Диплом

Конец июня, ей двадцать два года, и завтра у нее защита. Подняться на кафедру и перед аудиторией делать доклад по своему проекту — да, но она может забыть слова, может начать заикаться, внезапно замолкнуть и даже заплакать. Особенно теперь, после истощения и надрыва последних месяцев: грудной ребенок, дипломное проектирование, нервы…

Она боится позора и срыва. Именно поэтому назвала на свою защиту всех, кого могла. Чтоб от отчаянного страха похрабреть.

Сегодня она встретила на улице Сашу, она его год не видела. Когда-то давно, года три назад она бросила его ради своего теперешнего мужа, и зря; он перенес это тяжело: гордо, да и перенес ли; последний раз они виделись в институтском буфете, там были тогда вкусные бутерброды с докторской колбасой, до введения новых ГОСТов: колбаса еще была нежная, ароматная и пропитывала хлеб своим аппетитным духом; и Саша тогда сдержанно издали кивнул ей и отвернулся, живота еще не было заметно, но он должен был увидеть обручальное кольцо, оно поблескивало, когда она поднимала стакан с кофе и отпивала глоток. Она хотела тогда, чтобы он подошел, она ведь к тому времени уже поняла, какую совершила ошибку, ее не поправить, но Саша должен узнать, что она жалеет о нем, да, это бы утешило его. Но он не подошел, очень гордый.

И вот они столкнулись лицом к лицу в скверике, ему не увильнуть, она вознесла к нему такой умоляющий стоп-взгляд, что ему ничего не осталось, как покориться. Он ни о чем не спросил ее, а она ждала вопросов. У нее в сетке болтались баночки с детским питанием, она была худая, истощенная, и волосы, когда-то кудрявой шапкой торчавшие вверх, теперь от кормления ребенка распрямились и сникли, ломкие, как солома. Он должен был догадаться о ребенке и что-нибудь сказать. Но не сказал. Это было обидно, но справедливо ли считать свои обиды, нанеся ему такую — не обиду — беду. Она пытала его тоскливо-голодными расспросами, он отвечал скупо и односложно. Она заглядывала ему в лицо, ей так хотелось поплакаться ему, пожаловаться на свою трудную и, кажется, пропащую судьбу. Начать с того, что отца ее посадили, и этого она не могла ему простить, и много лет еще уйдет на то, чтобы она поняла: пройдохи — все на воле, ибо сила — их; а в тюрьме — совсем другие люди, беззащитные и сломленные, слабые, они как раз годятся на заклание: непродуктивны, и общество сдает их. Так из скота часть идет на племя, часть на молоко, на мясо, а часть — жертвенные животные… И на Руси недаром говорят: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся!» — но эта мудрость ходит в гуще темного народа, а в просвещенном комсомоле, где она тогда пребывала, поддерживались истины другие.

Итак, отец в тюрьме; мать с появлением внука ушла с работы, чтобы дочери не прерывать учебу на последнем курсе. Ребенок растет здоровый, с аппетитом, она кормит его грудью, и из нее последнее уходит, вот и кудри распрямились, сама кормится кой-как, потому что живут они вчетвером на сорок рэ ее стипендии да на сто десять рэ мужа, молодого специалиста, которого заботит лишь одно: ему надо бы лучше питаться, а то он снижает свои спортивные результаты. Этой заботой он время от времени делится с нею, но ей уже не больно, ведь она поняла, что они с ним не товарищи и брак ее на третьем году надо признать конченым. Ясное понимание снимает боль. Не столько жаль себя, сколько Сашу: она тогда бросила его, не выдержав душевного напряжения, какого требовали отношения с ним, ведь он все время был в усилии, в поиске каких-то там ответов на какие-то вопросы, тогда как для ее мужа, в пользу которого она выбрала, вопросов не существовало никаких, все было просто, и сам он был прост — до желудочных рефлексов, и вот этой-то желанной простоты она теперь вкусила досыта.

