Был день рождения Элизабет, и он приготовил ради праздника индийское блюдо. К маленькому званому ужину в Уимблдон были приглашены Гиллон, Билл, Полин и Джейн Уэлсли. Он хотел в этот вечер порадовать Элизабет. Она давала ему так много, а он мало что мог ей дать. Но приготовить угощение — это он мог хотя бы. Про то, что услышал от Гринапа, он никому не сказал. Для этого еще будет время. Тот день, 9 января, он хотел посвятить любимой женщине. Они были вместе пять месяцев.
После ее дня рождения он заболел. Несколько дней пролежал с высокой температурой. Новости, личные и мировые, казались ему, горячему и дрожащему от озноба, частью его болезни. Сьюзен, помощница Эндрю, говорила с Мэриан, и та сказала, что у нее все в порядке, — так, без сомнения, оно и было, но он не мог сейчас обращать на это внимания. Полицейские сказали, что из-за «конкретной угрозы» передвижения придется еще сильней ограничить. Его приглашали в разные телепрограммы — «Уоган», «Время вопросов», — но это не было ему позволено. Его просили выступить перед группой депутатов палаты общин, но полицейские отказались везти его в Вестминстерский дворец. Несколько частных вечеров в домах друзей — вот и все, что ему могли разрешить. Он знал, что не смирится с этим, но в тот момент чувствовал себя слишком плохо, чтобы спорить. Поздно вечером, когда он лежал в лихорадке, телевидение сообщило о начале войны в Персидском заливе, о грандиозной воздушной атаке на Ирак. Ирак, в свой черед, атаковал Израиль ракетами «Скад», которые чудесным образом никого не убили и, к счастью, не были оснащены химическими боеголовками. Дни проходили в полубреду — они состояли из сна, лихорадки и картин точечных бомбардировок. Были телефонные звонки — иногда он брал трубку, иногда нет, — было много плохих сновидений, но главное — его непрестанно мучило его заявление о том, что он «стал мусульманином». Самин очень трудно было это переварить, и некоторые из звонков были ее. Два года он двигался к «сердцу тьмы» и теперь был именно там — в аду. Он смутил всех своих друзей и принудил себя стоять, улыбаясь, бок о бок с теми, кто обливал грязью его и угрожал другим, кто, по существу, поддержал иранскую угрозу расправы с ним, которую, к примеру, Икбал Сакрани назвал «божественным воздаянием». «Интеллектуал» Тарик Модуд прислал ему письмо, где высказал мнение, что ему не следует больше поднимать вопрос о фетве. «Мусульмане находят это омерзительным», — писал Модуд. Запад воспользовался фетвой, чтобы демонизировать мусульман, поэтому, мол, «омерзительно» с его стороны возражать против нее и дальше. Этот самый Модуд строил из себя умеренного, но лицемерие такого рода лишало его способности мыслить логически. И этим людям он не мог теперь бросить вызов, потому что своими руками вырвал у себя язык. Другой «умеренный», Акбар Ахмед, позвонил сказать, что сторонники жесткой линии, возможно, будут постепенно смягчаться, но он должен быть «очень покладистым», быть «садха [бесхитростным] мусульманином». Он ответил, что не готов жрать дерьмо в неограниченных количествах.
Уважаемый Бог!
