С утра Икрамов выступал на первомайском митинге в Маргелане. Он часто бывал там, любил этот очень узбекский и очень пролетарский город с его устоявшимся бытом, с кварталами, где кустари жили, хотя и крайне бедно, но достойно, с уважением к себе, своему труду и своей судьбе. Тут хорошо мечталось. Мечталось, что вместо зловонных холодных мастерских с ручными станками будут фабрики с большими светлыми окнами. Не будет хозяев и скупщиков-перекупщиков, не будет нужды ткачам работать по четырнадцать часов в день, не будут трудиться в мастерских дети. Скоро это будет, очень скоро, максимум через пять-семь лет. Вот только бы с басмачами покончить, со спекуляцией.
Он стоял на трибуне, солнце светило прямо в лицо, он жмурился и смеялся. Каждый квартал вышел со своими песнями и лозунгами. Особенно гордо и смешно выглядела колонна красильщиков. Всегда крашение шелка было монополией бухарских евреев, живших в Маргелане с незапамятных времен. Впервые вышли на демонстрацию эти недавно еще такие забитые, втройне бесправные люди. На красном кумаче их знамени по-русски был написан известный всем лозунг с добавлением смешным и трогательным: «Освобождение рабочих есть дело самих рабочих и красильщиков!»
И красильщиков, оказывается, тоже.
Очень уж хотелось несчастным и бесправным красильщикам, чтобы не забыли о них в такой день. А песни? Не было на той демонстрации ни одной новой песни, но ни одна старая не пелась на старые слова. Мелодии, видно, более живучи, чем слова. Слова заменить легче. А ведь слова — это самое главное для просвещения народа.
Икрамов утвердился в своем мнении вечером, когда в бывшем военном собрании смотрел оперетту «Кошмар буржуя». Оформление спектакля сделал барон Фредерикс, а тексты сочиняли сами участники.
Задник представлял собой нечто вдохновленное знаменитой картиной Брюллова «Последний день Помпеи», а падающая колонна была сделана из картона и папье-маше и вот-вот грозила обрушиться на массивный круглый стол с резными ножками, за которым восседали и жаловались на судьбу всевозможные буржуи, изображаемые комсомольцами.
Началось представление буржуйским хором на мотив рекрутской песни «Последний нонешний денечек». Злоба дня была выражена довольно точно, представителей эксплуататорских классов ежедневно сгоняли на заготовку топлива, и пели они про это:
Пришел последний мой денечек,
Реви белугой — караул!
А завтра рано чуть светочек
Рубить отправят саксаул.
Лихо под лезгинку отплясывал какой-то щуплый молодой человек с углем нарисованными усиками в черкеске с газырями. Изображал он грузина-меньшевика. Руки у него взлетали лихо то вправо, то влево, мягкие ичиги скользили по грязному полу сцены.
Меньшевик тифлисский
Агент я английский,
Получаю взятки
Прямо без оглядки,
Надуваю ловко,
Ждет меня веревка…
Ох, уж эта веревка. Не далее как вчера Икрамов решил помочь новой советской школе, размещенной в реквизированном у купца Боголепова роскошном доме. Хозяев выселили в дворницкую рядом с конюшней, дворнику дали комнату в поповском доме, а в саду комсомольцы стали делать качели и гигантские шаги.
Когда вкопали столбы, положили перекладину и стали крепить ее скобами, из дворницкой на коленях выползла жена Боголепова и ползком же двинулась к качелям.
Она решила, что такую длинную виселицу строят для всей их семьи, и просила пощадить не детей, а мужа.
Качели остались недостроенными. Она рыдала, билась головой о землю, рвала на себе волосы. Пришлось уйти.
А молодой человек с нарисованными углем грузинскими усиками все еще плясал и пел.
Мы совсем пропали,
Бедные эсдеки,
Слава наша в массах
Сгинула навеки.
По ходу представления после саморазоблачительных песен на сцену должен был выйти рабочий, и буржуи со страха ныряли под стол, на который падала колонна.
Конца представления Икрамов не увидел. Его вызвали на улицу, где верховой нарочный со вторым конем в поводу ждал его.
— Мятеж в крепостной отдельной роте, — доложил он.
Смеркалось, когда они подъехали к воротам.
— Стой! Кто идет? — крикнул часовой.
— Свои! — ответил нарочный.
— Пароль!
— Да говорят тебе — свои. Это я — Артамонов, со мной из обкома товарищ.
— Пароль.
(Здесь следовал кусок текста о том, как взбунтовались красноармейцы крепостной роты из-за того, что их товарища застрелил пьяный красноармеец саперного дивизиона, и о том, как сорок человек положили свои партийные билеты, потому что начальство не хотело выдать им убийцу на суд.
А вслед за этим эпизодом должен был следовать подробный рассказ о ночной беседе отца с курбаши Исламбеком, человеком такой жестокости, которую просто невозможно предположить в благообразном, религиозном и образованном человеке. Исламбек мстил. Мстил за отнятые земли и табуны, ему мало было золота, драгоценных камней и мехов, которые он уже успел переправить в Кашгар.
Но это получался длинный рассказ, и, хотя он был основан на подлинных фактах (только имена я изменил), я не хочу включать эти страницы в книгу. Недостаточно убедительно, на мой взгляд, получились мотивы, которые привели к столь кровавым последствиям.)
Я уже говорил, что во многих цивилизованных странах литература не делится, как у нас, на художественную и документальную. Там иначе: фикшен и нонфикшен, выдуманное и невыдуманное.
А что, если предположить, дорогой читатель, что все здесь изложенное это только выдумка, фикция, фантазия, что стенограмма, запись с магнитофона, воспоминания современников отца — все это стилизация, мистификация? История литературы знает множество таких случаев.
Так вам удобнее, читатель? Понятнее? Спокойнее?
Всем, кому хочется, советую отнестись к этой книге как к чистой выдумке.