ГЛАВА ТРЕТЬЯ

17—19 мая

Уже три дня готовимся к первой работе в «замкнутом контуре». Но ракета пока будет наводиться не на мишень или самолет, а в условную точку неба, в «крест». Его выставят имитаторщики, выставят тоже условно: просто введут в аппаратуру нужные задержки.

Трое суток, днем и ночью, проверяем и подстраиваем панели, блоки — до одурения. Шеф тоже не уходит, сидит с нами. У него стул между шкафов. Мы паяем, проверяем, он, закрыв глаза, сидит. Кажется, дремлет. Но нет. Не открывая глаз, бросает: здесь проверьте, тут посмотрите, обратите внимание на номиналы сопротивлений, емкостей, переставьте местами то-то с этим…

Вечером посылаем Интеграла, то бишь Марата Вениаминовича, в военторговский магазинчик. Принесет две-три банки рыбных консервов, и, как кержаки, едим все из одной банки: куски рыбы на хлеб и — в рот. Шеф тоже. Потом подстройки и перепайка продолжаются. Борис Силыч нервничает, называет это «идти от незнания к знанию».

Чумеем, утрачиваем ощущение времени. К утру вываливаемся на воздух, в башке звенит, ровно в эоловой арфе; ноги, руки, спину — палками молотили…

Хоть бы скорее!

1

Он неизменно, каждый день, останавливал черный «ЗИМ» метров за двести и шел пешком к этому, казалось, навечно вставшему каменному дому с широкой, тоже каменной лестницей. Он шел по набережной вдоль невысокого, шершавого, точно грубый наждак, парапета. Внизу, у обрывистого спадающего гранитного откоса, — река. По тускло-дымчатой, будто неподвижной воде, нечистой и мутной, плыли щепки, островки мусора, растекающиеся радужные масляные пятна, — видно, недавно закопченный катерок натужливо протащил груженую баржу… Наносит влажной возбуждающей сыростью.

Раньше он ходил сюда прямо из дому — трехкилометровый утренний переход бодрил, заряжал свежестью и крепостью, но уж очень было неловко. Люди оглядывались, провожали взглядами — понятно: не на стенном портрете, живой маршал идет. Мальчишки, те откровенно проявляли свой интерес: окружали, забегали вперед, пятились перед ним, пальцами показывали на погоны, спорили о звании — «Говорю, генерал», «Бьемся об заклад, Маршал Советского Союза», — пересчитывали вслух орденские колодки на серой тужурке, случалось, осмелев, вступали с ним в разговор…

Он конфузился от такого внимания, невольно раздражался, однако понимал: доведись самому очутиться на их месте — поступил бы так же.

А потом стал ездить на машине. Выходил из нее у каменной громады здания, шел неторопливо короткий путь вдоль набережной, вдыхая влажный воздух, засматриваясь на воду и скученность домов в утренней дымке. И всякий раз будто сразу отвлекался от дум и забот. То были самые счастливые минуты, которых он ждал каждый день. Ему казалось, что он — обычный, простой человек, такой же, как те сотни, тысячи других, что встречались по утрам с ним, обгоняли его, торопясь на работу, и у него нет иных забот, кроме обычных, чисто житейских. Это были минуты свободы, счастливой иллюзии. Они обрывались, когда он оказывался вровень со створом громадного здания, пересекал проезжую часть набережной и подходил к подъезду здания, открывал массивную желтую, отливающую лаком дверь. Закрывшись за ним, эта дверь как бы разом отделяла его от свободного, беспечного мира.

Здесь был другой мир: строгий, суровый. Он, маршал артиллерии Янов, правая рука главнокомандующего противовоздушной обороны страны.

Сняв светло-серую габардиновую тужурку и оставшись в шелковой форменной рубашке, Янов провел рукой по ежику коротких, под машинку стриженных волос — со лба к затылку и обратно. Привычка, выработанная годами. Волос, собственно, не было: узкая седая скобка тянулась, от виска через затылок к другому виску — и все. Теперь даже трудно было представить, что когда-то голову венчала темная копна вьющихся волос, тогда, в годы опалы, стоило дотронуться до головы — и прядь волос оставалась в руке. И стричься-то под машинку стал тогда. А после, бывало, проводил ладонью по голове, посмеивался — вырастут! Не выросли. Но привычка осталась.

Майор Скрипник, адъютант, вытянувшись у двери, ждал обычных утренних вопросов, и они последовали:

— Что нового? Кто звонил?

Вопросы и распоряжения — вперемешку, и адъютант знал: ответы на них нужно давать лаконичные и в той же последовательности, иначе маршал насупится, в сердитой задумчивости примется теребить широкую, косматую бровь.

— Звонил генерал Сергеев, хотел уточнить детали по составу и планам государственной комиссии по «Катуни». Позвонит вам. Справлялись из Совмина…

— О чем?

— Не знаю. Тоже позвонят.