Если Ты существуешь и таков, каким Тебя изображают — всеведущ, вездездесущ и, самое главное, всемогущ, — разве способна поколебать Твой небесный престол какая-то книжка вкупе с писателем, который ее состряпал? Великие мусульманские мыслители часто спорили о том, в каких именно отношениях Ты пребываешь с людьми и их делами. Ибн Сина (Авиценна) утверждал, что Ты, находясь очень высоко над миром, осведомлен о нем лишь в общих чертах и весьма отвлеченно. Газали с ним не соглашался. Бог, «приемлемый для ислама», не может не знать в подробностях все, что происходит на земной поверхности, и не иметь об этом мнения. Ибн Рушда это не убедило, как Ты знаешь, если был прав Газали (и о чем не ведаешь, если ближе к истине были Ибн Сина и Ибн Рушд). Будь Ты таков, каким Тебя считал Газали, Ты был бы, писал Ибн Рушд, слишком похож на людей — на людей с их глупыми спорами, с их мелкими разногласиями, с их ограниченным кругозором. Такая вовлеченность в людские дела была бы недостойна Тебя, принижала бы Тебя. Итак, трудно понять, как правильно о Тебе думать. Если Ты — Бог Ибн Сины и Ибн Рушда, Ты и знать не знаешь, что сейчас говорится и делается во имя Твое. Но даже если Ты — Бог Газали, читающий газеты, смотрящий телевизор и принимающий ту или иную сторону в политических и даже литературных баталиях, я не верю, что «Шайтанские аяты» или какая-либо другая книжка, сколь бы скверной она ни была, способна всерьез Тебя обеспокоить. Что это за Всемогущий, если его могут вывести из равновесия дела человеческие? А если, Боже, и Ибн Сина, и Газали, и Ибн Рушд как-нибудь случайно все скопом ошиблись и Ты не существуешь вовсе, тогда тем более у Тебя никаких проблем с авторами книг быть не должно. И я заключаю, что источник моих трудностей — не Ты, Боже, а Твои служители и последователи на Земле. Одна выдающаяся романистка как-то раз призналась мне, что перестала на некоторое время писать художественные произведения, потому что ей не нравятся ее поклонники. Я задаюсь вопросом, не близка ли Тебе ее позиция. Благодарю Тебя за внимание, хотя не знаю, слушаешь Ты или нет (см. выше).
То, что он «стал мусульманином», побудило кое-кого в министерстве иностранных дел предложить, чтобы он замолвил слово за террориста. Он получил послание, где говорилось, что он мог бы результативно вмешаться в дело Кокаби. «Студент» Мехрдад Кокаби обвинялся в поджоге и взрывах в книжных магазинах, где продавались «Шайтанские аяты». Обвинение утверждало, что на бумаге, в которую были завернуты две самодельные трубчатые бомбы, найдены отпечатки его пальцев и что он оплатил прокат машин, использованных для террористических актов, со своей кредитной карты. Возможно, намекнули ему, изящным ходом со стороны автора «Шайтанских аятов» было бы воззвать к милосердию в этом деле. Возмущенный предложением, он обратился к Данкану Слейтеру и Дэвиду Гору-Буту. Обоим идея не понравилась. Это в какой-то мере его подбодрило, но два месяца спустя все обвинения с Кокаби были внезапно сняты и его рекомендовали депортировать в Иран. Правительство отрицало, что выкручивало руки незрячему Правосудию. Слейтер и Гор-Бут сказали, что не в курсе дела. Кокаби вернулся в Иран, где его встретили как героя и где ему дали новую работу: отбирать «студентов», отправляемых «учиться» за рубеж.
Пришла корректура сборника его эссе «Воображаемые родины». Билл сказал: «Давай теперь, раз уж ты это сделал, включим в книгу твое новое эссе». Билл имел в виду публикацию в лондонской «Таймс», где он попытался обосновать уступки, на которые пошел в «Паддингтон-Грин». Он ненавидел эту публикацию и уже пересматривал все, что совершил, но, повесив себе на шею этот жернов, не мог — по крайней мере в тот момент — от него избавиться. Он согласился на предложение Билла, и эссе под заглавием «Почему я мусульманин» вошло в книгу. Всю оставшуюся жизнь при взгляде на сборник «Воображаемые родины» он будет чувствовать ножевой удар сожаления и стыда.
