Кто из великих

Приехала я поступать в Литинститут, мне указали комнату в общежитии. Когда я открыла дверь и встала на пороге, одна из моих будущих подруг расчесывала богатые волосы и произносила такую фразу:

— Путь женщины в литературу лежит через постели и руки мужчин.

Эта удивительная фраза, таким образом, встретила меня на пороге литературы.

А я была из Сибири, там феминисткам нечего делать, там женщины без всякой борьбы пользуются полным равенством: жизнь так трудна, что места под солнцем (?!) хватает всем. Там не целуют дамам ручки и не говорят комплименты, но любая толковая женщина беспрепятственно реализует свои возможности. Это в Москве всё наоборот: целуют ручки, нахваливают красоту — и никуда не пускают, самим тесно.

Так что Света знала, что говорит. Она уже напечатала к тому времени два рассказа в толстом журнале. И ей было виднее, где пролегает этот самый путь в литературу.

Но, против ожидания, она провалилась на первом же экзамене.

Редели ряды абитуриентов; стало меньше пьяных на третьем этаже общежития, уехал поэт Белицкий — говорили ребята, гениальный поэт. Его таскали из комнаты в комнату и поили, чтобы он читал стихи. Ему было уже под сорок, он отсидел срок, все нутро у него, почитай, сгорело от водки, но его соглашались в виде исключения принять в Литинститут за его гениальность, от него требовалось только явиться на собеседование; но вот явиться-то он и не мог: если собеседование назначалось на утро, весь его организм дрожал с похмелья и требовал исцеления, а тонкая граница между исцелением и новым опьянением легко и незаметно проскакивалась, так что и назначенное после полудня собеседование тоже срывалось. Так и не поступил.

Уехал и обожатель нашей Алисы, который умирал от неразделенной любви, ну просто слег в постель и начал умирать после нескольких драматических сцен (в декорациях общежития: с посыльными, делегациями, со стуком в дверь и стоянием на коленях в коридоре), причем Алисе из уважения к искусству приходилось отыгрывать свою роль, чтоб не поломать картину. Это ее и злило больше всего, и в какой-то момент, когда он как раз лег вымирать, ее от гнева осенило: она пошла к нему в комнату и говорит: он может сегодня же реализовать свое нестерпимое чувство любви, но только после того, как они вместе сходят на почту и дадут его жене телеграмму, что он полюбил другую.

Исцеляющий эффект был поразительный. То есть больной немедленно встал на ноги, как Лазарь, и успокоился.

Уехал также длиннокудрый драматург из маленького уральского города, оскорбленный тем, что не прошел по конкурсу. Его глаза на изможденно-прекрасном лице горели чахоточным огнем, когда он произносил проклятие поверженного: «Я приеду на будущий год, я привезу пьесу, и ее поставят все театры страны!»

И я жутко завидовала: сама-то я никак не надеялась за год написать нетленное произведение, которое напечатают везде или хоть где-нибудь.

Но нет, через год не приехал. И через два, и так далее.

Уехала белокурая поэтесса из нашей комнаты, просто не выдержав эмоциональных перегрузок обстановки — слабые не выдерживают, — и имени ее не уцелело. Остались мы вдвоем с Анастасией в комнате.

Ученье было заочное, съезжались два раза в год и проводили в Москве по месяцу. Анастасия занималась театральной критикой, она просыпалась поздно, смывала грим предыдущего дня и принималась рисовать новый. Тонкой колонковой кисточкой она изображала на веках как бы тень от каждой отдельной реснички — получалось замечательно, но ждать ее на занятия не хватало никаких сил.

Она способна была вечер и ночь напролет проговорить о поэзии, не выпуская из пальцев сигареты и прикуривая одну от другой, и сипло пела:

Мело-мело по всей земле, во все пределы,

Свеча горела на столе, свеча горела…

Смеясь, она мило сознавалась, что крала в магазинах чай и кофе, потому что обходиться без них не могла, а ей неделями приходилось сидеть без копейки денег («Ужас!» — содрогалась), потому что ее муж, негодяй, вовремя не присылал, сама же она зарабатывать не была приспособлена.

Ужас сопутствовал ей все наши московские сессии, осенние и летние — одна июньская сопровождалась такими холодами, что Анастасия заподозрила: «А может, это не летняя сессия, а зимняя?» На одной сессии она заразила Андрея какой-то болезнью, и тот в своем городе простодушно выдал венерологу источник заражения. Извещение пришло на домашний адрес Анастасии, и муж его прочитал… «Ужас!»

Помимо болезней случались и беременности, а поскольку Анастасия и дома так же страстно проводила жизнь в разговорах о поэзии и в ночных прогулках с литературными друзьями, она пропустила все сроки, спохватилась лишь на пятом месяце, и ей делали искусственные роды. «Ой, это был ужас, ужас!»