И замолчал, думая о том, что настроение маршала чем-то омрачено: в голосе резковатые нотки, к тому же, достав сигарету и раскурив ее, Янов сосредоточенно теребит левую бровь и не садится за стол. А ему, Скрипнику, надо знать эти причины не только потому, что он адъютант. Для него этот невысокий, коротко остриженный человек значит больше, чем просто начальник… Что у него? Ольге Павловне хуже? Казалось, Янов сейчас отбросит сигарету, вскинет угловатую голову и, против обыкновения, накричит или обругает…

Майор подобрался и еще напряженнее вытянулся у двери. А может… сам стал ненароком причиной дурного настроения маршала? Тогда он, майор Скрипник, должен… Маршал взглянул на него пристально, сдвинув брови, и майору показалось на мгновенье, что тот прочитал его мысли. Внутренний жар от головы метнулся по жилам… Но Янов глухо, негромко сказал:

— Хорошо! И пошлите машину за врачом к Ольге Павловне.

— Есть! — Майор разом помягчел — теперь он знает причину плохого настроения маршала. Он уже готов был повернуться, рука легла на дверную ручку, но Янов снова взглянул на него колюче и строго, будто на провинившегося:

— Читали, товарищ Скрипник, что сегодня американский патрульный бомбардировщик уронил в океан атомную бомбу? Понимаете, что означает «холодная война»?

— Означает, что от холодной до горячей один шаг.

— Вот именно! — с какой-то мрачной торжественностью подхватил Янов и умолк. Подряд раза два затянулся дымом сигареты, не поднимая головы, в раздумье проговорил:

— Ну, хорошо… Пожалуйста. Свободны.


Оставшись один, Янов все еще стоял у стола. Бесцельно, равнодушно оглядел большой кабинет. Блекло-сизый дым растекался к двери, бунтуясь и мешаясь с искорками пыли, тускло вспыхивавшими в широких потоках солнечного света, врывавшегося в три боковых окна. Крайний к двери поток обливал светом большой глобус, покоившийся на массивной чугунной кольцевой подставке. Точно литой, отшлифованный шар почти в рост Янова, он от стола казался луженым — так жарко блестел. Там же, ближе к двери, — длинный коричневый полированный стол, по бокам два рядка стульев, обитых кожей. Это — для совещаний, заседаний. Высокий сейф в углу, рядом с письменным столом. На правой глухой стене, занимая почти всю ее, висела зашторенная матерчатым экраном карта. Старинная низкая люстра с гирляндами отшлифованных стеклышек-висюлек пылала радужным семицветьем. Обивка стульев, дивана, двух кресел, утвердившихся по бокам письменного стола, и линкрустовые обои одного тона — кофе с молоком.

Все здесь привычно и неизменно, как было вчера, месяц назад, год… Взгляд маршала скользнул по кабинету и задержался на двери — дверь только что закрылась за майором. Как он смотрел? С болью и жалостью…

Боль и жалость. Есть они у Янова — только от иного: от смрадного, муторного духа войны, которым, ему казалось, уже веяло от тревожных сообщений газет да вот от белых плотных листков бюллетеней. На них в углу красная четкая пометка: «Рассылается по списку». Да, ему кое-что видится иначе, чем другим. И в этом весь смысл и вся особенность его положения…

Янов считал самым унизительным вызвать к себе жалость. Уж лучше бы гнев, возмущение, даже прямое отвращение. Лучше потому, что знал: сознание, мозг способны во всеоружии встретить любое из тех проявлений, только не жалость. Жалость есть жалость…

Он на минуту задумался. «И все-таки почему — жалость?» Оттого, что замечают: стал желчным, раздражительным, хотя стараешься это скрыть? А им всем, и майору, и генералу Василину, и другим, естественнее всего, конечно, отнести подобные симптомы за счет «последствий недавнего прошлого», твоей опалы. И одним из них, таким, как майору Скрипнику, становится жалко тебя, они смотрят на тебя с состраданием, благо оно лежит в котомке человеческих чувств сверху.

Вот говорят о революции в военном деле. И она, верно, идет, иначе не может быть. Сегодня в газете вычитал… Хорошо, бойко журналист выразил мысль — веление времени! Видно, «Катунь» имел в виду, новую ракетную систему. Что ж, правильно. Инженер-подполковник писал… Любопытно. И подпись любопытная: Коськин-Рюмин…

В затылке дернуло, заломило. Янов вытащил из кармана продолговатый флакон — теперь всегда носил его с собой, — высыпал на ладонь сразу две серенькие, как пуговки, таблетки, проглотил и под новый дёрг произнес:

— Но ее, революцию-то, надо еще совершить! В этом — главное.

