III. Год Зеро

Фамилия сотрудника Особого отдела была Уилсон, фамилия сотрудника разведывательной службы — Уилтон, и оба откликались на имя Уилл. Уилл Уилсон и Уилл Уилтон — словно пара комиков в мюзик-холле, только вот день не очень-то располагал к смеху. Они сообщили, что, поскольку угроза ему оценивается как чрезвычайно серьезная — «уровень два», то есть его положение считается в целом более опасным, нежели чье бы то ни было в стране, за исключением разве что королевы, — и исходит от иностранной державы, он имеет право на защиту со стороны британского государства. Защита была официально предложена ему — и принята. Ему будут приданы два телохранителя, два шофера и две машины. Вторая машина — на случай, если первая выйдет из строя. Его проинформировали, что из-за необычности задания и непредсказуемости сопряженного с ним риска все, кто будет его защищать, — добровольцы. Никто из них не будет исполнять эту работу против своего желания. Ему представили первую пару телохранителей — их звали Стэнли Долл и Бен Уинтерс. Стэнли слыл одним из лучших теннисистов во всей полиции. Бенни, один из немногих чернокожих сотрудников Особого отдела, был одет в шикарную куртку из дубленой кожи. Оба — потрясающе красивые парни и, конечно, при оружии. В Особом служили лучшие из лучших, элита лондонской полиции, настоящие Джеймсы Бонды. Он никогда раньше не сводил знакомство с теми, у кого была лицензия на убийство, — а теперь Стэн и Бенни имели лицензию на убийство ради его безопасности.

Пистолеты у них были прикреплены сзади к брючным ремням. Американские детективы держат их в кобурах под куртками, но, как продемонстрировали Стэн и Бенни, американский способ хуже: когда выхватываешь пистолет из такой кобуры, он, прежде чем будет наведен на цель, должен описать дугу градусов в девяносто. Риск выстрелить чуть раньше или позже и попасть не в того человека довольно велик. А когда поднимаешь оружие от бедра, ствол идет к цели снизу вверх и точность оказывается выше. Зато есть другая опасность. Нажмешь курок слишком рано — прострелишь себе ягодицу.

В отношении текущих событий Бенни и Стэн постарались его подбодрить.

— Непозволительно, — сказал Стэн. — Угрожать британскому гражданину. Недопустимо. За это возьмутся и утрясут. Вам просто надо пересидеть пару дней, пока политики не утрясут это дело.

— Домой, конечно, вам нельзя, — рассуждал Бенни. — Этот вариант отпадает. Может, есть какое-нибудь место, куда бы вы хотели прокатиться на несколько деньков?

— Выберите какой-нибудь приятный уголок, — предложил Стэн, — махнем туда, чуток побудем, а там, глядишь, вас и помилуют.

Ему хотелось верить их оптимистичным прогнозам. Может быть, Котсуолдс[68], сказал он. Куда-нибудь в край пологих холмов и городков с домами из золотистого камня, запечатленный на множестве открыток. В деревне Бродуэй там, он знал, есть знаменитая сельская гостиница «Герб Лайгонов». У него не раз возникало желание поехать туда на уик-энд, но все как-то не получалось. Годится ли «Герб Лайгонов»? Стэн и Бенни переглянулись, без слов обменялись мнениями.

— Почему бы и нет? — сказал Стэн. — Надо выяснить, что там и как.

Б`ольшую часть дня они с Мэриан провели в полуподвальной квартире на Лонсдейл-сквер, 38. Бенни оставался с ними, Стэн поехал «выяснять, что там и как». Прежде чем залечь на дно, ему хочется, сказал он охранникам, опять встретиться с сыном, и еще он хотел бы повидаться с сестрой; они предупредили его, что в этих местах его как раз и могут поджидать злоумышленники, но все же согласились «это устроить». Когда стемнело, его повезли на Берма-роуд в бронированном «ягуаре». Из-за очень толстой брони расстояние между головой и потолком было тут гораздо меньше, чем обычно. Долговязым политикам вроде Дугласа Херда было страшно неудобно ездить в таких машинах. Тяжеленные двери могли нанести человеку серьезную травму, если захлопывались неожиданно. Если машина стояла на склоне, притянуть к себе дверь было почти невозможно. Потребление топлива у такого бронированного «ягуара» — примерно галлон на шесть миль. Вес — как у небольшого танка. Обо всем этом ему рассказал его первый шофер из Особого отдела Деннис Шевалье по прозвищу Конь[69] — большой, добродушный, с тяжелым подбородком и толстыми губами, «из старослужащих», по его собственным словам. «Знаете, как нас, шоферов из Особого, называют на профессиональном языке?» — спросил Конь Деннис. Он не знал. «ВХИТ», — сказал Деннис. «А что это означает?» Деннис рассмеялся своим могучим, хриплым, слегка подсвистывающим смехом. «Водилы херовы, и только», — объяснил он.

К полицейскому юмору он еще привыкнет. Другого его шофера прозвали в отделе Королем испанским. Дело в том, что тот однажды, выйдя купить сигарет, оставил свой «ягуар» незапертым и, вернувшись, обнаружил, что машину угнали. Отсюда прозвище: ведь имя испанского короля — Хуан Карлос — созвучно слову carless (безмашинный).

На Берма-роуд было спокойно, никаких злоумышленников. Он повторил Зафару и Клариссе то, что сказали охранники: «Все это кончится через несколько дней». Зафар, судя по его лицу, испытал огромное облегчение. Но лицо Клариссы выражало те же самые сомнения, что втайне переживал он сам. Зафар спросил, когда они встретятся в следующий раз, и он не знал ответа. Кларисса сказала, что они, возможно, поедут на уик-энд в Оксфордшир к ее друзьям Хоффманам. Он сказал: «Хорошо, может быть, там и увидимся, если у меня получится».

Он крепко обнял сына и уехал.

(Ни Зафару, ни Клариссе ни разу за все время не предлагали полицейскую охрану. Считалось — так сказали ему полицейские чины, — что им опасность не угрожает. Но это его отнюдь не успокоило, и страх за них мучил его каждый день. Тем не менее Кларисса и он решили, что лучше будет, если Зафар продолжит, насколько возможно, жить нормальной жизнью. Она делала все, чтобы обеспечить ему нормальную жизнь, и это было более чем храбро.)

Он вспомнил, что за весь день ничего не ел. По пути в Уэмбли к Самин они остановились у «Макдоналдса», у окошка для автомобилистов, и он обнаружил, что толстые стекла «ягуара» не опускаются. Бронированные машины других марок — «мерседесы» и «БМВ» — иногда делали на заказ с открывающимися окнами, но они были дороже и не британского производства, поэтому полиция их не использовала. Стэну, сидевшему на переднем пассажирском, пришлось выйти, чтобы сделать заказ, а потом он направился к окну выдачи и получил еду. Когда они поели, «ягуар» не захотел заводиться. Они оставили Коня Денниса орать на свою непослушную тачку и пересели в машину поддержки — в «рейнджровер» по кличке Зверюга, где за рулем сидел еще один симпатичный улыбчивый гигант по имени Микки Крокер — опять-таки «из старослужащих». Зверюга тоже была очень стара, очень тяжела и зверски трудна в управлении. Она то вязла в грязи, то отказывалась подниматься по обледенелому склону. Была середина февраля — самое холодное время в году, когда больше всего льда. «Прошу прощения, друг, — сказал Мик Крокер. — Эта машина не самая лучшая в гараже».

Он сидел на заднем сиденье Зверюги, питая надежду, что его охранники будут работать лучше, чем их машины.

Самин, квалифицированный юрист (хотя уже не практикующий — она работала теперь в системе образования для взрослых), всегда обладала острым политическим мышлением и могла много чего сказать о текущих событиях. После того как Хомейни пришлось, по его собственным словам, «принять яд» и примириться с безуспешным окончанием войны с Ираком, частью уничтожившей, частью искалечившей целое поколение молодых иранцев, иранская революция неизменно буксовала. С помощью фетвы он рассчитывал придать ей новый политический импульс, подзарядить правоверных. Самин сказала брату, что ему не повезло: умирающий старик выбрал его мишенью для своей последней атаки. Что же касается британских мусульманских «лидеров» — то чьи они лидеры, спрашивается? Это лидеры без последователей, жулики, пытающиеся извлечь карьерные выгоды из неприятностей ее брата. На протяжении целого поколения политическая ориентация этнических меньшинств в Великобритании носила светский и социалистический характер. И вот теперь мусульманское духовенство решило воспользоваться случаем, чтобы переломить эту тенденцию и поставить религию во главу угла. Никогда раньше британские «азиаты» не раскалывались на индуистскую, мусульманскую и сикхскую фракции (хотя расколы иного рода случались: во время войны за независимость Бангладеш возникло жесткое противостояние между пакистанцами и бангладешцами в Великобритании). Кто-то, сказала она, должен громко ответить этим деятелям, вбивающим в сообщество клин межобщинной розни, этим муллам и так называемым «лидерам», кто-то должен назвать их своими именами, разоблачить как лицемеров и оппортунистов. Она была готова взять на себя эту роль, и он это знал, — она прекрасно владела речью, умела бороться за подзащитных и могла бы великолепно действовать от его имени.

Но он попросил ее воздержаться. Ее дочери Майе тогда не было и года. Если бы Самин стала его общественной представительницей, пресса разбила бы лагерь около ее дома, от яркого света публичности спасения бы не было; ее частная жизнь и юная жизнь ее дочери стали бы добычей прожекторов и микрофонов. И кто знает, какие еще опасности это могло бы на нее навлечь? Он не хотел, чтобы она рисковала из-за него. И была еще одна проблема: если бы она стала всем известна как его «голос», охранникам, сказали они, было бы гораздо труднее привозить его к ней домой для встреч. Ему стало ясно, что он должен разделить знакомых и родных на «частный» и «публичный» круг. Она нужнее ему, сказал он ей, как источник личной поддержки, чем как общественный защитник. Неохотно она согласилась.

Одним из непредвиденных последствий этого оказалось вот что: ему по ходу его шумного «дела» приходилось большей частью быть невидимым, ибо полиция убеждала его не накалять ситуацию дальше своими выступлениями, а он слушался — до поры до времени, пока не отказался хранить молчание; между тем в его отсутствие никто из тех, кому он был дорог и с кем он не хотел потерять возможность видеться — ни жена, ни сестра, ни ближайшие друзья, — не выступал от его имени. В прессе возник образ человека, которого никто не любит, но многие ненавидят. «Смерть, пожалуй, слишком легкий выход для него, — заявил мистер Икбал Сакрани из Британского комитета действий по исламским вопросам. — Он должен испытывать душевные муки до конца своих дней, если не испросит прощения у Всемогущего Аллаха». В 2005 году этот самый Сакрани был по рекомендации правительства Блэра удостоен рыцарского звания за усилия по налаживанию межобщинных отношений.


По пути в Котсуолдс они остановились заправиться бензином. Ему понадобилось в уборную, он открыл дверь и вышел из машины. Все до одного, кто был на бензозаправке, одновременно повернули головы и уставились на него. Ведь он красовался на первой странице всех газет — «канул в глубь первой страницы», по памятному выражению Мартина Эмиса, — в мгновение ока стал одним из самых узнаваемых людей страны. Лица были приветливы — один мужчина помахал рукой, другой подбадривающе поднял большие пальцы, — но неуютно было чувствовать себя таким заметным в тот самый момент, когда его попросили поменьше высовываться. На деревенских улочках Бродуэя дела обстояли ровно так же. Одна женщина подошла к нему на улице и пожелала удачи. В гостинице натренированный персонал не мог удержаться, чтобы не пялиться. Он превратился в экспонат из паноптикума, и они с Мэриан испытали большое облегчение, когда смогли уединиться в красивом номере, отделанном под старину. На случай, если его что-нибудь обеспокоит, его снабдили «тревожной кнопкой». Он решил ее проверить. Она не работала.

Еду им приносили в маленькую отдельную комнату. Администрация гостиницы предупредила Стэна и Бенни об одной возможной проблеме. В числе постояльцев был журналист из «Дейли миррор», приехавший с дамой, которая не была его женой, и занявший соседний номер. Проблема, впрочем, оказалась мнимой. Дама явно была чертовски очаровательна: сотрудник «Миррор» не выходил из номера несколько дней, и в тот самый момент, когда таблоиды посылали своих ищеек на поиски затаившегося автора «Шайтанских аятов», журналист таблоида упустил добычу, находившуюся через стенку от него.


На второй день в «Гербе Лайгонов» Стэн и Бенни пришли к нему с листком бумаги. Президент Ирана Али Хаменеи намекнул, что «этот презренный человек еще может сохранить себе жизнь», если извинится.

— Вам, — сказал Стэн, — надо, они считают, кое-что сделать, чтобы разрядить обстановку.

— Да, — подтвердил Бенни, — такое сложилось мнение. Желательно, чтобы вы выступили с соответствующим заявлением.

Он спросил: кто это — они? У кого «сложилось мнение»?

— Это общее мнение, — неопределенно ответил Стэн, — наверху.

Он спросил: в полиции или в правительстве?

— Они даже текст подготовили — взяли на себя такую смелость, — сказал Стэн. — В любом случае прочтите его.

— Само собой, вы можете внести изменения, если стиль вас не устраивает, — заметил Бен. — Вы — автор.

— Заверяю вас, — сказал Стэн, — что текст был одобрен.

Текст, который они ему дали, был неприемлем: трусливый, самоуничижительный. Подписать его значило сдаться. Неужели ему предлагают такую сделку — правительственная поддержка и полицейская охрана при условии, что он, предав свои принципы и отказавшись защищать свою книгу, униженно упадет на колени? Стэну и Бену, судя по их виду, было чрезвычайно неловко.

— Повторяю, — сказал Бенни, — вы можете вносить изменения.

— И тогда поглядим, как они отреагируют, — сказал Стэн.

А если он решит не делать пока никакого заявления?

— Они считают, это был бы хороший ход, — гнул свое Стэн. — Сейчас о вас идут переговоры на высоком уровне. И не надо забывать про заложников в Ливане и про мистера Роджера Купера в тюрьме в Тегеране. Их положение тяжелей, чем ваше. Вас просят сделать то, что вы можете.

(В 80-е годы ливанская группировка «Хезболла», всецело финансируемая из Тегерана, действуя под разными фальшивыми названиями, взяла в заложники девяносто шесть иностранцев из двадцати одной страны, включая нескольких американцев и британцев. Кроме того, в Иране был схвачен и посажен в тюрьму британский бизнесмен Купер.)

Это была невыполнимая задача: написать нечто такое, что могло быть воспринято как оливковая ветвь мира, и при этом не уступить ни в чем существенном. Заявление, которое в конце концов получилось, вызывало у него сильнейшее отвращение. «Я, автор «Шайтанских аятов», сознаю, что мусульмане во многих частях света испытывают неподдельное огорчение из-за публикации моего романа. Я глубоко сожалею о том огорчении, которое причинила эта публикация искренним последователям ислама. Нам, живущим в мире многих вероисповеданий, эта ситуация служит напоминанием о том, что никому не следует забывать о чувствах других людей». Внутренний голос, голос самооправдания, внушал ему, что он извиняется за огорчение — в конце концов, он действительно не хотел никого огорчать, — но не извиняется за саму книгу. И нам действительно не надо забывать о чувствах других людей, но это не значит, что мы должны капитулировать перед этими чувствами. Таков был неуступчивый скрытый подтекст. Но он знал, что текст возымеет эффект лишь в том случае, если будет читаться как прямое извинение. Мысль об этом делала его физически больным.

Жест оказался бесполезным. Он был отвергнут, потом наполовину принят, потом снова отвергнут — как британскими мусульманами, так и руководством Ирана. Сильной позицией был бы отказ вести переговоры с приверженцами нетерпимости. А он занял слабую позицию, и поэтому на него стали смотреть как на слабака. Газета «Обсервер» встала на его защиту — «ни Великобритании, ни автору извиняться не за что», — но его ощущение, что он сделал неверный шаг, допустил серьезную ошибку, вскоре подтвердилось. «Даже если Салман Рушди станет самым благочестивым человеком за все времена, долг каждого мусульманина — употребить все, что у него есть, свою жизнь и свое имущество, для того чтобы отправить этого человека в ад», — заявил умирающий имам. Это казалось низшей точкой. Но напрасно казалось. До низшей точки оставалось еще несколько месяцев.

Охранники сказали ему, что в «Гербе Лайгонов» он может переночевать самое большее два раза. Ему еще повезло, что пресса пока до него не добралась, но еще день-два — и наверняка доберется. И тут он усвоил еще одну суровую истину: искать пристанища он должен будет сам. Совет полицейских, прозвучавший скорее как директива, состоял в том, что домой ему возвращаться не следует, потому что охранять его там будет невозможно (подразумевалось — слишком дорого). Но никаких «конспиративных квартир» предоставлено не будет. Если таковые и имелись, ему не суждено было их увидеть. Под влиянием шпионских романов большинство людей твердо верили в существование конспиративных квартир и предполагали, что его за общественный счет охраняют в одной из таких крепостей. От недели к неделе критические голоса, говорящие о недопустимых тратах на его охрану, будут звучать все громче и громче — признак сдвига в общественном мнении. Между тем уже на второй день пребывания в «Гербе Лайгонов» ему сказали, что он за двадцать четыре часа должен найти другое место, куда им отправиться.

Он позвонил, как звонил ежедневно, в квартиру Клариссы поговорить с Зафаром, и она предложила ему временное решение. Она работала тогда литературным агентом в агентстве «А. П. Уотт», и старший партнер Хилари Рубинстайн предложил на день-другой свой сельский коттедж в деревушке Тейм в Оксфордшире. Это было первое из многих проявлений сердечности со стороны друзей и знакомых, гостеприимству которых он обязан тем, что не стал бездомным. Коттедж Хилари был невелик и расположен не слишком уединенно — не идеальный вариант, но ему нужно было хоть что-то, и он с благодарностью согласился. Появление отремонтированного «ягуара», Зверюги, теннисиста Стэна, щеголя Бенни, Коня Денниса и громадного Микки К. — плюс Мэриан и человек-невидимка — не могло в крохотной деревушке пройти незамеченным. Он был убежден: все прекрасно понимали, кто поселился в доме Рубинстайна. Но никто не стал ничего вынюхивать. Английское чувство дистанции, английская сдержанность проявились в полной мере. Он даже получил возможность съездить на несколько часов к Зафару в сельский дом Хоффманов. Куда двигаться дальше, он понятия не имел. Звонил всем, кому мог позвонить, но безуспешно. Потом проверил голосовую почту и услышал сообщение от Деборы Роджерс — его бывшего агента, от услуг которой он отказался, предпочтя ей Эндрю Уайли. «Позвоните мне, — сказала она. — Я думаю, мы сможем помочь».

Деб и ее муж, композитор Майкл Беркли, предложили ему свою ферму в Уэльсе. «Если она вам нужна, — сказала она просто, — она ваша». Он был глубоко растроган. «Это отличный вариант, — продолжила она, — ведь все думают, что мы поссорились, никому и в голову не придет, что вы у меня». На следующий день его странный бродячий цирк нагрянул в Миддл-Питтс — так назывался этот уютный фермерский дом в холмистом приграничном районе Уэльса. Низкие облака, дождь — и возобновление прерванной дружбы, все былые несогласия, несущественные на фоне нынешних событий, уничтожены долгими сердечными объятиями. «Живите столько, сколько вам нужно», — сказала Деб, но он знал, что не станет злоупотреблять их с Майклом гостеприимством. Ему надо было снять жилье. Мэриан согласилась связаться на следующий день с местными агентами по недвижимости и начать смотреть варианты. Все-таки у нее не такое узнаваемое лицо, как у него.

Что до него самого, его не должны были видеть на ферме, иначе ее безопасность окажется «под угрозой». Местный фермер, который приглядывал за овцами Майкла и Деб, в какой-то момент спустился с холма поговорить с Майклом. Когда настолько важна невидимость, даже будничное событие порой чревато опасностью. «Вам лучше спрятаться», — сказал ему Майкл, и он присел за разделочным столом на кухне. Сидя там на корточках и слушая, как Майкл старается поскорее отделаться от гостя, он мучился от стыда. Прятаться таким манером значило лишиться всякого самоуважения. Когда тебе велят спрятаться, это унизительно. Может быть, подумалось ему, такая жизнь окажется хуже смерти. В своем романе «Стыд» он писал о проявлениях мусульманской «культуры чести», в которой два противоположных полюса моральной оси — достоинство и стыд, то есть совсем иное, нежели в христианстве, где все крутится вокруг вины и искупления. Неверующий человек, он тем не менее был воспитан в этой культуре, и вопросы гордости были для него чрезвычайно важны. Красться, прятаться значило вести недостойную жизнь. Очень часто на протяжении этих лет он испытывал глубокий стыд. Его бесчестили за одно, а он стыдил себя за другое.


Редко бывает, чтобы мировая новость так безраздельно основывалась на соображениях о поступках, мотивах поведения, характере и мнимых преступлениях одного-единственного человека. Сам по себе вес событий был неимоверным. Ему представлялась пирамида Хеопса, водруженная на его согнутую шею вершиной вниз. Новости оглушали его ревом. Казалось, у каждого жителя Земли было свое мнение. «Умеренный» дантист Хешам аль-Эссауи, выступая по Би-би-си, назвал его продуктом той вседозволенности шестидесятых, «что породила нынешнюю вспышку СПИДа». Члены пакистанского парламента рекомендовали немедленно направить в Великобританию убийц. В Иране Хаменеи и Рафсанджани, самые могущественные духовные лица, вторили имаму. «Черная стрела воздаяния уже выпущена в сердце подлого святотатца», — заявил Хаменеи во время визита в Югославию. Иранский аятолла Хасан Санеи объявил вознаграждение в миллион долларов за голову вероотступника. Располагает ли аятолла этой суммой и легко ли будет ее востребовать, было не ясно, но логика в те дни вообще отошла на второй план. Телеэфир был полон бородатых (а также чисто выбритых) мужчин, оравших о смерти. В библиотеке Британского совета в Карачи — в дремотном, приятном месте, где он часто бывал, — взорвали бомбу.

Его литературная репутация в те ужасные дни, когда вопли неслись со всех сторон, каким-то образом выстояла. Многие британские, американские и индийские комментаторы по-прежнему подчеркивали высокое качество его книг, включая ту, атакованную, но были признаки того, что и это может измениться. Он с ужасом смотрел «Вечернее шоу» Би-би-си, ту программу, когда Йен Макьюэн, Азиз аль-Азме и храбрая иорданская романистка Фадия Факир, которой тоже угрожали убийством из-за ее книг, пытались защищать его от одного из брадфордских книгосжигателей и от вездесущего дантиста Эссауи. Тон передачи был крайне резким, его оппоненты — невежественные, злобные фанатики — не стеснялись в выражениях. Но сильнее всего ужаснуло его то, что видный интеллектуал Джордж Стайнер — прямая противоположность невежественному фанатику — предпринял в этой передаче мощную литературную атаку на его работу. Вскоре с недоброжелательными комментариями выступили другие известные британской публике фигуры — журналисты Оберон Во, Ричард Инграмз и Бернард Левин. В других газетах, правда, за него заступились Эдвард Саид и Карлос Фуэнтес[70], но общее настроение, он чувствовал, начинало меняться. И его авторское турне по Соединенным Штатам, разумеется, было отменено. Американская пресса большей частью писала о нем в лестном, положительном тоне, но перелететь Атлантику ему доведется теперь не скоро.

Множились книгоиздательские трудности. В офисах издательства «Пенгуин» в Лондоне, а затем и в Нью-Йорке было получено много анонимных звонков с угрозами. Молодые женщины слышали в трубке: «Мы знаем, где ты живешь. Мы знаем, в какую школу ходят твои дети». Было много эвакуаций из-за угрозы взрыва, но, к счастью, ни в одном из его издательств ни разу бомбы не обнаружили — а вот книжный магазин «Коудиз» в Беркли, штат Калифорния, пострадал от трубчатого взрывного устройства. (Через много лет он побывал в «Коудиз», и ему с большой гордостью показали поврежденный, выжженный участок среди стеллажей, который Энди Росс и его персонал решили сохранить в неизменном виде как свидетельство проявленной магазином отваги.) А в одном лондонском дешевом отеле на Сассекс-гарденз около вокзала Паддингтон несостоявшегося террориста, чьей целью, возможно, было издательство «Пенгуин» — хотя, по другой версии, он собирался атаковать израильское посольство, — случайным взрывом разнесло на куски, так что он, пользуясь жаргоном Особого отдела, «забил гол в свои ворота». После этого в экспедиции издательства можно было видеть специальных собак, вынюхивавших взрывчатку.

