Перевод Ф.Твалтвадзе
Военно— Грузинская дорога -красивейшая в мире, Дардиманди — замечательный конь, а верховая езда — лучший отдых для меня. Когда остромордый, широкогрудый, крепконогий копь, насторожив уши, смотрит на меня, во мне просыпается неиссякаемая энергия, и кажется, что я вновь родился на свет и еще не успел вкусить на этой прекрасной земле восторга от быстрого конского бега и радости движения.
Я глажу маленькие, как листья бука, уши Дардиманди, смотрю в его черные глаза и заражаюсь той неуемной силой, которой природа-мать так щедро наградила его…
Случилось однажды, что мой благонравный конь внезапно разгорячился и пришел в такую ярость, что хоть до самых Кара-Кумов скачи на нем карьером.
Широко раскрыв свои прекрасные большие глаза на блестящие авто, чумазые грузовики, он, поглощая пространство, понес меня вдаль. Я не склонен порицать Дардиманди за то, что в нем закипела горячая кровь неутомимого скакуна…
Тбилиси у нас на глазах разросся в большой город. Огни электрических ламп сверкают на горе святого Давида, в парке имени Сталина. Электрические шары, отраженные в волнах Куры, покачиваются около моста Героев и вдоль широкой набережной Сталина. И вот, когда авто со слепящими фарами ревели прямо в уши, убегая по гудронированному шоссе, выли заводские сирены, тарахтели тракторы, идущие в колхозы, и весело позванивали велосипедисты, степенный Дардиманди стал поминутно вздрагивать, беспокойно фыркать и грызть удила. Ни удилами, ни мундштуком не удержать его. Вытянув изогнутую, как у лебедя, шею, он рвался вперед. Я старался обуздать его порыв, прибрать к рукам, но он, занесши вперед круп, неожиданно пошел боком.
Я устал и дал ему волю. У дигомского парома он сбоил и поскакал. Я отдался воле разгоряченного коня. Казалось, тысячи огненных глаз преследуют нас по пятам.
За чертой города я с трудом перевел его на рысь. В этот раз я поздно выехал из Тбилиси, но не мог вернуться обратно в город, так и не глянув на мой любимый Светицховели.
Всегда прекрасен этот храм: утром, освещаемый солнцем, он отливает цветом ящерицы; к закату весь омыт золотом, а в сумерки, когда на него глядит звездный свод, контуры его, полные суровой гармонии, как бы рассекают небо;
Мне бы хоть мельком взглянуть на его устремленные ввысь очертания! Пускай неукротимый Дардиманди галопом промчит мимо него, лишь бы взглянуть на его угрюмое одиночество и снова скакать дальше.
У самых Авчал мой конь шарахнулся в сторону: навстречу шел трактор с прицепленным фургоном. Оглушенный грохотом, конь вырвал у меня поводья и вновь поскакал с бешеной быстротой.
Мне приятен был его неудержимый порыв.
Электрические лампочки Загэса мерцали в волнах Куры, сказочный Полифем освещал склоны Зедазенской горы, которую древние иверы считали обиталищем демонов. Лишь поравнявшись с Крестовым монастырем, я сумел укротить Дардиманди.
Ночь ложилась на склоны Зедазени и Саркинети. Капли дождя упали мне на лицо. Кура подступала к. мосту Помпея. Раздумье овладело мной при виде этого моста. По нему шли когда-то римские легионы, орды сарацин, сельджуков, урумов и иранцев. Безмолвный свидетель прошлого, вовсе не нужный настоящему, он остался только музейным экспонатом.
Роль подступа к нашей столице и ее ключаря отнял у него мост Героев так же как когда-то Тбилиси забрал первенство у Мцхеты
Но я уже в Мцхете.
Небосвод, тисненный облаками, опустился над островерхим куполом Светицховели.
Янтарная кайма облаков, освещенных закатными лучами, застыла на далеком горизонте. Над мрачными вершинами гор изредка сверкала молния.
В лоне Светицховели начинается одиннадцатый по счету век, со своими темными ночами и угрюмым покоем.
Я открыл ворота и ввел коня в ограду. Слева, перед домиком, пристроенным к церковной ограде, сидел на камне сгорбленный старик. Увидев меня с конем, старик поднялся с места и приблизился ко мне.
Я узнал Евфимия. Старик поцеловал меня в правое плечо, по мегрельскому обычаю, взял у меня коня и направился к деревянной лестнице.
Еще ниже ростом стал и без того невысокий старик. Тридцать лет-тому назад он обучал меня пению. Он собирал тогда древние ирмосы, рукописи, образцы фольклора, заклинания, сказки.
Евфимия я помнил светлым блондином, с блестящими, как кукурузная грива, усами. Теперь же его украшали седые волосы и длинная борода, совсем такая, какую рисуют богомазы у библейских богов в деревенских, церквах.
Евфимий— один из тех людей, которые ищут все новых и новых целей в жизни, но ни в чем себя не находят. Он был учителем пения в Сенаки, кустодом Зугдид-ского музея, затем заведовал первым кинотеатром в Кутаиси, был статистом в Кутаисском театре, блестяще представляя на cценe статую Нерона. Десять лет назад, он сопровождал народные хоры. Одно время был букинистом в Тбилиси. У него всегда можно было найти са мые редкие книги и гравюры. В один прекрасный день, придя в его маленькую лавку, я застал в ней парикмахерскую. Евфимий же исчез с моего горизонта. Как-то раз приехав в Мцхету в воскресенье, я узнал, что он работает сторожем при храме Светицховели…
Долго я и Евфимий сидели на балконе. Иногда по небу пробегала странная судорога, сверкала молния, и тогда на небе вырисовывался силуэт Светицховели, выступал на горе Крестовый монастырь, чернели щетинистые гребни Зедазени и Саркинети, и затем снова все погружалось в мрак.