Снова его взгляд скользнул по кабинету, теперь по одной правой стороне. Глобус у двери, на котором сейчас, в ярком свете, не видно ни первозданной зелени материков, ни лазури океанов. Карта, затянутая шторой, и на ней — расплывчатый теневой крест оконного переплета. И он мысленно представляет те «паучьи гнезда». Так он называет их. Базы… И он, не видя карты, наизусть может повторять одно за другим их названия… И в его воображении уже рисуются типы базирующихся стратегических бомбардировщиков, истребителей сопровождения, заправщиков… За всем этим ему, Янову, виделось большое и страшное, что может вместить в себя всего одно короткое слово…

Они, эти «паучьи гнезда», в строгой и известной закономерности, видимым кольцом, точно удавкой, окружают Советскую страну, Родину. И только на севере, от Камчатки до Гренландии, кольцо не успело или не смогло замкнуться.

Война! Это слово страшило его тем, что за ним тотчас чередой вставали леденящие душу картины, которые видел на пути от западных границ до Волги и обратно. Война прошла по самой «цивилизованной» части страны дважды, как прокатывается морская волна по молу — прямая и обратная. Но чаще перед глазами вставали немногие ее картины, а всего чаще — одна… Воевать ему не пришлось: так случилось, что перед самым сорок первым его, корпусного генерала с тремя звездами в петлицах, вызвали в ЦК. Говорили недолго: принимайте главное артиллерийское управление. Связующее звено между войсками и промышленностью. И он занимался вооружением, боеприпасами. Он сидел в тылу и в шутку называл себя «тыловой крысой». Но сидел так, что сутками не заявлялся домой, в переулок на Арбате, успевал только прикорнуть на часок-другой в маленькой, точно клетка, комнатушке позади кабинета. Да и что делать дома? Там одна Ольга Павловна, тоже занятая днем и ночью — работа в школе, дежурство в госпитале. Сын Аркадий, капитан-артиллерист, на фронте, дочь в Саранске — эвакуировалась с заводом. Квартира выглядела запущенной, нежилой. В четырех комнатах не царил тот знакомый до скрупулезности, «вылизанный», но близкий, всегда желанный порядок. Коридор был заставлен разной утварью, ящиками, коробками; на кухне посуда — стопки ее заставляли в беспорядке плиту, навалом громоздились в раковине и посудомойке; письменный стол, батарею справочных книг, рядком стоявших на нем, покрывал толстый слой пыли; в подарке рабочих одного из заводов — бронзовом чернильном приборе (медведь, сгорбившись, тащит лукошко) — чернила высохли — фиолетовые спекшиеся комочки под крышкой в лукошке искрились микрозвездами. Наполовину готовая рукопись «История русской артиллерии», тоже пыльная, сиротливо лежала на столе, листы пожелтели по краям, будто намоченные в кислоте.

Без детей, жены пустота квартиры давила, угнетала; гулко отдавались шаги и кашель, подступало чувство, похожее на то, какое испытывал на погосте, среди кладбищенских памятников. И он не выдерживал, уезжал. Опять сюда, в кабинет, в дом на набережной.

У Янова был иной фронт, иные заботы и риск, а на настоящий фронт он выезжал всего четыре раза по заданиям Ставки — то для более тщательного согласования с командованием фронтов сроков поставки оружия и боеприпасов перед операциями, то в порядке инспекционной проверки — разобраться, доложить Ставке истинное положение дел с вооружением.

Ту самую картину он видел под Сталинградом… В острые и трудные дни приехал туда: казалось, вот-вот оборвется, словно перенапряженная струна, оборона у Волги. Бои перекинулись в корпуса Тракторного завода, от которого торчали скелеты — остовы цехов. Кое-где немецкие автоматчики прорывались к обрывистому берегу реки, и, пожалуй, не было непростреливаемой полоски между той, не по классическим правилам установленной передовой и берегом, не простреливаемой не только артиллерией, минометами, но и «трескунами» — автоматчиками. Здесь он услышал эту кличку и понял по своему многолетнему опыту: коль русский человек стал подсмеиваться, иронизировать над противником в самые трудные дни, значит, улетучился, рассеялся страх отступления, значит, хватил солдат, как тот сказочный богатырь, силенок от земли-матушки. Янов обрадовался тогда еще одному выводу: то, ради чего он приехал, что еще только в зачатье готовилось, оказывается, тут, на фронте, люди уже чувствовали. Догадывались — быть большим, поворотным событиям. Это открылось ему как высшее знамение: есть у народа свое особое проникновение, свое постижение грядущих событий! А уж что готовилось у Волги, какие назревали события — о том он, Янов, мог судить не по интуиции, а по тому количеству артиллерии, снарядов, какое должен был он, начальник главного артиллерийского управления, обеспечить для замены, для пополнения резерва. В иное время, не в год сорок третий, он бы просто сказал, что цифры баснословны, утопически нереальны. Теперь же все это стягивалось сюда, подвозилось — эшелонами; машинами, а то и просто санными обозами — отовсюду. Закрыв глаза, он отчетливо представлял: Сталинград — всего махонький кружочек на огромном теле России и к этому кружочку от многих других точек тела бегут торопливые лучики жизни — эшелоны, машины, обозы. Сосредоточиваются несметные людские силы. Лучикам суждено обернуться живой водой, что поднимет богатыря в рост.