Питер Майер, глава компании, заказал лондонской фирме «Контрол рискс информейшн сервисез лимитед» отчет о безопасности с анализом «гола в свои ворота» и угроз, которым компания может подвергаться впоследствии. Копии отчета были посланы Эндрю Уайли и Гиллону Эйткену. Главные участники событий — вероятно, по соображениям безопасности — не фигурировали в нем под своими именами. Взамен им присвоили птичьи имена. Документ был озаглавлен внушительно: «Оценка интенсивности и потенциала протестов ржанки против веретенника голубя полярной крачки и косвенных последствий для золотистой ржанки». Пожалуй, не так уж трудно было понять, что «ржанка» означает «мусульмане», «веретенник» — «публикатор», то есть «Вайкинг — Пенгуин», «голубь» — «Шайтанские аяты», «золотистая ржанка» — «Пирсон груп», материнская компания издательства «Пенгуин». Автор «голубя» был превращен в «полярную крачку».

Питер Майер (которого не нарекли никаким орнитологическим именем, хотя в газетах его часто называли королевским пингвином) под страхом немедленного увольнения запретил всем сотрудникам, имевшим дело с «голубем», говорить прессе что-либо насчет «голубя» или «полярной крачки». Публичные заявления, исходящие от «веретенника», могли делаться только его юристом Мартином Гарбусом или пресс-секретарем Бобом Грегори. Те заявления, что прозвучали, были выдержаны в осторожном, оборонительном духе. Все это можно было понять (кроме, пожалуй, дурацких птичьих имен), но одним из последствий этого диктата со стороны королевского пингвина стало то, что в тот самый момент, когда затравленному автору так нужны были издательские голоса в его защиту, его редакторы вынуждены были молчать. Это молчание породило трещину в отношениях между издательством и автором. В то время, впрочем, трещина была невелика, ибо в целом компания проявила огромную отвагу и приверженность высоким принципам. Мусульманские деятели угрожали «Пенгуину» жесткими репрессиями против его филиалов по всему миру, угрожали повсеместным запретом на «Пенгуин букс» и на всю коммерческую деятельность «Пирсон груп», конгломерата с серьезными деловыми интересами по всему мусульманскому миру. Перед лицом этих угроз руководство «Пирсон груп» не дрогнуло.

Распространение книги шло своим чередом, она поставлялась и продавалась в больших количествах. Когда она возглавила список бестселлеров «Нью-Йорк таймс», Джон Ирвинг, привыкший в нем лидировать, но теперь опустившийся на строчку ниже, пошутил, что, если первое место достается такой ценой, он, Ирвинг, вполне доволен вторым. Как и Ирвинг, он прекрасно понимал, что его книга — «ненастоящий» бестселлер номер один, что количество продаж взлетело из-за скандала, а не из-за литературных достоинств или читательской популярности. И еще он понимал — и высоко ценил — то, что многие покупали «Шайтанские аяты» из солидарности. Джон Ирвинг был его другом еще с 1980 года, когда их познакомила Лиз Колдер. Шутка была своеобразным дружеским приветом, который послал ему Джон.

22 февраля 1989 года, в день, когда роман вышел в Америке, газета «Нью-Йорк таймс» поместила заявление во всю страницу, которое оплатили Ассоциация американских издателей, Ассоциация американских книготорговцев и Американская библиотечная ассоциация. «Свободные люди пишут книги, — гласило заявление. — Свободные люди публикуют книги. Свободные люди продают книги. Свободные люди покупают книги. Свободные люди читают книги. Руководствуясь американской приверженностью свободе выражения мнений, мы извещаем публику, что эта книга будет доступна читателям в книжных магазинах и библиотеках по всей стране». Американский ПЕН-центр, которым пламенно руководила горячо любимая им Сьюзен Сонтаг, устроил чтения отрывков из романа. В числе читавших были Сонтаг, Дон Делилло, Норман Мейлер, Клер Блум и Ларри Макмертри. Ему прислали пленку с записью события. У него ком подступил к горлу. Много позже ему сказали, что некоторые крупные американские писатели поначалу было уклонились. Даже Артур Миллер нашел повод для отказа — мол, его еврейское происхождение может повредить делу. Но за считаные дни неугомонная Сьюзен почти всех заставила одуматься и встать в строй.

Страх, распространившийся в издательском бизнесе, был реальным, потому что угроза была реальна. Фетва угрожала не только автору, но и издателям и переводчикам. И тем не менее книжный мир, где свободные люди делают свободный выбор, надо было защищать. Ему часто приходило в голову, что этот кризис похож на очень яркий свет, падающий на решения и поступки каждого, творящий ландшафт без теней, оголенный, отчетливый мир верных и неверных поступков, хороших и плохих решений, «да» и «нет», силы и слабости. Под этим жестким светом одни издатели проявили себя героями, другие — людьми бесхребетными. Возможно, самым бесхребетным из всех оказался глава одного европейского издательского дома — назвать его по имени было бы немилосердно. Он вставил в окна своего кабинета на втором этаже пуленепробиваемые стекла, но не стал их вставлять в окна первого этажа, за которыми на виду у всех работал его персонал; затем он взял отвертку и свинтил с входной двери офисного здания табличку с названием его компании. «Кипенхойер и Витч», видное немецкое издательство, без долгих рассуждений аннулировало договор с ним и попыталось взыскать с него расходы на меры безопасности. (В конце концов немецкое издание выпустил большой консорциум издателей и известных людей, такой же метод применили и в Испании.) Французский издатель Кристиан Буржуа поначалу не хотел выпускать перевод и несколько раз откладывал выход книги, но в итоге под нарастающим давлением критики со стороны французской прессы был вынужден ее опубликовать. Эндрю Уайли и Гиллон Эйткен вели себя потрясающе. Они ездили из страны в страну и уговорами, посулами, угрозами и лестью добивались от издателей, чтобы те делали свое дело. Во многих странах книга вышла лишь благодаря их настойчивому давлению на занервничавших издателей.

А вот в Италии нашлись герои. Издательство «Мондадори» опубликовало перевод на итальянский всего через два дня после фетвы. Владельцы компании — финансовый холдинг «Фининвест» Сильвио Берлускони, CIR Карло Де Бенедетти и наследники Арнольдо Мондадори — проявили б`ольшую нерешительность, чем владельцы «Вайкинг — Пенгуин», звучали сомнения в разумности публикации, но упорство директора издательства Джанкарло Боначины и его подчиненных сыграло решающую роль. Книга вышла в запланированный срок.

Пока происходили эти и многие другие события, автор «Шайтанских аятов» постыдно прятался от фермера-овцевода за разделочным столом на кухне.

Да, помимо орущих заголовков были его частные кризисы, была постоянная озабоченность поисками очередного жилья, был страх за родных (его мать приехала в Лондон, чтобы быть ближе к нему, и остановилась у Самин, но повидаться с ней ему удалось не сразу), и, конечно, была Мэриан, чья дочь Лара звонила ей несколько раз и с жаром твердила, что никто из друзей не может понять, почему ее мать подвергает себя такой опасности. Это не было лишено оснований, такое могла бы сказать матери любая дочь. Мэриан нашла дом, куда они могли вселиться через неделю. Это было очень кстати, но в глубине души он не сомневался, что она покинет его, если кризис затянется. Новую жизнь она переносила с большим трудом. Ее авторское турне было отменено, и, окажись он на ее месте, он, вероятно, тоже долго не продержался бы. Но пока что ее занимала работа — подобие ее обычного творческого процесса: она делала подробные записи о месте, где они находились, заносила в тетрадку валлийские фразы и почти сразу принялась писать рассказы, где вымысла как такового было немного — в основном художественная обработка текущих событий их жизни. Один из этих рассказов назывался «Croeso i Gymru», то есть «Добро пожаловать в Уэльс», и начинался так: «Мы были в бегах в Уэльсе». Эта фраза его раздосадовала: быть в бегах — значит скрываться от правосудия. Мы же не преступники, хотел он ей сказать, но не сказал. Она была не в таком настроении, чтобы терпимо переносить критику. Она писала рассказ под названием «Уроки урду».

Министр иностранных дел лгал о нем по телевизору. Британский народ, сказал сэр Джеффри Хау, не любит эту книгу. В ней содержится чрезвычайно грубый отзыв о Великобритании. Великобритания, заявил он, сравнивается в ней с гитлеровской Германией. Автор «нелюбимой» книги поймал себя на том, что кричит в телеэкран: «Где? На какой странице? Покажи мне, где я это написал!» Ответа не последовало. На экране бесстрастно мерцало чистенькое, пухленькое, странно податливое лицо сэра Джеффри. Он вспомнил высказывание бывшего министра-лейбориста Дениса Хили, что нападки Хау — это как если бы «тебя терзала дохлая овца», и секунд пятнадцать в голове крутилась мысль, что надо подать на дохлую овцу в суд за клевету. Но это, конечно, было бы глупо. В глазах всего мира он сам был Великим Клеветником, и, значит, ответная клевета на него была делом позволительным.

Дохлой овце вторили другие. Большой и, в отличие от героя своей книги, недобрый великан Роальд Даль сказал газетчикам: «Рушди — опасный оппортунист». Двумя днями раньше архиепископ Кентерберийский Роберт Ранси заявил, что «понимает чувства мусульман». Вскоре поймут их чувства и Римский Папа, и главный раввин Великобритании, и кардинал Нью-Йоркский. Божье войско строилось в ряды. Но в его защиту высказалась в печати Надин Гордимер, и в тот день, когда они с Мэриан покинули ферму Деб и Майкла и переехали в дом, который сняли, было опубликовано так называемое «Заявление писателей мира» в его поддержку, подписанное тысячами писателей. Великобритания и Иран разорвали дипломатические отношения. Что любопытно, разорвал их Иран, а не правительство Тэтчер. Судя по всему, защита, предоставленная британскими властями вероотступнику, была более неприятна аятоллам, чем экстерриториториальная атака на британского гражданина — правительству его страны. Или, может быть, иранцы просто решили нанести упреждающий удар.

Скромный белый оштукатуренный коттедж с островерхой шиферной крышей назывался «Tyn-y-Coed», то есть «Дом в лесу» — обычное название для дома в тех краях. Рядом была деревня Пентрефелин и городок Брекон, недалеко — горы Блэк-Маунтинз и Брекон-Биконз. Погода стояла очень дождливая. В день переезда было холодно. Полицейские начали возиться с печью, долго громыхали и ругались, но в конце концов сумели ее разжечь. Он обнаружил маленькую комнатку наверху, где можно было закрыться и сделать вид, что работаешь. Дом был мрачный, холодный, под стать погоде. По телевизору Маргарет Тэтчер сказала, что понимает, какое оскорбление было нанесено исламу, и сочувствует оскорбленным. Он поговорил с Гиллоном Эйткеном и Биллом Бьюфордом, и оба предупредили его, что общественное мнение какое-то время будет не в его пользу. Он прочел в «Нью-Йорк таймс бук ревью» заявления выдающихся писателей мира в его поддержку, и это в какой-то мере подняло его дух. Он поговорил по телефону с Майклом Футом, и резкие, отрывистые восклицания Фута, выразившего полную солидарность с ним, воодушевили его. Ему представилось, как колышутся в такт неистовой речи Майкла его длинные седые волосы, представилась тихая ярость на лице его жены Джилл Крейги. «Возмутительно. От начала до конца. Джилл и я — мы оба это утверждаем. Безоговорочно».

Сменился состав охранников. Стэн, Бенни, Деннис вернулись к своим семьям, передав его Деву Стоунхазу — пьющему, судя по цвету лица, субъекту, неистощимому на грубые, несдержанные рассказы про других «клиентов», которых он охранял: про вечерок, когда ирландский политический деятель Джерри Фитт выхлестал шестнадцать порций джина с тоником, про невыносимо высокомерное отношение к своей охране министра Тома Кинга — «Этот тип может и пулю в спину однажды схлопотать» — и, напротив, про джентльменское поведение ольстерского смутьяна Йена Пейсли[71], который помнил, как кого зовут, справлялся о семьях и каждое утро молился вместе с охранниками. В команду Дева входили два улыбчивых, добродушных шофера, Алекс и Фил, не желавшие слушать «идиотский треп» Дева, и Питер Хаддл, второй телохранитель, который относился к детективу-сержанту Стоунхаузу с неприкрытым отвращением. «Не человек, а геморрой в заднице, — громко сказал он однажды на кухне. — Кишки выматывает».

Они повезли его на прогулку в горы Блэк-Маунтинз — именно там происходит действие лучшей книги Брюса Чатвина, романа «На Черном холме», — и, наконец-то оказавшись на вольном воздухе, видя вокруг себя не четыре стены, а сельские просторы и дальний горизонт, он приободрился. Команда подобралась разговорчивая.

— Я не умею покупать жене подарки, — сетовал Алекс, уроженец южной Шотландии. — Что ни подарю, все ей не нравится.

Фил остался присматривать за машинами.

— Ему в самый раз, — сказал Атекс. — Мы, ВХИТы, любим посиживать в своих тачках.

Ни с того ни с сего Дев сообщил, что прошлой ночью с кем-то переспал. Алекс и Питер поморщились. Потом внезапно он почувствовал острую боль в нижней челюсти. Зубы мудрости. Через некоторое время боль утихла, но это было предостережение. Похоже, придется посетить зубного врача.

Охранники сказали, что слишком часто ездить в Лондон ему не следует, но они понимают его желание видеться с сыном. Друзья предоставили ему для этого свои жилища, и его возили туда встречаться с Зафаром: в Арчуэй — к его старинной кембриджской приятельнице Терезе Гледоу и ее мужу галеристу Тони Стоуксу, в чьей маленькой галерее в Ковент-Гардене в другую эпоху его жизни состоялась вечеринка по случаю выхода «Детей полуночи»; в Кентиш-Таун — к Сью Мойлан и Гурмукху Сингху, которые познакомились на их с Клариссой свадьбе, полюбили друг друга и больше никогда не расставались. Странная пара, они подходили друг другу идеально: она — дочь судьи и классическая «английская роза», он — высокий, красивый сикх родом из Сингапура, пионер нарождающейся науки компьютерного программирования. (Когда Гурмукх решил научиться садоводству, он написал компьютерную программу, которая круглый год день за днем точно указывала ему, что надо делать. Его сад, высаженный и пестуемый под руководством компьютера, цвел и плодоносил на славу.) Перед ним открыли двери Гарольд Пинтер и Антония Фрейзер[72], и так же поступили многие другие. Билл Бьюфорд сказал ему: «Друзья сомкнутся вокруг тебя железным кольцом, внутри ты сможешь жить своей жизнью». Именно это они и сделали. Шифр их молчания был нераскрываем. Ни один из них ни разу даже словом не обмолвился о его передвижениях. Без них он не прожил бы и полугода. Особый отдел, поначалу питавший к его друзьям изрядное недоверие, увидев, что это серьезные люди, понимающие, чт`о надо делать, тоже стал на них полагаться.

Его встречам с сыном сопутствовала сложная процедура. Работавший с охранявшей его командой как с «кембриджской четверкой»[73], «пятый человек» — он базировался в Скотленд-Ярде — посещал место встречи заранее, оценивал его с точки зрения безопасности, инструктировал хозяев: эту дверь надо будет запереть, эти шторы задернуть, и так далее. Затем его везли в этот дом, причем всегда самым кружным путем, используя множество приемов избавления от возможного «хвоста», — на языке спецслужб это называется «химчистка». (Одна из мер противодействия наблюдению — странная езда. По автострадам они порой ехали, резко меняя скорость: если кто-нибудь станет делать то же самое — значит это «хвост». Иногда Алекс сворачивал на полосу съезда и двигался по ней очень быстро. Если кто-то за ними пристроился, он не мог знать, покинут они автостраду или нет, и должен был следовать за ними столь же быстро, тем самым обнаруживая себя.) Тем временем другая машина забирала Зафара и везла его на место встречи, тоже используя «химчистку». Морока страшная, но потом он видел, как радостно загорались глаза сына, и эти глаза сообщали ему все, что надо было знать.

Он провел час с Зафаром у Стоуксов. Другой час — с матерью и Самин у Пинтеров на Кэмден-Хилл-сквер, и своим железным самообладанием мать напомнила ему ту женщину, какой она была перед смертью отца и сразу после нее. Она прятала страх и тревогу за напряженной, но любящей улыбкой, однако кулаки ее часто сжимались. Потом, поскольку отправляться обратно в Уэльс было в тот день уже поздновато, его отвезли к Йену Макьюэну в его коттедж в деревне Чедуорт в Глостершире, и там он провел вечер в обществе добрых, любящих друзей — Алана Йентоба, его жены Филиппы Уокер и, конечно, самого Йена. В интервью журналу «Нью-Йоркер» Йен позднее сказал: «Я никогда этого не забуду — на следующее утро мы встали рано. Ему надо было ехать. Ужасное было для него время. Мы стояли на кухне, делали себе тосты, кофе и слушали восьмичасовые новости Би-би-си. Он стоял рядом со мной, и главная новость была о нем. «Хезболла» вложила всю свою хитрость и влияние в планы его уничтожения». Память немного подвела Йена. В тот день в новостях речь шла об угрозе не со стороны финансируемой Ираном ливанской группировки «Хезболла», а со стороны Ахмада Джибриля, возглавлявшего Народный фронт освобождения Палестины — Главное командование.

В Уэльс встретиться с ним приехали коммандер Джон Хаули — высокопоставленный полицейский чин, начальник подразделения «А», который впоследствии стал заместителем помощника комиссара и возглавил как Особый отдел, так и антитеррористическую деятельность Скотленд-Ярда, — и сотрудник полиции Билл Гринап, которого Мэриан в своем рассказе об Уэльсе вывела как «мистера Браундауна»[74]. Относился к нему мистер Гринап недружелюбно. Он явно полагал, что имеет дело с нарушителем спокойствия, с человеком, получающим больше, чем заслуживает, с субъектом, ради защиты которого от последствий его собственных поступков высококлассным полицейским приходится теперь рисковать жизнью. К тому же этот нарушитель спокойствия голосует за лейбористов и критикует то самое правительство Тэтчер, которое сочло своим долгом обеспечить ему охрану. Мистер Гринап намекал, что Особый отдел подумывает перепоручить его защиту обычным полицейским в форме — опасность возрастет, но что делать. Похоже, ему предстояло еще долго подвергаться риску, чего Особый отдел не предвидел и чему он не радовался. В этом состояла плохая новость, ее-то коммандер Хаули, человек немногословный, и приехал сообщить ему в такую даль. Уже не было речи о том, чтобы затаиться всего на несколько дней, пока политики не утрясут это дело. Ему вряд ли в обозримом будущем будет позволено (позволено?) вернуться к своей обычной жизни. Он не сможет, даже если захочет, просто пойти на риск и вернуться домой. В этом случае он подвергнет опасности соседей и возложит неподъемную ношу на полицейские силы: целую улицу, а то и больше, придется перекрыть и охранять. Ему необходимо дождаться «серьезного политического сдвига». Он спросил, что это означает. Дождаться смерти Хомейни? Или вообще ждать вечно? Хаули не смог ответить. Как долго это продлится, он не знал.

Угроза смерти висела над ним уже месяц. Новые митинги против «Шайтанских аятов» прошли в Париже, Нью-Йорке, Осло, Кашмире, Бангладеш, Турции, Германии, Таиланде, Нидерландах, Швеции, Австралии и Западном Йоркшире. Раненых и убитых становилось все больше. Список стран, где роман был запрещен, пополнился Сирией, Ливаном, Кенией, Брунеем, Таиландом, Танзанией, Индонезией и странами арабского мира. Мусульманский «лидер» Абдул Хусейн Чоудхури попросил главного мирового судью Лондона вызвать Салмана Рушди и его издателей в суд по обвинению в «святотатственной клевете, распространяемой в подрывных целях», но ему было отказано. В Нью-Йорке из-за угрозы взрыва бомбы в книжном магазине пришлось перекрыть Пятую авеню. В те времена книжных магазинов на Пятой авеню еще было немало.

Объединенный фронт литераторов разных стран дал трещину, и ему было по-настоящему больно увидеть, как его собственный мир раскалывается под давлением событий. Вначале Академия искусств Западного Берлина из-за опасений по поводу безопасности отказалась предоставить помещение для собрания в поддержку Рушди. Это побудило крупнейшего писателя Германии Гюнтера Грасса и философа Гюнтера Андерса выйти из состава академии в знак протеста. Затем в Стокгольме Шведская академия, присуждающая Нобелевские премии по литературе, решила не делать официального заявления, осуждающего фетву. Видная писательница Керстин Экман отказалась от своего места в числе восемнадцати академиков. Покинул академию и Ларс Гюлленстен.

Он чувствовал себя ужасно. «Гюнтер, Гюнтер, Керстин, Ларс, не делайте этого! — хотелось ему крикнуть. — Не делайте этого ради меня». Он не хотел раскалывать академии, наносить раны литературному миру. Он хотел прямо противоположного. Он старался защищать книги от тех, кто их сжигал. Эти маленькие стычки между литераторами в тот момент, когда литературная свобода как таковая подверглась яростному нападению, казались трагедиями.


В мартовские иды он совершенно неожиданно был брошен в самый ужасный круг оруэлловского ада. «Вы однажды спросили, — сказал О’Брайен, — что делают в комнате сто один. Я ответил, что вы сами знаете. Это все знают. В комнате сто один — то, что хуже всего на свете»[75]. Для каждого хуже всего на свете что-то свое. Для Уинстона Смита в «1984» Оруэлла это были крысы. Для него в холодном валлийском коттедже — безответный телефонный звонок.

Он установил ежедневный порядок, согласовав его с Клариссой. Каждый вечер в семь, не пропуская ни дня, он говорил по телефону с Зафаром. Откровенно, как только мог, рассказывал сыну обо всем, что происходило, стараясь придавать своим словам оптимистическое звучание, укрощать чудовищ, возникавших в детском воображении, но вместе с тем держать мальчика в курсе событий. Он быстро понял, что, впервые услышав какую-нибудь новость именно от него, Зафар неплохо с ней справляется. Но если по какой-то причине им не удалось вовремя поговорить и мальчик узнаёт что-то скверное от приятелей на школьной площадке, он очень сильно расстраивается. Постоянная связь была жизненно важна. Поэтому он звонил каждый день. Они договорились с Клариссой, что, если почему-либо они с Зафаром не смогут быть дома в семь, она оставит сообщение о том, когда они вернутся, на автоответчике на Сент-Питерс-стрит. В тот вечер он позвонил на Берма-роуд, и никто не взял трубку. Он надиктовал сообщение на автоответчик Клариссы, потом затребовал информацию у своего собственного. Но она ничего ему не оставила. Ладно, подумал он, немного опаздывают, ничего страшного. Через пятнадцать минут позвонил снова. Трубку не взяли. Опять на свой автоответчик — там тишина. Через десять минут сделал третий звонок. По-прежнему никого. Теперь уже он начал тревожиться. Почти 7.45, будний день, завтра в школу. Странно, что их нет так поздно. За следующие десять минут он позвонил еще дважды. Ответа не было. Он запаниковал.

События дня отступили на задний план. Организация «Исламская конференция» назвала его вероотступником, но обошла вопрос о поддержке иранского смертного приговора. Мусульмане собирались устроить шествие в Кардиффе. Мэриан была огорчена тем, что за прошедшую неделю было продано всего двадцать четыре экземпляра ее только что вышедшего романа «Джон Доллар». Ничто из этого не имело теперь значения. Он всё звонил на Берма-роуд, набирал и набирал номер как сумасшедший, его руки начали трястись. Он сидел на полу, прислонясь к стене, держал телефон на коленях и звонил, звонил. К тому времени команда охранников опять сменилась: вернулись Стэн и Бенни, а с ними приехали два новых шофера — рыжий валлиец Алан Оуэн и Кит, славный нахальный малый по прозвищу Коротышка. Стэн обратил внимание на лихорадочную телефонную деятельность «клиента» и пришел спросить, все ли в порядке.

Нет, ответил он, не все. Кларисса и Зафар должны были ждать его звонка еще час с четвертью назад, но их нет, и никаких объяснений не оставлено. Стэн посерьезнел:

— Это нарушение вашего обычного распорядка, так? На такие вещи, на любые неожиданные перемены надо реагировать.

Да, ответил он, это нарушение обычного распорядка.

— Ясно, — сказал Стэн. — Я этим займусь. Наведу кой-какие справки.

Он вернулся через несколько минут, сказал, что звонил в «Метпол» (в Лондонскую городскую полицию) и они пошлют людей по указанному адресу осмотреть место из машины. После этого минуты поползли, как ползет ледник, медленные, холодные, а когда пришел ответ, у него заледенело сердце.

— Машина только что проехала мимо дома, — сообщил ему Стэн, — и, к сожалению, должен сказать, что входная дверь там открыта и во всех окнах свет.

Он не мог вымолвить в ответ ни слова.

— Полицейские, конечно, не пытались подойти к дому и тем более войти внутрь, — продолжил Стэн. — В такой ситуации они не могли знать, что их там ждет.

Ему представились тела, распростертые на лестнице, ведущей наверх из прихожей. Ярко освещенные окровавленные трупы сына и первой жены, похожие на брошенных тряпичных кукол. Кончена жизнь. Он сбежал, спрятался, как перепуганный кролик, а расплатились те, кого он любил.