Ну побудь еще немножко, не уходи, просит она, а Саша: обеденный перерыв у меня кончается. Она ему в пятый раз: ну как ты хоть живешь? Да так, говорит, работаю… Плечами пожимает. Стихи-то пишешь? Нет, перестал. А бальные танцы, а фотография? Это, говорит, все ушло. И молчит. А я, говорит она, не дождавшись ни одного вопроса, завтра диплом защищаю. Хочешь, приходи на защиту. Придешь? Не знаю, отвечает, может быть.

Надежду оставил, не стал обижать. «Может быть», — сказал. Великодушный.

Но он, конечно, не пришел. Он умный был. Не обвинял, но обиду помнил.

И вот она в последний раз собирается в институт — на защиту диплома. Она сцедила молоко для своего сыночка. Мамино волнение зашкаливает. На этом дне сосредоточилась надежда всей ее, маминой, жизни. Этот день один может ей все возместить: начиная с раскулаченного сиротства, продолжая бедствиями войны и бедностью и кончая теперешней тюрьмой мужа — постылого, впрочем… Пусть бы дочь за нее добрала: получила диплом, вышла в люди…

У дочери, к счастью, есть для защиты одно подходящее платье, универсальное: черное с белыми кружевами на рукавах и на груди; по пути она зашла в парикмахерскую, где ей завили ее прямые и худые волосенки. И — в сторону трамвайной остановки; тубус с чертежами, папка с описанием дипломного проекта, лето, ветер, и, идя навстречу ветру, она загадала: вот встретить бы того парня, который иногда ей попадается на этом отрезке пути и всегда пристально глядит на нее пронзительным, сквозящим светлым взглядом. Между ними что-то есть, но момент знакомства упущен — драматургия ослабевает так же быстро, как и нарастала; это каким чутким режиссером надо быть, чтоб уловить кульминацию. С каждой новой встречей все глупее становилось взять и заговорить, ибо связь их все очевиднее, ее уже не спрячешь за невинным «Девушка, где тут улица Академика Вишневского?», тут уж надо сразу в омут головой: «Вы мне нравитесь, черт возьми!» — а где набраться смелости на такое, ведь никогда мы так не боимся риска провала, как в юности, когда он наименьший…

И вот он идет навстречу, светит, как фарами в ночи — зажмуришься, ослепленный, — бледно-голубыми глазищами — сбылось загаданное! Теперь она уже почти не сомневается в удаче. Окатила его взглядом, пробежала дальше, как цунами, но все же оглянулась — и он как раз оглядывался, она засмеялась вслух, сверкнула глазами, как маяк, и исчезла вдали — умчалась за своею удачей.

Впоследствии, придя на работу на тот же завод, где работал и он, узнала, что он женат, но не познакомились они совсем не поэтому — просто все перегорело, ах, движение жизни так хрупко, таинственно, жаль.

Итак, она защищает свой дипломный проект. В аудитории комиссия, на доске развешены ее чертежи, она переходит от одного к другому на возвышении кафедры, в руке указка, порхают кружева над тонкой кистью, она возбуждена до дрожи, как беговая лошадь, ее знобит от воодушевления, она говорит собранно и ярко, ее проект полон остроумных находок и интересных выводов. Она видит это по лицам, ее возносит поддержкой их восхищенных взглядов — до невесомости почти. Глаза ее горят. Какой восторг. Она победила.

К вечеру, когда прошла защита всего дипломного десятка, назначенного на этот день, и комиссия посовещалась, всех пригласили в аудиторию. Болельщики и любопытные тоже ввалились, дипломники выстроились в шеренгу, и председатель комиссии под рукоплескания каждому вручал диплом и ромбик. Когда вышла к нему из шеренги она, председатель глубоко заглянул ей в глаза, пожал руку — особенно, не как всем — и негромко сокровенно произнес: «Вы будете хорошим инженером!»

Ее охватило божественным пламенем. Она будет хорошим инженером… В дипломе стояла оценка отлично, но дело не в оценке: не у нее одной — но больше никого председатель не наградил заветным этим обещанием: «Вы будете хорошим инженером». Он ей пообещал большое будущее, да что там пообещал — он дал его, он ей обеспечил его, потому что она поверила пророчеству так страстно, так безудержно, так сильно, что теперь никто не смог бы разубедить ее в этом. Никто на свете не мог теперь сомневаться в ней, ибо слова этого пророчества отпечатались в ее взгляде, они зажглись у нее во лбу огненными письменами, они стояли начертанными на ее развернутых плечах, на бесстрашной с той поры ее походке: «хороший инженер!», и так оно и было, мир стоит на законах силы, и где он теперь, председатель комиссии, ведавший раздачей силы, благослови его Господь!