У всех на уме была война, и когда британские мусульманские «лидеры» — Сиддики, Сакрани, брадфордские муллы — не твердили, что он должен «загладить оскорбление» (то есть прекратить публикацию «Шайтанских аятов»), они выражали солидарность с Саддамом Хусейном. Близилась вторая годовщина фетвы, стояла зима, было холодно, неуютно. Фэй Уэлдон[123] прислала ему эссе Джона Стюарта Милля «О свободе» — возможно, это был упрек с ее стороны, но ясные, сильные слова Милля подействовали на него так же вдохновляюще, как прежде. В нем возродилось презрение к самым упертым из противников — к таким, как Шаббир Ахтар, нападающий на несуществующую «либеральную инквизицию» и гордый исламом как религией «воинственного гнева», — и возникла новая неприязнь, неприязнь к тем, кто ранее заявлял, что поддерживает его, но теперь решил, что он недостоин поддержки. Джеймс Фентон написал в «Нью-Йорк ревью оф букс» сочувственную статью, где защищал его от такого феномена, как Разочарованные Друзья. Если реальный Салман своими поступками поставил себя ниже «Салмана их мечты», эти Разочарованные, писал он, начинают думать: фу, ну и черт с ним, он не стоит нашей дружбы. Пусть убийцы делают свое дело.
Он помнил то, что Гюнтер Грасс сказал ему однажды о поражении: оно преподает тебе более основательные уроки, чем победа. Победитель думает, что победа оправдывает его поведение и подтверждает его взгляд на мир, поэтому он ничему не учится. А побежденный должен переоценить все, что считал истинным и был готов отстаивать, и это позволяет ему получить от жизни хоть и тяжелые, но самые глубокие уроки. Первым, чему научило его поражение, было вот что: теперь он знал, где дно. Когда ударяешься о дно, понимаешь, какова глубина там, где ты очутился. И понимаешь, что больше опускаться на дно не хочешь.
И он начал усваивать урок, который его освободит: стремление к тому, чтобы тебя непременно любили, делает тебя узником камеры, где ты терпишь нескончаемые муки и откуда нет выхода. Он должен был понять, что есть люди, которые никогда его не полюбят. Как бы тщательно он ни растолковывал свою работу, как бы ни разъяснял свои авторские намерения, они не полюбят его. Нерассуждающий ум, которым управляют не допускающие сомнений абсолюты веры, глух к доводам разума. Те, кто демонизировал его, никогда не скажут: «Надо же, он вовсе не демон, оказывается». Он должен был понять, что это в порядке вещей. Он тоже не любил этих людей. Если он будет уверен в написанном и сказанном, если он будет доволен своей работой и общественной позицией, он сможет пережить то, что не все его любят. Он только что совершил поступок, из-за которого был чрезвычайно собой недоволен. Необходимо было это исправить.
Ему становилось ясно: чтобы выиграть такую битву, недостаточно знать, против чего ты ратуешь. Это-то было легко понять. Он боролся против мнения, что людей можно убивать за их идеи, и против того, чтобы какая бы то ни было религия определяла границы для мысли. Но теперь нужно было четко сформулировать, за что он борется. За свободу слова, за свободу воображения, за свободу от страха, за прекрасное древнее искусство, которым ему посчастливилось заниматься. А еще за скепсис, за непочтительность, за сатиру, за комедию, за неблагочестивое веселье. Он никогда больше не будет уклоняться от необходимости защищать все это. Он спросил себя: Ты ведешь бой, который может стоить тебе жизни, — но заслуживает ли то, за что ты сражаешься, такой жертвы? И он нашел возможным ответить: Да. Он был готов умереть, если надо, за то, что Кармен Каллил назвала «всего-навсего книжкой, черт бы ее подрал».
Ни один из его настоящих друзей не стал Разочарованным Другом. Настоящие друзья придвинулись к нему еще ближе и постарались помочь ему преодолеть то, что было — и они это видели — глубокой душевной травмой, экзистенциальным кризисом. Позвонил Энтони Барнетт, очень обеспокоенный. «Нам надо собрать вокруг тебя группу друзей и советчиков, — сказал он. — Ты не должен идти через все это один». Он объяснил Энтони, что, по правде говоря, лгал, заявляя о своей религиозности. Он сказал Энтони: «Когда я писал «Аяты», я провозглашал: мы должны иметь возможность так говорить о религии, мы должны иметь право на критику и исторический взгляд». И если ему теперь приходилось делать вид, будто под «мы» он подразумевал одних мусульман, — что ж, его проблемы. На тот момент. Такова плата за то, что он сделал.