— Просто чтобы вы знали, как мы будем действовать, — сказал Стэн. — Мы туда войдем, но минут через сорок. Нужно время, чтобы собрать войско.

Может быть, не оба они убиты. Может быть, сын жив и его взяли в заложники.

— Вы должны понимать, — сказал он Стэну, — что если они его забрали и скажут, что обменяют его на меня, то я пойду на это, вы не сможете меня остановить. Я просто хочу, чтобы здесь была ясность.

Стэн выдержал долгую, мрачную паузу, как персонаж пинтеровской пьесы. Затем проговорил:

— Все эти дела с обменом заложников — такое только в кино бывает. В жизни, к сожалению, все по-другому. Если было вторжение с преступными целями, они оба, скорее всего, погибли. И тогда перед вами будет один вопрос: хотите ли вы тоже погибнуть.

Полицейские на кухне умолкли. Мэриан сидела перед ним, смотрела на него, но утешить ничем не могла. Ему нечего было больше сказать. Он только и делал, что набирал номер, как маньяк, каждые полминуты, набирал, потом слышал гудки, потом голос Клариссы, предлагающей оставить сообщение. Красивая высокая зеленоглазая девушка. Мать его ласкового, полного жизни, любящего сына. Какое сообщение он мог оставить? Никакого. Прости меня — безнадежно мало. Он клал трубку, набирал снова, и вот опять ее голос. И опять.

Прошло очень много времени, и наконец появился Стэн и тихо произнес:

— Теперь уже скоро. Они почти готовы.

Он кивнул и стал ждать удара — смертельного удара, который готовилась нанести ему действительность. Он не чувствовал, что плачет, но лицо было мокрое. Он продолжал звонить Зафару. Как будто телефон был наделен магической силой, как будто он был планшеткой для спиритических сеансов, позволяющей разговаривать с мертвыми.

Вдруг раздался щелчок. Кто-то взял трубку на том конце.

— Алло, — произнес он не своим голосом.

— Папа? — услышал он голос Зафара. — Что случилось, папа? У двери полицейский, он говорит, сюда едут еще пятнадцать.

Облегчение обрушилось на него водопадом, и на мгновение он потерял дар речи.

— Папа, ты меня слышишь?

— Да, — сказал он. — Я слышу. Что с мамой, с ней все в порядке? Где вы были?

Оказывается, на школьном спектакле, который кончился очень поздно. Кларисса взяла трубку, попросила прощения.

— Извини, я должна была оставить сообщение. Просто забыла. Прости меня.

В его крови шли обычные послешоковые биохимические процессы, и он не знал, счастлив он или взбешен.

— А что было с дверью? — спросил он. — Почему входная дверь была открыта и во всех окнах горел свет?

На том конце трубку опять держал Зафар.

— Нет, папа, — сказал он. — Мы только-только вернулись, зажгли свет, и тут вошел полицейский.

— Судя по всему, — сказал детектив сержант Стэн, — произошла прискорбная ошибка. Парни, которых послали посмотреть, перепутали дом.

Перепутали дом. Полицейская ошибка. Просто дурацкая ошибка. Все в порядке. Чудовища снова загнаны в чулан и под половицы. Мир не взорвался. Его сын жив. Дверь комнаты сто один распахнулась. В отличие от Уинстона Смита, он спасся.

Это был самый поганый день его жизни.


На его автоответчике оставила сообщение писательница Маргарет Дрэббл: «Позвоните, если сможете». Когда он позвонил, она своим обычным бодрым, деловым, серьезным тоном сделала ему предложение, столь же немыслимо щедрое в своем роде, каким было предложение Деборы Роджерс. Они с мужем Майклом Холройдом, биографом Литтона Стрэчи, Огастеса Джона и Джорджа Бернарда Шоу, ремонтировали коттедж в деревушке Порлок-Уир на сомерсетском побережье. «Там теперь все доделано, — сказала она, — и мы собирались въезжать, но я говорю Майклу: может быть, Салману у нас понравится? Мы точно можем вам его предложить на месяц или около того». Это был неописуемый, бесценный дар — возможность целый месяц оставаться на одном месте. На месяц ему предстояло стать «человеком из Порлока»[76]. Как он мог ее отблагодарить? Только жалким «спасибо».

Порлок-Уир — крохотное скопление домов, выросшее вокруг гавани, чуть западнее собственно Порлока. Дивной красоты коттедж с соломенной крышей был по размерам весьма внушителен. Журналист из «Нью-Йорк таймс», интервьюировавший в нем Дрэббл десятилетие спустя, написал о доме так: «блумсберийское[77] видение, воплощение прихоти и культурной выделки, жилище, где стены каждой комнаты покрашены в свой цвет — голубовато-зеленый, розовый, сиреневый, золотисто-желтый, — где всюду, куда ни глянь, выцветшие ковры, книги и картины». Чудесно было вновь оказаться в доме с множеством книг. Им с Мэриан — двум писателям — предоставили жилище два других писателя, и это необычайно радовало, приносило успокоение. В коттедже смогли разместиться и оба телохранителя; шоферы сняли себе комнаты в сельской гостинице, где выдали себя за двух туристов. При доме был прекрасный сад, создававший такое уединение, какого только мог пожелать для себя человек-невидимка. Он переехал на последней неделе марта, и это было чуть ли не счастьем.

«Пламя Просвещения угасает», — сказал журналист Гюнтеру Грассу. «Но других источников света нет», — отозвался тот. Публичные споры бушевали по-прежнему. А в его личной жизни спустя считаные дни после переезда в Порлок-Уир произошел кризис совсем иного рода, в котором, однако, пламя тоже играло некую роль.

Мэриан на пару дней поехала в Лондон (ее передвижений никто не ограничивал), где повидала двух своих и его подруг — американку Дейл, работавшую в агентстве «Уайли, Эйткен и Стоун», и его старинную приятельницу Полин Мелвилл. Он позвонил Полин спросить, как дела, и оказалось, что она в ужасе, в шоке. «Ладно, — сказала она, — это настолько серьезно, что я, так и быть, передам тебе, что говорила Мэриан, что слышали мы с Дейл, и мы обе так ошарашены, что готовы, если надо, повторить ее высказывания ей в лицо». Мэриан, по словам Полин, заявила им, будто он и она постоянно ссорятся и она, Мэриан, однажды «поколотила его». А потом — поразительное дело! — она сказала, что он будто бы просил Особый отдел «привезти к нему Изабель Аджани». Он никогда не виделся с французской актрисой и никогда с ней не разговаривал, но она недавно сделала жест в его поддержку, который он оценил чрезвычайно высоко. В Париже на церемонии вручения премии «Сезар» — французского «Оскара» — она, когда ее чествовали как лучшую актрису за главную роль в фильме «Камилла Клодель» прочла короткий текст, а затем призналась, что это цитата из «Шайтанских аятов» Салмана Рушди. Ее отец был алжирцем из мусульманской семьи, так что для нее это был нешуточный поступок. Он написал ей благодарственное письмо. Вот и все — остальное было полнейшей выдумкой Мэриан, но это оказалось еще не самым худшим. «Он пытает меня, — заявила она Полин, — жжет горящими сигаретами». Услышав это от Полин, он, хоть и был в ужасе, разразился смехом. «Но у меня, — крикнул он, — даже нет сигарет, я не курю!»

Когда Мэриан вернулась из Лондона, он в чудесной гостиной с розовыми обоями и большими окнами, откуда открывался вид на сверкающие воды Бристольского залива, приступил к ней с расспросами. Вначале она наотрез все отрицала. Но он вывел ее на чистую воду. «Давай позвоним Полин и Дейл — посмотрим, что они скажут». Тут она сломалась и признала, что действительно говорила все это. Его особо интересовало самое тяжкое обвинение в его адрес — байка про сигареты.

— Зачем ты это сказала? — недоумевал он. — Ведь ты знаешь, что ничего такого не было.

Она без смущения посмотрела ему в глаза.

— Это была метафора, — сказала она. — Метафора мое счастливой жизни.

В своем роде это было блестяще. В безумном роде. Заслуживало аплодисментов. Он сказал:

— Мэриан, это не метафора; это ложь. Если ты не можешь отличить одно от другого, с тобой очень-очень нехорошо.

Ей нечего было ему больше сказать. Она ушла в комнату, где работала, и закрыла за собой дверь.

Он стоял перед выбором: либо по-прежнему жить с женщиной, способной плести такие небылицы, либо расстаться с ней и иметь дело с тем, с чем предстояло его иметь, в одиночку.


Ему нужно имя, сказали ему полицейские. Выбрать его надо было «по-быстрому», а потом поговорить с банковским менеджером, чтобы банк выдавал чековые книжки либо с псевдонимом, либо вообще без имени и принимал чеки, подписанные фальшивым именем: так он сможет совершать платежи, не выдавая себя. Но это его новое имя нужно было и самим охранникам. Им надо было привыкнуть к этому имени, надо было употреблять его во всех случаях, при нем и в его отсутствие, чтобы на ходу или на бегу, по пути в спортзал или в супермаркет в их ближайшей округе его настоящее имя случайно не слетело с их губ и он не был разоблачен.

Операция по его охране имела название — операция «Малахит». При чем тут зеленый камень, он понятия не имел, и охранники тоже. Они не были писателями, и происхождение названий их не интересовало. Всего-навсего слово. А теперь пришла его очередь. Его подлинное имя было хуже чем бесполезно, его нельзя было произносить, как имя «Волан-де-Морт» в тогда еще не написанных книгах о Гарри Поттере. Он не мог снять дом на это имя, не мог зарегистрироваться как избиратель, потому что для этого надо указать домашний адрес, что, разумеется, было невозможно. Чтобы отстоять свое демократическое право на свободу выражения мнений, он должен был пожертвовать своим демократическим правом избирать органы власти. «Как имя будет звучать, разницы нет, — сказал Стэн, — но оно нужно, и хорошо бы не затягивать».

Отказаться от собственного имени — дело нешуточное. «Неверно, лучше взять не азиатское, — сказал Стэн. — А то как бы у кого-нибудь смекалка не сработала». Значит, от этнической принадлежности тоже придется отказаться. Он превратится в человека-невидимку в маске белого клоуна.

У него в записной книжке был отрывок про мистера Мамули. Этот мистер Мамули был рядовой человек, ввергнутый во мрак и даже пр`оклятый, литературный родич господина Когито у Збигнева Херберта и синьора Паломара у Итало Кальвино. Звали его, как и пресловутого члена брадфордского городского совета, Аджиб, то есть «странный». Мамули значит «обыкновенный». Итак, мистер Странно-Нестранный, мистер Необычно-Заурядный, мистер Как-Все-Да-Не-Как-Все — этакий оксюморон, ходячее противоречие. Он написал фрагмент, где мистеру Мамули приходится держать на голове огромную перевернутую пирамиду, вершина которой мучительно впивается ему в лысину.

Мистер Мамули появился на свет, когда он почувствовал, что если не имя, то фамилия у него украдена, что слово «Рушди» отделилось от «Салмана» и, спиралевидно закладывая виражи, понеслось по страницам газет, по густому от зрительных образов эфиру, стало заголовком, лозунгом, кличем, ругательством, чем угодно, во что его хотели превратить посторонние ему люди. Тогда-то он и потерял контроль над своим именем, и ему захотелось перевоплотиться в мистера Мамули. Мистер Аджиб Мамули тоже был писателем, и сама противоречивость имени была как писателю ему к лицу. Мистер Мамули считал себя обыкновенным человеком, но жизнь, которой он жил, была, без сомнения, странной. Когда он пытался набросать лицо Мамули, оно получалось похожим на лицо знаменитого Обывателя Р. К. Лаксмана из карикатур в «Таймс оф Индиа»: наивный, озадаченный, лысый дядечка с торчащими из-за ушей пучками седеющих волос.

К числу персонажей «Шайтанских аятов» принадлежала Мими Мамулян, актриса с пышными формами, одержимая навязчивой идеей приобретения недвижимости. Мистер Мамули был ее родственником — или скорее антитезой, анти-Мими, чья проблема была противоположна ее проблеме: он не имел дома, который мог бы назвать своим. Такова же, как он хорошо знал, была судьба падшего Люцифера. Итак, «мистер Аджиб Мамули» было именем дьявола, в которого его превратили другие, рогатого продукта метаморфозы, подобной метаморфозе его героя Саладина Чамча, получившего такое объяснение своих демонических превращений: «Они имеют власть именовать, а мы подчиняемся».

Им имя не понравилось. Мамули, Аджиб — язык сломаешь, трудно запомнить и, конечно, слишком уж азиатское. Попросили подумать еще. Мистер Мамули отодвинулся, стушевался и в конце концов пропал, поселившись в обветшалой гостинице, предназначенной для неиспользованных идей, — в отеле «Калифорния»[78] писательского воображения.

Он принялся перебирать любимых писателей и составлять комбинации из их имен и фамилий. Владимир Джойс. Марсель Беккет. Франц Стерн. Он составлял списки таких сочетаний, и все они выглядели как-то глупо. Но потом нашлось одно, о котором нельзя было этого сказать. Он написал рядом имена Конрада и Чехова — и вот они, имя и фамилия, которые ему предстояло носить одиннадцать лет.

— Джозеф Антон.

— То, что надо, — сказал Стэн. — Вы не против, если мы будем вас звать Джо?

Вообще-то он был против. Вскоре он обнаружил, что сокращенное имя внушает ему отвращение. Почему — не вполне понятно. Чем, в конце концов, «Джо» хуже «Джозефа»? Он не был ни тем ни другим, и каждый из вариантов, казалось, должен был звучать для него одинаково фальшиво или одинаково приемлемо. Тем не менее «Джо» резало ему ухо практически с самого начала. Так или иначе, односложное имя охранникам легче было усвоить и запомнить, оно уменьшало риск их ошибки при посторонних. Итак, для них он отныне Джо.

«Джозеф Антон». Он старался привыкнуть к своему изобретению. Он всю жизнь подыскивал имена вымышленным персонажам. Теперь, подыскав новое имя себе, он сам превратился в подобие вымышленного персонажа. «Конрад Чехов» — не годилось. А вот «Джозеф Антон», по идее, мог бы существовать. Уже существовал.

Конрад — автор, писавший на неродном ему языке, творец скитальцев, заблудившихся и нет, путешественников, проникающих в сердце тьмы, тайных агентов в мире убийц и бомб и по крайней мере одного бессмертного труса, прячущего свой позор; и Чехов — певец одиночества и грусти, красоты старого мира, которая гибнет, как вишневый сад под грубым натиском новых времен; Чехов, чьи три сестры верили, что настоящая жизнь где-то еще, и вечно тосковали по Москве, куда не могли вернуться. Вот они, его нынешние крестные отцы. И не кто иной, как Конрад, подарил ему девиз, за который он будет цепляться, как за спасательный трос, все предстоящие долгие годы. В «Негре с “Нарцисса”» (неполиткорректное для наших дней название) этот самый негр, матрос Джеймс Уэйт, заболевает во время долгого морского путешествия туберкулезом. Другой матрос спрашивает его, почему он отправился в плавание — ведь он конечно же знал, что нездоров. «Покуда не помрешь — жить надо, разве не так?» — отвечает Уэйт. Да, нам всем надо, думал он, когда читал эту книгу, но в нынешних обстоятельствах эти слова приобрели силу приказа.

— Покуда не помрешь, — сказал он себе, — жить надо, Джозеф Антон.


До фетвы ему никогда не приходило в голову уйти из литературы, сделаться кем-нибудь еще — не писателем. То, что он им стал — то, что он обнаружил в себе способность заниматься делом, которым больше всего на свете хотел заниматься, — было для него источником великой радости. Реакция на «Шайтанские аяты» лишила его, по крайней мере на время, этой радости — не по причине страха, а из-за глубокого разочарования. Если ты потратил пять лет жизни на большую и сложную вещь, стараясь побороть все трудности, стремясь взять ее под контроль и придать ей, насколько тебе хватает таланта, всю возможную красоту и соразмерность, и если затем, став достоянием публики, она воспринимается так искаженно, на такой уродливый манер, — то, может быть, игра не стоила свеч? Если это все, чем ты, приложив максимум усилий, был вознагражден, то тебе, может быть, лучше заняться чем-нибудь еще? Стать автобусным кондуктором, коридорным в отеле, уличным танцором, зимой в переходе подземки отбивающим чечетку за сколько кто кинет? Все эти способы заработка выглядели более достойными.

Чтобы отогнать эти мысли, он принялся писать рецензии на книги. До фетвы его друг Блейк Моррисон[79] попросил его отрецензировать для книжного раздела «Обсервера» мемуары Филипа Рота «Факты». Он написал заметку и отослал. Ниоткуда поблизости ее отправлять было нельзя, факса у него не было, и пришлось попросить охранника послать рецензию из Лондона, когда тот, отработав смену, туда поедет. Он приложил к тексту записку с извинением за задержку. Когда газета напечатала рецензию, она опубликовала и факсимиле его рукописной записки — причем на первой полосе. Он стал такой нереальной персоной, и так быстро, и для такого большого числа людей, что это доказательство его существования сочли новостью, достойной первой полосы.

Он спросил Блейка, нельзя ли и дальше писать для него рецензии, и затем каждые несколько недель отсылал заметку примерно в восемьсот слов. Давалось это нелегко — как выдрать зуб, думалось ему, и это избитое сравнение был тем более уместно, что его зубы мудрости теперь то и дело принимались болеть и охрана уже искала решение «зубной проблемы», — но эти заметки были его первыми неловкими шагами вспять, к самому себе, назад от Рушди и обратно к Салману, движением к литературе от унылой, упадочной идеи о том, чтобы стать не писателем.

Окончательно вернул его к самому себе не кто иной, как Зафар, которого он старался видеть как можно чаще, — полицейские ради этих периодических встреч возили отца и сына туда и обратно, не забывая о «химчистке»; они виделись в Лондоне — у Сью и Гурмукха на Пэтшалл-роуд в Кентиш-Тауне, у Пинтеров на Кэмден-Хилл-сквер, у Лиз Колдер в Арчуэе — и однажды, чудо из чудес, провели уик-энд в Корнуолле у Розанны, самой давней подруги Клариссы, на ферме с козами, курами и гусями, глубоко упрятанной в долине близ Лискарда. Играли в футбол — он показал себя многообещающим вратарем, охотно падал за мячом то влево, то вправо — и в компьютерные игры. Собирали модели поездов и автомобилей. Занимались всем тем обычным, каждодневным, чем занимаются отцы с сыновьями, и это казалось чудом. Между тем Джорджи, маленькая дочка Розанны, уговорила полицейских надеть короны принцесс и накинуть перьевые боа из ее ящика с нарядами.

Мэриан в тот уик-энд с ним не поехала, и они с Зафаром ночевали в одной спальне. Тут-то Зафар и напомнил ему про его обещание:

— Папа, а как насчет моей книжки?

Это был единственный раз в его писательской жизни, когда он с самого начала знал сюжет почти целиком. Повесть упала ему в голову с неба, как дар. В прошлом, когда Зафар принимал вечернюю ванну, он рассказывал сыну истории — купальные истории, а не сказки на сон грядущий. В ванне, где плавали игрушечные животные из сандалового дерева и маленькие кашмирские лодочки шикара, и родилось море историй — или возродилось, пожалуй. Самое первое море можно найти в названии старой книги на санскрите. В Кашмире в XI веке нашей эры брахман-шиваит Сомадева составил гигантское собрание сказок под названием «Катхасаритсагара». Катха означает «повесть», сарит — «реки», сагара — «море» или «океан»; получается, таким образом, «Океан рек-повестей» или «Море сказаний». В огромной книге Сомадевы моря как такового нет. Но вообразим себе, что есть такое море, куда, переплетаясь, текут, словно реки, все придуманные когда-либо истории. Пока Зафар купался, его папа брал кружку, зачерпывал воды из ванны, делал вид, что пьет, — и обретал историю, чтобы рассказать, историю-реку, текущую через ванну историй.

А теперь в обещанной Зафару книге он совершит путешествие к самому океану. В ней будет сказочник, потерявший Дар Болтовни после того, как его покинула жена, и его сын отправится к источнику всех историй, чтобы попытаться вернуть отцу его дар. Единственное, что изменилось в первоначальном замысле по ходу написания, это концовка. Вначале он думал, что это будет «современная» книга, где разрушенная семья так и остается разрушенной и мальчик к этому привыкает, принимает как данность, что детям и приходится делать в реальном мире, что пришлось сделать и его собственному сыну. Но очертания, которые приняла история, требовали, чтобы разрушенное в начале восстанавливалось в целости под конец. Нужен был счастливый финал, и он понял, что готов его написать. Последнее время он стал неравнодушен к счастливым финалам.

Много лег назад, прочитав «Путешествия» Ибн Баттуты, он написал рассказ «Принцесса Хамош». Ибн Баттута был марокканский ученый и великий непоседа, чей рассказ о путешествиях на протяжении четверти века по всему арабскому миру и дальше — в Индию, в Юго-Восточную Азию, в Китай — заставляет смотреть на Марко Поло как на домоседа и лежебоку. «Принцесса Хамош» была воображаемым фрагментом «Путешествий», якобы написанным Ибн Баттутой на нескольких страницах, которые затем потерялись. В рассказе марокканский странник приходит в разделенную страну, где враждуют два племени — болтуны гуппи и молчуны чупвала, которые возвели безмолвие в культ и поклонялись каменному божеству Безабану — то есть Безъязыкому. Когда чупвала захватывают принцессу гуппи и грозятся зашить ей губы, чтобы умилостивить своего бога, начинается война между обитателями земли Гуп и земли Чуп.

Написанным рассказом он остался недоволен; ход с потерянными страницами не удался по-настоящему, и он забросил рассказ и забыл о нем. Но теперь он понял, что этой маленькой истории о войне между речью и безмолвием можно придать не только лингвистический смысл, что внутри нее скрыта притча о свободе и тирании, притча, чей потенциал он сейчас наконец увидел. Эта история, можно сказать, ждала его впереди, и вот теперь его жизнь с ней поравнялась. Каким-то чудом он вспомнил, в какой ящик стола положил папку с рассказом, и попросил Полин зайти в дом на Сент-Питерс-стрит и взять ее для него. Репортеры в то время около здания уже не дежурили, и Полин смогла попасть в дом незаметно и нашла нужные страницы. Перечитав их, он взволновался. Рассказанная по-другому, освобожденная от излишеств, связанных с Ибн Баттутой, эта история обещала стать драматической сердцевиной новой книги.

Вначале он назвал книгу «Зафар и Море Историй», но вскоре почувствовал, что между мальчиком в книге и мальчиком в ванне нужна хоть небольшая, но дистанция — дистанция вымысла. Гарун — второе имя Зафара. Сделав эту замену, он сразу понял, что не ошибся. А вот Зафар был поначалу разочарован. Это же его книга, сказал он, так пусть она будет о нем. Но потом он поменял мнение. Он увидел, что Гарун — это и он, и не он и что так будет лучше.

После блаженного уик-энда с Зафаром в Корнуолле они вернулись в Порлок-Уир и, когда приблизились к входной двери, услышали в доме какие-то звуки. Полицейские немедленно заслонили его, взяли в руки оружие, и один из них открыл дверь. В доме явно было неладно: разбросанные бумаги, опрокинутая ваза. Потом очередной звук — словно кто-то испуганно бьет крыльями.

— Птица, — сказал он намного громче, чем нужно, — от облегчения. — Птица в дом залетела.

Охранники тоже перевели дух. Ложная тревога. Птица провалилась в дымовую трубу и теперь, объятая ужасом, сидела в гостиной на карнизе для занавесок. Черный дрозд, подумал он. Шуршики-пуршики, мо-мо-мо. Открыли окно, и птица вылетела на волю. Он начал прибирать дом — а в голове звучали песни про птиц. Взлети на этих сломанных крыльях и научись парить[80]. И старая карибская песня про птицу на банановом дереве: Ты можешь улететь, / в небо улететь, / ты счастливей меня.

Книга далеко не сразу пошла, хотя сюжет у него в голове уже был. Слишком громко бушевала буря за окнами коттеджа, мешала боль в зубах мудрости, и найти правильный язык никак не получалось. Были фальстарты — выходило то слишком по-детски, то слишком по-взрослому, — и он долго не мог отыскать нужный тон. Прошли месяцы, прежде чем он написал слова, которые сняли заклятие: «Был некогда в стране Алифба печальный город, самый печальный город на свете, и до того велика была его печаль, что он даже название свое позабыл. Он стоял у скорбного моря, где плавали угрюм-рыбы...» Джозеф Хеллер как-то сказал ему, что его книги выросли из фраз. «У меня поджилки трясутся при виде закрытой двери», «У меня на службе есть пять человек, которых я боюсь»[81] — из этих фраз возник его великий роман «Что-то случилось», и «Поправка-22» тоже родилась из начальных предложений. Он понимал, что имел в виду Хеллер. Бывают фразы, написав которые знаешь, что они содержат в себе или порождают десятки, а то и сотни других. После долгих мучений «Дети полуночи» лишь тогда раскрыли свои тайны, когда в один прекрасный день он сел за стол и написал: «Я появился на свет в городе Бомбее... во время оно»[82]. То же самое с «Гаруном». Как только оказалось, что у него есть печальный город и угрюм-рыбы, ему стало ясно, как писать книгу. Кажется, он даже вскочил на ноги и хлопнул в ладоши. Но это было месяцы спустя. Пока же — только мучения и буря.