Ветер усилился и погнал тучи к востоку. Осеннее небо прояснилось, и над Светицховели встала луна, такая чистая и ясная, какую можно видеть лишь в мае.
В последнем хороводе носились летучие мыши, и вокруг наступил покой, словно время остановило свой бег. Молча глядел я на дремлющий во мраке храм и на теснившиеся вокруг него зубчатые башни. Над храмом раскинулся темно-синий небосвод, и очертания башен агатовым и яшмовым ажуром рисовались на его фоне.
Какое бы ни было перед тобой великое творение искусства, все же человек, даже самый незначительный, достоин большего внимания.
Я стал расспрашивать Евфимия о его жизни. Он сидел в тени храма, маленький, сухой старик, и говорил о себе. Его жизнь была трагедией человека, который интересовался всем, расточал себя и потому ничего не смог удержать в руках, — все ускользало от него.
Последние десять лет этот странный человек, по три раза в год менявший работу, провел в Мцхете. Оказалось, что он увлекается нумизматикой. Евфимий встал, вошел в комнату, вынес оттуда плошку и маленький мешочек с монетами.
— Эти деньги хочу перед смертью завещать музею Грузии.
Он показал мне древние колхидские медные деньги, монеты царицы Тамары, ее дочери Русудан, Георгия Лаши, серебро Давида Нарини и царя Ираклия. Все, это он раскопал в хранилищах Дманиси, Уплисцихе и Гелати.
Зная беспокойную натуру Евфимия, я стал расспрашивать его, не собирается ли он уходить из Мцхеты куда-нибудь в другое место.
— К кому и куда мне идти, сын мой? За эти двадцать лет я похоронил двух жен и нескольких детей. Да и возраст мой не тот. Единственное, что еще немного привязывает меня к жизни, — это неизменная любовь к этому храму. Вот и копаюсь я под сенью великого творения Константина Арсакидзе. Слежу за этим замечательным храмом, и в, моих глазах он — не божий дом, а непревзойденное произведение искусства нашего народа, которое, как видишь, оказалось долговечнее самого бога. Нынче приступили к восстановлению храма. Вот видишь — леса вокруг; нужно в купол вставить еще несколько стекол — дикие голуби приютились в храме. Я хожу и счищаю их помет с могил Вахтанга Горгасала и царя Ираклия.
…Разве только такие, как я, приносили себя в жертву этому храму? На протяжении тринадцати веков бесчисленные вражеские орды осаждали его стены. Сарацин Абуль-Касим атаковал его первым, разгромил и превратил в стойло верблюдов. Храм восстановили. Затем сельджук Альп Арслан разорил его, но храм опять восстановили. Тимур-ленг, вновь разрушил храм. Шах Тамаз и шах Аббас неоднократно оскверняли его. Затем на протяжении целого века дождь заливал его сквозь развалившуюся крышу. В новые времена никто не вспомнил о нем. Лишь советская власть — долгоденствовать ей! — распорядилась в нынешнем году обновить крышу и восстановить башни. С северного фасада еще не сняли лесов. В оконные ниши купола будут вставлены стекла, и цель моего пребывания здесь, а возможно и всей моей жизни, будет завершена…
С горечью он произнес последние слова.
— Завтра с утра поднимемся наверх по лесам, и я покажу тебе нечто такое, что наполнит тебя вдохновением. Я так понимаю, сын мой, что писатель — заступник преданных забвению героев. На северной стороне этого храма есть надпись и высечена человеческая фигура. Твой взор и десница твоя должны выведать тайну, Хранимую камнем в течение многих веков…
Ночь я провел на балконе. До рассвета метался без сна, слышал, как Дардиманди фыркал, бил копытом и сладко пережевывал корм. А я, лежа ничком, ждал рассвета в надежде поскорее проникнуть в обещанную мне тайну.
Едва на горизонте блеснула утренняя звезда, как защебетали скворцы. А затем у самого моего изголовья возник храм Светицховели, весь облитый солнцем и окрашенный в линяло-зеленый цвет ящерицы. В то утро он был таким прекрасным, каким никогда до тех пор не случалось мне его видеть.
Я стал подниматься по лесам северного фасада. Неизвестный мастер высек на стене изображение правой руки человека, держащей наугольник.
Подпись под ней гласила:
«Рука раба Константина Арсакидзе, во отпущение грехов».
Около этой надписи была высечена фигура одетого в грузинскую чоху безусого юноши.
Я спустился с лесов. Прищуренные глаза Евфимия встретили меня улыбкой.
— Вон тот безусый и есть Константин Арсакидзе, строитель Светицховели. Покажу тебе изображение еще одного человека…
Он принес древнюю грузинскую монету. На ней был изображен всадник с ястребом на правом плече. Над пись на обороте монеты, сделанная заглавными буквами, гласила:
Вот и все…
Долго волновало меня виденное и слышанное тогда. Под конец отстоялось, сгустилось в моем воображении. Слова вылились на бумагу, и ожил миф, дошедший до нас из глубины веков.