И однако здесь он увидел ту картину, навсегда приклеившуюся в его памяти и после много раз, совсем нежданно, по каким-то своим законам, встававшую перед глазами…

Командный пункт фронта размещался в крутояре. Саперы потрудились на совесть: под толщей вязкой глинистой земли — лабиринты ходов, отсеки, комнаты, даже залы, главные и запасные выходы. Сюда, в глубину подземелья, не доносились звуки перестрелки и весь перемолотый грохот боя. Тут было спокойно. Спокойно, если не считать, что всякую секунду возникали неожиданности: срочно дать подкрепление — на правом фланге «трескуны» опять попытались прорваться к берету; у трамвайной линии надо выровнять переднюю линию обороны; подбросить портовикам «огурцов» или «арбузов». Спокойствие было сугубо относительное…

Янова отговаривал седой костистый генерал, командующий артиллерией: зачем лезть на передовую — все данные, нужную отчетность представят сюда. У генерала — сухощавое, без морщинки, интеллигентное лицо; эту интеллигентность подчеркивали вдобавок очки в тонкой золоченой оправе. Он когда-то вместе с Яновым заканчивал «Дзержинку», академию, хотя тогда они мало знали друг друга: учились на разных курсах. Но встретились дружески, и, видно, на правах старого знакомого тот считал своим долгом уберечь представителя Ставки от случайностей. Янов стоял на своем — попросил дать ему в провожатые посмышленее офицера из штаарта, хорошо знающего обстановку и позиции. Он посетит самые трудные участки дивизий… Пожалуй, Янов в ту пору не смог бы в точности объяснить, почему поступал подобным образом. Ясно было одно, что на месте он много лучше поймет обстановку, чем по выверенным, «подбитым» бумажкам, которые, правду сказать, ему порядком надоели. А потом… Он — «тыловая крыса», и, конечно же, не понюхать пороху, когда представлялась возможность, он не мог. Не мог по той простой причине, что знал — не простит себе никогда даже в мыслях заботу о своей шкуре, проявление первородного страха. Было и иное — вот то самое чувство, которое испытал внезапно здесь… Он хотел увериться в этом, хотел получить новые подтверждения своим выводам и повторил свое решение и просьбу.

Генерал при свете одинокой лампочки от аккумулятора сквозь очки взглянул на него и, опустив красноватые от усталости веки, встал, высокий, прямой: «Извините, но я не могу подвергать вас опасности без санкции Военного совета и командующего фронтом. Доложу». Янов усмехнулся: «Пожалуйста». Нет, он не осудил генерала: случись что с ним, представителем Ставки, генералу несдобровать. Начнут расследовать, а ему и без этого хватает синяков и шишек.

Все, конечно, разрешилось тогда в его, Янова, пользу. Провожатым оказался майор Сергеев — высокий, под стать своему генералу, ходил, не сгибая ног, ровно бы на ходулях. Да, тогда еще майор…

Картина мертвого, разрушенного города потрясла Янова. Собственно, города не существовало: горы развалин, кое-где еще вздымались в белесое холодное и низкое небо коробки домов со срезанными крышами, облупившиеся, щербатые, с проломанными, изъеденными пулями, будто оспой, стенами; оконные пустые проемы зияли, точно глазницы; печальные остовы заводских корпусов с обнаженными ржавыми переплетами походили на гигантские скелеты неведомых доисторических животных.

Они пробирались с майором уже почти два часа от пристани на север по буеракам, вдоль берега, обходя ежи и каменные надолбы. Настроение у Янова было, как он сам назвал его, кислое. И в душе сетовал на себя: вот замкнулся, молчишь, как красная девица, которую ненароком обидели, а чем этот майор Сергеев перед тобой виноват? Шагает впереди, солдатская плащ-палатка, подвернутая выше колен, змеино шуршит, хлестко отшлепывает сзади полой по голенищам сапог. И на нем, Янове, такая же плащ-палатка, затянутая на шее шнуром. Сергеев то и дело оборачивается, приостанавливается, поясняет извилины передовой, показывает опорные пункты, разгранучастки дивизий и будто не замечает настроения генерала. «Молодой, — думает Янов, глядя на его треугольную в накидке спину, — тоже «Дзержинку» окончил, но в год войны…»

На Тракторном передовая подходила почти вплотную к КП дивизии, тоже вгрызшемуся в глинистый яр. Трескотня слышалась рядом, в двух сотнях шагов, наверху, среди умолкших, мертвых цехов, и командир дивизии, полковник — левая кисть у него перемотана грязным размочаленным бинтом, — даже тут, в отсеке под землей, увешанный гранатами, автоматом, пистолетом, пояснил: «Случается, из блиндажа — и сразу наверх, отбивать наскок автоматчиков».