Андрей непрерывно спасал ее из какого-нибудь ужаса, сама она тоже активно спасала какого-то Диму и звонила ему из каждого автомата. Этот Дима — нет бы напрямую сказать: «Ты мне осточертела!» — изображал мировую скорбь, и она звонила снова и снова, от напряжения спасательства над телефонной будкой возгоралось полярное сияние, Дима где-то там бросал трубку, Анастасия мучилась: «Он погибнет, он покончит с собой, ужас!», а Андрей нервно прохаживался около будки и робко бунтовал: «Погибнет! Мы-то почему не погибаем?»

Понятно, мы еще и учились. Жадно читали в списках то, что спустя годы было наконец издано: Платонова, Солженицына, Набокова. Все это ходило по общежитию и восполняло жуткие провалы в нашем официальном образовании. Можно сказать, мы кончили не Литинститут, а общежитие Литинститута.

Преподаватели, правда, старались, невзирая на официальную программу, вдохнуть в нас то, что сами добыли за жизнь великим трудом. На них доносили, их выгоняли, приходили новые камикадзе — тоже ненадолго, но что делать, Литинститут маленький, один на отечество, последняя надежда нации, нас нельзя было бросать на произвол официальной программы.

Пришел читать древнерусскую литературу чернобородый синеглазый красавец Юрий Селезнев, стал говорить про Аввакума: мол, если мы поумнеем, мы неизбежно придем к протопопу Аввакуму; что грядет через пятнадцать лет тысячелетие христианства на Руси и к этой дате многое в стране переменится.

Я слушала, ошалев, непривычные слуху речи, я подошла к нему после лекции и попросила дать, если можно, список литературы, прочтя которую, я могла бы хоть сколько-нибудь приблизиться к его точке зрения. От моей просьбы ему сделалось не по себе: неужто выгонят сразу, после первой же лекции, и он ничего не успеет? — шел 1975 год.

Он принес мне на следующий день список литературы, я долго берегла эту бумажку, в ней было пять пунктов: первыми четырьмя осмотрительно стояли К. Маркс и Ф. Энгельс, Полн. собр. соч., том такой-то, стр. такая-то — тома и страницы он взял с потолка, а я-то, дубина, добросовестно залезла во все эти тома на всех этих страницах; но зато последним пунктом стоял Джеймс Фрэзер «Золотая ветвь». Эта книга тогда не переиздавалась с тридцать, боюсь, четвертого года, и на ее поиски по частным библиотекам у меня ушло несколько месяцев. Это действительно стало первой ступенькой на лестнице, к восхождению по которой подталкивал нас Юрий Селезнев, царство ему небесное!

В общем, учились.

У нас сколотилась команда, мы собирались впятером накануне экзамена и пробегали по всем вопросам, каждый выкладывал, что знал, — в сумме набиралось на ответ, мы получали пятерки, и Анастасия с нами. Но потом мы стали Анастасию бросать по утрам с ее нескончаемым гримом, она отстала от нас и от курса, и больше я ничего не слыхала о ней.

Света же объявилась на следующий год. Она таки поступила на дневное отделение, но планы у нее изменились, в литературу она больше не хотела. Она узнала, как завидно устраиваются женщины, выходя за иностранцев. К ее подруге, вышедшей за араба, в Каире являлась в гостиничный номер педикюрша и обрабатывала ее ногти прямо в постели. Она лежит, а ей делают педикюр… Вот этой картины Светино воображение не вынесло. Она повредилась на мысли выйти замуж за египтянина и стала проводить досуг в общежитиях институтов, где учились иностранцы, «пока еще есть мордашка», говорила она, озабоченно глядясь в зеркало.

У нас и свой иностранец был, Фикре Толоса, эфиоп, красивый и изящный, но Свете с него проку не было, он знался только с соплеменницами; приходя к нему, они шествовали по коридору общежития, как инопланетянки: тонкие, с высоко посаженными чудными головками, так что на белую женщину Фикре вздрогнул лишь однажды: она приехала из Ирака, там работал ее муж, и к началу июня она была уже вся обугленная до черноты, к тому же одета не по-нашему, и, когда она вошла в комнату, где Фикре сидел в гостях, он обмер и спросил, не арабка ли она. Подумав, та согласилась, что, пожалуй, и арабка. Когда недоразумение разъяснилось, Фикре не смог сдержать восклицания: «Надо же, и белая женщина может быть красивой, когда загорит!»

Однажды Фикре вел за руку свою эфиопскую инопланетянку, а в коридоре гулял, как по Дону казак, Мишка Шибанов с командой своих лизоблюдов. Мишка был человек не без таланта, но и не без «срока», а косая сажень в плечах позволяла ему признавать в жизни только закон силы. Он выразил вслух свое восхищение вслед спутнице Фикре. Выразил как умел. И тогда тоненький наш африканец вернулся, ровным шагом приблизился к Шибанову, врезал и долго созерцал его полет. Свита Шибанова застыла в немой сцене.