— Вот от таких-то ошибочных заявлений, пусть они и делаются с добрыми намерениями, — сказал Энтони, — и должны тебя удерживать друзья.
Он испытывал потребность куда-нибудь уехать и поразмыслить. Попросился тихо съездить во Францию — устроить себе небольшие каникулы, — но французы отказались его пустить. Американцы по-прежнему не хотели видеть его у себя. Выбрать из коробки возможности не было. Одну хорошую новость, правда, он получил. «Конкретную угрозу» теперь были склонны считать ложной тревогой. Приехал мистер Гринап — сообщить ему об этом, предупредить, что опасность тем не менее все еще велика — «проиранские элементы по-прежнему активно вас ищут», — и бросить ему косточку. Он может теперь подыскивать себе новое, постоянное жилье. «Возможно, через несколько месяцев мы будем оценивать ситуацию более оптимистически». Это немного его подбодрило.
15 февраля позвонил Гиллон. Иранцы подтвердили фетву. Британское правительство хранило молчание.
Билл Бьюфорд и Алисия решили пожениться, и Билл попросил его быть шафером. Отпраздновать свадьбу должны были в ресторане «Мидсаммер хаус» в парке Мидсаммер-коммон в Кембридже. Фил Питт поехал на «рекогносцировку» и не поговорив ни с Биллом, ни с владельцем ресторана Гансом, решил, что этот ресторан — место неподходящее. В первый раз тогда он, разговаривая с полицейскими, вышел из себя. Не им решать, заявил он, быть ему или не быть шафером на свадьбе друга. После этого Фил поговорил-таки с Биллом, и выяснилось, что у него были неверные сведения — не то время, не тот зал, — и вдруг оказалось, что заведение все-таки годится. «Мы эксперты, Джо, — сказал Фил. — Доверяйте нам».
У Томасины, сестры Найджелы, обнаружили рак груди. Ей немедленно сделали операцию. Сегмент груди был удален. Предстояла лучевая терапия. Он услышал выступление Мэриан по радио Би-би-си-4. Она сказала, что любит его, но что он был настолько погружен в свою «ситуацию», что больше ни для кого в нем места не оставалось, и поэтому они расстались. Себя она назвала «блистательной женщиной». Ее спросили, как она справляется с жизнью, и она ответила: «Я сочиняю ее по ходу дела».
Фетва была вредоносна не для него одного. Падди Хизелл, директор школы Холл, где учился Зафар, был обеспокоен на его счет. «Вокруг него как будто стена. Ничего не проходит». Пожалуй, стоило бы показать его психиатру в больнице на Грейт-Ормонд-стрит. Он сообразительный, милый мальчик, но что-то в нем точно спит. Он закрылся в себе и считает себя «неудачником». Решили, что раз в неделю после школы Зафар будет встречаться с детским психиатром, женщиной. Тем не менее, сказал мистер Хизелл, у Зафара хорошие шансы попасть в Хайгейтскую среднюю школу, которую они с Клариссой для него выбрали, потому что в Хайгейтской большое значение придают собеседованию, не довольствуясь результатами стандартного экзамена. «На собеседовании Зафар непременно покажет себя с лучшей стороны», — заверил его мистер Хизелл. Но он подчеркнул, что надо вывести его из нынешнего нехорошего состояния. «Он в какой-то скорлупе, — сказал мистер Хизелл Клариссе, — и не хочет выходить». В тот уик-энд Кларисса купила Зафару собаку, помесь бордер-колли и ирландского сеттера по кличке Бруно. Собака пришлась очень кстати и помогла Зафару. Он был в полном восторге.