Облазив передовую и возвращаясь назад, неподалеку от КП, в ярку — по дну его щетинился квелый, подсеченный и потемневший от холода бурьян, — они с майором наткнулись на группу подростков, грязных, худых, оборванных. Ребята ели из солдатских котелков; горка наломанных ноздревато-черствых кусков хлеба возвышалась перед ними на мешковине. Возле ребят сидел грузный старшина из комендантского взвода, должно быть, приписник, с рыжеватыми, подкуренными усами, в шинели и примятой на один бок командирской фуражке. Он поднялся с земли, заприметив у подошедших Янова И Сергеева под солдатскими накидками далеко не солдатские шинели, а на Янове, кроме того, новенькие не фронтовые сапоги — генеральские «бутылки». Ребят, кажется, было шестеро — в потрепанных пальто, шапках, закутанных в толстые матернины полушалки. Одна из девочек выделялась особенной худобой: личико будто подернуто серой солончаковой коркой, щеки впали, глаза из синеватых ям смотрели неотрывно, не мигая, — только на хлеб. Она сосредоточенно быстро ела, стиснув тоже синеватые губы. Приход незнакомых людей не отвлек ее от еды. Поношенная, застиранно-белесая телогрейка с закатанными до локтя рукавами висела на ее плечах, точно на огородном пугале. А укутанную толстым с кистями полушалком голову, и оттого очень крупную, ей, казалось, стоило большого труда держать, и она ее не поворачивала, медленно пережевывала хлеб, обхватив кусок обеими руками, как делают только в деревне. Да, тогда в голодном тридцать третьем Янов видел таких дистрофических детей. Подступившая разом щемящая жалость сжала Янову сердце, и он задержался в ярке, возле ребят. Старшина, по-военному подобравшись, прижав обветренные красные кулаки к бедрам, ответил на вопрос Янова: «Как есть перед утром обнаружились… Из Гавриловки. Чудно даже — пришли! — И уверенно добавил: — Ночью переправим за Волгу. Определятся. Жить будут».

Уйдя из ярка, Янов с майором спустились в подземелье командного пункта, а несколькими минутами позже начался беглый беспорядочный обстрел из минометов: немцы стреляли по площади. «Для страху садит», — проговорил боец-связист в соседнем отсеке. А потом кто-то вошел за дощатую переборку, принес весть: «Там ребят побило и старшину Евдакова — от «ивана» штука в точности угодила».

Побледнев, Янов торопливо вышел из блиндажа. Двух ребят унесли — их тяжело ранило; четверо лежали на том месте, теперь уже навечно, и среди них та, сосредоточенно евшая хлеб, в мешковатой телогрейке, девочка. Голова в полушалке чуть запрокинулась в низинку, в той же строгости застыли глаза, устремленные в невысокое, придавленное небо, будто очень хотели разглядеть, что там, за предзимней неласковой хмурью. Хлеб так и остался, зажатый в ее окаменевшей левой руке. Лежал рядом и старшина — без фуражки, шинель растерзана в клочья, залитое кровью лицо уткнулось в стылую черную землю, примяв опаленные гарью ссеченные будылины…

И хотя Янов отчетливо мог представить, что в той войне и до и после того памятного случая гибли, калечились десятки тысяч людей, но эти ребята, прорвавшиеся чудом через передовую, кого нашла смерть, когда спасение было близким и был хлеб в их руках, — эти ребята, эта девчушка остались в его памяти до гроба…

Захваченный давними воспоминаниями, но такими отчетливыми, нисколько не притушенными, ровно их не коснулась всесильная забывчивость, он и не заметил, что уже отрешился и от этой почти во всю стену карты, и от потоков света, предвестников жары и духоты, от глобуса на блестящих шарах в чугунной подставке. «Девочка, девчушка… Безыменная даже. Но свидетельница всех поступков, твоя судьба и твоя совесть… Что ты ответишь, когда в один трагический, дикий час с «пауков» не просто взлетят самолеты для патрулирования, а ринутся по этим направлениям? Что ты ответишь тем безмолвно устремленным в небо глазам, худенькому дистрофическому личику, на котором застыл строгий и горький вопрос? Что враг коварен, жесток? Вероломен? Но какой же враг — иной? Когда он был другим? «Иду на вы»… Но ведь когда такое было? Да и не войны это, скорее, были — так, драчки для потехи и услады. Значит, твоя задача, маршал Янов, не допустить такого, чтоб не пришлось после жалко мямлить в ответ перед людьми, перед своей совестью, перед судом истории».

Он вздрогнул: обожгло пальцы правой руки. Фу ты! Окурок сигареты дотлел до самого ободка мундштука. Ткнув его в пепельницу, подумал: «Зря курю. Врачей не слушаюсь. Гипертония же!» И теперь лишь почувствовал на лбу клейкую испарину. «От жары, что ли? Уже с утра дает о себе знать. Или еще и сердце? Впрочем, ерунда все эти симптомы! — упрекнул он тут же себя. — Раскис, рассолодел!»

Повернувшись от карты и в последний момент вновь отчетливо представив «паучьи гнезда», Янов подошел к окну, решительно затянул сборчатые шелковые шторы. Они бесшумно сошлись, обрубив поток лучей, падавших на письменный стол. Сразу притушился свет.