В Великобритании компания самозваных «лидеров» и «представителей» продолжала карабкаться к славе, втыкая ножи ему в спину и прыгая вверх по лестнице из лезвий. Самым опасным был седобородый Калим Сиддики, вылитый садовый гном, — он высказывался откровенней всех, он с жаром защищал и обосновывал фетву в нескольких телепрограммах, он на ряде митингов (включая те, где присутствовали депутаты парламента) призывал участников поднять руки, чтобы все видели: сообщество единодушно требует казни богохульника и вероотступника. Все руки дружно взлетали в воздух. К ответственности никого не привлекли. «Мусульманский институт», возглавляемый Сиддики, был жалкой организацией, но в Иране, куда он часто ездил, принимали его с распростертыми объятиями, он встречался там со всеми важными лицами и настаивал, чтобы они не уменьшали давления. По британскому телевидению Сиддики однажды высказался о мусульманах. «Мы даем сдачи, — заявил он. — Иногда мы даем сдачи заранее».

Новые зажигательные бомбы в книжных магазинах — «Коллетс» и «Диллонс» в Лондоне, «Эббиз» в Сиднее. Новые отказы библиотек принимать книгу, новые отказы торговых сетей ее продавать, отказ дюжины типографий во Франции печатать французский перевод, новые угрозы в адрес издателей — например, в адрес норвежского издателя Вильяма Нюгора (издательство «Х. Аскехауг и компания»), которого пришлось охранять силами полиции. Но большинство тех, работал в напечатавших роман издательствах разных стран мира, не имели никакой защиты. Он легко мог вообразить, какую тревогу за свои семьи и за себя они испытывают и на работе, и дома. Слишком мало внимания было уделено отваге, с которой эти «обыкновенные люди», каждый день проявлявшие себя как люди необыкновенные, продолжали делать свое дело, защищая принципы свободы на передовой линии.

Начались убийства мусульманами мусульман, выражавших не столь кровожадные мнения. В Бельгии муллу саудовского происхождения Абдуллу Ахдаля, которого называли «духовным лидером» мусульман страны, и его помощника тунисца Салима Бахри убили за их заявление, что, как бы ни высказывался Хомейни на внутреннюю потребу Ирана, в Европе существует свобода выражения мнений.

«Я сижу в тюрьме с кляпом во рту, — писал он в дневнике. — Я даже говорить не могу. Я хочу гонять с сыном в парке футбольный мяч. Обыкновенная, банальная жизнь — моя несбыточная мечта». Друзей, которые видели его в эти дни, поразило, как он опустился физически: погрузнел, ссутулился, дал бороде вырасти в уродливую луковицеобразную маску. Он выглядел побитым.


Очень скоро он проникся к своим охранникам огромной приязнью, в отличие от Мэриан, которая хуже переносила это вторжение в свое личное пространство и по возможности держалась от них подальше. Он оценил то, что они постоянно старались выглядеть при нем бодрыми и оживленными, чтобы поднять его дух, и старались, кроме того, не быть слишком заметными. Они понимали, что «клиентам» трудно мириться с присутствием полицейских на кухне, с их, вспоминая абсурдистский анекдот, «слоновьими следами в масленке». Они без малейшей досады прилагали массу сил к тому, чтобы оставить ему как можно больше пространства. А ведь большинству из них, как он очень быстро понял, было из-за характера этого конкретного задания в определенном смысле труднее, чем ему. Им, людям действия, нужно было совсем другое, чем привыкшему сидеть сиднем писателю, пытающемуся удержать то, что осталось от его внутренней жизни — от жизни ума и воображения. Он мог, размышляя у себя в комнате, час за часом проводить в неподвижности и довольствоваться этим. А они, стоило им даже недолго побыть в четырех стенах, испытывали такое же беспокойство, как заключенные в тюрьме. Правда, после двух недель работы они могли отправиться домой и отдохнуть. Не раз они с уважением и тревогой говорили ему: «Мы бы вашей жизни не выдержали», и оттого, что они это сознавали, их симпатия к нему увеличивалась.

Многие из них говорили, что такой способ охраны не соответствует обычной практике. Во всех иных случаях к «клиенту» приставляли «постоянную группу», которая занималась только этим человеком. Он, однако, не мог получить такую группу, поскольку круглосуточная работа на постоянной основе — это непомерная нагрузка для сотрудников. Поэтому его охраняли люди, откомандированные из других групп. Вообще-то это неправильно, говорили ему охранники. Все остальные, кого им поручали, вели обычную жизнь, продолжали профессиональную деятельность под их защитой, в то время как полицейские в форме, сменяясь, оберегали жилище «клиента». Вечером сотрудники Особого отдела привозили его домой, после чего отправлялись по домам сами, оставляя его на попечение обычных полицейских. «Операция «Малахит» — это не охрана в обычном смысле, — говорили ему. — Прятать людей — к этому нас не готовили. Это не наша работа». Но нормальная охрана стоила бы дороже: посменная работа полицейских в форме — это огромные расходы. А если у «клиента» не одно жилище, а больше, эти расходы еще увеличиваются. Начальство Скотленд-Ярда не готово было выделить на операцию «Малахит» такие деньги. Дешевле было прятать «клиента» и платить охранникам сверхурочные за круглосуточную работу. Полицейское руководство, становилось ему ясно, считало, что «клиент» операции «Малахит» полномасштабной охраны силами британской полиции «не заслуживает».

Он быстро понял, что сотрудников, выполняющих задания, и их начальство разделяет весьма и весьма многое. Мало о ком из руководящих чинов парни отзывались с уважением. За все годы у него очень редко возникали трения с членами охранявших его команд, и со многими он сдружился. А вот старшие (ни в коем случае, сказали ему, не надо называть их «высшим начальством», ведь «чем, собственно, они выше нас? Только должностью») дело другое. Недружелюбных мистеров Гринапов ему впоследствии пришлось повидать достаточно.

Чтобы помочь ему, они порой шли на нарушение правил. В периоды, когда им запрещалось возить его в общественные места, они возили его в кино: тихонько в зал, когда свет уже выключен, тихонько из зала, когда еще не включен, — никаких проблем. В периоды, когда начальство налагало запрет на поездки в Лондон, они доставляли его в дома лондонских друзей, чтобы он мог повидаться с сыном. В меру сил они помогали ему исполнять роль отца. Однажды повезли их с Зафаром на полицейскую спортплощадку, где по-быстрому сформировали две регбийные команды, чтобы он смог побегать, пасуя мяч. В праздники они иногда возили их с Зафаром в парки с аттракционами. Как-то раз в таком парке Зафар увидел мягкую игрушку, выставленную в тире в качестве приза, и сказал, что не прочь бы ее заполучить. Один из телохранителей, которого все звали Толстым Джеком, это услышал. «Что, глаз положил, да? — спросил он и, поджав губы, промычал: — Ммм-гмм». Затем подошел к будочке и дал деньги. Служитель тира протянул ему обычный пистолет со сбитым прицелом, и Толстый Джек с серьезным видом кивнул. «Ммм-гмм, — промычал он, исследуя оружие. — Ясно-ясно». Он начал стрелять. Паф. Паф. Паф. Паф. Мишени падали одна за другой под ошарашенным взглядом служителя, у которого отвисла золотозубая челюсть. «Нам бы вот эту, — сказал Толстый Джек, положив пистолет и показывая на игрушку. — То, что надо, спасибо большое». Через несколько месяцев Зафар смотрел телерепортаж о радостном событии: Нельсон Мандела прибыл на стадион «Уэмбли», где был дан рок-концерт в честь его освобождения. Увидев, как Мандела выходит из туннеля, ведущего от раздевалок на поле, Зафар показал пальцем: «Смотри, папа, там Толстый Джек!» Да, там и правда был Толстый Джек — он держался за левым плечом Манделы, губы поджаты, и, может быть, он мычал себе под нос: «Ммм-гмм».

Он массу всего узнал от парней насчет безопасности — к примеру, как входить в комнату, куда смотреть, что искать взглядом. «Полицейские и преступники, — сказал ему Дев Стоунхауз. — Их всегда можно отличить. Они задерживаются в двери, обстановку оценивают: сколько выходов, кто где стоит и так далее, только потом входят». Он понял, кроме того, что полиция — это в конечном счете всего лишь одно из подразделений государственной службы. Это контора, и, как у всякой конторы, у нее есть своя внутренняя политика. Особый отдел был объектом немалой ревности и зависти, и кое-кто хотел, чтобы его вообще закрыли. Случалось, парни обращались к нему за помощью — просили писать одобрительные письма о работе подразделения «А», и он был счастлив, что может хоть такой малостью отплатить им за все. Но самым большим счастьем стало для него то, что никому из ребят, которые готовы были ради него подставить себя под пули, этого делать ни разу не пришлось.

Женщин в подразделении «А» было немного — шесть или семь самое большее, и в его охране за все годы участвовали только две из них: высокая, красивая Рейчел Клуни, которую позднее включили в постоянную группу охраны Маргарет Тэтчер, и маленькая, ладная, деловитая блондинка Джули Реммик — ей в конце концов пришлось покинуть команду, потому что она стреляла хуже, чем требовалось. Все, кто работал в охране, должны были регулярно проходить проверку на меткость стрельбы в полицейском тире, причем стрелять надо было и при нарушенном равновесии тела, и по движущейся мишени, и в условиях плохой видимости; приемлемый результат — 90 % и выше. Тот, кто не достигал этого уровня, немедленно сдавал оружие и переходил на кабинетную работу. Ему предложили брать уроки стрельбы. С ним работали бы лучшие инструкторы, и, может быть, ему стоило бы этому научиться. После долгих, напряженных раздумий он ответил — нет, спасибо, не надо. Он рассудил, что, если у него будет пистолет и нападут злоумышленники, они отнимут оружие и обратят против него. Лучше оставаться безоружным и надеяться, что враги не подберутся так близко.

Иногда они что-то ему готовили, но, как правило, домашнее хозяйство велось раздельно. Отправляясь в супермаркет за продуктами, они покупали продукты и ему тоже. Кухней пользовались в разное время, по согласованному расписанию. Вечером полицейские собирались в одной комнате и смотрели телевизор — атлеты, в силу обстоятельств вынужденные вести себя как «овощи». Как тяжело им, судя по всему, было!

Они были спортивные, красивые ребята и нравились девушкам. Многие из них завязали теплые отношения с женщинами из издательского мира, с которыми им довелось познакомиться благодаря ему. Особенно отличалась по женской части одна пара — Роб и Эрни, большие сердцееды. У другого охранника завязался роман с няней, работавшей у его друзей, а потом он ее бросил и разбил ей сердце. Для множества из них внебрачные связи были делом обычным, секретность работы обеспечивала отличное прикрытие. Золотоволосый малый по имени Сэмми оказался самым настоящим двоеженцем, причем обеих жен он называл одним и тем же ласковым прозвищем, и детей, которые родились от него у каждой, тоже звали одинаково. Он прокололся из-за больших долгов: содержать две семьи на заработок полицейского было невозможно. Интересные ребята!

Дев Стоунхауз и в самом деле оказался человеком пьющим, и в конце концов его исключили из команды: он накачался в пабе и повел себя неосторожно, чем заработал ссылку «в Сибирь» — то есть в аэропорт Хитроу. Двое других решили побыть «адвокатами дьявола» и, встав на сторону мусульман, принялись напирать на «уважение к чувствам верующих», но сослуживцы мягко и тактично их отвлекли.

Один своевольный телохранитель вздумал обращаться с ним не как с «клиентом», а скорее как с заключенным, и он этому воспротивился. И еще был Зигфрид, британец немецкого происхождения, на вид настоящий танк; однажды, когда он попросил вывести его на прогулку в парк, Зигфрид встал перед ним в воинственную позу и заявил, что он подвергает команду риску. Он увидел, как руки Зигфрида сжимаются в кулаки, но не уступил и смотрел на него в упор, пока охранник не опустил глаза. Зигфрида увели, и больше он не возвращался. Страх порой заставляет хороших людей вести себя нехорошо.

Вот, собственно, и все проблемы, какие у него были с охраной. Много лет спустя недружелюбно настроенный шофер Рон Эванс, уволенный из полиции за растрату казенных денег, стал распространять о нем в одном британском таблоиде махровую ложь; он заявил, помимо прочего, что охранники относились к этому «клиенту» с такой неприязнью, что запирали его в чулане, а сами отправлялись в паб выпить. Как только эти откровения были опубликованы, к нему обратились несколько членов его былых команд. Кроме лжи как таковой, сотрудников Особого отдела возмутило нежелание начальства Скотленд-Ярда его защитить, а сильней всего, пожалуй, — нарушение уволенным шофером принятого в отделе кодекса молчания, в чем-то похожего на сицилийскую омерту. Они гордились тем, что никто в отделе не допускал никаких утечек в прессу, не подбрасывал никаких сплетен, уток и сенсаций — в отличие, говорили многие из них, от болтунов из (отдельного) подразделения охраны королевской семьи, — и теперь по этой гордости был нанесен неприятный удар. Многие из них говорили ему, что готовы свидетельствовать в суде в его защиту. Когда шофер извинился в Высоком суде и признался, что лгал, участники его былых команд восприняли это с торжеством и послал человеку, к которому они якобы питали неприязнь, электронные письма с поздравлениями.

Шофер был не единственным, кто лгал. Пожалуй, самое несправедливое из клеветнических утверждений о нем состояло в том, что он якобы «не выражал благодарности» за все, что для него делалось. Так создавался образ «высокомерного», «неприятного» человека, который тщательно конструировала немалая часть британской таблоидной прессы, чтобы унизить его в глазах общества и подорвать доверие ко всему, что он говорит. На самом же деле он, конечно, был благодарен, он испытывал благодарность каждый день все эти девять лет и много раз говорил это тем, кто готов был слушать. Люди, которые охраняли его и стали его друзьями, и те из его друзей, что «входили в ближний круг», — все они знали правду.

По телевизору показывали документальный фильм о Рональде Рейгане, он сидел со своими охранниками и смотрел, как Джон Хинкли-младший стреляет в президента. «Обратите внимание на службу безопасности, — сказал ему Стэн. — Все на правильных местах. Каждый на своем. Реакция у всех великолепная. Никто не оплошал. Все сработали на самом высоком уровне. А президент все-таки ранен». Самая опасная зона, которую никогда нельзя считать стопроцентно чистой, — между выходом из здания и дверью машины. «Израильтянин, — сказал Бенни, имея в виду посла, — вот кто знает что к чему. Голову вниз — и бежать». В этой-то зоне Хинкли и совершил покушение на президента. Но в словах Стэна и Бенни содержалась и более общая истина. Самые лучшие телохранители Соединенных Штатов, все чрезвычайно опытные и отлично вооруженные, сделали все от них зависящее — и тем не менее преступник смог поразить цель. И не какую-нибудь, а президента страны. Абсолютной безопасности не существует в природе. Есть только различные степени опасности. Ему придется с этим смириться.

Ему предложили носить пуленепробиваемый жилет из кевлара. Он отказался. И, преодолевая расстояние между дверью машины и дверью здания и обратно, он сознательно замедлял шаг. Он не будет ни от кого бегать. Постарается ходить с поднятой головой.

«Если ты начнешь смотреть на мир сквозь призму безопасности, — говорил он себе, — ты навсегда останешься детищем этого взгляда, его пленником». Взгляд на мир сквозь призму безопасности основан на так называемом анализе наихудшего случая. Если, скажем, ты собрался перейти улицу, анализ наихудшего случая говорит: есть вероятность, что тебя собьет машина, поэтому переходить улицу не следует. Однако люди переходят улицы каждый день и остаются целы. Постараться бы об этом не забывать. Есть только различные степени опасности. Ему надо продолжать переходить улицы.


«История — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться», — сказал джойсовский Дедал, — но что маленький Герой Стивен знал о кошмарах? Самое кошмарное, что с ним приключилось, — это пьянка в Ночном Городе и визит к Польди с тем, чтобы построить Новый Блумусалим и, может быть, поддаться на зазывания рогоносца Блума и ублажить похотливую Молли. Кошмар — это когда кровожадные духовные лица пускают стрелы воздаяния, когда демонстранты несут его изображение, где голова проткнута одной из этих стрел; а он даже не спит — как тут проснуться? В Пакистане один из его дядей, муж маминой сестры, поместил в газете объявление, где фактически говорилось: Не трогайте нас, мы ни при чем, он нам никогда не нравился; его тетя сказала его матери, которая все еще жила в Уэмбли у Самин, что пакистанцы не хотят ее возвращения в страну. Это была неправда. Похоже, сами эти тетя и дядя, обеспокоенные из-за своего родства с ним, захотели, чтобы она держалась подальше. Тем не менее она вернулась, и никто ее не тронул. Порой на базаре люди спрашивали ее, все ли в порядке с ее сыном, и выражали ей сочувствие: надо же, какой ужас... Так что в самой гуще беспорядков, устраиваемых кровожадными фанатиками, существовало и добросердечие.

Тем временем он пребывал под защитой полицейских по прозвищам Хрюша, Коротышка, Толстый Джек и Конь — он уже начал привыкать и к кличкам, и к ротации персонала — и пытался придумать, куда податься после Порлок-Уира (Холройды великодушно позволили ему задержаться там еще на полтора месяца, но этот срок уже истекал). Подходящий дом не так-то легко было найти — тем более что он не мог сам смотреть варианты. Его не существовало. Существовал только Джозеф Антон — человек-невидимка.

Продолжали приходить сообщения из мира книг. Бхарати Мукерджи и Кларк Блез[83] написали ему из Америки, что люди заказывают значки с надписью «Я — Салман Рушди» и гордо носят их из солидарности с ним. Ему захотелось, чтобы у него был такой значок. Тогда Джозеф Антон мог бы выразить солидарность с тем, кем он был и в то же время не был. Гита Мехта[84] чуть ядовито сказала ему по телефону: «“Шайтанские аяты” — это не ваш “Король Лир”. Ваш “Король Лир” — это “Стыд”». Блейк Моррисон сказал: «Многие писатели из-за этого точно парализованы. Кажется, что писать сейчас книги — это пировать во время чумы». Тарик Али[85] не слишком любезно назвал его «мертвецом в отпуске» и прислал ему текст пьесы, которую написал с Говардом Брентоном[86], — ее должен был поставить театр «Ройял Корт». «Иранские ночи». Пьеса показалась ему дешевой, наскоро сляпанной балаганной поделкой, и в ней содержались колкости в адрес его книги, которые уже становились общим местом. «Эту книгу невозможно читать» — вот лейтмотив. В числе тем, которые пьеса обошла, были: религия как инструмент политических репрессий и сила, поддерживающая международный терроризм; потребность в осмеянии святынь (французские писатели-просветители намеренно использовали осмеяние святынь как оружие, отказываясь признать право церкви устанавливать границы для мысли); религия как враг интеллекта. Вот какие темы он бы затронул в пьесе, будь это его пьеса. Но он был всего лишь материалом для пьесы — автором нечитабельной книги.

Когда он получал возможность посещать друзей, их, он заметил, больше волновали меры безопасности — «химчистка», занавешивание окон, красивые вооруженные парни, обследующие жилье, — чем сам визит. Впоследствии самыми яркими воспоминаниями друзей о тех днях неизменно были воспоминания об Особом отделе. Завязывалась невообразимая дружба между лондонским литературным миром и британской тайной полицией. Сотрудникам службы охраны литераторы понравились — они их привечали, заботились, чтобы им было удобно, кормили их. «Вы понятия не имеете, — говорили ему полицейские, — как с нами обходятся другие». Важные политические шишки нередко обходились с этими великолепными ребятами как с прислугой.

Но кое-кого визит волновал даже больше, чем нужно. Однажды Эдвард Саид, который, приехав в Лондон, жил в Мейфэре в доме своего друга-кувейтца, пригласил его в гости. Когда он приехал, служанка-индианка узнала его и вытаращила глаза — в общем, разнервничалась. Позвонила в Кувейт, где находился хозяин дома, и принялась бессвязно кричать в трубку: «Рушди! Здесь! Рушди здесь!» Никто в Кувейте не мог взять в толк, с какой стати человек-невидимка вдруг объявился в их лондонском жилище. Почему оно должно служить для него убежищем? Эдварду пришлось объяснить, что он всего-навсего пригласил друга поужинать. Никакого длительного пребывания не предполагалось.

Мало-помалу он начал понимать, что охрана выглядит гламурно. Какие-то парни приезжают до его появления, все готовят, потом у двери останавливается блестящий «ягуар» — потом момент наибольшего риска между дверью машины и дверью дома — и его стремительно вводят внутрь. Выглядело как VIP-сервис. Выглядело как излишество. И люди спрашивали: Кем он себя считает? Почему с ним обращаются как с королем? Его друзья таких вопросов не задавали, но кое-кто из них, может быть, тоже думал: действительно ли все это необходимо? Чем дольше все это продолжалось, чем дольше он оставался неубитым, тем легче было людям внушить себе, что никто его убивать не собирается, что охрана ему нужна, чтобы удовлетворить свое тщеславие, чтобы польстить своему невыносимому самомнению. Трудно было их убедить, что, находясь под охраной, он совершенно не чувствовал себя кинозвездой. Он чувствовал себя заключенным.

Между тем в прессе циркулировали слухи. Будто бы Организация Абу Нидаля готовит группу боевиков, которая собирается проникнуть в Соединенное Королевство «под видом бизнесменов, в одежде западного образца». Будто бы другая команда убийц готовится в Центрально-Африканской Республике. А помимо этих мрачных шепотков была вся та мерзость, что кричала криком из каждого радиоприемника, с каждого телеэкрана, с первой страницы каждой газеты. Министр правительства тори Джон Паттен красноречиво спорил по телевидению с промусульмански настроенным депутатом парламента Китом Вазом. Выступил по телевидению и Калим Сиддики, только что вернувшийся из Ирана. «Ему не суждено умереть в Великобритании», — угрожающе заявил он, намекая, что вынашивается план похищения. Выступил по телевидению и бывший поп-певец Кэт Стивенс, который незадолго до того перевоплотился в мусульманского «лидера» Юсуфа Ислама. Он выразил надежду на его смерть и заявил, что, если узнает, где скрывается богохульник, тут же сообщит боевикам.

Он позвонил Джатиндеру Верме из театральной группы «Тара артс», и тот сказал ему, что «на низовом уровне люди сильно устрашены» (британские мусульмане — организаторами кампании) и что «Совет мечетей оказывает политическое давление». Столь же тягостные чувства, как кампания исламистов, вызывали нападки левых. Джон Берджер обрушился на него в «Гардиан». Видный интеллектуал Пол Гилрой, автор книги «В британском флаге нет черного цвета», самая близкая в Соединенном Королевстве фигура к американцу Корнелу Уэсту[87], обвинил его в том, что он «неправильно судил о народе», — поэтому, мол, он сам виноват в своей трагедии. Что невероятно, Гилрой сопоставил его с боксером Фрэнком Бруно, который, очевидно, судил о народе правильно и вследствие этого пользовался любовью масс. Мысли, что народ мог неправильно судить о нем, интеллектуалы-социалисты, подобные Берджеру и Гилрою, не допускали. Народ не может ошибаться.

Проблема с жильем стала очень острой. И тут второй раз пришла на помощь Дебора Роджерс: есть просторный дом в деревне Бакнелл в Шропшире, который можно снять на год. Полицейские проверили этот вариант. Да, он был приемлем. Его настроение поднялось. Жилище на целый год казалось невероятной роскошью. Он согласился: Джозеф Антон снимет этот дом.

Как-то раз он спросил телохранителя по прозвищу Хрюша:

— Что бы вы делали, если бы «Шайтанские аяты» были, скажем, стихотворением или радиопьесой и не давали дохода, который позволяет мне снимать эти дома? Что бы вы делали, если бы я был беднее?

Хрюша пожал плечами.

— К счастью, — сказал он, — этот вопрос перед нами не стоит, правда же?


Майкл Фут и его жена Джилл Крейги уговорили Нила Киннока, преемника Фута на посту лидера оппозиции, и его жену Глинис встретиться с ним за ужином в доме Фута на Пилгримз-лейн в Хэмпстеде. Приглашены были еще писатель и барристер Джон Мортимер, создатель «Рампола из Бейли»[88], и его жена Пенни. Когда его везли в Лондон, машина попала в пробку прямо напротив мечети в Риджентс-парке в то самое время, когда правоверные выходили после пятничной молитвы, только что прослушав проповедь с поношениями в его адрес. Ему пришлось укрыться за газетой «Дейли телеграф». Через некоторое время он спросил из-за газеты: «Двери машины, надеюсь, заперты?» Послышался щелчок, потом Коротышка, кашлянув, сказал: «Теперь заперты». Как бы то ни было, чувствовать, что ты настолько отгорожен от «своих», было очень тяжело. Когда он поделился этими переживаниями с Самин, она отругала его.

