радостью, знакомой им и так красившей ее, стала, обнимать и тискать девочек, одаривать конфетами. Девочки ластились, жались к ней, как к родной.

— Ох вы, мои милые! Мои хорошие! Лапушки мои! Красавицы ненаглядные, — говорила Лена. — Выросли-то, выросли!

Костя завороженно глядел на Лену, слушал ее радостное, суматошливое воркованье и знал: нет, не ложно все это у нее. Сколько же в ней сердечности и доброты!

— Ну, хватит, Лена.

Она удивленно, с обезоруживающей кротостью взглянула на него. Он показал глазами на дверь.

Из комнаты в это время донесся голос Фурашова:

— Не знаю, Валя… Успокойся… Сейчас тебе надо отдохнуть. Поговорим завтра.

— Да, да, я такая! А с падшей разговор…

Голос Вали был хриплым, язык трудно поспевал за мыслью.

— Да перестань ты! К нам же пришли.

— Кто? Кто?

— Лена. Лена Коськина. И Костя.

— Как же так? Я пойду к ним.

За дверью грохнул стул.

— Сиди, прошу. Я сам…

Колыхнулись портьеры, из комнаты шагнул Алексей, бледный, губы сжаты плотно, в узкую полоску.

— Извините, Лена… Вот пригласил, думал, посидим, но…

Вышла Валя. Резко, неверным движением руки откинула портьеру и, не удержавшись, качнулась, сконфузившись, с виноватой испуганной улыбкой шагнула к Лене.

— Ну вот, вы пришли, а я…

Лицо ее вдруг перекосилось, губы мелко-мелко задрожали, и она ткнулась лицом в грудь Лены. Зарыдала, вздергивая плечами. Началась истерика…

Ее отвели в спальню. Лена забежала вперед, проворно разобрала постель. Валю уложили. Порывшись в шкафу, Алексей достал нашатырный спирт, потер жене виски, поднес пузырек к носу. Она дышала трудно, с всхлипами.

— Нет, я знаю, знаю, как поступлю… Вот детей только жалко… — скороговоркой твердила Валя.

Фурашов болезненно морщился, точно от горечи во рту. А Лена, совсем как с малым ребенком, — мягко, ласково приговаривала:

— Ничего, ничего! Все будет хорошо. Вот отдохнуть… Сейчас разденемся. Так, руку… Вот! Миленькая и хорошая! Послушная моя.

Вскоре Валя, усталая, бледная, с холодной испариной на лбу и синевой под запавшими глазами, в изнеможении затихла, забылась во сне.

Фурашов засновал из комнаты в кухню, на столе появилось кое-что из еды — все, что нашлось в доме. Он хотел было сбегать в магазин, но Коськины запротестовали. Выпили чаю. Разговор никак не получался: говорить о случившемся было тяжело, а затевать какой-то иной, посторонний, было вроде неуместно и неудобно.

Потом Лена принялась укладывать девочек. Фурашов залюбовался ею: вся она светилась радостью, от нее веяло таким теплом, уютом, добротой, что Алексей невольно следил за каждым ее движением, и ему, как откровение, грустное и вместе радостное, пришло на ум: «Удачлив же ты, Костя!»

Он знал: счастье досталось двум этим людям нелегко, сам же он и познакомил их, а значит, в какой-то мере может считать себя сватом или как там это называется.

