Стол первый. Его так и не было. Но с мыслью о нем я прожила три года. Дядя Гриша, хрен моржовый, царство ему небесное, заронил в детское сердце мечту:
— Вот пойдешь в первый класс — я тебе столик сделаю, будешь за ним уроки учить.
А столяр был замечательный.
И я стала ждать, дрожа от предвкушения: вот пойду в первый класс, и мой дядя подарит мне столик. Они с теткой Маланьей были бездетные, и я ходила к ним в дом желанной гостьей. Еще охотнее я гостила в дяди Гришиной избушке при конюшне. Там пахло дегтем, на лежанке валялись куски гобелена, которым обивали кошевки — «представительские» сани для начальства. Теперь приходится объяснять, а тогда для меня все это было неотъемлемой частью Творения — и запах льняного семени, и кошевки во дворе, и лошади с подрагивающей шкурой.
Дядю Гришу у нас в родне прозвали Хоттабычем, потому что он был, во-первых, Потапыч, а во-вторых, хвастун фантастический. Он безбожно врал своим племянникам, что он шпион и работает сразу на несколько разведок, что у него под подушкой лежит семизарядный браунинг и что хромота у него с войны, которую он провел победно и геройски. Мальчишки посмеивались, зная, что дядя Гриша, инвалид детства, не был на войне. Я же в браунингах ничего не смыслила, а в столик поверила свято.
Конечно, я ни разу не напомнила ему про обещание, но думала об этом день и ночь, открытая рана ожидания так и зияла у меня в глазах — как мог он ее не заметить?
Я пошла в первый класс, потом во второй, потом в третий и все ждала. Потом маленький столик был бы мне уже не по росту.
Стол второй. Он стоял в нашей с братом комнатке, с двух торцов мы учили за ним уроки. Свою половинку я застилала листом ватмана. Пока бумага сохраняла первозданную чистоту, у меня захватывало дух, когда я за него садилась. Потом второпях что-нибудь записывалось на уголке, ватман насыщался событиями, и я, садясь, подключалась к своей предыдущей биографии, как летчик перед взлетом ко всем приборам в кабине.
Потом бумага истлевала, и приходилось расставаться со всей ее историей и археологией, начиналась новая эра, писались новые письмена.
До сих пор помню клинопись, начертанную любимой рукой, с грамматическими ошибками: «Ты зачем, Рыжая, наклонялась к Витьке и что-то ему шептала!»
Ах, действительно, зачем!
Этот стол сделал меня затворницей, очертившей себя магическим кругом света настольной лампы.
И этого круга я однажды чуть не лишилась. Мама решила уйти от отца и даже ушла: собрала вещи, прихватила нас с братом, и мы поселились у тетки Маланьи. Но я затосковала без стола, и мы вернулись. Когда человек не уверен в своем поступке (я имею в виду маму), ему достаточно и такого предлога.
А поддержи я ее тогда — она зажила бы иначе, лучше, потому что хуже было некуда. Но она боялась, что не прокормит нас одна.
Первый опыт учит намертво. Мне в костное вещество въелось правило, заповеданное себе самой: никогда не попадать в экономическую зависимость от мужчины.
Каменный этот завет, конечно, мне навредил, не дал стать существом вопросительным и слабым — женщиной. Хотя достался мне муж сильный и знающий все ответы. Он купил мне письменный стол, научил понимать, что происходит; чувствовать я могла худо-бедно и раньше. То был третий стол моей судьбы, я провела за ним тринадцать счастливых лет и еще три года.
Недавно я позвонила ему в другой город (не столу, понятно), чтобы узнать, как там поживает наша дочка, которая проводит у него летние каникулы. Дочка уже спала. Он рассказал мне, как они делали с ней пробежку по лесу и добежали до озера. А там в это время некая «живая церковь» крестила своих новообращенных, женщины были в белых рубахах, а мужчины все какие-то лохматые. Мои бегуны спросили у одного лохматого, что тут происходит. Он ответил, что это — «живая церковь». А мои говорят ему: «А мы так, просто православные». И мужик признал: «Ну что ж, Бог един». На том и сошлись.