Он опять бросил курить, но его решимость вот-вот должна была подвергнуться испытанию. Его известили о новых мерах безопасности. Его почту с некоторых пор тот или иной из охранников забирал в офисе Гиллона и привозил сразу ему, но теперь решили снова переправлять ее через Скотленд-Ярд: везти ее из агентства прямо в Уимблдон сочли рискованным. Кроме того, на его телефоне решили установить «двойную переадресацию вызовов», чтобы злоумышленникам трудней было отследить звонок. Ощущение было, что крышку завинчивают туже, а почему — он не знал. Потом приехал мистер Гринап и объяснил ему почему. «Группа профессионалов» подрядилась его убить за очень большое вознаграждение. За всем этим стоял один «иранский государственный представитель, находящийся вне Ирана». Британцы не знали точно, что это — официально санкционированный план или некая импровизация, — но их встревожила чрезвычайная уверенность, с которой киллеры пообещали выполнить задание не позже чем через четыре-шесть месяцев. «Они думают, что на самом деле им на то, чтобы вас убить, хватит и ста дней». В Особом отделе не считали, что о доме в Уимблдоне кому-либо стало известно, но с учетом обстоятельств желательно было, чтобы он переехал в самое ближайшее время. Зафар был «проблемой», и над ним решили установить полицейский надзор. Элизабет тоже была «проблемой». Может возникнуть необходимость на ближайшие полгода поселить его в казармах на военной базе. Или, если ему это больше понравится, в конспиративной квартире службы безопасности, где он будет лишен каких-либо контактов с внешним миром. Это не отменяло их согласия на то, чтобы он начал искать себе постоянное жилье. Надо пройти через ближайшие несколько месяцев, и тогда это будет приемлемо.
Он отказался и от военной базы, и от закупоренной конспиративной квартиры. Если про дом в Уимблдоне никто не прознал, уезжать из него нет причин. Почему он должен терять оплаченные месяцы и опять пускаться в странствия, если они не думают, что дом «засвечен»? Лицо мистера Гринапа оставалось такой же бесстрастной маской, какой было всегда. «Если хотите жить, — сказал он, — переедете».
— Папа, — спросил по телефону Зафар, — когда у нас будет постоянное место жительства?
Если, думалось ему, он когда-нибудь доживет до того, чтобы обо всем этом рассказать, какая может получиться повесть о горячей дружбе! Без друзей он был бы заперт на военной базе, отрезанный от внешнего мира, забытый, скатывающийся в безумие; или же он был бы бездомным скитальцем, дожидающимся, когда его найдет пуля убийцы. Другом, спасшим его сейчас, был Джеймс Фентон. «Можешь поселиться в этом доме, — сказал он, едва услышал вопрос. — На месяц точно».
Прожив насыщенные событиями годы, когда ему довелось въехать в Сайгон на первом вьетконговском танке в конце вьетнамской войны, быть в толпе, разграбившей дворец Малаканьян после падения Фердинанда Маркоса и Имельды Туфельницы[124] (он взял несколько полотенец с монограммами), вложить часть денег, полученных за неиспользованные стихи для первоначальной постановки мюзикла «Отверженные», в креветочное хозяйство на Филиппинах, совершить слегка травматичное путешествие по Борнео с еще более предприимчивым Редмондом О’Ханлоном (когда О’Ханлон позднее пригласил Фентона отправиться с ним на Амазонку, Джеймс ответил: «Я с тобой не рискну поехать и в Хай-Уиком»[125]) — и между прочим сочинить одни из лучших стихов о любви и войне, написанных поэтами его, да и любого, поколения, — поэт Фентон и его спутник жизни, американский писатель Даррил Пинкни, поселились на Лонг-Лиз-Фарм — на уютной ферме в Камноре близ Оксфорда, где Джеймс под мрачноватой сенью огромной опоры линии электропередачи разбил изысканнейший регулярный сад. Это-то жилище он и предложил своему бездомному другу, о чьей Страшной Ошибке он недавно написал так мягко и тактично: когда, писал он, новость об Ошибке была обнародована, «от шести до шестидесяти миллионов читателей газет по всему миру поставили чашку с кофе и сказали: «О-о». Но