— Эти толпы, ведомые муллами, для тебя не свои и никогда ими не были, — сказала она. — Ты в любом случае был бы против них, а они против тебя — что здесь, что в Индии, что в Пакистане.

В доме Футов Нил Киннок проявил необычайное дружелюбие, сочувствие, готовность подбодрить. Вместе с тем он был озабочен: если станет известно, с кем он встречался, у него могут возникнуть политические проблемы. Да, он был в высшей степени внимателен — но втайне. Киннок сказал, среди прочего, что он против государственных субсидий сегрегированным мусульманским школам, но, воскликнул он, что он может сделать, если такова политика Лейбористской партии! Невозможно было себе представить, чтобы его противница — грозная Маргарет Тэтчер, глава правительства тори — бессильно вскинула руки.

Майкл, хозяин дома, и раньше был его пылким союзником и другом. Они спорили только насчет Индиры Ганди, которую Майкл хорошо знал и чью квазидиктатуру в середине семидесятых — в годы «чрезвычайного положения» — склонен был оправдывать. Если уж Майкл принимал кого-то себе в друзья, он считал, что друг не может совершить ничего дурного.

Ужинал у Майкла и Тони Гаррисон, сделавший для телеканала Би-би-си фильм-поэму «Пир кощунников», в котором он, Тони, обедал в брадфордском ресторане с Вольтером, Мольером, Омаром Хайямом и Байроном. Один стул оставался пустым. «Это стул Салмана Рушди». Поговорили о том, что кощунство — одна из основ западной культуры. Когда судили Сократа, Иисуса Христа и Галилея, их судили именно за кощунство, однако сколь многим обязаны им философия, христианство и наука! «Я берегу для вас этот стул, — сказал Гаррисон. — Только дайте знать, когда вам его доставить».

После ужина его повезли в ночь. Зубная боль стала нестерпимой. К тому времени уже выбрали больницу около Бристоля и обо всем договорились. Теперь его тайком доставили на обследование и рентген, и надо было переночевать в больнице перед утренней операцией. Затронуты были оба нижних зуба мудрости, требовалась общая анестезия. Если, тревожились охранники, о его пребывании в больнице станет известно, около нее может собраться враждебная толпа. На этот случай у них был план. Катафалк, стоявший наготове, должен был въехать в больничный двор, и его погрузили бы туда под наркозом в застегнутом на молнию мешке для трупа. План остался нереализованным.

Когда он пришел в сознание, Мэриан держала его за руку. От морфия он пребывал в блаженном тумане, голова, челюсть и шея побаливали, но не сильно. Под шеей лежала нагретая подушка, и Мэриан была с ним очень ласкова. В Гайд-парк стекались двадцать — тридцать тысяч мусульман требовать чего они там требовали, но из-за морфия это казалось маловажным. Они грозились собрать крупнейший митинг за всю британскую историю, пятьсот тысяч человек, так что двадцать тысяч выглядели пустяком. Отличная штука морфий. Оставаться бы под его воздействием все время — он бы горя тогда не знал.

Потом они поругались с Клариссой из-за того, что она позволила Зафару посмотреть телерепортаж о демонстрации. «Как ты могла?» — возмутился он. «Так вышло», — ответила она и добавила, что понимает, как он расстроился из-за шествия, но ему не следует отыгрываться на ней. Зафар, взяв трубку, сказал, что видел его изображение со стрелой, проткнувшей голову. Он видел, как двадцать тысяч мужчин и подростков идут по улицам — не Тегерана, нет, а его родного города — и требуют смерти его отца. Он сказал Зафару: «Люди выставляются перед телекамерами, думают, что это выглядит круто». — «Ничего крутого, — отозвался Зафар. — Это выглядит глупо». Он мог быть великолепен, этот мальчик.


Его друг компьютерщик Гурмукх Сингх высказал в разговоре с ним замечательную идею: почему бы ему не приобрести «сотовый телефон»? Дело в том, что появились телефоны, которые называются «сотовыми». Зарядил батареи — и носишь телефон повсюду с собой, и никто не будет знать, откуда ты позвонил. Имея такой телефон, он сможет дать номер родственникам, друзьям и деловым партнерам, не выдавая своего местонахождения. Вот это мыслища, сказал он, чудесно, просто невероятно. «Я этим займусь», — пообещал Гурмукх.

Сотовый телефон — до смешного громоздкая штука, этакий кирпич с антенной — не заставил себя долго ждать, и его восторг не знал пределов. Он звонил людям, сообщал им номер, и они звонили ему — Самин, Полин и, несколько раз, его друг Майкл Герр, автор классической книги «Репортажи» о вьетнамской войне, который жил в Лондоне и тревожился за него больше, чем кто-либо, больше, если уж на то пошло, чем он сам — вплоть до паранойи. Кадзуо Исигуро, чей роман «Остаток дня» только что вышел и имел огромный успех, позвонил, чтобы сказать, что повсюду, по его мнению, должны появиться новые рецензии на «Шайтанские аяты», причем их авторами должны быть писатели: надо вернуть в центр внимания литературу как таковую. Позвонила Кларисса, чтобы помириться. Один ирландский автор, клиент литературного агентства «А. П. Уотт», где она работала, сказал ей кое-что о своих знакомых строителях-ирландцах, которые закладывали в Бирмингеме фундамент большой новой мечети. Они тайком кинули в цементный раствор экземпляр «Шайтанских аятов». «Так что мечеть будет покоиться на твоей книге», — сказала Кларисса.

Позвонил Майкл Холройд, чтобы сказать: массовое шествие, он считает, резко сдвинуло общественное мнение в сторону осуждения протестующих. Возмущенные тем, что видели на телеэкране, — плакатами «Убить как собаку», «Смерть мерзавцу Рушди», «Лучше умрем, чем оставим его в живых», интервью с двенадцатилетним мальчиком, сказавшим перед камерой, что готов убить мерзавца лично, — люди переставали занимать выжидательную позицию. Выступления Калима Сиддики и Кэта Стивенса тоже сыграли ему на руку. Пресса, освещая эти события, была, как правило, на его стороне. «Мне противно, — заявил комментатор в лондонской «Таймс», — видеть, как толпа прет на одного».


В том жарком-прежарком мае его много где видели — и в Женеве, и в Корнуолле, и во многих местах Лондона, и в Оксфорде на званом обеде, который пикетировали мусульмане. Южноафриканский писатель Кристофер Хоуп сказал сослуживцу Клариссы Карадоку Кингу, что лично был на приеме в Оксфорде, где присутствовал человек-невидимка. Тарик Али утверждал, что обедал с ним в каком-то укромном месте. Все эти утверждения были ложны — разве только на свободе, как тень в великой и жуткой сказке Андерсена, гулял, увеселяя гостей на вечеринках, некий призрачный Рушди, пока Джозеф Антон сидел дома. Зажившая своей жизнью тень, которая впервые мелькнула в «Иранских ночах» на сцене «Ройял Корта», появилась еще в одной пьесе, на сей раз в названии. Брайан Кларк, автор пьесы «Чья это жизнь, в конце концов?», элегантно назвал свою очередную вещь «Кто убил Салмана Рушди?». Он позвонил Кларку, чтобы сообщить ему ответ на этот вопрос: «Никто — во всяком случае, пока никто, и будем надеяться, что этого не случится». Кларк предложил изменить название на «Кто убил писателя?», но основа сюжета должна остаться прежней: писатель гибнет от рук иранцев-убийц из-за книги, которую написал. «Художественный вымысел?» Конечно. Может быть кто угодно. Кларк сказал ему, что намерен предложить пьесу для постановки. Его жизнь и смерть становились собственностью других людей. Он был законной добычей.

Вся Англия принимала солнечные ванны, но он сидел взаперти, бледный, обросший. Между тем ему предложили войти в «европейский список» итальянских центристских партий — Республиканской, Либеральной и Радикальной. Последней руководил некто Марко Паннелла — он и сделал предложение, которое дошло до него через офис Падди Ашдауна, лидера британской Либерально-демократической партии. Гиллон предостерег его: «Не делай этого; похоже на пропагандистский трюк». Но Паннелла утверждал, что Европа, он чувствует, должна сделать конкретный жест солидарности с ним и что, если он станет членом Европарламента, любое нападение на него будет считаться нападением на Европарламент и это, может быть, остудит кое-какие горячие головы. Скотленд-Ярд, высшие чины которого, похоже, были не прочь держать его в одиночном заключении, опасался, что такой шаг, возможно, сделает его положение еще более опасным, ибо подействует на иных мусульман как красная тряпка на быка; и других он тоже может подвергнуть риску. Как он будет себя чувствовать, если результатом его поступка станет атака на те или иные «уязвимые цели в Страсбурге»? В конце концов он решил отклонить приглашение синьора Паннеллы. Он не политик, а писатель. Именно в качестве писателя он искал защиты, именно в качестве писателя хотел себя защищать. Он думал о Хестер Принн, с гордостью носившей алую букву «Б», которая означала «блудница». Его тоже заклеймили теперь этой буквой, только означает она «богохульник». Он тоже, подобно великой героине романа Готорна, должен носить алую букву как знак почета, несмотря на боль.

Ему прислали экземпляр американского журнала «NPQ», где он с удовольствием увидел статью специалиста по исламу, утверждавшего, что «Шайтанские аяты» вписываются в давнюю мусульманскую традицию сомнений, выражаемых в искусстве, поэзии и философии. Это был одинокий тихий голос душевного здоровья на фоне кошачьего визга мальчишек, жаждущих крови.

Он опять встретился с коммандером Хаули — на сей раз на Торнхилл-креснт в Излингтоне, в дружеском доме озорной австралийки Кэти Летт, автора комических романов, и ее мужа Джеффри Робертсона, королевского адвоката, юридическими услугами которого он пользовался. Хаули напоминал ему щипцы в виде мужской головы и рук, которыми его отец колол грецкие орехи. Надо было положить орех щелкунчику в рот, резко соединить его руки — и орех раскалывался с приятным щелчком. У щипцов был устрашающий подбородок, которому позавидовал бы сам Дик Трейси[89], а рот, если его закрыть, отличался мужественной складкой тонких губ. Таков был коммандер Хаули: при виде его любому ореху впору было затрястись в своей скорлупе. Суровый, серьезный человек. В данном случае, однако, он явился как вестник некоей надежды. Ясное дело, неразумно, согласился он, требовать от человека, чтобы он без конца скитался, снимая временное жилье или пользуясь гостеприимством знакомых. Поэтому принято решение (полицейские — большие любители страдательного залога), что ему позволено (вот оно опять, это странное позволено) начать поиски постоянного жилья, чтобы вселиться туда «в середине следующего года или около того». До середины следующего года оставался еще целый год, что не радовало, но мысль, что у него опять будет свой дом и его будут там охранять так же, как всех прочих «клиентов», внушала оптимизм и возвращала самоуважение. Насколько же это будет более достойная жизнь, чем нынешнее нервное, боязливое существование! Он поблагодарил коммандера Хаули и выразил надежду, что от него не потребуют похоронить себя где-нибудь в глубинке, вдали от родственников и друзей. Нет, сказал Хаули. Всем будет легче, если дом будет расположен внутри «зоны ответственности ГЗД». ГЗД — это Группа защиты дипломатов, подразделение полицейских сил быстрого реагирования. В доме будет укрепленная комната и система «тревожных кнопок», но с этим можно было примириться. Да, сказал он, конечно, я согласен. «Что ж, очень хорошо, — сказал Хаули. — Будем к этому стремиться». И рот щелкунчика захлопнулся.

Этой новостью он не мог поделиться ни с кем, даже с теми, кто оказал ему в тот день гостеприимство. С Кэти Летт он познакомился пять лет назад в Сиднее, когда прогуливался около пляжа Бондай-Бич с Робин Дэвидсон. Из одной квартиры на пятом этаже доносились звуки вечеринки, и, подняв глаза, они увидели женщину, сидящую на перилах балкона спиной к морю. «Эту задницу я могла бы узнать где угодно», — сказала Робин. С этого и началась его дружба с Кэти — она двигалась, так сказать, снизу вверх. Робин исчезла из его жизни, но Кэти осталась. Она переехала в Англию, влюбившись в Джеффри, который ради нее расстался с Найджелой Лоусон[90] (от этого решения всем, кого оно касалось, включая Найджелу, стало лучше). В доме на Торнхилл-креснт, после того как полицейские ушли, Джефф рассуждал о юридических атаках на «Шайтанские аяты» и доказывал, что они провалятся. Его убежденность, его эмоциональный напор действовали подбадривающе. Это был ценный союзник.

Мэриан, вернувшись к нему после вылазки в Лондон, сказала, что встретила на платформе метро Ричарда Эйра, директора Национального театра. Увидев ее, Эйр расплакался.


Очень много всего говорилось, и говорилось очень многими, но полиция просила его не подливать своими заявлениями масла в огонь — просила, имея в виду, что масла в огонь подлило бы любое его заявление, каким бы оно ни было. И в голове у него стали во множестве возникать неотосланные письма — они летели в пустоту, как письма Герцога в романе Беллоу, полусумасшедшие, маниакальные отповеди миру, которых он не мог отправлять по адресам.


Уважаемая «Санди телеграф»!

Ваш план, касающийся меня, состоит в том, чтобы я нашел безопасное тайное убежище, скажем в Канаде или в отдаленной части Шотландии, где местные жители, всегда приглядывающиеся к чужакам, смогли бы вовремя заметить злоумышленников; и чтобы я, обосновавшись там, держал язык за зубами до конца своих дней. Соображение, что я не совершил ничего предосудительного и потому имею право жить как считаю нужным, явно было вами рассмотрено и отброшено как неподходящая основа для возможного решения. Тем не менее я, как ни странно, не собираюсь отказываться от этой нелепой идеи. Взрослый человек, выросший в городе, я, помимо всего прочего, никогда особенно не любил сельскую местность (редкие красивые виды не в счет), да и холодный климат совершенно не по мне, что исключает и Шотландию, и Канаду. Держать язык за зубами я тоже плохо приучен. Если кто-то пытается заткнуть писателю рот, может быть, вы, господа, сами будучи людьми пишущими, согласитесь, что лучший его ответ — не дать этого с собой сделать? Говорить, если уж на то пошло, еще громче и смелее, чем прежде? Петь (если вы, в отличие от меня, умеете петь) еще красивей, еще отважней? Заявлять о себе, если уж на то пошло, еще чаще? Если вы с этим не согласны, заранее прошу у вас прощения. Ибо мой план именно таков.


Уважаемый Брайан Кларк!

Чья это жизнь, в конце концов?


Уважаемый верховный раввин Иммануил Якобовиц!

Мне довелось побывать по крайней мере в одном учебном заведении, где молодых евреев строго и здраво обучали принципами навыкам здравого и строгого мышления. Эти молодые умы были в числе самых впечатляющих и отточенных, с какими я сталкивался, и я уверен: эти юноши поняли бы, что проводить ложные моральные параллели — занятие опасное и неподобающее. Очень жаль, что человек, в котором они могут видеть своего руководителя, пренебрег правилами разумного мышления. «И мистер Рушди, и аятолла злоупотребили свободой слова», — заявили вы. Таким образом, роман, который кому-то нравится, кому-то нет, но в любом случае, по мнению как минимум ряда критиков и обозревателей, представляет собой серьезный литературный труд, поставлен на одну доску с неприкрытым призывом к убийству. Это заявление, нелепость которого очевидна, следовало бы осудить, но вместо этого, уважаемый верховный раввин, Ваши коллеги — архиепископ Кентерберийский и Папа Римский, — по существу, его повторили. Совместно вы призвали к запрету на оскорбление чувств приверженцев всех религий. Однако у постороннего человека, не принадлежащего ни к одной из них, создается впечатление, что притязания иудаизма, католицизма и Англиканской церкви на верховенство и истинность противоречат как друг другу, так и притязаниям, провозглашаемым исламом и от имени ислама. Если католицизм истинен, то принципы, на которых основана Англиканская церковь, должны быть ложны, и поскольку многие — в том числе короли и папы — думали именно так, велись войны. Ислам недвусмысленно отрицает, что Иисус Христос — сын Божий, и многие мусульманские духовные лица и политики открыто проповедуют антисемитизм. Как в таком случае объяснить это странное единодушие между непримиримыми, казалось бы, силами? Подумайте, уважаемый верховный раввин, о Риме эпохи цезарей. Великие мировые религии можно, пожалуй, уподобить этому великому клану. Какое бы отвращение вы ни питали друг к другу, как бы ни старались спихнуть друг друга на обочину, вы все — члены одной семьи, обитатели единого Божьего Дома. Когда вы чувствуете, что Дому как таковому угрожают какие-то посторонние, будь то дьявольские армии безбожников или даже один-единственный писатель, вы сплачиваете ряды, проявляя впечатляющее рвение и энтузиазм. Римские солдаты, идя в бой сомкнутым строем, образовывали testudo — «черепаху»: солдаты по периметру воздвигали стены из щитов, те же, что находились посередине, поднимали их над головой, создавая крышу. Вы и Ваши коллеги, уважаемый верховный раввин Якобовиц, образовали такую же «черепаху» веры. Вам дела нет до того, как глупо Вы выглядите. Для Вас важна только крепость черепашьего панциря.


Уважаемый Робинзон Крузо!

Представьте себе, что Вам составляет компанию не один Пятница, а четверо, и все они вооружены до зубов. Безопаснее ли Вам будет — как Вам кажется?


Уважаемый депутат парламента Берни Грант!

«Сожжение книг, — сказали Вы в палате общин ровно через день после провозглашения фетвы, — для чернокожих не самое страшное, что есть на свете». Возражения против таких действий, заявили Вы, доказывают, что «белые хотят навязать миру свои ценности». Я знаю, что многие чернокожие лидеры — например, доктор Мартин Лютер Кинг — были убиты из-за своих убеждений. Призыв к убийству человека из-за его убеждений озадаченный посторонний наблюдатель может поэтому расценить как нечто такое, что чернокожего депутата парламента должно, казалось бы, ужаснуть. Вы, однако, против него не возражали. Вы воплощаете в себе, сэр, отвратительное лицо мультикультурализма, выродившегося в идеологию культурного релятивизма. Культурный релятивизм — это смерть этической мысли, это поддержка права священников-тиранов тиранить паству, права родителей-деспотов уродовать дочерей, права фанатиков ненавидеть гомосексуалистов и евреев, ссылаясь на то, что это элемент их «культуры». Нет, фанатизм, предрассудки, насилие или угроза насилия — никакие не «ценности». Это свидетельство отсутствия человеческих ценностей. Это не проявления особой «культуры» человека. Это признаки отсутствия у него культуры. В таких ключевых вопросах, сэр, вспоминая слова великого черно-белого философа Майкла Джексона, «без разницы, черный ты или белый».


На площади Тяньаньмэнь человек, у которого в руках были сумки с покупками, стоял перед колонной танков, задерживая их продвижение. Каким-нибудь получасом раньше в продуктовом магазине он и не думал ни про какой героизм. Героизм явился к нему непрошеным гостем. Это было 5 июня 1989 года, на третий день бойни, так что он не мог не знать, какая опасность ему угрожает. И все-таки он стоял там и стоял, пока не подошли другие люди в гражданском и не оттащили его в сторону. Кое-кто утверждал, что после этого поступка его увели и застрелили. Число погибших на площади Тяньаньмэнь не было обнародовано и остается неизвестным. В романе Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества» банановая компания, возглавляемая сеньором Брауном (фамилия ассоциируется с фильмом Тарантино[91]), расстреливает три тысячи бастующих рабочих на главной площади Макондо. После этих убийств концы были спрятаны так образцово, что событие можно было отрицать на голубом глазу. Оно все равно что не случилось — разве только в памяти Хосе Аркадио Второго, который все видел. Память оказалась единственным, что сопротивлялось жестокости. Китайские руководители тоже знали: воспоминания — их враг. Убить протестующих — недостаточно. Надо еще подменить правду о них фальшивкой, представить храбрых студентов, отдавших жизни за свободу, извращенцами и негодяями. Китайские власти упорно работали над этой фальшивой версией прошлого, и в конце концов она пустила корни. Год, начавшийся с малого ужаса — с фетвы, — затем ознаменовался б`ольшим ужасом, от которого бросало в дрожь, ужасом, только возраставшим с годами, по мере того как к бесполезной гибели протестующих добавлялась ложь, уничтожавшая память.

Из Порлок-Уира пора было уезжать. Полицейские нашли ему новое жилье — сдававшийся внаймы коттедж все в том же Бреконе — в деревушке Талибонт. Приехали Мэгги Драббл и Майкл Холройд принять у них свой дом и отпраздновать в нем пятидесятилетие Мэгги. Мэриан в Талибонт отправляться не собиралась: она улетала в Америку. Лара оканчивала Дартмутский колледж, и Мэриан, естественно, хотела присутствовать на выпускной церемонии. Ее отъезд сулил им обоим облегчение. Он видел, что ее терпение на исходе: взгляд еще беспокойней прежнего, напряжение изливается из всех пор, как пот у бегуна-марафонца. Ей нужно было как минимум сделать передышку, а то и совсем выйти из игры. Он мог это понять. Она на это, как говорится, не подписывалась. Война была не ее. «Стой рядом с твоим мужчиной» — требовала расхожая фраза[92], но все в ней кричало криком: «Беги». Может быть, все было бы иначе, если бы они сильней любили друг друга. Но она стояла рядом с мужчиной, с которым не была счастлива. Да, ей необходимо было поехать на выпускную церемонию дочери.

Это был странный ужин вчетвером: они веселились по случаю юбилея Мэгги — и вместе с тем были оглушены историей. Майкл рассказывал смешные вещи про свое необычное детство: его мать не раз просила его помочь ей расстаться с очередным из своих многих мужей, а по крайней мере один из этих мужей просил его писать ей от его имени умоляющие записки в надежде, что она смягчится и останется. И при этом на уме у всех четверых были мировые новости. У всех на устах — площадь Тяньаньмэнь. А еще — вести из Тегерана, где по улицам двинулась погребальная процессия внезапно умершего аятоллы Хомейни. В соседней комнате полицейские, дожидаясь конца смены, отпускали полицейские шуточки. Сегодня день ГОВН: Гуляй Отсюда, Выходные Начинаются. Или что-нибудь более философское: Жизнь — сэндвич с дерьмом. Чем больше имеешь хлеба, тем меньше жрешь дерьма. Но они, все четверо, смотрели на происходящее в дальней стране: огромная толпа бурлит вокруг катафалка, неудержимо вздымается, опадает, качается, как многоголовое чудище, и вдруг катафалк накренился — саван надорван — и всем стала видна иссохшая белая нога мертвеца. Он смотрел и думал: я не в силах этого понять. Мало было сказать, что людей в громадном количестве свезли автобусами и грузовиками, что кому-то заплатили за эту неистовую скорбь, что многие впали в такой же транс, в какой впадают некоторые фанатики-шииты в день Ашура — в десятый день месяца мухаррам, — когда они хлещут себя и наносят себе шрамы в память о гибели Хусейна ибн Али, внука Пророка, в битве при Кербеле в 680 году. Неуместно было удивляться, почему народ, чьи бесчисленные сыны погибли, пойдя по повелению умершего ныне имама на бессмысленную войну с Ираком, так горько оплакивает его кончину, нельзя было отмахнуться от этой сцены как от фальшивого спектакля, разыгрываемого угнетенными и запуганными людьми, чей страх перед тираном не уменьшился даже после его смерти; недостаточно было свысока расценить это как ужас, маскирующийся под любовь. Имам был для этих людей связующим звеном с Богом, напрямую соединявшим их с Ним. И вот звено лопнуло. Кто за них теперь заступится?

На следующее утро Мэриан отправилась в Америку. Его отвезли в Талибонт. Домик был крохотный, погода — жуткая. Уединиться трудно. Он и его охранники — добродушный Толстый Джек и новый парень по имени Боб Мейджор с отлично развитой речью, явно офицер с большим будущим, — должны были жить бок о бок. Что еще хуже, не работал сотовый телефон. Никакого сигнала. Раз в день его возили за несколько миль к телефонной будке в сельской глубинке. Навалилась клаустрофобия. «Все это БЕЗ ТОЛКУ, БЕЗ ТОЛКУ», — написал он в дневнике, а потом позвонил Мэриан в Бостон — и все стало еще намного хуже.