Сел к столу, дотянувшись, нажал кнопку позади заставленного разноцветными телефонами столика. Распахнулась дверь — майор Скрипник встал у порога.

— Слушаю.

— Дежурного генерала, пожалуйста.

— Ждет в приемной.

— Хорошо. На десять часов прошу пригласить ко мне генералов Василина и Сергеева. Предупредите: разговор пойдет о «Катуни».

— Есть. И еще… Получен, товарищ маршал, отчет из Кара-Суя о первой работе «Катуни» в замкнутом контуре.

— Да?.. Скажите — пусть доложат сразу после разговора с дежурным генералом. Кстати, Сергеев знает?

— Выясню… — Адъютант помедлил, словно раздумывая, сказать или нет последнее, и, когда Янов поднял глаза, проговорил: — Вы просили вчера напомнить о новом офицере, инженер-подполковнике Фурашове.

— Хорошо. Спасибо. Скажу, когда пригласить.

2

С комнатой решилось удивительно скоро — на третий день после разговора Алексея с маршалом.

Звонок от адъютанта — «маршал приглашает вас к себе» — был неожиданным. Фурашов уже забыл о непреложном правиле Янова — всякого нового сотрудника приглашать, знакомиться, да и, казалось, прошло время, момент миновал. Алексей с увлечением включился в новую работу, набрал в общей части всевозможных наставлений, взял тяжелые, увесистые проектные тома «Катуни», горой накладывал на стол, просматривал, изучал. «Всякое новое есть более высокая ступень уже известного». Опять ваши слова, доцент Старковский…

В общей тетради с прошнурованными и скрепленными сургучной печатью листами записывались первые статьи будущего наставления, по которому станут работать, учиться боевому делу, а может, когда-нибудь и вести настоящую войну будущие ракетчики, те, кто со временем, как сказал генерал Сергеев, станут главной силой армии… Эта мысль, нет-нет и приходившая на ум Алексею, будила другую, тщеславную: они, ракетчики, возможно, узнают, что свод своеобразных «законов» создал для них он, Фурашов. И ловил себя на том, что немножко кичится и гордится перед товарищами — Адамычем и Бражиным: они только «отрабатывают» бумаги, пишут прошения да ответы, а у него — самостоятельный, важный участок. И, стыдясь, гнал от себя крамолу, невольно озирался за столом — не разгадал ли кто его мыслей.

Дни в работе пролетали незаметно. А потом, как только выходил за пределы каменной громады дома, окунался в иное: гонял по Москве в поисках комнаты. Новые районы с высокими домами он обходил с боязнью и завистью: для него, военного человека, почти не имевшего собственного угла (шла война, потом учился в академии — снимал частную комнату и в первый раз получил двухкомнатную квартиру лишь в Кара-Суе), представлялось, что в этих огромных устроенных, добротных домах живут какие-то необыкновенные люди, до которых ему далеко, как до неба. И уж, конечно, не им пускать в свое царство какого-то там подполковника, сдавать комнату, тесниться. И Алексей по совету Адамыча (тот сам побывал в такой шкуре, пожил в деревянных домишках) забирался подальше — в Сокольники, Замоскворечье, Измайлово. Ходил из дома в дом, расспрашивал встречных, дотошно изучая клеенные и переклеенные, с вековыми чешуйчатыми наростами клейстера щиты «Мосгорсправки». Тут можно было встретить любые объявления: «Продаю кошку…», «Даю уроки эфиопского языка…», «Обучаю игре на мандолине…», «Ищу домработницу, условия: малая семья, телевизор, телефон…», «Меняю квартиру…» Черт бы побрал: меняю! Но то, что нужно было ему, Алексею, — «Сдаю комнату», — встречалось редко. И когда на глаза попадалось подобное объявление, он несся по указанному адресу как угорелый с надеждой — авось сегодня…

В глухой переулок возле «Сокола», в номер третьеразрядной «кэчевской» военной гостиницы, возвращался поздно, усталый, подавленный. Ноги, голова гудели, все тело наполнялось каким-то неумолчным звоном. Сосед майор, с усиками, рыжими полубаками, дожидавшийся нового назначения, встречал Фурашова вопросом:

— Ну как?

— Никак, — односложно отвечал Алексей, чувствуя, что здесь, в гостинице, силы покидали его и оставалось единственное желание — плюхнуться на железную кровать, закрыть глаза, забыться, уйти в освежающий, спасительный сон.

