Где сокровище ваше

Люба, шестилетняя, толстая, хвостом таскалась за сестрой-пятиклассницей. Сестрины подружки собирались на закате за поскотиной — как бы встречать своих коров из стада. Коровы и без них знали дорогу к своим воротам, где ждал кусок посоленного хлеба и ведро воды, но именно в то лето у компании была мода встречать коров у поскотины. Мальчишки — тоже здесь, отдельной стайкой, с матерными анекдотами и ревом смеха: чтобы девчонкам было слышно, какая нескучная у них, какая значительная жизнь, какие тайны им открыты.

У девчонок визг и похвальба, у кого быстрее грудь растет и кто уже влюбился. Для прочих секретов малышню отгоняли.

Люба бродила в изгнании по склону, в замызганном ситцевом платье, босая, нечесаная, но не ведающая об этом, замечая на свете совсем другое: как цвел махрово-фиолетовый чертополох, ржавели кучерявые листья конского щавеля, как в отдалении от мальчишек и девчонок сшибал бичом макушки растений подросток, тоненький до ломкости.

Бич — только повод отойти. Ему в одиночку лучше. В небо глядел и вдаль и еще под ноги себе, видел что-то небывалое, что и не снилось ровесникам. Он был другой: ходил не так, глаза иначе поднимал, смущался. Стерпел бы и анекдоты, и остальное, чем под завязку были наполнены мальчишки, — но ему это было скучно.

Того, что нужно, не находил ни в ком.

Девчонка одна, Катька, захватила себе монополию на него и закатывала глаза: «Ах, мой Саня!», чтоб остальным было завидно, как она влюблена.

Он, слава богу, не догадывался об этом, а то бы его стошнило от отвращения, думала маленькая толстая замызганная Люба: нестерпимо ей было, как смеет эта паршивка даже издали касаться Саши своей поганой любовью.

Отойдет от этих пошлых девчонок, глянет на него — он, соглашается все ее существо в грязном платье.


В следующие годы мода встречать коров прошла, у Любы уже была своя компания, свой класс, про Сашу она не помнила: в школе разница в шесть лет воздвигает слишком высокие стены.

Она увидела его и он увидел ее, когда она доросла до танцев в клубе, а он приехал в армейский отпуск. Единственный их танец они станцевали в последний вечер его отпуска. Люба только и успела сказать ему, что помнит его двенадцатилетним мальчиком, как он бродил в сапогах за поскотиной с бичом, непохожий на других.

Он страшно разволновался и пожалел, что прохандрил весь свой отпуск в родительском доме, никуда не выходя.

Остаток службы он помнил о ней, а она о нем.

Он вернулся из армии и стал работать шофером, она училась в девятом классе, они встречались на танцах, он провожал ее по хрупкому льду октября, по ноябрьскому белому снегу, целовал нежно, рассказывал застенчиво истории из своей жизни. Про то, как он ходил с Линой Никитиной, не смея к ней прикоснуться от благоговения, а потом узнал от ее подруг: она обижалась, что он долго ее не целует.

Люба помнила эту девушку, необыкновенную, чудную, тень ее еще витала в стенах школы, и справедливо было, что Лина принадлежала именно ему. Такому.

Однажды он где-то с непривычки напился допьяна, закусывая квашеной капустой, вызвал Любу из клуба, в темноте они сидели на скамейке возле райисполкома, и он беспомощно сознался, что любит ее так, что сил никаких нет.

Он был прекрасен, и не было в нем изъяна, о который споткнулась бы ее любовь, набирая скорость, взвинчиваясь вверх. Но ей было шестнадцать лет, а ему двадцать два, такого взрослого парня она имела право промучить около себя еще года два — самое большее, и то лишь с уверенностью, что терпение его будет вознаграждено немедленной по совершеннолетии свадьбой — и что потом? — счастливая брачная ночь, неминучие дети, хозяйство и дом, из которого уже никогда никуда не вырваться. Так в этом счастье и погрязнешь навек.

А Люба ощущала в себе иное предназначение, ее наполнял тревожный зов из будущего, в котором она видела себя не иначе как у синхрофазотрона, и человечество, разинув рот, дожидалось от нее какого-нибудь великого открытия.

У нее был школьный товарищ, она ему созналась однажды, что намерена сделать великое открытие в физике. Мир стоял перед обоими неприступной крепостью, которую им предстояло взять, и уж они по-соседски делились инструментом для взятия крепостей: ты мне стенобитное орудие, а вот у меня, смотри, какая мортира, не надо тебе? Слабостей своих друг перед другом не стыдились. И когда Люба ему доверчиво созналась в открытии, он на нее в испуге посмотрел и усомнился, выйдет ли у нее. Все же для взятия великих крепостей и сила великая нужна.

Выйдет, заверила Люба, если положить на это всю душу, если думать над чем-то одним изо дня в день и даже ночью, на автопилоте, на подсознании — непременно от таких усилий в мозгу завяжется зародыш и произойдет великое открытие.