Он находился в красной телефонной будке на склоне валлийского холма, шел дождь, в руке был пакетик с монетами, в ухе звучал ее голос. Она рассказывала, как ужинала с Дереком Уолкоттом и Иосифом Бродским и оба нобелевских лауреата сказали ей, что не изменили бы свою жизнь, как сделал он. «Я остался бы дома и вел себя ровно так же, как всегда, — заявил Бродский. — И посмотрел бы, на что они решатся». «Я все им объяснила, — сказала она по телефону. — Я им говорю: он, бедняга, боится за свою жизнь». Ну, Мэриан, спасибо большое, подумал он. Иосиф Бродский, сказала она, помассировал ей ступни. Еще лучше. Его жена проводит время в обществе двух альфа-самцов мировой поэзии, они поглаживают ей ступни, а она им объясняет, что ее мужу не хватает смелости жить открыто, храбро, как жили бы они. Она сказала, что всюду появлялась в сари. Не очень-то пряталась, стало быть. Он хотел ей сказать, что сари — это, пожалуй, несколько нарочито, но тут она бросила свою бомбу. В вестибюле ее отеля в Бостоне к ней подошел агент ЦРУ, который представился как Стэнли Говард. Он попросил ее уделить ему время, и они посидели за кофе. «Они знают, где мы были, — сказала она, повысив голос. — Они проникали в дом. Они взяли бумаги из твоего стола и из мусорной корзины. Они мне их предъявили как доказательство того, что они там были и все осматривали. Шрифт, оформление страницы, сам текст — все твое, никаких сомнений. Люди, которые при тебе состоят, даже не подозревали, что они там побывали. Ты не можешь доверять тем, кто с тобой сейчас. Ты должен уехать немедленно. Ты должен лететь в Америку. Мистер Говард Стэнли спросил меня, реальный у нас брак или ты просто хотел воспользоваться им, чтобы попасть в Америку. Я встала на твою защиту, и он сказал: раз так — хорошо, тебя впустят в страну. Ты сможешь жить в Америке и быть свободным человеком».

Мистер Стэнли Говард, мистер Говард Стэнли... Ладно, люди плохо запоминают имена, путают их — такое бывает, это ничего не доказывает. Может быть, эту ошибку даже следует считать признаком того, что она говорит правду. Я хочу уточнить, сказал он. Ты говоришь, к тебе подошел сотрудник ЦРУ и сказал, что они раскрыли крупную операцию британских органов безопасности, вошли в конспиративный дом, забрали там материалы — и никто ничего не заметил? «Да, — подтвердила она, а потом опять: — Ты не в безопасности, тебе надо уехать, не доверяй тем, кто находится около тебя». А у тебя, спросил он, какие планы? Она намеревалась ехать в Дартмут на выпускную церемонию, а потом — в Виргинию к своей сестре Джоан. Ладно, сказал он, я позвоню завтра. Но на следующий день, когда он позвонил, она не взяла трубку.

Боб Мейджор и Толстый Джек, когда он пересказывал им ее сообщение, слушали с серьезными лицами. Потом задали ряд вопросов. Наконец Боб сказал: «Странно все это выглядит». Ни один из шоферов не докладывал, что за ним был «хвост», а они очень хорошо подготовленные люди. Ни один из датчиков, которые они разместили вокруг дома в Порлок-Уире и в самом доме, ни разу не сработал. Не было никаких свидетельств, что в дом входили посторонние. «Что-то не верится». Но он добавил: «Проблема в том, что это говорит ваша жена. А раз так, мы обязаны отнестись к этому серьезно. Жена есть жена». Они передадут информацию наверх, высокому начальству Скотленд-Ярда, и тогда будут приняты решения. А пока, сказал Боб, «боюсь, вам нельзя тут оставаться. Мы должны действовать так, как будто операция провалена. Это значит — не ездить в те места, где вы уже были или куда планировали поехать. Нам надо все переменить. Тут дальше быть нельзя».

— Надо переезжать в Лондон, — сказал он. — Через несколько дней моему сыну исполняется десять лет.

— Ищите себе там жилье, — сказал Толстый Джек.


Впоследствии его иногда спрашивали: Не теряли ли вы друзей в те дни? Не боялись ли люди, что их увидят рядом с вами? И он неизменно отвечал: нет, происходило прямо противоположное. Его добрые друзья, когда пришла беда, показали себя с самой лучшей стороны, а люди, которые не были особенно близки к нему раньше, становились ближе, предлагали помощь, проявляли поразительную щедрость, самоотверженность и храбрость. Благородство тех, кто проявил свои лучшие качества, запомнилось ему куда ярче, чем ненависть — хотя ненависть пылала ярко, что и говорить, — и он навсегда останется им благодарен за их великодушие.

С Джейн Уэлсли они подружились в 1987 году, когда она была продюсером их документального фильма «Загадка полуночи», и с тех пор их дружба постоянно крепла. В Индии ее фамилия открывала многие двери, запертые на крепкие замки. «Из тех Уэлсли?» — спрашивали люди и затем начинали чуточку подлизываться к представительнице рода, где были такие деятели, как Артур Уэлсли, который сражался в битве при Серингапатаме, а затем прославился как первый герцог Веллингтон, победитель Бонапарта, и его брат Ричард Уэлсли, 190 лет назад ставший генерал-губернатором Индии, — а ее это больше смущало, чем забавляло. Женщина очень закрытая, она поверяла свои секреты весьма и весьма немногим, и если ты делился с ней секретом, она готова была хранить его до могилы. Она, кроме того, отличалась большой глубиной чувств, таящихся под британской сдержанностью. Когда он позвонил ей, она мигом сказала, что может освободить для него свою собственную квартиру на верхнем этаже дома в Ноттинг-Хилле «на столько времени, на сколько понадобится, если это жилье вам подойдет». Особому отделу этот вариант не очень понравился: не дом, а квартира, вход только один, верхний этаж с единственной лестницей и без лифта. На взгляд полицейских — ловушка. Но надо было где-то жить, а другое место за такой короткий срок найти не получалось. Он переехал туда.

Его посетил мистер Гринап и высказал предположение, что Мэриан всю эту историю выдумала.

— Знаете, — спросил он, — сколько всего нужно, чтобы раскрыть такую операцию? Пожалуй, только у американцев и есть для этого возможности, да и им это было бы нелегко. Чтобы незаметно ехать за вашей машиной, им пришлось бы после каждого десятка миль менять машину преследования, устроить карусель из десятка с лишним машин — иначе ваших шоферов не обдурить. Возможно, понадобились бы еще и вертолеты, и спутники. А войти в дом, миновав все ловушки и датчики, — это, честно вам скажу, невозможно. И пусть даже они все это проделали, пусть даже они узнали, где вы живете, вошли в дом, взяли бумаги у вас в кабинете, потом вышли и датчики их не засекли — зачем им было обращаться к вашей жене и предъявлять ей доказательства? Они не могли не понимать, что она расскажет вам, а вы нам, и что, как только мы узнаем, что они знают, мы сразу все поменяем, так что все их труды и расходы пойдут насмарку и они вернутся к исходной точке. И они не могли не понимать, что проникновение в секретную британскую операцию такого рода будет рассматриваться как враждебный акт со стороны ЦРУ, чуть ли не как акт войны против дружественного государства. Зачем они стали бы ей рассказывать? Не видно смысла.

Мистер Гринап сказал, кроме того, что сотовый телефон теперь рассматривается как угроза безопасности и использовать его нельзя — по крайней мере какое-то время.

Его скрытно вывели из здания, и он позвонил Мэриан из телефонной будки в Хэмпстеде. В ее голосе чувствовалось смятение. То, что он не хотел отказывать в доверии своей охране, встревожило ее. Она пыталась решить, возвращаться ли, и если да, то когда.

Накануне своего десятого дня рождения к нему приехал Зафар и остался переночевать. Он просил маму купить ему игрушечную железную дорогу, но почему-то Кларисса забыла ее прислать, хотя счет прислать не забыла. Не важно. Главное — его сын впервые за несколько месяцев ночевал с ним под одной крышей, и это было чрезвычайно ценно. Полицейские купили торт, и 17 июня 1989 года они отпраздновали дату так весело, как только могли. Улыбающееся лицо сына подкрепляло его силы лучше, чем что бы то ни было на свете. Вечером Зафара отвезли обратно к матери, а на следующее утро прилетела Мэриан.

С каменными лицами, как настоящая пара комиков, ее встретили в аэропорту Хитроу Уилл Уилсон и Уилл Уилтон — высокопоставленные сотрудники, соответственно, Особого отдела и британской разведки. Они отвезли ее на допрос, который длился несколько часов. Когда она наконец приехала в квартиру Джейн, лицо у нее было бледное и она была явно напугана. В тот вечер они мало разговаривали. Он не знал, как с ней говорить, не знал, чему верить.

Ему не было позволено дольше оставаться в Лондоне. Полиция нашла куда переехать: в гостиницу типа «постель и завтрак» под названием «Дайк-Хаус» в деревне Гладестри в графстве Поуик. Итак, обратно в Валлийскую марку[93]. «Дайк-Хаус» («Дом у вала») — бывший дом приходского священника, построенный в начале века, — представлял собой скромное здание с островерхой крышей поблизости от вала Оффы[94] у основания кряжа Хергест-Ридж. Поскольку Джефф Татт, который содержал гостиницу с женой Кристиной, был отставным полицейским, место сочли безопасным. А тем временем в большом мире требование мусульман, чтобы его привлекли к ответственности за оскорбление святынь, согласился рассматривать кассационный суд, в Брадфорде против него опять митинговали, и при этом сорок четыре человека были арестованы. Епископ Брадфордский призвал к прекращению подобных протестов. Но казалось маловероятным, что они прекратятся.

Уилл Уилсон и Уилл Уилтон приехали к нему в Гладестри и попросили, чтобы Мэриан при разговоре не присутствовала, что привело ее в ярость. Стуча каблуками, она ушла на долгую прогулку, а они сказали ему, что ее сообщение было рассмотрено очень серьезно, что о нем докладывали британскому премьер-министру и президенту Соединенных Штатов и что после тщательного расследования проводившие его сотрудники пришли к выводу, что ее утверждения абсолютно ложны. «Я понимаю, это трудная для вас ситуация, — сказал Уилсон, — потому что жене вам хотелось бы доверять». Они разъяснили тактику, которую применили, допрашивая ее. Ничего похожего на «допрос третьей степени», столь любимый кинематографистами. По большей части они основывались на повторениях и детализации. Как она узнала, что мистер Стэнли Говард или Говард Стэнли — сотрудник ЦРУ? Показал ли он ей удостоверение? Как оно выглядело? Была ли на нем фотография? Была ли подпись? Оно походило на кредитную карту или складывалось как книжечка? «И много всякого другого в таком духе, — сказал Уилл Уилтон. — Мелочи очень полезны в нашей работе». Они заставили ее повторить свою историю много раз. «Когда говорится одно и то же без каких-либо изменений, — объяснили они, — мы на сто процентов уверены, что это неправда». Если человек говорит правду, он никогда не расскажет все дважды совершенно одинаково.

— Все это выдумка, — заключил Уилл Уилсон. — Мы в этом убеждены.

Итак ему предлагают поверить, что его жена выдумала заговор ЦРУ против него. Но зачем ей это могло понадобиться? Может быть, она, всеми силами стремясь вырваться из этого британского подполья, решила поколебать его веру в своих защитников, чтобы он уехал из Англии в Америку — и она вместе с ним? Но как в этом случае ей не пришло в голову простое соображение: если он поверит, что ЦРУ потратило столько усилий на его поиски, не сочтет ли он американские спецслужбы заслуживающими еще меньшего доверия, чем Особый отдел? Чего, в конце концов, ЦРУ могло этим добиваться? Может быть, оно намерено обменять его на американских заложников в Ливане? А если так, не опаснее ли ему находиться на американской земле, чем жить в Британии? У него голова шла кругом. Безумие. Подлинное безумие.

— Все это выдумка, — мягко повторил Уилл Уилтон. — Ничего подобного не было.


Она долго с ним говорила, долго доказывала ему, что лгут полицейские, а не она. Пустила в ход, чтобы убедить его в своей правдивости, свои немалые физические чары. Потом разозлилась, потом расплакалась, потом замолчала, потом опять сделалась говорлива. Этот спектакль, этот необычайный последний бой, который она дала, длился б`ольшую часть ночи. Но он уже принял решение. Доказательств правдивости или лживости ее слов у него не было; но шансы были не в ее пользу. Он больше не мог ей доверять. Лучше жить одному, чем позволить ей остаться. Он попросил ее уехать.

Многие ее вещи все еще были в Порлок-Уире, и один из шоферов повез ее туда их уложить. Она позвонила Самин и его друзьям, и все, что она им сказала, было неправдой. Он начинал ее бояться — бояться того, что она могла сделать или сказать, выйдя из-под колпака охраны. Через несколько месяцев, когда она решила рассказать свою версию их расставания воскресной газете, она заявила, что полицейские отвезли ее в какую-то глухомань и высадили у телефонной будки, чтобы дальше она заботилась о себе сама. Полнейшая ложь. На самом деле у нее была его машина и ключи от дома в деревне Бакнелл, и теперь, когда стали считать, что из-за нее могут возникнуть проблемы для его безопасности, он не мог больше использовать никакое жилье, о котором она знала. Так что в действительности не она, а он опять стал бездомным из-за их расставания.


Новые бомбы — снова в книжном магазине «Коллетс», а затем на улице перед универсальным магазином «Либерти», а затем у книжных магазинов «Пенгуин» в четырех британских городах, — новые демонстрации, новые суды, новые обвинения со стороны мусульман в «нечестии», новые леденящие кровь голоса из Ирана (президент Рафсанджани заявил, что смертный приговор отмене не подлежит и что этот приговор поддерживает «весь мусульманский мир») и из ядовитых уст британского садового гнома Сиддики, новые подбадривающие жесты солидарности со стороны друзей и сочувствующих в Англии, Америке и Европе — чтение здесь, спектакль там, двенадцать тысяч собранных в разных странах подписей под заявлением «Писатели и читатели — в поддержку Салмана Рушди». Кампанию в его защиту вела уважаемая правозащитная организация «Статья 19», названная в честь той статьи Всеобщей декларации прав человека, где говорится о свободе слова. «Каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их, — гласит статья. — Это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами и независимо от государственных границ». Просто и ясно. Там не добавлено: «за исключением тех случаев, когда это кого-либо огорчает, особенно того, кто охотно прибегает к насилию». Там не говорится: «за исключением тех случаев, когда религиозные лидеры издают постановления, предписывающие иное, и приказывают совершать убийства». Ему опять пришел на ум Беллоу — в начале романа «Приключения Оги Марча» он написал знаменитые слова: «Всем известно, что от подавления не приходится ждать ни разборчивости, ни аккуратности. Если ты зажимаешь одно, ты зажимаешь и другое по соседству». Джон Кеннеди, не такой словоохотливый, как Оги, сумел выразить то же самое двумя словами: «Свобода неделима».

Этими идеями он был жив, почти не сознавая того. Творческая свобода была воздухом, которым он дышал, и, поскольку воздуха этого хватало с избытком, странно было бы пускаться в рассуждения о том, как важно, чтобы человеку было чем дышать. Но как только начались попытки перекрыть воздух, сразу стало насущно необходимо выразить возмущение этими попытками.

Между тем б`ольшую часть времени он тратил, пытаясь решить еще более насущную проблему: где провести следующую неделю своей жизни? И снова на помощь пришла Джейн Уэлсли. У нее был маленький домик в Эйршире, и с обычной своей стремительной отзывчивостью она предложила ему им воспользоваться. «Ягуары» понеслись на север. В шотландской глубинке, однако, возникла та же проблема, что возникала везде, куда бы они ни отправлялись. Спрятать человека-невидимку — дело нехитрое. А вот объяснить соседям Джейн, что это за два «ягуара» заезжают к ней в сарай, — задачка потруднее. И что это за четверо верзил рыскают по окрестностям? Подозрения местных жителей легко возбудить и трудно рассеять. К тому же шотландский Особый отдел, к чьей епархии они теперь относились, не хотел целиком оставлять это щекотливое дело в руках пришельцев-англичан. И он прислал свою команду, так что теперь в сарае Джейн и около него стояли четыре могучие машины и было восемь могучих парней, которые спорили, жестикулировали, а некоторые сидели всю ночь в своих машинах. «Проблема, — сказал он своим охранникам, — в том, как спрятать вас».

Джейн приехала присмотреть за ним и привезла с собой Билла Бьюфорда. Билл, более чем наполовину влюбленный в нее, носился за ней по пятам, как восторженный щенок американской породы, она же обращалась с ним тепло, аристократично, с веселым изумлением. Он скакал по дому, счастливый Шут при дворе королевы Джейн, ему не хватало только пестрого костюма и колпака с бубенчиками. Эйршир, где сквозь облака пробилось солнце, на короткое время стал блаженным островом посреди бури. Билл сказал: «Тебе нужно хорошее место, чтобы спокойно пожить какое-то время. И я тебе такое место найду».

Билл — Чудак с большой буквы, непременно с большой, иначе его диапазона не передать. Любитель размахивать руками и заключать людей в объятия, человек, чья речь состоит из восклицаний и интонационных ударений, повар-самоучка, бывший игрок в американский футбол, читатель-интеллектуал, глубоко изучивший авторов елизаветинской эпохи, артист развлекательного жанра, наполовину циркач, наполовину яйцеголовый эрудит. Он взял издохший кембриджский студенческий журнальчик «Гранта» и возродил его, сделав родным журналом для всего своего даровитого поколения. На его страницах цвели произведения Эмиса-сына, Макьюэна, Барнса, Чатвина, Исигуро, Фентона и Анджелы Картер; Джордж Стайнер позволил Бьюфорду целиком опубликовать свою повесть о Гитлере «Переезд А. Г. в Сан-Кристобаль»; он изобрел для жанра, в котором работали американские писатели Карвер, Форд, Вулф и Джой Уильямс, название «грязный реализм»; с первого номера «Гранты», посвященного путешествиям, во многом началась мода на путевые записки; вместе с тем он платил своим авторам возмутительно мало, приводил многих из них в бешенство, месяцами не читая присланные вещи или не принимая по их поводу решения, других приводил в бешенство своим стилем редактирования, настолько агрессивным и бесцеремонным, что порой ему приходилось пускать в ход все свое легендарное обаяние, чтобы остаться непобитым; он всучивал людям подписку на ежеквартальный журнал, который ни разу за все шестнадцать лет, что он провел у руля, не выпустил за год более трех номеров. Куда бы он ни приезжал, он привозил с собой великолепное вино и готовил блюда для серии пиршеств — всегда с густыми соусами и большим количеством сочной дичи, — словом, инфарктную еду, и комнату, где он находился, обычно наполнял смех. Он к тому же всегда был отличным рассказчиком и большим сплетником, и могло показаться, что он последний человек на свете, кого можно посвятить в секреты тайного мира Джозефа Антона. Но все эти секреты были сохранены. Веселый экстраверт Билл Бьюфорд оказался человеком, которому можно доверить свою жизнь.

— Я этим займусь, — сказал Билл. — Мы эту проблему решим.


Двум женщинам, которых он раньше не знал, суждено было сыграть в его истории важную роль. Фрэнсис Д’Суза и Кармел Бедфорд. Кармел, крупную ирландку, отличавшуюся горячностью суждений, «Статья 19» назначила секретарем Международного комитета защиты Рушди; Фрэнсис, которая недавно возглавила «Статью 19», была ее начальницей. Комитет, созданный совершенно независимо от человека, которого он намеревался защищать, для борьбы с «вооруженной цензурой», пользовался поддержкой Совета по искусству, ПЕН-клуба, Национального союза журналистов, Общества авторов, Гильдии писателей и многих других организаций. Он не имел к его возникновению никакого отношения, но год от года его взаимодействие с Фрэнсис и Кармел делалось все более тесным, и они стали его незаменимыми политическими союзницами.

Они видели его очень разным — угнетенным, воинственным, благоразумным, жалеющим себя, управляемым, слабым, солипсистски настроенным, сильным, мелочным, решительным — и, что бы ни было, всегда стояли с ним бок о бок. Фрэнсис — хрупкого сложения, элегантная, темноволосая, когда надо — сурово сосредоточенная, когда весело — по-детски смешливая, — женщина поразительная. Она работала и в джунглях Борнео, и в афганских горах с муджахеддинами. У нее быстрый, острый ум и большое материнское сердце. Ему повезло с этими compañeras[95]. Надо было очень много всего сделать.

Ему опять разрешили пользоваться сотовым телефоном, и они, встревоженные, позвонили ему. В офис «Статьи 19» неожиданно пришла Мэриан и сказала, что намерена на правах жены взять на себя ведущую роль в кампании по его защите. Ему нужен, заявила она, какой-то рупор, и этим рупором будет она. «Мы просто хотели уточнить, — сказала ему Фрэнсис со своей обычной осторожностью, — поддерживаете ли вы это, хотите ли, чтобы так было». — «Нет!» — чуть не заорал он. Это было прямо противоположно тому, чего он хотел: ни при каких обстоятельствах Мэриан не должна была иметь ничего общего с этой кампанией, ей нельзя было позволять говорить ни от имени комитета, ни от его имени. «Ясно, — промолвила Фрэнсис задумчиво. — Мне и самой так показалось».

Мэриан оставляла ему злые сообщения: банальный кризис супружеских отношений приобрел из-за того, что их жизнь стала похожа на триллер, черты гротескной мелодрамы. Почему ты мне не звонишь? Я буду говорить с газетчиками. Он ей позвонил, и на какое-то время она унялась. Но потом заявила газете «Индепендент», что, хотя «с душевным здоровьем у человека все в полном порядке, человек живет жизнью параноика и шизофреника». Она не сказала определенно, кого имеет в виду под словом «человек».

Позвонила и Кларисса. Она хотела, чтобы он купил ей новый дом. У нее возникло ощущение, что ей надо переехать, и, поскольку причина в нем, ему надо будет возместить ей расходы. Это его долг перед ней и сыном.

Затем — опять жизнь в гостиницах, которые содержали отставные полицейские (выбор таких вариантов оказался богатым): сначала в Истоне, графство Дорсет, потом в Солкоме, графство Девон. Вид в Девоне открывался превосходный: внизу — Солкомский залив, освещенный солнцем, с плывущими по нему парусниками, вверху — кружащие чайки. Билл трудился над тем, чтобы снять ему дом в Эссексе. «Дай мне несколько дней», — сказал он.

Его друг Нуруддин Фарах предложил стать посредником между ним и исламским интеллектуалом Али Мазруи, чтобы попытаться выйти из тупика, возникшего из-за фетвы. «Хорошо, — сказал он Нуруддину, — но я не собираюсь ни извиняться, ни изымать книгу». Через некоторое время Нуруддин признал, что попытка не удалась: «Они требуют больше, чем ты согласен им дать». За годы фетвы к нему еще не раз будут обращаться люди, утверждающие, что у них есть «особые каналы», благодаря которым проблему можно решить, и предлагающие свое посредничество. В числе прочих — пакистанец Шейх Матин, обратившийся к Эндрю в Нью-Йорке, и британско-иранский бизнесмен сэр Дэвид Эллайенс. Неизменно эти попытки оканчивались ничем.

Позвонил Билл и сообщил новость, которая его, Билла, наполовину позабавила, наполовину взбесила.

— Твое стихотворение, — сказал он. — Брадфордский совет мечетей хочет, чтобы его запретили.

В последнем номере журнал «Гранта», в нарушение своего правила не печатать поэзию, опубликовал его стихотворение о том, какие чувства он испытывает, под названием «6 марта 1989 года». Оно заканчивалось строчками, подтверждающими его решимость

не умолкать. Петь, беснованью вопреки,

петь (хоть мечты и гибнут в облаке тоски)

хвалу всем бабочкам, надетым на штыки.

«Ты не хочешь со мной жить, потому что я писательница, — сказала Мэриан в последнем из сообщений, надиктованных на автоответчик. — Но у тебя нет монополии на талант». Она хотела опубликовать свой рассказ Croeso i Gymru о том, как они «были в бегах в Уэльсе». И написать про бомбу перед магазином «Либерти».

Телефон был для него источником жизни, но порой он приносил неприятные новости. Из Дели позвонила Анита Десаи[96]. Она была угнетена тем, какими «отгороженными друг от друга» стали люди. Она побывала в гостях у подруги — продюсера Шамы Хабибуллы, — и там была семидесятишестилетняя мать Шамы Атья Хосейн, видная писательница, автор книги «Солнечный свет на разбитой колонне» и некогда приятельница его матери. Атья пожаловалась, что из-за истории с «Шайтанскими аятами» у нее много неприятностей. «В моем возрасте это несправедливо», — сказала она.

Он постоянно поддерживал связь с Эндрю и Гиллоном. Отношения с «Вайкинг — Пенгуин» стремительно портились. Встал вопрос об издании «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, и похоже было, что Питер Майер ищет способ отказаться от этого. Эндрю и Гиллон просили Майера организовать личную встречу, и он ответил, что любая такая встреча может состояться только в присутствии Мартина Гарбуса — юриста издательства «Пенгуин». Это было ново: оказывается, встреча автора и издателя — этого автора и этого издателя — возможна только при участии юриста. Это показывало, насколько широка стала трещина.