у каждого из этих «о-о» был свой привкус, свой модификатор, свой смысловой оттенок... О-о, все-таки он попал к ним в лапы! О-о, как удобно! О-о, какое поражение секуляризма! О-о, какой стыд! О-о, хвала Аллаху! Мое же личное «О-о» слетело с губ колеблющимся светло-вишневым облачком удивления. Оно повисло в воздухе, и на несколько секунд мне показалось, что я различаю в нем сокрушенные черты Галилея. Я продолжал смотреть, и мне почудилось, что Галилей превращается в Патти Херст[126]. Я подумал о синдроме Осло... нет, не Осло, а о стокгольмском синдроме». Остальное в этой длинной статье, которая формально была рецензией на «Гаруна и Море Историй» для журнала «Нью-Йорк ревью оф букс», представляло собой портрет автора книги как хорошего человека — по крайней мере как приятного собеседника, — нарисованный со скрытой целью: восстановить, со всей возможной деликатностью и не объявляя об этом, репутацию упомянутого автора в глазах Разочарованных Друзей. Уже сама эта статья убедительно показывала, какое у Джеймса большое сердце. А покинув свой дом ради друга, он показал нечто большее: показал, что понимает, как важна солидарность в разгар войны. Друг не бросает друга, оказавшегося под огнем.
Мистер Гринап неохотно дал согласие на переезд на Лонг-Лиз-Фарм. «Мистер Антон» подозревал, что сотрудник полиции с превеликой охотой запер бы его на военной базе в наказание за все беспокойство, которое он причинил, за все расходы, которые понесло из-за него государство, — но так или иначе, маленький бродячий цирк операции «Малахит» упаковал вещи и покинул лондонский почтовый округ SW 19 ради регулярного сада в Камноре под бдительной охраной электрической опоры, расставившей ноги над их маленьким мирком точно колосс.
Элизабет, он видел, была угнетена. Из-за напряжения этих дней ее ослепительная улыбка потускнела. Многие женщины, рисуя в воображении шайку убийц, настолько уверенных в успехе, что готовы назвать предельный срок для своего деяния, кинулись бы прочь с криком: «Прости меня, это не моя война». Но Элизабет держалась стойко. Она по-прежнему работала в «Блумсбери» и намеревалась приезжать к нему на выходные. Она даже подумывала уйти с работы, чтобы все время быть с ним рядом и еще потому, что ее тянуло писать. Она сочиняла стихи, правда, не хотела их ему показывать. Показала только одно, про человека на одноколесном велосипеде, и оно показалось ему неплохим.
Он переехал в Камнор и какое-то время не мог ни видеться с Зафаром, ни посещать лондонских друзей. Он обдумывал новый роман, который предварительно назвал «Прощальный вздох Мавра», но мысли растекались, и он несколько раз забредал в тупики. У него было ощущение, что в романе каким-то образом должны сочетаться индийская семейная сага и андалусская история о падении Гранады, о том, как последний султан Боабдил покидал Альгамбру и его мать, когда он глядел на солнечный закат в последний день арабской Испании, с презрением сказала ему: «Плачь же как женщина о том, чего ты не смог защитить как мужчина». Но он не мог пока найти связь. Ему вспомнился городок Михас, куда перебралась Лавиния, мать Клариссы, и где он нашел книгу Рональда Фрейзера про жизнь Мануэля Кортеса, мэра Михаса, после того как началась гражданская война. По окончании войны Кортес вернулся домой, и его прятали от Франко тридцать лет; выйдя наконец к людям, как Рип ван Винкль[127], он увидел, как ленточная застройка на потребу туристам губит Коста-дель-Соль. Книга называлась «Тайная жизнь».
Он подумал о Пикассо и написал странный абзац о той части Малаги, где родился великий художник. На площади играют дети — у каждого оба глаза по одну сторону носа. Они играют в Арлекина и Пьеро. Бомба, похожая на лампочку, разрывает вопящую лошадь. К бокам черных гитар прилипли газеты. Женщины превращаются в цветы. Вот плод. День жарок. Художник умирает. Ему делают кривобокий гроб — коллаж из неба и печатного текста. Он пьет на своих поминках. Его женщины улыбаются, и плюются, и берут у него деньги.