Случилось это в один из вечеров в Доме офицеров. В ту пору у Вали симптомы болезни не проявлялись еще столь очевидно. Кажется, тогда был вечер академии. Фойе, комнаты отдыха, музыкальную комнату, танцевальную площадку, устроенную прямо на плоской крыше здания, наводняли веселые и бравые слушатели в коротких, тесных, точно панцири, мундирах с «катушками» на рукавах и жесткими стоячими воротниками. Цвета зеленый и синий преобладали у мужчин. Зато подруги их, словно затем только, чтоб скрасить однообразие, являли собой разливанное море всех красок и оттенков: двигался, колыхался в смехе и разговорах живой цветник. Народу набилось всюду много, только в музыкальной комнате — с десяток человек. Невысокий, черноволосый, с тонким нервным лицом старший лейтенант — морячок с параллельного факультета, сидя за роялем, играл сосредоточенно и не очень уверенно старые довоенные песенки. В левый глаз его будто попала соринка, и он, безуспешно пытаясь избавиться от нее, то и дело смаргивал, по щеке легкой тенью пробегала гримаса. Фурашов слышал: лейтенантом он дрался в морской пехоте, и в Керченском десанте взрывом бомбы его закопало живьем в землю — чудом выкарабкался на белый свет. Лена сидела сбоку от Фурашова, за Валей. С нею, подругой жены по институту, он был немного знаком. В тот вечер Лена показалась Алексею особенно красивой: ей очень шло черное креп-жоржетовое платье, черные лакированные туфли-лодочки на стройных ногах, светлые золотистые волосы ее, схваченные в пружинистые трубочки-локоны, распускались по открытым плечам. Легкая грустная тень в глазах — должно быть, думала о чем-то не очень веселом…

Оставив женщин, Алексей вышел покурить и в фойе увидел скучавшего Коськина. Одиноко, по привычке заложив руку за спину, разглядывал давние, густо облепившие стены плакаты и диаграммы — видно, поджидал холостяцкую братию.

Алексею вдруг пришла идея:

— Пойдем, там Валя. И познакомлю с девушкой. Отличная!

Коськин без всякого энтузиазма принял предложение и, бросив: «Ладно, все равно Гиганта нет», пошел вслед за Фурашовым по людным коридорам.

Пока Валя и Костя обменивались обычными приветствиями, Алексей взглянул на Лену: появление Коськина, кажется, не произвело на нее никакого впечатления. Она равнодушно взирала на говоривших, теребя на коленях черную сумочку.

— Вот, Лена, познакомьтесь, — сказал Фурашов, — баснописец… Костя Коськин.

Дрогнули глаза, сузившись, уставились с интересом на Костю. Она оглядела невысокую, поджарую его фигуру, жестковатые, ежиком, волосы и расхохоталась:

— Баснописец?!

Костя на секунду смутился: кое-кто оглянулся в их сторону. Потом спокойно ответил:

— Когда-то один поэт сказал: все идет от смеха — ум, красота и даже пищеварение. Вы не находите?

— Простите, не хотела…

Костя еще с минуту поговорил, заторопился, сухо кивнул Лене и ушел.

Сейчас, припомнив тот давний вечер, с которого все началось, — через три месяца Лена и Костя поженились, — Алексей вдруг подумал: «Должно быть, и в ласке ее рука удивительно мягки, теплы, нежны…» И странно: может, всего на секунду, на миг, но до физической, острой реальности ощутил их прикосновение на своей шее, и оно обожгло его, опалило. Но в следующую секунду, испугавшись и обозлясь, ругнул себя, отвернулся.

— Алексей, мы пойдем, — услышал он, словно издалека, голос Кости.

— А-а… да. — Он очнулся и сразу же заторопился, не решаясь взглянуть ни на Костю, ни на Лену.

Алексей пошел проводить их. Еще на лестнице почувствовал леденящее дыхание воздуха — внизу с ржавым повизгиванием хлопала дверь. Погода изменилась. Стало холодно, дул порывистый ветер, низкие тучи пробегали торопливо, словно хотели укрыться от погони там за домами, позади Серебряного бора, где небо вставало иссиня-черной мрачной стеной. Справа дотлевала лимонно-зеленая полоска зари. По пустынному, еще не освободившемуся от строительного хлама двору под дождем пробегали одинокие фигурки людей, юркали в подъезды.

…Лена смотрела в темно-слюдяное окно автобуса, на стекающий сплошными струями дождь.

— Что будет с ними, Костя?

— Не знаю. Перемелется. Ему, может, придется уехать из Москвы, командиром…

— Думаешь, спасет?

— Не знаю.

— Меня пугают ее слова о детях. Помнишь?

Костя вздрогнул: он тоже в эту минуту подумал о словах Вали… И тут только увидел на себе плащ, решительно снял, накинул на плечи жены. Лена не шелохнулась, точно не заметила.

Загрузка...