Он позвонил Тони Лейси, старшему редактору британского филиала «Вайкинга», и Тони постарался его успокоить: мол, все будет в порядке. Он позвонил Питеру Майеру, и разговор с издателем успокоения не принес. Он сказал Питеру, что говорил с сотрудниками Особого отдела и их совет состоял в том, что безопаснее всего — безопаснее всего — будет действовать обычным порядком. Любое отклонение от нормального поведения противники книги воспримут как признак слабости, что побудит их броситься в атаку с удвоенной яростью. Если нормальная издательская практика состоит в том, чтобы через девять месяцев или год после издания книги в твердом переплете выпускать ее в мягкой обложке, так надо поступить и сейчас. «Нам дают другие советы по части безопасности», — сказал на это Питер Майер.

Они оба понимали: для того чтобы книга оставалась в печати, дешевое издание в мягкой обложке играет ключевую роль. Если такого издания нет, наступает момент, когда книга в твердом переплете перестает продаваться и исчезает из магазинов. В отсутствие дешевого издания роман, по существу, будет изъят из продажи. Кампания против него увенчается успехом. «Вы знаете, за что мы боремся, — сказал он Майеру. — Это долгая борьба. Итак, если подытожить: будете вы печатать мягкую обложку или нет? Да или нет?» — «Это варварский подход, — ответил Майер. — Я не могу мыслить в таких терминах».

Вскоре после этого разговора «Обсервер» таинственным образом получил довольно точные сведения об обмене мнениями насчет дешевого издания и опубликовал их, изображая в выгодном свете осторожную позицию «Пенгуина». Люди из «Пенгуина» отрицали сотрудничество с газетой. Однако Блейк Моррисон, литературный редактор «Обсервера», сказал ему, что у газеты есть «источник внутри издательства» и что цель публикации, по его мнению, — «прикончить дешевое издание». Судя по всему, началась грязная война.


Питер Майер — крупный мужчина с вечно всклокоченными волосами, этакий плюшевый медведь, знаменитый своей привлекательностью для женщин, мягкоголосый, с оленьими глазами, предмет восхищения многих коллег-издателей — теперь, сотрясаемый судорогами «дела Рушди», все больше походил на кролика, внезапно выхваченного из темноты автомобильными фарами. История неслась на него как грузовик, и в нем враждовали между собой, доводя его прямо-таки до паралича, две совершенно несовместимые системы координат, два дискурса: дискурс принципиальности и дискурс страха. Его чувство долга не вызывает сомнений. «От нашей реакции на противостояние из-за «Шайтанских аятов» зависело, насколько свободно мы сможем в будущем заниматься поисками истины; лишиться этой свободы значило бы лишиться издательского дела в привычном для нас понимании и, если мыслить шире, гражданского общества в привычном для нас понимании», — сказал он в интервью годы спустя. И когда опасность была наибольшей, когда на передовой было жарче всего, он не сдавал позиций. Он получал угрозы в свой адрес и в адрес своей юной дочери. Приходили письма, написанные кровью. Собаки-ищейки и аппаратура для поиска бомб в издательской экспедиции, охранники на каждом шагу — из-за всего этого помещения издательства в Лондоне и Нью-Йорке походили не на офисы, а на зону боевых действий. Были опасения по поводу возможных взрывов, были эвакуации, угрозы, поношения. И все-таки фронт удалось удержать. Это останется в истории издательского дела как одна из ее славных глав, как одна из великих битв в защиту идеи, ради принципа свободы, и Майера будут помнить как лидера этой героической команды.

Хотя не обошлось без «но».

Месяцы давления сказались на Майере, ослабили его волю. Он начал, похоже, убеждать себя, что сделал все, что от него требовалось. Книга вышла и распространялась, и он даже готов был гарантировать, что издание в твердом переплете будет распространяться сколь угодно долго, а что касается книги в мягкой обложке — ее можно будет издать когда-нибудь потом, через неопределенное время, когда опасность минует. А пока делать что-либо еще, из-за чего могут возникнуть новые угрозы ему самому, его семье и персоналу, необходимости нет. У него начали появляться проблемы с профсоюзом. Его беспокоит, сказал он, судьба человека, который встает рядом с ним перед писсуаром на издательском складе. Что он скажет родным своего «собрата по нужде», если с ним случится беда? Между Эндрю, Гиллоном, Майером и автором книги, подвергшейся атаке, начали сновать туда-сюда письма. Синтаксис писем Майера становился все запутаннее, что свидетельствовало о его непростом внутреннем состоянии. Для Эндрю, Гиллона и Джозефа Антона (он же «полярная крачка») чтение вслух писем Майера во время телефонных разговоров или очень редких личных встреч стало ритуальной данью черному юмору. То было время, когда смешное надо было находить в темных местах.

Майер старался объяснить, почему он хочет, чтобы на встрече присутствовал его юрист и друг Мартин Гарбус, не признавая при этом, что желает его участия по юридическим причинам: «Встретиться с Вами для меня важнее, чем настаивать на каких бы то ни было аспектах встречи по каким бы то ни было причинам, и тут нет ровно ничего личного... Я отдаю себе отчет в том, что порой людям трудно сойти с избранных ими однажды позиций, и, говоря это, я не имею в виду Вас в исключительном смысле; ровно то же самое я могу сказать о себе или о нас. Иногда, я подумал, бывает так, что в переговорах случается загвоздка (при этом все действуют из лучших побуждений), и тогда выход порой может предложить сочувствующее третье лицо, оно может, выслушав обе стороны, выдвинуть идею, полезную для всех. Не всегда так получается, я знаю, но последнее, чего я бы хотел, — это отсечь такую возможность, особенно когда в нашем распоряжении имеется столь искушенный в посредничестве человек... Сейчас я собираюсь поэтому попросить Марти прилететь в Лондон, ведь, пока его здесь нет, о его участии говорить не приходится». К этому моменту их смех уже стал истерическим, и завершить ритуальное чтение было не так-то просто. «Как Вы легко можете понять из сказанного выше, — гласила ударная концовка письма, — я с нетерпением жду встречи с Вами».

Он, автор, встречи с которым с нетерпением ждал Майер, просил выпустить издание в мягкой обложке не позднее конца 1989 года, потому что, пока публикация не была осуществлена полностью, нельзя было рассчитывать, что утихнет шум по ее поводу. Депутаты парламента от Лейбористской партии, подобные Рою Хаттерсли и Максу Мэддену, целенаправленно старались предотвратить выход дешевого издания, чтобы ублажить своих избирателей-мусульман, и это была лишняя причина поторопиться. Нельзя было надеяться на мир, пока издательский цикл не пройден до конца. Коммерческих причин для отсрочки тоже не было. Книга в твердом переплете, до каких-то пор продававшаяся хорошо, почти перестала продаваться, исчезла из всех англоязычных списков бестселлеров и во многих книжных магазинах из-за слабого спроса просто отсутствовала. По обычным издательским меркам самое время было выпустить дешевое издание.

Были и другие доводы. Как раз тогда по всей Европе выходили в свет переводы романа — в частности, во Франции, Швеции, Дании, Финляндии, Нидерландах, Португалии и Германии. Дешевые издания в Великобритании и Соединенных Штатах выглядели бы как часть этого «естественного» процесса, и это, считала полиция, был бы самый безопасный образ действий. В Германии, после того как издательство «Кипенхойер и Витч» аннулировало договор, для публикации романа был образован консорциум издателей, книготорговцев, видных писателей и общественных деятелей под названием «Artikel 19»[97], и эта публикация должна была состояться после Франкфуртской книжной ярмарки. Если бы Питер Майер захотел создать такой же консорциум, чтобы, так сказать, размазать риск, это могло бы стать возможным решением. Прежде всего он хотел сказать Майеру — и сказал, когда встреча между ними наконец состоялась, — вот что: «Питер, вы одолели самую трудную часть. Проявляя огромное упорство, вы и все остальные сотрудники «Вайкинг — Пенгуин» проскакали с этой книгой почти весь маршрут, полный опасностей. Прошу вас, не спасуйте перед последним барьером. Возьмете этот барьер — покроете себя славой. Нет — ваша слава навсегда останется неполной».

Встреча произошла. Его тайком доставили в Ноттинг-Хилл в дом Алана Йентоба, там его уже ждали Эндрю, Гиллон, Питер Майер и Мартин Гарбус. Никакого соглашения достичь не удалось. Майер сказал, что «постарается уговорить своих людей выпустить дешевое издание в первой половине 1990 года». Даты он не назвал. Больше ничего даже отдаленно напоминающего конструктивное сказано не было. «Искушенный в посредничестве» Гарбус на поверку оказался невыносимым человеком, жутко самодовольным и малополезным. Все это была зряшная трата времени.


Многое из того, что Майер писал в других письмах, отнюдь не было смешным. А кое-что было оскорбительным. Эндрю и Гиллон сообщили Майеру, что, постольку-поскольку автору позволяет его неустроенность, он работает над новой книгой «Гарун и Море Историй» — будущим подарком от отца десятилетнему Зафару Рушди. Майер ответил, что его компания не готова рассматривать возможность выпуска какой-либо новой книги Рушди до тех пор, пока она не изучит окончательный текст, чтобы понять, не вызовет ли книга нового конфликта. Когда его компания взялась публиковать «Шайтанские аяты», никто в ней, писал Майер, не знал толком, что это за штука такая — Коран. И теперь приобрести еще одну книгу того же автора и, когда поднимется шум, признать, что не читали рукопись целиком, — этого они себе позволить не могут. Автору романа стало ясно, что Майер начал считать его виновником случившегося и возможным источником новых неприятностей.

Этот взгляд на него стал достоянием публики, когда газета «Индепендент» напечатала биографический очерк о Майере. Анонимный автор очерка, основательно пообщавшись с Майером, писал: «Майер, ненасытный читатель, некогда заявивший, что “у каждой книги есть душа”, проглядел под обложкой одной из книг религиозную бомбу замедленного действия. Рушди дважды спросили — первый раз до того, как “Пенгуин” приобрел права на книгу, другой раз после, — что означает скандально известная ныне глава “Махунд”. Его ответы были странно уклончивыми. “Не беспокойтесь, — сказал он среди прочего. — Она не так уж важна для сюжета”. “Боже мой, как это по нам ударило!” — воскликнул позднее один сотрудник “Пенгуина”».


Уважаемый анонимный автор биографического очерка!

Если я, оказывая Вам уважение, предположу, что Вы понимаете смысл своих собственных фраз, я должен буду сделать вывод: Вы подразумевали, что «религиозная бомба замедленного действия» в моем романе — это его «душа», которую Питер Майер проглядел. Все прочее в этом пассаже прозрачно намекает на то, что я подложил эту бомбу намеренно, а затем намеренно ввел «Пенгуин» в заблуждение по ее поводу. Это, уважаемый аноним, не просто ложь — это ложь клеветническая. Однако я достаточно много знаю о журналистах — в том числе, скажу так, о журналистах из так называемых «солидных» изданий, — чтобы понимать, что, вполне способный преувеличить или исказить то, что Вам стало известно, Вы вряд ли решились бы печатать то, чему не имеете подтверждения вовсе. Чистый вымысел — не по Вашей части. Отсюда я заключаю, что Вы более или менее точно передали впечатление, которое сложилось у Вас после разговоров с Питера Майером и другими сотрудниками и, возможно, сотрудницами «Пенгуина». Неужели Вам, уважаемый аноним, показалось правдоподобным, будто писатель, потративший на книгу почти пять лет труда, сказал о главе длиной в сорок страниц, что она «не так уж важна для сюжета»? Почему Вам не пришло в голову честности ради поинтересоваться у меня через моих агентов, действительно ли меня спрашивали — дважды! — об этой «не такой уж важной» главе и действительно ли я дал «странно уклончивые» ответы? Ваше небрежение говорит — не может не говорить — о том, что такова картина, которую Вы хотели нарисовать: картина, в которой я — коварный обманщик, а Питер Майер — герой, верный своим принципам, готовый отстаивать книгу, чей автор хитростью создал у него ложное впечатление, что в ней нет бомбы замедленного действия. Я по собственной воле навлек на себя неприятности, и теперь другие должны расплачиваться: вот в какой сюжет меня хотят вставить, дополняя будничные ограничения, которым я подвергаюсь, тюрьмой морального свойства. Сообщаю Вам, сэр, что в эту тюрьму я садиться не собираюсь.


Он позвонил Майеру, и тот сказал, что не имеет отношения к инсинуациям газеты и не думает, что кто-либо из сотрудников «Пенгуина» говорил с журналистом. «Если вам станет известно, кто это ему сказал, — добавил он, — сообщите мне, и я уволю этого человека». У него были в газете свои источники, и от одного из них поступили сведения, что сотрудником, неофициально поговорившим с журналистом, был Тревор Гловер, директор-распорядитель британского филиала «Пенгуина». Он передал эту информацию Питеру Майеру, но тот сказал, что не верит ей. Тревора Гловера не уволили, и Майер по-прежнему отказывался обсуждать «Гаруна и Море Историй», пока книга не прочитана и не стало ясно, что в ней нет бомб замедленного действия. Отношения между автором и издательством, по существу, прекратились. Когда автор убежден, что его издатели настраивают против него прессу, — что тут можно сказать?


Билл Бьюфорд снял дом в Эссексе, в деревне под названием Литтл-Бардфилд. Стоило это дорого, но тогда везде было дорого. «Тебе понравится, — сказал Билл. — Как раз то, что тебе надо». Билл взял на себя роль подставного лица, сняв дом на свое имя на полгода с возможностью продления. Хозяин «уехал за границу». Это был старый, построенный в начале XIX века дом приходского священника, архитектурный памятник в стиле королевы Анны с современными элементами. Полицейским здесь пришлось по душе: вход был скрыт от посторонних взглядов, что упрощало приезды и отъезды, и вообще дом стоял не на виду, потому что его окружал приусадебный участок. При нем имелся старый сад с большими тенистыми деревьями и была лужайка, полого спускавшаяся к красивому пруду, где стояла на одной ноге скульптура цапли. После всех крохотных коттеджиков и тесных гостиниц это место казалось настоящим дворцом. Билл, изображая из себя «жильца», приезжал так часто, как только мог. И Эссекс был гораздо ближе от Лондона, чем Шотландия, Поуис или Девон. Легче будет видеться с Зафаром, хотя полицейские по-прежнему отказывались привозить Зафара к нему. Они боялись, что десятилетний мальчик проговорится в школе. Они его недооценивали. Это был мальчик с большим даром самоконтроля, и он понимал, что речь идет о безопасности его отца. За все годы жизни отца под охраной он не обронил ни одной неосторожной фразы.


Комфортабельная тюрьма — все равно тюрьма. В гостиной висели старые портреты: на одном изображена фрейлина при дворе Елизаветы I, на другом — некая мисс Бастард, которая ему сразу понравилась. Это были окна в другой мир, но он не мог через них никуда выбраться. У него не было в кармане ключа от полного мебели под старину дома, съем которого стоил ему небольшого состояния, и он не мог выйти из передней калитки на деревенскую улицу. Ему приходилось писать списки продуктов, за которыми полицейский ездил в супермаркет за много миль, чтобы не возбуждать подозрений. Ему приходилось всякий раз, когда появлялась уборщица, запираться в ванной, или же его заранее куда-нибудь увозили. В таких случаях в нем неизменно волной поднимался стыд. Потом уборщица отказалась приходить, заявив, что в доме священника поселились «странные мужчины». Это, конечно, его обеспокоило. Вновь оказалось трудней объяснить окружающим присутствие этих парней, чем скрыть его присутствие. Лишившись уборщицы, они стали вытирать пыль и пылесосить сами. Полицейские убирали свою часть дома, он — свою. Это ему больше нравилось, чем пользоваться услугами уборщицы.

Многие в те годы — он не раз это замечал — считали, что он живет в некоем подобии камеры-одиночки или внутри огромного сейфа с глазком, через который за ним наблюдают его охранники, живет один, вечно один; в этом одиночном заключении, задавались люди вопросом, разве сможет этот чрезвычайно словоохотливый писатель сохранить связь с реальностью, литературный талант, душевное здоровье? На самом же деле он был сейчас в большей степени на людях, чем когда-либо. Как все писатели, он был накоротке с одиночеством, привычен к тому, чтобы несколько часов в день проводить наедине с собой. Те, с кем он жил раньше, приноравливались к этой его потребности в тишине. А теперь он делил жилье с четырьмя вооруженными верзилами, непривычными к бездействию, с людьми, прямо противоположными всему книжному, кабинетному. Они гремели, стучали, громко хохотали, топали — их присутствия трудно было не заметить. Он закрывал в доме двери — они оставляли их открытыми. Он отступал — они наступали. Их вины в этом не было. Они полагали, что он не прочь пообщаться и что ему это не повредит. Поэтому он должен был прилагать очень большие усилия, чтобы воссоздать вокруг себя пустое пространство, где он мог бы слышать собственные мысли, где он мог бы работать.

Команды охранников продолжали сменяться, и у каждого был свой стиль. Громадный Фил Питт отличался бешеным энтузиазмом по части огнестрельного оружия и был, по меркам Особого отдела, великолепным снайпером, что принесло бы несомненную пользу в случае перестрелки, но делало жизнь бок о бок с ним в доме священника чуточку напряженной. В отделе его прозвали Рэмбо. Дик Биллингтон, полная противоположность Филу, носил очки и улыбался сладкой застенчивой улыбкой. Типичный сельский пастор, какого ожидаешь здесь увидеть, но... с пистолетом. И, конечно, шоферы (ВХИТы). Они сидели в своем крыле эссекского дома, жарили сосиски, играли в карты и помирали от скуки. «Мои друзья — вот кто на самом деле меня защищает, — сказал он однажды Дику Биллингтону и Филу Питту в минуту досады. — Пускают меня в свои дома, снимают мне жилье, хранят мои секреты. А я делаю грязную работу: прячусь в ванных и тому подобное». Дик Биллингтон, когда он заявлял такое, принимал сконфуженный вид, а Фил Питт — тот кипел от злости; Фил был не большой любитель разговоров, и при таких габаритах и пристрастии к огнестрельному оружию доводить его до кипения вряд ли было разумно. Они терпеливо объясняли ему, что да, их работа выглядит как бездействие, но она выглядит так потому, что активное действие было бы результатом какой-то их грубой ошибки. Искусство охраны — в том, чтобы ничего не происходило. Опытный телохранитель мирится со скукой как с частью своей работы. Скука — это хорошо. Совсем не надо, чтобы становилось интересно. Интересно — значит опасно. Вся штука в том, чтобы скучная жизнь продолжалась.

Они чрезвычайно гордились своей работой. Многие из них говорили ему — всегда одними и теми же словами, которые явно были мантрой подразделения «А»: «Мы ни разу никого не потеряли». Это была успокаивающая мантра, и он часто повторял ее про себя. Впечатляющий факт: за всю долгую историю Особого отдела никто из тех, кого охраняло подразделение «А», не был даже ранен. «Американцы не могут этим похвастаться». Им не нравился американский подход к делу. «Видят проблему — забрасывают ее людьми», — говорили они, имея в виду, что американские отряды телохранителей, как правило, очень велики: десятки человек, а то и больше. Всякий раз, когда какой-нибудь важный американец приезжал в Великобританию, между органами безопасности двух стран начинались одни и те же споры о методах работы. «Мы могли бы в час пик провезти королеву по Оксфорд-стрит в «форде-кортине» без опознавательных знаков, и никто бы ничего не знал, — говорили они. — А у янки сплошные навороты. Но они потеряли одного президента, правда? И чуть не потеряли еще одного». Каждая страна, сообщили ему, делает это по-своему, имеет свою «культуру охраны». В последующие годы ему предстояло познакомиться не только с избыточной по части личного состава американской системой, но и с пугающим поведением французской RAID (Recherche Assistance Intervention Dissuasion — то есть «Розыск, помощь, вмешательство, устрашение»). «Устрашение» применительно к ребятам из RAID — очень и очень мягко сказано. А их итальянские коллеги имели обыкновение на большой скорости носиться, гудя клаксонами, по городским улицам с торчащими из окон стволами. Если все взвесить, ему повезло с Филом и Диком, с их ненавязчивым подходом к охранному делу.

Они не были безупречны. Случались ошибки. Однажды его привезли домой к Ханифу Курейши[98]. Проведя у Ханифа вечер, он готов был уже отправиться восвояси, когда его друг выбежал на улицу, очень довольный собой, размахивая над головой большим пистолетом в кожаной кобуре.

— Эгей! — с восторгом крикнул Ханиф. — Постойте! Вы пушку забыли!


Он начал писать. Печальный город, самый печальный город на свете, и до того велика была его печаль, что он даже название свое позабыл. Он тоже утратил свое имя. Он знал, каково было этому городу. «Наконец-то!» — написал он в дневнике в начале октября, а через несколько дней — «Первая глава окончена!». Написав страниц тридцать — сорок, он дал их Зафару, чтобы проверить, на правильном ли он пути. «Спасибо, — сказал Зафар. — Мне понравилось, папа». Но бешеного восторга в голосе сына не слышалось. «Правда? — переспросил он. — Ты уверен?» — «Да, — сказал Зафар и, помолчав, добавил: — Хотя кому-то может стать скучно». — «Скучно?!» Это был крик боли, и Зафар постарался ее смягчить. «Нет, папа, я-то, конечно, все прочту. Я только говорю, что кому-то может...» — «Почему скучно? — не отступал он. — Что именно заставляет скучать?» — «Понимаешь, — сказал Зафар, — тут ничего не скачет». Это было точнейшее критическое замечание. Он понял его мгновенно. «Не скачет? — сказал он. — Это я сумею поправить. Дай-ка мне все обратно». И он чуть ли не выхватил машинописные страницы из рук озабоченного сына, а потом принялся его успокаивать: нет, он не обиделся, наоборот, это очень-очень полезно, это, может быть, лучший редакторский совет за всю его жизнь. Через несколько недель он дал Зафару переписанные начальные главы. «Ну как теперь?» — спросил он. «Теперь отлично», — сияя, ответил мальчик.


Герберт Рид (1893–1968) был английский художественный критик — пропагандист работ Генри Мура, Бена Николсона и Барбары Хепуорт, — автор стихов о Первой мировой войне, экзистенциалист и анархист. Много лет в Институте современного искусства на лондонском Молле читалась ежегодная мемориальная лекция в память Рида. Осенью 1989 года ИСИ прислал в агентство Гиллона письмо с вопросом, не согласится ли Салман Рушди стать лектором 1990 года.

Почта шла к нему непростым путем. Полиция забирала ее из агентства и издательства, проверяла на взрывчатку и вскрывала. Хотя его постоянно заверяли, что почта доставляется ему полностью, сравнительно малое число оскорбительных писем наводило на мысль, что какая-то фильтрация все же происходит. В Скотленд-Ярде опасались за его психику — выдержит ли он давление, не тронется ли умом совсем — и, без сомнения, сочли за лучшее избавить его от словесных атак правоверных. Письмо из ИСИ прошло через заградительную сеть, и он ответил согласием. Он мгновенно решил, что напишет об иконоборчестве, о том, что в открытом обществе никакие идеи и верования не могут быть ограждены от всевозможных интеллектуальных атак — философских, сатирических, глубоких, поверхностных, веселых, непочтительных, остроумных. Вся необходимая свобода состоит в том, что само пространство, где ведется разговор, должно быть защищено. Свобода — в дискуссии как таковой, а не в том или ином ее исходе, свобода — в праве разругаться, бросая вызов даже самым заветным верованиям других; свободное общество — царство завихрений, а не безмятежности. Базар противоборствующих воззрений — вот место, где звучит голос свободы. Эти мысли затем вылились в лекцию-эссе «Ничего святого?», и эта лекция, когда о ней было объявлено, стала причиной его первой серьезной конфронтации с британской полицией. Человек-невидимка попытался снова стать видимым, и Скотленд-Ярду это не понравилось.


Уважаемый мистер Шаббир Ахтар!