Этот художник в роман не вошел, но в конце концов пришло понимание: это будет роман о художниках, и андалусскую Альгамбру изобразит на полотне индийская женщина, стоя на вершине холма Малабар-хилл в Бомбее. Два мира сойдутся в искусстве.
Он наполнил один из блокнотов беккетовскими или, возможно, кафкианскими записками от лица человека, которого регулярно избивают, которого неведомые похитители держат в неосвещенной каморке; что ни день, они входят к нему и дубасят его во мраке. Ему совершенно не хотелось об этом писать, но пассажи с избиениями появлялись и появлялись. Однажды, правда, к нему пробился луч света, и он написал комический абзац, в котором рассказчик пытается описать первый любовный акт своих родителей, но застенчивость мешает ему использовать глаголы, и поэтому вы не услышите от меня, пишет он, кровавых подробностей того, как она, и потом он, и потом они, и после этого она, и в ответ он, и в свой черед она, и на это, и вдобавок, и коротко, и затем долго, и молча, и со стенанием, и на пределе сил, и наконец, и еще после... Этот абзац в книгу вошел. Остальное по большей части было мусором.
У Валери Герр заподозрили рак, но биопсия показала, что опухоль доброкачественная. «Вот и славно, Джим», — подумал он. Анджеле Картер повезло куда меньше. Рак схватил ее и не отпускал, и, хотя она боролась изо всех сил, болезнь в конце концов победила. По всему миру большие писатели умирали, не дожив до старости: Итало Кальвино, Раймонд Карвер, а теперь вот старуха с косой пошла войной на Анджелу. Фетва была не единственным способом отправиться на тот свет. Имелись и другие, более традиционные виды смертного приговора, которые по-прежнему давали впечатляющие результаты.
В Нидерландах, Дании и Германии вышли «Шайтанские аяты» в мягкой обложке. В Иране прошла конференция мусульманских богословов, которая призвала как можно скорее исполнить смертный приговор, вынесенный Хомейни. Фонд «15 хордада» — якобы неправительственная организация, возглавляемая аятоллой Хасаном Санеи и стоявшая за предложением награды за убийство писателя, — объявил, что заплатит два миллиона долларов любому его другу, родственнику или соседу, кто исполнит угрозу. (Боньяды, или фонды, первоначально были благотворительными организациями, но после революции Хомейни, используя реквизированные богатства шаха и других «врагов государства», стали гигантскими экономическими консорциумами, возглавляемыми высшим духовенством.) «Очень многие писатели испытывают денежные трудности, — сказал он Эндрю. — Может быть, нам стоило бы отнестись к этому серьезно».
О местонахождении группы, обязавшейся его убить, новостей не было. Британское правительство вот уже пять месяцев молчало о фетве.
Он поговорил с Биллом Бьюфордом о том, как бы ему найти и приобрести новое жилье на долгий срок. Биллу пришла в голову идея. У Рэя Хедермана, издателя журналов «Нью-Йорк ревью оф букс» и «Гранта», был своего рода личный агент, некий мистер Фицджеральд, которого все звали «Фиц»; благодаря своим деловым качествам, солидности и благородной седине он мог стать идеальной «ширмой». Никому и в голову не придет, что Фиц может иметь отношение к чему-то столь необычному, как дело Рушди. Он спросил Хедермана, нельзя ли будет подключить Фица, и Рэй сразу же согласился. В очередной раз кружок друзей нашел выход, которого власти не могли или не хотели предложить. Фиц начал поиски и вскоре нашел в Хайгейте на севере Лондона дом, достаточно вместительный, чтобы в нем могли ночевать оба телохранителя и оба шофера, с передним двориком, отгороженным воротами, с внутренним гаражом и с большим уединенным садом, где он мог бы чувствовать себя не таким уж прямо кротом в норе. Он сможет там выходить — на солнце, а захочет, так и под дождь, под снег. Дом на Хэмпстед-лейн можно было снять хоть сейчас, и владельцы, чья фамилия была Бульсара, готовы были обсуждать и его продажу. Полицейские осмотрели дом и сказали, что это идеальный вариант. Тут же был составлен договор аренды на имя Рэя Хедермана. «Джозефа Антона» на какое-то время отправили в резерв.