Интересно, что потом Шибанов вступил в ряды коммунистической партии (прежде он был знаком с этим словом лишь по его производному «скоммуниздили»), стал собкором центральной газеты в крупном областном центре, получил престижную квартиру и перестал пускать в нее мелкую сошку литераторов, бывших своих однокурсников. Теперь силу ему обеспечивала не косая сажень.

На встречах с читателями меня иногда спрашивают, с кем из великих я училась в Литинституте…

Да мы и сами на первом курсе, едва поступив, первым делом придирчиво осмотрелись: ну, кто?

Ревниво читали рукописи друг друга. До отравления мозгов. До второго курса. Со второго уже никто никого не читал. Все было ясно.

Но на первом!

— Ты меня читал? — после нескольких рюмок, взамен верного русского «Ты меня уважаешь?»

И тащили свою прозу. Петька принес килограмма два рассказов, которые никуда не годились, и совершенно великолепную повесть «Всё как у людей». В этой повести некое предельно убогое племя кочевало по замкнутому кругу ущелий, питаясь съедобными камнями и с трудом добывая по капле питье, и был с ними пленник, упавший с гор и мечтавший о побеге из этих безвыходных ущелий. Он один знал, как там, наверху. Он один тосковал по другому миру.

И я неосторожно возьми да и скажи Пете:

— Рассказы — ерунда, а повесть — вещь!

И он кисло свернул разговор и ушел. Тогда я догадалась. Его — были только рассказы.

Другой принес рассказ «Безбилетник, который никогда не брал билета». Я прочитала и пожала плечами. Автор оторопел:

— Да ты что — не понимаешь?!

А он-то надеялся, что я хоть что-то понимаю в истинной литературе.

Но самым подозрительным на предмет гениальности был один: текстов не показывал, ходил, пушкинского роста, занеся курчавую голову, и всем равномерно улыбался: не подходи. Способ такой держать дистанцию: равнодушная улыбка. Действительно был зачислен потом в гении, восторженный критик не удержался; написал что-то умильное про арабский профиль, гений огорчился:

— Ну вот, теперь все подумают, что я еврей.

— А ты разве не еврей?

Вопрос, по его бестактности, не был удостоен ответа.

«Кто из великих…» — да все как один!

Толя на занятиях ненавистным немецким, услышав, что в Германии на газетах ставят не число, а день недели, громко произнес слова неожиданные, но от всего сердца:

— От-т козлы!..

Приезжала из Молдавии одна кривенькая, убогенькая, писала что-то вроде прозы, таскала за собой двух слабеньких детей, не на кого было оставить, незамужняя; в очередной раз приехала беременная третьим, мудро говорила удивленным: «Зачем же останавливать жизнь!» Вряд ли ей удалось написать что-нибудь равновеликое этой фразе. Сошла.

Написав «кривенькая», я чувствую свою неправоту. С красотой вопрос, конечно, не так прост. Наша Алиса, например, была так же уродлива, как и красива, так же толста, как и худа, так же молода, как и стара, и никогда нельзя было заранее знать, кого увидишь, перед тем как ей войти. Она была просто ведьма, в нее часто влюблялись, говоря: «Ты сама не знаешь, какая ты красивая!» Примечательная формула: «ты сама не знаешь…» Каждый мнил себя первооткрывателем красоты, недоступной для непосвященного.

Один часовщик открыл мне тайну, как выбирать часы, чтоб служили долго: какие понравятся по виду. Ну, понятно: раз понравились, значит, структура их тропна моей, сердцебиенья наши совпадут, и мы не навредим друг другу.

Вот и вся красота, и так же надо выбирать милого, сокровище всех земель.

…Это на обоях было написано; стены комнат в общежитии оклеены обоями, и пишут кто во что горазд; и этот отчаянный зов: «Милый мой, сокровище всех земель!..»

Так вот, спустя пятнадцать лет (уже грянуло тысячелетие христианства, и сбылось по пророчеству Юрия Селезнева: Россию не узнать…) я встретилась с человеком, который знал нашу Свету.

— Да что вы!.. — заинтересовалась я.

Как же, отвечал он, как же.

Ах, линии судьбы! Жизнь положишь, прежде чем раскроешь, Бог даст, смысл сих таинственных предначертаний.

Света вышла замуж за египетского режиссера — вы слышите, за египетского! (Потому что еще неизвестно, как там в Ливии или, скажем, в Иордании, а вот в Египте насчет педикюра дело проверенное.) Российское гражданство сохранила за собой и взад-вперед теперь курсирует по Средиземному морю, омывающему, как известно, берега двух материков.

Но не подумайте. Я не исключаю при этом, что именно она могла оставить на стене беспомощный сиротский этот вопль: «Милый мой, сокровище всех земель!..»

Загрузка...