Когда мой бывший муж о чем-нибудь рассказывает, над событием, как радуга над лесом, возникает призрачное сияние другого смысла, и это важнее самого события. Мы разговаривали и смеялись, а потом я ему и говорю:
— Знаешь, а я машину купила.
— Да? — он обрадованно удивился, но тут же и потух — его натренированные чувства сменяют друг друга с быстротой компьютерной графики. И разговор наш свернулся, как кислое молоко в кипятке.
Машину мы собирались когда-то купить вместе.
Собственно, их тоже было три, но первые две не осуществились, как и первый мой столик.
До первой машины я чуть-чуть не дотянула, как появился этот сильный мужчина, мой муж, и пресек плавное течение моей биографии, решительно заявив: если мы не будем вместе, мы погибнем.
Я тогда еще плохо понимала, что такое гибель (повторяю, понимать научил меня он). Как многие, я согласна была считать, что гибель — это когда тебя бьют дубиной по голове; а пока не прибили, ты вроде как цел. Но я чувствовала (чувствовать я умела и раньше), что ему виднее, и уехала к нему спасаться.
Выглядело спасение так: дом в деревне, маленькая дочка, два ведра на коромысле. Намою дочку в бане, румяную принесу в дом, поставлю на кровать и вытираю, а она дышит, глазками моргает и лепечет: «А бывает постоялый дворник?»
Муж уехал в Монголию всего-то на две недели, но я тосковала по нему и плакала, глядя в небо на улетающих птиц.
Но все равно пришел конец тому совершенному состоянию родства, когда абсолютно не врешь и тебе не врут. Закрались умолчания, взгляд утратил прозрачность: мы стали смотреть друг на друга словно сквозь пятна катаракты. Гибель принялась за нас.
«Ты лучше трезвым будь, чем что попало пить, ты лучше будь один, чем вместе с кем попало», — сказала дочка стихами Хайяма, объясняя, почему у нее так мало подружек.
Мы разошлись с мужем, чтобы не погибнуть во лжи. Так и не дожив до машины. Ему-то машина была не нужна, но он уже готов был уступить. Машину хотела я. Вон она теперь стоит.
Не понимаю, как я могла так долго без нее обходиться. Жизнь моя обретает свою завершенность только в те минуты, когда я сажусь за руль.
Дочка тоже научилась ею управлять. Ей двенадцать лет (дочке), живем мы вдвоем, характер премерзкий (у обеих). Говорю ей:
— Не потерпела бы тебя с таким характером, но ты мне дорога как память о твоем отце.
Злорадно посмеивается. Она и сама его любит.
Когда они вместе, всегда что-нибудь происходит, даже если ничего не происходит. В этом папина особенность.
Например, красивую девушку папа замечает издали, несмотря на очки. Он тут же толкает дочь под бок: смотри, какая! Заходя в магазин, папа пускается кокетничать с молоденькими продавщицами, но они почему-то не отзываются на его тонкий юмор. Только ровесницы в восторге от него, но ровесницы слишком толсты и стары для папы, ведь он-то по-прежнему свеж! А девушки этого не желают признавать, и иногда папа бывает так обескуражен их холодным приемом, что три дня не встает с кушетки. Он и в бодром-то состоянии духа неохотно с нее поднимается. Как Обломов, он лежит и размышляет, не переехать ли ему в Тверь. В Твери все-таки Митя. Несколько дней папа собирается с силами, чтобы написать Мите письмо. Папа принципиально делает в день только одно дело. И вот наконец письмо написано:
«Митя! А не переехать ли мне в Тверь?» И еще неделю после этого папа переживает случившееся: «Видимо, перееду, вот уже и письмо Мите написал». Потом долго готовится к тому, чтобы пойти в агентство по продаже недвижимости и обсудить вопрос переезда. Наконец они идут. Там папа не знает, в какую дверь сунуться, и дочке приходится быть его поводырем. За нужной дверью посетителей принимают несколько агентов, но папа подсаживается к самой молоденькой, принимает живописную позу и пускается в витийство, а забытая дочка переминается в дверях с ноги на ногу. Потом на улице она спросила, почему он так пренебрегал ею, ведь обычно он с удовольствием ее представляет. Папа объяснил: «А вдруг бы девушка подумала, что ты моя дочка!»