Я не могу понять, почему Брадфордский совет мечетей, в который вы входите, считает, что может играть роль культурного арбитра, литературного критика и цензора. Я знаю, однако, что выражение «либеральная инквизиция», которое Вы придумали и которым явно гордитесь сверх всякой меры, лишено какого-либо реального смысла. Вспомним, что инквизиция — это суд, созданный Папой IX в 1232 году или около того; его задачей было подавление ереси в Северной Италии и Южной Франции, и он стал печально известен из-за использования пыток. Литературный же мир, который кишит теми, кого Вы и Вам подобные называете еретиками и отступниками, в подавлении ереси, ясное дело, не очень заинтересован. Ересь — можно сказать, хлеб насущный для многих представителей этого мира. Не исключено, однако, что Вы имели в виду испанскую инквизицию — другую пыточную команду, образованную два с половиной века спустя, в 1478 году, — которая известна своей антиисламской направленностью. Наиболее рьяно, впрочем, она преследовала тех, кто перешел из ислама в христианство. Ах да, и из иудаизма тоже. Пытки бывших евреев и бывших мусульман — явление в современном литературном мире довольно редкое. Лично я не пускаю в ход испанский сапог и дыбу уже... дай бог памяти... очень долго. Между тем немалая часть Вашей компании — я имею здесь в виду Совет мечетей, правоверных, которых он, по его словам, представляет, и всех его единомышленников в образованных кругах Великобритании и других стран — готова была проголосовать за то, чтобы писателя казнили за его произведение. (Сообщают, что не далее как в прошлую пятницу триста тысяч мужчин-мусульман поддержали этот приговор в мечетях по всей Британии.) Четверо из пяти британских мусульман, согласно недавнему опросу института Гэллапа, полагают, что против этого писателя (то бишь меня) должны быть предприняты те или иные действия. Искоренение ереси с использованием насилия — часть вашего, а не нашего проекта. Это Вы, сэр, славите «фанатизм во имя Аллаха». Это Вы заявляете, что христианам следовало бы стыдиться своей христианской терпимости. Это Вы одобряете «воинственный гнев». И при этом называете меня «литературным террористом». Это могло бы показаться смешным, но Вы-то выглядеть смешным отнюдь не хотите, и я, поразмыслив, прихожу к выводу, что это совсем не смешно. Вы заявили в «Индепендент», что такие произведения, как «Шайтанские аяты» и «Житие Брайана»[99], должны быть «удалены из общественного сознания», поскольку используют «негодные приемы». Людей, согласных с Вами в том, что мой роман плох, Вы, может быть, и найдете; а вот посягнув на «Летающий цирк Монти Пайтона», Вы, пользуясь выражением Берти Вустера[100], сглупили. Этот шутовской цирк и его номера любимы многими, и всякая попытка удалить его из общественного сознания будет пресечена армией его поклонников, вооруженных дохлыми попугаями[101], идущих дурацкими походками и распевающих свой гимн «Всегда смотри на светлую сторону жизни»[102]. Мне, мистер Шаббир Ахтар, становится ясно, что конфликт из-за «Шайтанских аятов» лучше всего можно определить как конфликт между теми, у кого (как у поклонников «Жития Брайана») есть чувство юмора, и теми, у кого (как, подозреваю, у Вас) этого чувства нет.


Тем временем он начал работать над другим длинным эссе. Б`ольшую часть года он был не просто невидимкой — он был немым невидимкой: сочинял у себя в голове письма, которые не отправлял, а опубликовал лишь несколько рецензий на книги и одно короткое стихотворение, появление которого в «Гранте» вызвало неудовольствие не только Брадфордского совета мечетей, но, по словам Питера Майера, и персонала издательской группы «Вайкинг — Пенгуин»: часть его, судя по всему, склонялась к мнению мистера Шаббира Ахтара, что этот автор должен быть «удален из общественного сознания». Но теперь он скажет свое слово. Он поговорил с Эндрю и Гиллоном. Это неизбежно будет длинное эссе, и ему надо было знать, какой максимальный объем пригоден для прессы. Они ответили, что пресса, по их мнению, опубликует любой текст, какой бы он ни написал. Все согласились, что наилучшей датой такой публикации будет первая годовщина фетвы или близкий к ней день. Без сомнения, важно было, чтобы эссе появилось в правильном контексте, и то, кто и когда его напечатает, играло очень существенную роль. Гиллон и Эндрю начали наводить справки. А он начал обдумывать эссе, которое получит название «По совести говоря», — семь тысяч слов в защиту своей книги, и, обдумывая его, допустил одну ключевую ошибку.

Он попал в мыслительную ловушку, рассуждая так: на его книгу столь многие пошли войной из-за того, что отдельные недобросовестные лица, ища политических выгод, представили ее в ложном свете и с той же целью возвели хулу на него самого. Если он человек аморальный, а его книга не представляет художественной ценности — какой смысл разбираться в ней на интеллектуальном уровне? Но если, убеждал он себя, он сможет показать, что книгу сильно недооценили и что ее можно с честью защитить, то люди — мусульмане — изменят мнение и о ней, и о нем. Он захотел, иными словами, стать популярным. Непопулярный мальчик из пансиона захотел получить возможность сказать: «Смотрите все! Вы неверно судили и о моей книге, и обо мне. Это книга не зловредная, и я человек хороший. Прочтите это эссе — и увидите». Это была глупость. И тем не менее, находясь в изоляции, он убедил себя, что это возможно. Из-за слов он попал в эту беду — словам его и выручать.

Героям греческих и римских мифов — Одиссею, Ясону, Энею — приходилось вести свои корабли между Сциллой и Харибдой, двумя морскими чудищами, зная, что попасть в лапы каждого из них означает немедленную гибель. Во всем, что он напишет, твердо сказал он себе, будь то художественная проза или что-либо иное, он должен будет прокладывать курс между своими личными Сциллой и Харибдой — между чудищем боязни и чудищем мести. Если он станет писать робко, испуганно — или зло, мстительно, — то безнадежно испортит этим произведение. Он будет детищем фетвы, и ничем больше. Чтобы выжить, ему надо, как бы трудно это ни было, отрешиться и от гнева, и от ужаса, постараться, как он старался всегда, быть прежде всего писателем, идти дальше по дороге, которую выбрал для себя в былые годы. Если это получится, его ждет успех. Если нет — впереди мрак неудачи. Это он понимал.

Но он проглядел третью ловушку: она была в том, чтобы искать одобрения, чтобы желать, по слабости своей, людской любви. Он был слишком слеп и не видел, что несется прямиком в эту яму; да, он в нее угодил, в эту ловушку, и она его едва не погубила.


Под парковочной площадкой в Саутуорке нашли шекспировский театр «Глобус» — славное деревянное «О». Новость заставила его прослезиться. Он играл в шахматы с шахматным компьютером и дошел до пятого уровня, но, узнав, что обнаружили «Глобус», и пешки не мог переставить. Прошлое протянуло руку и коснулось настоящего, и настоящее стало от этого богаче. Величайшие фразы английского языка, думал он, впервые прозвучали там, где ныне находятся Анкер-террас и Парк-стрит, где в елизаветинскую эпоху проходила улица Мейден-лейн. Там — родина Гамлета, Отелло, Лира. К горлу подступил комок. Любовь к литературе невозможно было объяснить его противникам, любившим одну-единственную книгу, текст которой — непреложный и недоступный для интерпретаций, — был извечным словом Аллаха.

Невозможно было заставить буквалистов, чтущих Коран, ответить на простой вопрос: известно ли им, что довольно долго после смерти Пророка канонического текста не существовало? Надписи времен Омейядов в иерусалимской мечети Купол Скалы не совпадают с тем, что ныне считается священным текстом. Этот текст был впервые стандартизован при Усмане, третьем халифе. Сами стены одной из величайших исламских святынь говорят о том, что человек и при зарождении Книги был подвержен ошибкам. Ничто, зависящее от людей, не безупречно на этой земле. Книга передавалась по всему мусульманскому миру устно, и в начале X века бытовало более семи вариантов текста. Текст, подготовленный и официально одобренный университетом Аль-Азхар в 1920-е годы, следует одному из этих семи вариантов. Идея, будто существует некий пратекст, безупречное и непреложное слово Аллаха, попросту неверна. Романисты может быть, порой и лгут, но история и архитектура — нет.


Позвонила писательница Дорис Лессинг, испытавшая очень большое влияние суфийского мистицизма, и сказала, что его защита «велась неправильно». Хомейни надо было изолировать как деятеля, чуждого исламу, как «фигуру вроде Пол Пота». «И еще должна вам сказать, — добавила она, женщина откровенная, — что ваша книга мне не нравится». У каждого было свое мнение. Каждый знал, как следовало поступить.

По издательскому миру распространялся страх. Опасения Питера Майера по поводу его будущих книг передались и другим издателям — он задавался вопросом, не пытаются ли люди из «Пенгуина» заручиться поддержкой своей позиции, чтобы не выглядеть слишком уж трусами, — и теперь французские и немецкие издатели говорили то же самое. Против выпуска «Шайтанских аятов» в мягкой обложке выступил еженедельник «Паблишерз уикли», и опять ему показалось, что тут действует чья-то рука — или пингвинье крыло. Майер по-прежнему отказывался назвать дату, когда он сможет выпустить дешевое издание, ссылаясь на бомбы, обнаруженные около его дома. Как затем выяснилось, к «Шайтанским аятам» они отношения не имели: их подложили валлийские националисты. Но на позицию Майера это не повлияло. Тони Лейси сказал Гиллону, что Питеру только что угрожали убийством. Билл Бьюфорд приехал в Эссекс, и они на ужин приготовили утку. «Не злись», — сказал ему Билл.

Гиллон и Эндрю начали переговоры с людьми из издательства «Рэндом хаус» — с Энтони Читемом, с Саем Ньюхаузом — чтобы понять, не заинтересует ли их «Гарун и Море Историй». Они выразили интерес. Но ни они, ни Майер не сделали предложения. Тони Лейси пообещал, что «Пенгуин» пришлет письмо. Позвонил Сонни Мехта: он «делает все возможное», чтобы с «Рэндом хаус» дело выгорело.

В начале ноября пришло обещанное письмо из «Пенгуина». В нем не было ни даты публикации «Шайтанских аятов» в дешевом издании, ни предложения по поводу новой книги. Майеру нужны были «месяцы» полного спокойствия, прежде чем он начнет рассматривать возможность публикации дешевого издания. Это казалось невероятным: как раз на той неделе телеканал Би-би-си показывал документальный фильм о продолжающемся «негодовании» мусульман. В «Рэндом хаус» между тем сказали, что готовы к серьезным переговорам о будущих книгах, и эти переговоры начались.


С Исабель Фонсекой[103] он познакомился в 1986 году в Нью-Йорке на конгрессе ПЕН-клуба. С этой умной, красивой женщиной они стали друзьями. После того как она переехала в Лондон, они иногда виделись, но без намека на роман. В начале ноября 1989 года она пригласила его поужинать в свою лондонскую квартиру, и его согласились отвезти. После обычных путевых шпионско-приключенческих штучек он стоял у ее двери с бутылкой бордо, а за этим последовал приятный дружеский вечер-иллюзия за хорошим красным вином с ее рассказами о литературном Лондоне, о Джоне Малковиче. Вдруг, уже довольно поздним вечером, случилась большая неприятность. В дверь каким-то робким стуком постучал охранник — застенчивый, похожий на пастора Дик Биллингтон — и сказал, что надо переговорить. Квартира была маленькая — гостиная да спальня, — так что войти пришлось всей команде. Убежище в доме сельского священника, сообщил Дик, часто моргая за стеклами очков, возможно, раскрыто. Уверенности в этом нет, и неизвестно, как это произошло, если произошло, но в деревне начались разговоры, и прозвучало его имя. «Пока мы не изучим ситуацию, — сказал Дик, — вам, к сожалению, нельзя туда возвращаться». Он почувствовал боль в глубине живота, и его охватило ощущение великой беспомощности. «Я не понял, — проговорил он. — Вы что, хотите сказать, что мне сегодня нельзя туда вернуться? Сейчас десять часов, к вашему сведению». — «Я знаю, — отозвался Дик. — Но мы считаем, что туда ехать не надо. Лучше не рисковать». Он перевел взгляд на Исабель. Она отреагировала мгновенно: «Само собой, вы можете переночевать у меня». «Нет, это немыслимо, — сказал он Дику. — Почему нельзя вернуться и разобраться во всем с утра?» Все движения, весь вид Дика красноречиво говорили, как ему неловко. «Мне сверху так приказано: вас туда не везти», — ответил он.

Кровать была только одна — большая двуспальная. Они лежали так далеко друг от друга, как только могли, и если он случайно соприкасался с ней беспокойным телом, он сразу извинялся. Похоже было на черную эротическую комедию: два друга противоположного пола в силу обстоятельств должны лечь в одну постель и делают вид, что ничего особенного не происходит. В кино они рано или поздно перестают делать вид и дают себе волю, утром — комическая сцена смущения, затем — после долгих пертурбаций, — может быть, любовь. Но здесь была реальная жизнь, в которой он только что стал бездомным, она предоставила ему ночлег на одну ночь, и он понятия не имел, что принесет следующий день, — не слишком эротическая ситуация. Он испытывал благодарность, чувствовал себя несчастным и — да, немного вожделел к ней, невольно думая: а что, если к ней повернуться, но знал — или полагал, — что в таких обстоятельствах это была бы хамская эксплуатация ее добросердечия. Так что он лежал спиной к ней и спал довольно плохо. Утром в гостиной Исабель появился мистер Гринап. «Вам нельзя туда возвращаться», — сказал он.

Дев Стоунхауз уже некоторое время не входил в команду, но недавно он побывал в Литтл-Бардфилде, там перебрал в местном пабе, что, пожалуй, было неизбежно, и — вот в это, когда ему рассказал потом Боб Мейджор, очень трудно было поверить, — вытащив пистолет, стал демонстрировать его другим посетителям. Владелец заведения, как выяснилось, в прошлом содержал паб «Слепой попрошайка» в Уайтчепеле, который был излюбленным «местом водопоя» печально знаменитых близнецов Креев, местом, где бандит Ронни Крей однажды убил человека. Человек, содержавший такой паб, сказал Боб Мейджор, «чует полицейского за милю». К нему не следовало ходить вообще, но Дев пошел по случаю своего дня рождения, после этого люди стали строить догадки, кто-то произнес имя Салман Рушди — и вот вам пожалуйста.

— Нет, это невозможно! — возмущенно заявил он мистеру Гринапу. — Я снял этот дом за огромные деньги — и теперь вы мне говорите, что я не могу туда вернуться, потому что один из ваших людей напился? Ну и что мне теперь делать? Здесь я оставаться не могу, других возможностей у меня нет.

— Вам надо будет что-нибудь найти, — промолвил Гринап.

— Таким, наверно, способом, — сказал он не вполне сдержанным тоном и щелкнул пальцами. — Трах-тибидох — и вот оно, новое жилье.

— Многие сказали бы, — неумолимо заметил на это мистер Гринап, — что вы навлекли это на себя сами.


Безумный день телефонных переговоров. У Самин был знакомый пакистанский промышленник, владевший квартирой в Челси около реки. Может быть, ей удастся получить ключи. Джейн Уэлсли опять предложила свою квартиру в Ноттинг-Хилле. А Гиллон Эйткен предложил воспользоваться услугами леди Косимы Сомерсет, работавшей в то время в лондонском офисе агентства. Косима, сказал он, человек абсолютно надежный и очень осторожный, она отлично справится с поиском и обустройством съемного жилья. Все можно будет сделать через агентство. Он поговорил с Косимой по телефону, и она деловито сказала: «Ясно. Начинаю немедленно». Он сразу понял, что она будет великолепной посредницей, что она умна и располагает к себе и никто не заподозрит, что эта блестящая аристократка как-то связана с такой темной историей, как «дело Рушди».

Самин приехала к Исабель с ключами от квартиры знакомого, так что временное жилье у него — по крайней мере на несколько дней — появилось. Полицейские (в команду вернулся Бенни) доставили его в многоквартирный дом в Челси и сказали, что глубокой ночью отвезут его в дом священника, чтобы он мог собрать вещи. Вернуть уплаченные за этот дом деньги никакой возможности не было. Бенни, кроме того, по своей инициативе высказал мнение, что ему надо отказаться от дешевого издания «Шайтанских аятов». Полицейские на местах, сказал он, приходили в книжные магазины и уговаривали администрацию просить «Пенгуин» не выпускать его. Это противоречило тому, что он раньше слышал от сотрудников Особого отдела. Ничто не было стабильно. Ничему нельзя было верить.

Гринап ушел, Исабель отправилась на работу, а он — он сделал ошибку. В раздрызганном состоянии позвонил жене и поехал к ней. А там сделал еще более крупную ошибку. Лег с ней в постель.

Как мог, он устроился в челсийской квартире, хотя все в его жизни было вверх дном: ни постоянного жилья, ни договоров с издателями, плюс растущие трудности в отношениях с полицией — и что теперь у него с Мэриан? — но, включив телевизор, он увидел чудо из чудес, оттеснившее на второй план все, что происходило с ним лично. Рушилась Берлинская стена, и молодые люди танцевали на ее обломках.

Тот год, начавшийся с ужасов — с малого ужаса фетвы до гораздо большего ужаса площади Тяньаньмэнь, — был горазд и на великие чудеса. Значимость изобретения http:// (протокола передачи гипертекста), которому суждено было изменить мир, стала ясна не сразу. Иное дело — падение коммунистической системы. Он приехал в Англию подростком, выросшим в годы, которые последовали за кровавым разделом его родины на Индию и Пакистан, и первым крупным европейским политическим событием после его приезда стала постройка Берлинской стены в августе 1961 года. Какой ужас, думалось ему, неужели теперь произойдет раздел Европы? Много лет спустя, приглашенный в Берлин на теледискуссию с Гюнтером Грассом, он пересек стену на поезде городской железной дороги, и стена выглядела могучей, грозной, вечной. С западной стороны она была изрисована граффити, с восточной — зловеще чиста. Он и представить себе не мог, что гигантский репрессивный аппарат, который она символизировала, когда-нибудь разрушится. И тем не менее в один прекрасный день стало ясно, насколько прогнило изнутри тоталитарное государство советского типа, и стена рассыпалась чуть ли не за одну ночь, словно была из песка. Sic semper tyrannis[104]. Веселье танцующих юношей и девушек придало ему сил.

Бывают времена, когда поток событий едва не сбивает с ног. Ханиф Курейши, позвонив после своих дебатов с Шаббиром Ахтаром в Институте современного искусства, сказал, что Ахтар оказался чрезвычайно слабым и некомпетентным противником. Его друг писатель Энтони Барнетт, основатель «Хартии-88», дебатировал с депутатом парламента Максом Мэдденом закон об оскорблении святынь, и Мэдден тоже проявил себя как оппонент неубедительный и трусливый. Энтони Читем из «Рэндом хаус» и Сонни Мехта из издательства «Кнопф» сказали, что прежде, чем подписывать любые договоры на будущие книги, хотят поговорить с мистером Гринапом. Угнетающая перспектива, но Гринап, к его удивлению, сказал, что проблем с его будущими произведениями нет и что он готов подтвердить это Читему и Сонни. Между тем из «Пенгуина» уволили Тима Байндинга, молодого редактора, который испытывал наибольший энтузиазм по поводу «Шайтанских аятов». Майер не отвечал на звонки Эндрю Уайли. Позвонил Фред Халлидей, специалист по Ирану, и сказал, что встречался с Аббасом Малики, заместителем иранского министра иностранных дел (и, кстати, одним из тех, кто в 1979 году штурмовал американское посольство в Тегеране). Малики сказал Фреду, что никто в Иране не может пойти наперекор постановлению Хомейни, но, если британские мусульмане свернут свою кампанию, Иран может воспользоваться этим, чтобы выйти из игры, сохранив лицо. «Кстати, — добавил Фред, — вы знаете, что пиратские радиостанции, которые вещают на Иран, постоянно передают отрывки из «Шайтанских аятов» в переводе на фарси?»

Мэриан по-прежнему говорила, что хочет опубликовать рассказы «Croeso i Gymru» и «Уроки урду», но в какой-то момент вдруг решила, что они «не готовы». Ее эмоциональная неустойчивость пугала его. Джейн отругала его за то, что он вновь сблизился с Мэриан, и ей вторили Полин Мелвилл и Самин. О чем он думает? Ответ заключался в том, что он не думал в полном смысле слова. Так вышло, вот и все.

Королевская прокуратура обратила внимание на недавние кровожадные заявления Калима Сиддики, и юрист Джефф Робертсон сказал, что она, вполне вероятно, предъявит Сиддики обвинение. Однако она этого не сделала, ссылаясь на «отсутствие достаточных свидетельств». Видеозаписи выступления Сиддики, в котором он призывал убить человека, прокуратуре, выходит, было мало.

В Северном Лондоне по адресу Хермитидж-лейн, 15, сдавался дом, который понравился полиции тем, что при нем имелся «внутренний гараж», благодаря чему незаметно приезжать и уезжать было бы сравнительно легко. В челсийскую квартиру к нему пришли Джон Хаули и мистер Гринап. Они были крайне огорчены «ошибками», допущенными в Литтл-Бардфилде, и заверили его: впредь такого не будет, и впредь не будет Дева Стоунхауза. Возможно, из-за этого огорчения они пошли на некоторые уступки. Они признавали, что он потерял из-за дома священника крупную сумму и теперь ему придется серьезно потратиться на новое жилье. Они были согласны, чтобы он использовал дом священника «время от времени», пока не истек срок аренды. Они готовы были позволить ему несколько чаще выезжать, чаще видеться с друзьями. И — вот это был настоящий прорыв — они согласились, чтобы к нему приезжал Зафар и оставался у него ночевать. Да, и, если ему действительно нужно, Мэриан тоже. Ведь она, так или иначе, по-прежнему его жена.

В начале декабря они с Биллом, его подругой полячкой Алисией, Зафаром и Мэриан поехали на уик-энд в Литтл-Бардфилд. Зафар, как и он, был чрезвычайно рад и взволнован. А вот Мэриан была в странном душевном состоянии. Несколькими днями раньше она, по существу, извинилась за ту свою «ложь», но теперь ее глаза опять блестели сумасшедшим блеском, и в полночь она бросила очередную свою бомбу. Она и Билл, сказала Мэриан, стали любовниками. Он позвал Билла поговорить наедине, и они пошли в маленькую телевизионную комнату священнического дома. Билл признался, что да, было один раз, но он тут же почувствовал себя идиотом и не знал, как облегчить душу. Они проговорили полтора часа, оба при этом понимали, что их дружба висит на волоске. Они сказали все, что надо было сказать, говорили то громко, то тихо, то гневно, то — под конец — со смехом. Кончили тем, что согласились закрыть тему и больше к ней не возвращаться. Он тоже чувствовал себя идиотом и знал, что снова надо что-то решать насчет своего брака. Он словно бросил было курить, а потом опять начал. Последнее, кстати, и правда с ним произошло. Пять лет держался, а теперь задымил. Он был зол на себя. С обеими вредными привычками надо было поскорее кончать.

Дом на Хермитидж-лейн, 15, был небольшим зданием, напоминавшим форт, на безликом углу двух улиц. Дом был уродливый и почти без мебели. Косима заставила владельцев предоставить самое основное: письменный стол, стул, два кресла, кухонное оборудование. Но все время, пока он там жил, дом выглядел необитаемым. В нем он, однако, сумел наконец вернуться в рабочую колею, и дело с «Гаруном и Морем Историй» сдвинулось с мертвой точки.

15 декабря 1989 года в Манчестере арестовали четверых иранцев по подозрению в подготовке террористического акта. Одного из них, Мехрдада Кокаби, обвинили в заговоре с целью поджога и подготовки взрывов в книжных магазинах. После этого стало еще труднее добиваться от Питера Майера даты выхода в свет дешевого издания «Шайтанских аятов». «Может быть, в середине будущего года», — сказал он Эндрю и Гиллону. И — что уже пахло катастрофой — издательство «Рэндом хаус» вдруг смалодушничало насчет его будущих книг. Альберто Витале, глава корпорации «Рэндом хаус», заявил, что они «недооценили опасность», и 8 декабря корпорация отказалась от сделки. Теперь у него не было ни «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, ни издателя. Что, пора кончать с писательством? Ответ лежал у него на рабочем столе: «Гарун» требовал, чтобы над ним продолжили работу. И с ним ласково, обнадеживающе поговорил Билл. Он собирался организовать издательство «Гранта букс» при журнале «Гранта». «Давай мы это сделаем, — сказал Билл. — Увидишь: лучше мы, чем крупная корпорация».

Бранденбургские ворота распахнулись, и два Берлина стали едины. В Румынии пал режим Чаушеску. Он согласился написать для «Нью-Йорк таймс» рецензию на роман Пинчона «Вайнлэнд», которым тот прервал долгое молчание. Умер Сэмюэл Беккет. Он провел еще один уик-энд с Зафаром в старом доме священника, и любовь сына подняла его дух как ничто другое. Потом — Рождество, которое писатель Грэм Свифт пригласил его отпраздновать с ним и его женой Кэндис Родд в их доме в Южном Лондоне. Новый год он тоже встретил с друзьями — с Майклом Герром и его женой Валери, у них была неотразимо симпатичная привычка называть друг друга «Джим». Никаких «солнышек», «ласточек», «зайчиков» — сплошной «Джим» всю новогоднюю ночь, то густым басом и по-американски протяжно, то в бодром, щебечущем британском регистре. «Слышь, Джим!» — «Что, Джим?» — «С Новым годом, Джим». — «И тебя с Новым годом, Джим». — «Я люблю тебя, Джим». — «И я тебя, Джим». 1990 год пришел к нему, улыбаясь улыбками Джима и Джима.

Мэриан тоже там была. Да. И Мэриан.

Загрузка...