Бесплодный круговорот поисков раздражал. Казалось, не будет ему конца. Алексей не знал, не догадывался, что шел иной процесс, невидимый и пока тайный для него, и он должен был сработать через считанные дни, — не многое еще дано нам предвидеть и предугадать…

Черно-лакированный телефон, стоявший на краю стола, не беспокоил Алексея. На других столах нет-нет да и раздавались звонки. Да и, Адамыч и еще чаще Бражин набирали какие-то номера и переговаривались то по делу, а то и просто, особенно когда выходил полковник Танков, «травили» с приятелями, знакомыми. Аппарат Алексея молчал, и он даже без всякой жалости и печали подумал: не подключен. В Кара-Суе у него, старшего инженера НИЧ, не было ни своего стола, ни телефона — общая комната, общий телефон. Да и требовался он редко. Жизнь проходила прямо у аппаратуры, где оживала, рождалась «Катунь».

И когда в это утро аппарат на столе сначала коротко звякнул, а потом настойчиво прозвенел, Алексей вздрогнул от неожиданности. Он только что взял папку, разложил перед собой тетрадь и набор разноформатных наставлений. Кто бы это мог ему звонить и зачем? И понял, что телефон вовсе не был отключен, просто он, Алексей, новичок, никому до него еще не было дела, да и сам тоже не нуждался ни в ком.

— Вас слушают.

И оттого, что собственный голос оказался глуховатым, пересеченным спазмой и что ответ вышел какой-то не четкий, не военный, сразу вроде бы выдавший его «серость» — ведь Бражин, Адамыч отвечали по телефону красиво, тренированно, — его опахнуло влажным жаром. А в трубке тотчас послышался уверенный, с нотами превосходства голос:

— Подполковник Фурашов?

— Да, — пересиливая неловкость, ответил Алексей.

— Майор Скрипник говорит. Вас просит зайти маршал Янов.

В этом подчеркнутом, с ударением сказанном «просит» Алексей мог бы многое понять, но в волнении, смешавшись, поспешно спросил:

— Когда?

В трубке несколько секунд помолчали, потом сказали раздельно, с холодком:

— Разумеется, сейчас. Иначе я бы назвал время.

— Понял!

«Вот так, учись на предметных уроках», — подумал Алексей, кладя трубку и вставая.

Бражин оглянулся:

— Скрипник? Учит? Птица посерьезнее, чем адъютант у генерала Василина. Тот только «хозяин, хозяин»… А вообще адъютант — всегда пострашнее хозяина!

В просторной приемной, с панелями, отделанными под дуб, с десятком самых разных по форме и цвету телефонов, майор Скрипник, не вставая из-за стола, окинул Фурашова наметанным взглядом — этот ли и как он выглядит, — в меру вежливо, с достоинством, будто ничего не произошло, кивнул на дверь:

— Пожалуйста!

Открыв дверь, Фурашов сначала не заметил ни величины, ни обстановки кабинета — только приземистую фигуру маршала за столом. Первый раз видел он Янова, о котором лишь слышал и с которым сейчас предстояло говорить. Собственных ног, ступавших по дорожке, он не чуял. Янов поднялся из-за стола медленно и, сделав два-три шага навстречу Фурашову, поздоровался. Алексей ощутил — рука не твердая, но энергичная.

— Привыкаете? — спросил маршал. — Не успело надоесть?

И, не слушая сухого ответа Фурашова — «Так точно, привыкаю», — показал на кресло. Алексею опять стало жарко: надо ж ляпнуть так глупо, казенно! Зайдя за стол и не садясь, Янов заговорил о том, что, наверное, беспокоило его:

— Нужны, нужны опытные люди и здесь, в «конторе». Знаю, так называют штаб инженеры! Верно, пока мало инженеров, понимаем, важнее, может, они там, в Кара-Суе. Все так! И однако…

Оборвал мысль, твердо взглянул на Фурашова и без всякой связи с предыдущим начал задавать короткие вопросы: когда закончил академию, чем занимался на полигоне. И Алексей, весь подобравшись в кресле — трудно было улавливать глуховатый голос, — отвечал тоже коротко: не угодить бы невпопад.

Янов, проведя ладонью по скобочке волос, заговорил о другом:

— Вот получили отчет по первой работе в замкнутом контуре… Конечно же, великое это дело — новое оружие. Великое! Да вот не просто все и не легко. И тут не только мы, военные, не знаем еще, что к чему, но и сами ученые… И только ли их это дело, — «Катунь», — ученых? Общее! А кое-кто не понимает этого. Есть и прямые противники, и те, у кого принцип — «моя хата с краю». А надо думать всем и скопом помогать появлению нового…

Фурашов слушал с каким-то подспудным раздражением: маршал вроде бы и не замечал его, смотрел в сторону, на зашторенное окно, и говорил негромко, глуховато, для себя — раздумье вслух. Поэтому, когда Янов резко повернул голову, вопрос его застал Фурашова врасплох:

— Понимаете, о чем говорю?

— Понимаю, — не очень уверенно ответил Алексей и от неожиданности, и оттого, что в эту секунду понял свое раздражение, подумал: «Что это он так? Большой человек — сомневается… Приказал — и все!»

Янов помолчал, может, уловил его неуверенность, стал снова; задавать словно бы незначащие вопросы: как семья, сколько детей, что с квартирой… Алексей был сдержанным: вопросы казались формальными.