Я завистливо слушаю ее веселые рассказы, безбилетный зритель этого погорелого театра. Не то что на сцену — меня в зал не пускают. С главным лицедеем я не виделась уже четыре года.
Пока мы жили вместе, нам удавалось сообща отгораживаться от зла этого мира. Но после, когда разделились, крепостные стены рухнули, и мы очутились на семи ветрах.
Мало кто обладает охранительным инстинктом от гибели, не досталось его и герою моей позднейшей биографии. Щадящую ложь он считал добротой (разумеется, щадить всегда приходилось ему, сильному). С ним же, он полагал, от этой лжи ничего не сделается. Не убудет. Не смылится. Когда я лепетала, что надо бы себя поберечь, он отвечал, что бережно к себе относиться — эгоизм. Под словами «беречь себя» мы подразумевали разные вещи и никак не могли столковаться.
Осталось от нас два обмылочка.
Покупка машины у меня в очередной раз сорвалась, потому что в нашей стране постоянно меняются условия игры: то деньги есть, машин нет, то наоборот. На сей раз все старые деньги реформа Гайдара, как корова языком, слизала, а новые еще не наросли.
У друга же моего дела пошли споро, и однажды он принес мне пачку денег.
Деньги были настоящие, зеленые. И столько, что, если отслоить от них пятую часть и добавить ее к тому, что у меня уже было, получалась машина. И пачка-то от этого — ну, почти не терпела ущерба.
Ущерб терпело другое.
Но понять это мог лишь один человек в моем окружении. Беда только, что он вышел из моего окружения. Но все равно понял, потому и сник, когда я сказала ему по телефону про машину. Он-то был знатоком погибели, раньше он вел меня, как сапер по минному полю жизни.
Оставшуюся пачку денег я поместила в банк под проценты, чтобы заровнять ее ущербность и вернуть дарителю в целости. Так кошка заравнивает за собой шкодливые следы.
Деньги эти были проклятые. Трижды. Во-первых, происходили не из потного труда и честного продукта, а из хитроумной комбинации сродни мертвым душам Чичикова (теперь это называется ноу-хау и ценится дорого). Во-вторых, предназначались для взятки чиновнику, но дело решилось меньшей суммой. И третье черное пятно на этих деньгах: я их взяла, преступив собственную заповедь: никогда не попадать в зависимость от мужчины.
Я гоняла на своей машине и год с любопытством ждала, что же будет: угонят или я на ней разобьюсь? Ведь за трижды проклятые деньги можно навлечь на себя только расплату.
Но трудовая доля в этой машине, видимо, перевесила и выкупила меня из проклятия.
Не повезло лишь химически чистым неправедным деньгам. Тем, которые заравнивали свой ущерб в банке. Банк лопнул. И долг я не смогла вернуть (даритель, впрочем, и не числил за мной долга).
Сумма, надо сказать, была не меньше той, что отнял у меня Гайдар. И к новому ограблению, как оказалось, причастен тоже он. Бойкий соучредитель лопнувшего банка (банкир Голубойко — назвала его одна газета) пустил наши деньги на политическую поддержку гайдаровской (и своей) партии. Я ахнула: так вот куда заложила судьба эту бомбу тройного проклятия.
Ведь мы не видим всей картины, и лишь за поворотом времени нам приоткрывается высший смысл событий; был, наверное, какой-нибудь пассажир, опоздавший на единственный рейс «Титаника», оплакивал свои потерянные деньги.
Нашего ли ума дело хлопотать о справедливости, если огненными письменами начертано: «Мне отмщение, и Аз воздам».
Меня теперь другое беспокоит: получается, я со своим банковским вкладом — террористка, вроде Веры Засулич, только механизм мщения — нечасовой.
Значит, и на мне будет та кровь?..