Естественно, она должна была после школы ехать поступать в МИФИ или МФТИ, долго учиться — и какие уж тут дети, какая любовь?

А Саша?

Не совмещался Саша с такими ее планами.

Или ей от зова судьбы отрекаться, или от любви.

Любовь, причем, уже грозила перейти в неуправляемую стадию. Такие затраты сердечной энергии, она знала — физика! — невосполнимы, а ей не хотелось так расточительно расходовать их зря. Бесперспективно.

Она написала Саше длинное письмо — что любит его, но расстается с ним. Конечно, подлых слов «зря» и «бесперспективно» она постаралась избежать. Уже ведь мытая ходила, причесанная и умная.

Он ничего в ее письме не понял. И правильно сделал. Эту конторскую расчетливость нельзя понимать. Позорно быть таким понятливым. Или ты любишь — тогда люби, без глаз, без рассудка, без ума, положись на зрячесть священной стихии. Или уж не ври про любовь, коли у тебя рассудок, ум и расчет.

Больше они не виделись, дообъясниться, дооправдаться он ей не дал. Не простил.

Кстати, с чего это она взяла, что зря и бесперспективно? Ведь они не обсуждали будущее.

Но человек втайне знает свои силы.

Саша от всех отличался — и от нее тоже. Награди нас природа собачьим нюхом — как бы мы страдали от вони! Но мы защищены от болезненных вторжений мира нашей глухотой, слепотой и тупостью.

Мы спасительно мелковаты и плосковаты, сигналы жизни потухают в нас, не получая резонанса и продления. А Саша был отзывчив и все время мучился от эха — оно носилось в нем из края в край.

В нас нет огня, которым бы передавалась весть с вершины на вершину со стремительностью индейских сторожевых костров. Заветную весть, раскаты горнего смеха — вот чего мы, ущербные, лишены, вот во что он вслушивался, сбивая бичом макушки растений.

С тоскливой завистью глухого Люба часто видела, как он трепещет, отзываясь на музыку непостижимой жизни, как он не переносит фальши в поведении, звенит, как счетчик Гейгера. Ее чувства были слишком неповоротливы, грубы.

Зато в нем не было дерзкой энергии напора — внедряться и создавать. Она же ощущала в себе целую каменоломню строительного материала, залежи и глыбы томились в ней, добытчик готовился к долгим трудам, и Саша тут в помощники не годился. Она была тяжела, он — из тонкой материи, эльф.


Она наказана богом любви за позорную расчетливость тем, что любит его по сей день, избегает и боится, как бы не умереть от волнения.

Великого открытия она так и не сделала. Видно, не удалось сосредоточиться как следует на одной мысли, все время что-нибудь отвлекало…

Но у синхрофазотрона проклятого все же стоит и предназначение свое, видимо, исполнила верно, судя по здоровью — это индикатор точный.

У Саши со здоровьем хуже. Его преданная прекрасная жена то и дело возит ему передачи в кардиологическое отделение областной больницы.

Они женаты с сельхозинститута, куда он поступил через полгода после Любиного письма, на инженерный факультет. Любе донесла потом разведка из родного села: «Саша привез жену — вылитая ты».

Привез жену, стал работать в совхозе, со временем принял главное инженерство, потом и руководство, когда старый директор вышел на пенсию.

Он не хотел этой работы, но согласился, полагая, что не надо потакать своему нежному душевному устройству. Пора быть настоящим мужчиной и преодолевать слабости и тонкую инопланетянскую свою природу.

Так и преодолевает изо дня в день, из года в год. Никак не может преодолеть. Ему по-прежнему громадных усилий стоит подойти к трактористу, пожать руку, спросить, как дела, и бежать себе дальше. Он понимает, как трудно Господь сотворял душу этого тракториста, храм свой, как сложно этот храм устроен; он слышит, как эхо гуляет под сводами; он может приблизиться к нему не иначе как с трепетом, а старый директор всего этого не знал, он запросто подходил и здоровался; и сам тракторист о себе ничего такого не подозревает, никаких гулов и храмов, и отстранение директорское он понимает как заносчивость и презрение к его, тракториста, работе и жизни.

Хотя всё как раз наоборот.

Так и мучаются все — и крестьяне, и директор. Работает, конечно, до крайности, до упора, держит хозяйство.

Сохранился бы здоровей и целей, найди он себе поприще одиночки. Синхрофазотрон какой-нибудь. А он — директором! Ужасное несовпадение, безумный выбор. В гневе после письма, в мщении.

Для Любы рос, ее был мальчиком, ей предназначенным. Она это в свои чумазые шесть лет знала — но не точно.

Что мы знаем точно? Про нас прозектор все узнает, когда вскрытие произведет. Он и скажет, в каком месте самая тонкая жила не выдержала насилия над нашей природой.

Но как надо было, не знает и он. И никто. А если бы кто знал, так и жить было бы неинтересно.

Загрузка...