— Небось кадровики подписку взяли — не будете год просить квартиру? — с невеселой улыбкой спросил Янов.

— Взяли.

Янов вздохнул, потянулся к сигаретам:

— Хорошо, работайте!


…Адамыч встретил в коридоре, у двери, — курил. Сигарета совсем догорела в узловатых прокуренных пальцах.

— Ну что, смуту, вижу, внес?

— Не знаю, — признался Фурашов. — Но на его месте, по-моему, не сомневаться надо — приказывать.

— Плохо понял! — с неудовольствием сказал Адамыч. — И военным не всегда надо козырять только приказом. Настроить, заставить вместе думать — в этом его сила.

Откинув окурок в урну, он пошел в комнату. Алексей опешил: «А ведь верно! Приглашает вместе думать, искать… Как же я, дурак, не понял сразу?»

И хотя тут же осознал, что Адамыч отнесся явно с презрением к его опрометчивому суждению, стало вдруг как-то веселей…

На другой день Фурашову позвонили из административно-хозяйственного отдела. Спускаясь по лестнице на первый этаж, Алексей терялся в догадках: «Зачем понадобился? Документы, может, не в порядке?»

За деревянным барьером, отгораживающим посетителей, сидели две женщины и капитан. Из смежной комнаты через открытую дверь доносился грубоватый, с хрипом бас, чеканил, видно, по телефону: «Ну? Что? И что же? Понятно! Нету! Точка! Давай!»

Капитан поднял рыжеволосую голову — лицо забрызгано точечками веснушек, губы женские, припухлые, — спросил фамилию и, снова принявшись листать толстенное дело, махнул равнодушно рукой:

— К Дрожжинову… Пройдите!

В соседней комнате за столом сидел подполковник: голова большая, с крутым лбом, с крупным, чуть кривым носом и пронзительно-колючими черными глазами.

— Все, все, говорю! — кинул он в трубку, со звоном положил ее и молча уставился на Алексея, будто собираясь с мыслями. — Фурашов? — Не дав ответить, заговорил: — Ну что ж, считай — причитается! Подумали, решили. Старшие подсказали. Не комнату — квартиру даем! Другие годами ждут, а ты — не успел появиться — получай… Правильно! Новое время, новые песни. Специалист, инженер, революцию делаете. Заполняй учетную карту. Ордер через десять дней… Давай!

Алексей растерялся, молчал, язык словно бы сразу пересох — спасибо не сказал, когда подполковник протянул бланк. Неужели конец поискам? Неужели скоро будет квартира, приедут Валя, девчонки? Заполняя за столиком длинную и подробную карту, простив подполковнику на радостях и грубоватость и фамильярность, думал: «В конце концов, суть не в словах, а в делах. А он, видимо, человек дела. Понимающим хозяйственником быть — проще тонну соли умолотить! А грубоватость — своего рода самозащита: поди, будь поучтивее с нами…»

Не знал он, что вся эта понятливость и деловитость подполковника имеет прямую связь со вчерашней его, Фурашова, встречей с маршалом Яновым. После ухода Алексея маршал снял трубку:

— Товарищ Дрожжинов, к генералу Василину взят инженер-подполковник Фурашов. В доме, который принимаем, обеспечьте ему квартиру.

— Товарищ маршал, так ведь все уже! Распределили. И резерв. Все закрыто…

— Доложите в семнадцать ноль-ноль списки распределения.

— Есть! Есть, товарищ маршал.

Подполковник только охнул, положив трубку: от этого старикана не скроешь маленькую комбинацию! И, смахивая платком капли пота со лба, крикнул в дверь:

— Крапченко, списки! Живо!

А позднее, раскладывая длинные, отпечатанные на машинке списки перед маршалом Яновым, с облегчением и беспокойной, неестественной радостью, упреждая вопросы, говорил:

— Нашли, товарищ маршал. Знаете, обнаружилась одна возможность… Обеспечим товарища Фурашова — новый кадр…

«Эх, шут с ним, с приятелем! Завтра только ругань будет, отбрехиваться придется. Расширяться подождет!»

…Фурашов, ошеломленный радостью, как с неба свалившейся на него, передавая заполненную карту, принялся благодарить подполковника. Выходило это неловко, заискивающе — Алексей еще больше смущался. Дрожжинов в ответ густо басил: «Ничего, ничего! Служба…» А когда Алексей проходил, чувствуя, как пылало лицо, мимо рыжеволосого Крапченко, тот, оторвавшись от бумаг, насмешливо, из-под красных ресниц посмотрел ему вслед. Алексей вылетел пробкой. В дверном проеме в соседнюю комнату выросла рубленая фигура Дрожжинова, на лице довольная ухмылка:

— Вот так, Крапченко! И замыслы наши торжествуют — маршалы, они не все видят — и человек квартиру получает, отцом-благодетелем считает!

— Высокий класс! — Коричнево-размытые глаза капитана услужливо просияли.

Загрузка...