Я плохо помню его — только запах солнечного света в смеси с пылью, только калитку, только супу — глиняное возвышение посреди двора, только пустые помещения для скота, только балахану[1]… Много чего в отдельности, по частям, но мало целого, единого. Наверное, это потому, что я в нем никогда не жил.
Дом этот принадлежал моему дяде, старшему брату отца. Отец звал его почтительно Карим-коры, остальные еще более почтительно — Карим-коры-ака. Старший брат отца, старший среди пяти братьев, он отличался от всех суровостью и — пусть простит он мне эту невольную объективность — раздражительностью ко всем окружающим. Две его сестры, строгая и мудрая Русора-амма и младшая — Садыка, до самой своей смерти не одобряли покойного брата, сокрушались по поводу его характера и отношения к близким.
— Он был похож на нашего отца, — сказали мне тетки, и я едва скрыл свое удивление: узбеки редко говорят так определенно о недостатках своих родственников, тем более — родителей.
— Икрам-домла суровый был, — сказала старшая из дочерей.
— Очень, — добавила младшая.
— А отец? Мой отец?
— Он другой. Он совсем другой, все были на мать похожи. Один Карим-коры на отца.
Дом моих предков располагался в той части города, которой археологи насчитывают две тысячи лет, а по преданию, существующему в нашей семье, на этом месте мы жили лет шестьсот.
Дом этот после смерти деда и ухода оттуда моего отца принадлежал старшему брату, жили там и меньшие. Плохо помню Карим-коры, совсем не помню его улыбки, его голоса, только густые, широкие брови. Знаю, что его году в тридцать третьем укусил чрезвычайно ядовитый паучок каракурт, и тут к трудному нраву дяди добавилось плохое здоровье.
Мы с отцом и матерью иногда ездили навещать Карим-коры с подарками для жены и детей, которых у него было пятеро. Жену Карим-коры мой отец уважал и жалел, по узбекскому обычаю, называл келин-ойе, невестка-мама, в семейных конфликтах всегда становился на ее сторону.
Дом предков остался только в памяти. Весь район снесли, но первым среди многих похожих и столь же древних исчез наш. Сразу после знаменитого Ташкентского землетрясения 1966 года мой двоюродный брат Амин, сын Карим-коры, получил участок для строительства нового дома, старый же разломал окончательно, чтобы использовать столярку, дерево стропил и каркаса.
— Всей семьей ломали, — объяснил он мне, почему наш дом разрушен сильнее соседних. — Очень крепкий был.
Теперь говорят, что Акмаль Икрамов родился возле стадиона «Пахтакор». Раньше был другой ориентир — мечеть Шейхантаур, когда-то главная мечеть Ташкента.
Вообще вся наша родня селилась вблизи этой мечети. Оно и понятно, если учесть, что мы происходим от основателя этой мечети шейха Хованди Тахура, родословная которого восходит будто бы к халифу Омару, одному из основателей Арабской империи и первому редактору Корана. Относительно халифа Омара мне проверить пока не довелось, но дедова родословная — шаджара — сохранилась у родственников. С датами и именами она ведет к шейху, которого поэт Абдуррахман Джами считал своим наставником.
Все это я узнал сравнительно недавно и без какого-либо сознательного интереса. Говорил со стариками, с учеными, с родичами, с историками: вопросы возникали сами собой, и постепенно я узнал, что отец мой родился в семье, насчитывающей четырнадцать поколений интеллигенции. О дальних предках, кроме имен, дат рождения и смерти, известно крайне мало. Зато о тех, кто окружал отца в детстве, удалось кое-что узнать. Дед мой, домла Икрам, был учителем и вероучителем, образование получил в Бухаре и совершил хаджж в Мекку. Сохранился его паломнический посох, который теперь стал коротеньким, как скалка, потому что верующие отрезали от него по кусочку и делали талисманы. Один из дядьев отца, Алимхан, был весьма образован, сотрудничал в «Туркестанской газете», дружил с русским ученым Остроумовым и выступал с публичными лекциями о достижениях естественных наук. О другом дяде — члене 2-й Государственной думы — я уже рассказал.
Бесспорно, что отец многому научился от своих двух старших родичей, но были и другие его учителя, о которых я расскажу, стараясь быть как можно ближе к правде, к тому, что мне удалось узнать.
А дом, в котором родился мой отец и еще по крайней мере десяток колен семьи, я все-таки помню. Иногда отец показывал его, когда устраивал для своих приезжих из Москвы друзей экскурсии в Старый город.
Одного из гостей я запомнил больше других, потому что его приезда ждали.
Невысокий, быстрый в движениях, рыжеватый, если не сказать рыжий, он был крайне и искренне внимателен ко всему, что видел вокруг. Сначала отец обратил внимание гостя на резную тутового дерева калитку, которых тогда в Старом городе было много, объяснил значение традиционного узора, а во дворе сразу повел москвича к… уборной.
— Посмотрите, Николай Иванович, какая глубокая яма, и, заметьте, что совершенно нет запаха. Если бы мы, узбеки, нация, живущая так тесно в городах, да еще в нашем климате, не соблюдали санитарных установлений, мы бы вымерли от эпидемий.
Николая Ивановича очень уважали в нашем доме, фамилия его была Бухарин, и совсем недавно, даже работая «в стол», чтобы назвать фамилию, я должен был преодолеть какое-то весьма ощутимое внутреннее сопротивление — сопротивление страха.
Сопротивление страха влечет на замену одних слов другими, имен — псевдонимами, а фактов — аллюзиями. Но настоящая беллетристика не должна быть легче документа, а до последнего времени она строилась не столько на изобразительных средствах и метафорах, сколько на эвфемизмах, намеренном сокрытии истины.
И все-таки…
Все-таки я добросовестно решил рассказать о том, чего не знаю документально, что почувствовал, понял, чем «проникся».
Прежде всего это атмосфера дома моего деда, взаимоотношения между родственниками, уклад и быт Предыстории моего отца, как я ее себе представляю по многочисленным рассказам близких. Или вот еще — русская колониальная администрация, те люди, которым было судьбой предназначено править огромной окраиной, населенной тьмой загадочных для них «туземцев». Кто были эти люди? Чего они ждали, чего хотели в канун событий, которые для многих обернулись катастрофой?
Чтобы объяснить кратко самые основные исторические, экономические, социальные, религиозные, психологические особенности времени и среды, нет способа более емкого, чем тот, который крупнейшие писатели века прошлого без всякого самоуничижения называли беллетристикой, а себя беллетристами. Да и очерки нравов в лучших своих образцах приближались к образцам изящной словесности и сильно отличались достоверностью своей от того, что, отнюдь не являясь литературой факта, называло себя в последние годы документальной литературой.