И именно таранной этой, новой, всепокоряющей походкой она и шла теперь домой — не шла, летела, и мама на скамейке под сиренью с толстым ребенком на коленях сразу издали увидела: «хороший инженер», да, безусловно, это было видно всякому, и счастье коротким замыканием прошило маму, она поднялась навстречу дочери, с ребенком на руках, но ноги не держали, облегчение от долгого волнения обессилило ее, она снова опустилась на скамейку и заплакала; она плакала от счастья, что дочь ее хороший инженер и что отныне наступит перемена и ее судьбы; она плакала от горя, что так долго не наступала эта перемена, что жизнь так трудна и бедна, что муж в тюрьме; и дочь плакала вместе с нею от всего того же самого; и только младенец не плакал, а недоуменно поводил на них глазами и нетерпеливо беспокоился, чтоб скорее дали ему грудь; они прошли в дом, грудь за день переполнилась до боли молоком, за этот долгий трудный день; она быстро сбросила свое торжественное платье и сунула нетерпеливому дитяти переполненный источник, и они продолжали с мамой счастливо и бедственно плакать, а дитя, безмятежно ворочая глазами, мощными засосами вытягивало из нее свое пропитание, так что журчание отдавалось в костях ее худого тела, как в гулком помещении.

Ей полагался отпуск после защиты, стипендию давали и за июль, но она тотчас устроилась на работу, чтобы скорее получать зарплату, чтобы кончилась проклятая эта невыносимая бедность. И вскоре на работе она влюбилась с первого взгляда в новичка, и на сей раз события развивались очень быстро, в полном драматургическом соответствии, на сей раз она была отважна и жадна, уж так она наголодалась по удаче и любви; во время тайных свиданий молоко сочилось из ее сосков, а однажды, когда они с возлюбленным, смеясь, выбегали из дверей его дома на улицу, она натолкнулась на взгляд мужа. Счастливая улыбка так и размазалась по ее лицу, она застыла, но муж отвел глаза, как незнакомый, и прошел дальше по улице, толкая перед собой коляску с их ребенком.

Вот, значит, и такая минутка беспощадного стыда была в ее жизни.

Много чего было. Молодость — как самолет на взлете: перегрузки, тошнота, провалы. С тех пор прошло довольно времени, самолет набрал скорость и должную высоту. Больше не случалось у нее таких тяжелых месяцев, как те, перед дипломом. Такой измученной и несчастной, как тогда, она себя уже не чувствовала больше. Быть может, в юности несчастье потому так больно, что его не ждешь. Потом привыкаешь: несчастье глубоко нормально! — и закаляешься, перестаешь замечать. Напротив, подарки судьбы теперь неожиданны и потрясают: что, это мне? Тебе, тебе, кому же, и счастье — магниевой вспышкой. Вот парадокс, юность — пора несчастий, а зрелость, получается, наоборот.

Проходит время. По полу комнаты ползает черепаха Агриппина, которая живет здесь уже пять лет; в доме три человека, но Агриппина из всех выделяет хозяйку: когда хочет есть, подползает к ноге и карабкается на туфлю. Хозяйка понимает сигнал, берет черепаху в руки, гладит ее бесчувственный (бесчувственный?) панцирь и приговаривает нежные слова; черепаха доверчиво расслабляется, провисают ее лапы и голова, как у разнеженной кошки, хозяйка несет ее на кухню и кормит на полу: капустой, огурцом, а то и хлебом. Наевшись, черепаха возвращается в комнату хозяйки и надолго успокаивается. По старинному китайскому поверью, кто приручит черепаху, у того не иссякают человеческие чувства. Поверье справедливо, видимо, взаимно; это знают обе — черепаха и хозяйка, это их общая тайна, и они друг другом дорожат. Панцирь Агриппины лоснится и поблескивает, волосы хозяйки вьются надежными тугими завитками.

Загрузка...