Самое главное — теперь было куда податься. Стоял конец марта. Он отбыл с фермы Лонг-Лиз-Фарм, благодарно обняв на прощание Джеймса и Даррила, которым он возвращал их жилье, и они с Элизабет отправились на уик-энд к Деборе Роджерс и Майклу Беркли на их валлийскую ферму. Там впервые за долгие недели он оказался в обществе друзей. Там были Деб и Майкл, радушные как всегда, и приехал Йен Макьюэн с двумя юными сыновьями. Гуляли по холмам и ели восхитительную мясную лазанью. В понедельник ему предстояло въехать в снятый дом. Но вначале было воскресенье. Утром Майкл вышел за газетами. Вернулся расстроенный. «Извиняюсь, — сказал он, — но новости так себе».
Мэриан дала интервью «Санди таймс». Газета поместила его на первой странице. РУШДИ СОСРЕДОТОЧЕН НА СЕБЕ И ТЩЕСЛАВЕН, ГОВОРИТ ЕГО ЖЕНА. Автор публикации — Тим Реймент. «Жена Салмана Рушди назвала его вчера слабым, сосредоточенным на себе человеком, недостойным роли, на которую его выдвинула история... “Все мы — те, кто любит его, кто был ему предан, кто с ним дружил, — хотели бы, чтобы этот человек был под стать событию. Вот секрет, который все пытаются хранить. Он не таков. Он отнюдь не самый храбрый человек на свете — наоборот, он готов на все, чтобы спасти свою жизнь”». И это было далеко, далеко не все. Он якобы говорил ей, что намеревается встретиться с полковником Каддафи, и тогда-то, по ее словам, она поняла: «Я больше не хочу быть его женой». Что интересно, теперь она отказалась от своего прежнего обвинения — будто, когда они расстались, люди из Особого отдела вывезли ее в какую-то глухомань и бросили у телефонной будки. Нет, этого не было, но что было — она отказалась рассказывать. Обвинила его в том, что оставлял «крикливые сообщения» на ее автоответчике, что манипулирует прессой, что не испытывает интереса к свободе выражения мнений в широком плане. Он будто бы озабочен только своей судьбой. «Огромной его ошибкой было думать, что все дело в нем. Ничего подобного. Все дело в свободе выражения мнений и в расизме в британском обществе, но он не вышел вперед и не высказался на эти темы. Все, о чем он говорил последние два года, — это писательская карьера Салмана Рушди».
Она умела красноречиво говорить, и это был болезненный удар. Он понял, чего она добивалась. Люди знали, что их брак окончился по его инициативе, и она рассчитала: если назвать его слабым, трусливым человеком, поклонником Каддафи и карьеристом, если удастся зачеркнуть все годы его участия в борьбе за свободу слова и личности в составе британского ПЕН-клуба и других групп, если удастся стереть образ молодого лауреата Букеровской премии, который наутро после победы стоял на Даунинг-стрит с плакатом в знак протеста против ареста великого индонезийского писателя Прамудьи Анаиты Тура, то можно будет представить его в глазах уже предубежденной общественности человеком, недостойным того, чтобы с ним оставаться, мужчиной, от которого волей-неволей ушла бы любая порядочная женщина. Интервью было последней ударной репликой актрисы перед уходом со сцены.
Он подумал: Я сам дал ей оружие для этого удара. Это не ее вина. Моя.
Его друзья — Майкл Герр, Алан Йентоб, Гарольд Пинтер — звонили и писали ей, выражая гнев и недоумение. Она увидела, что интервью не оказывает того действия, на какое она рассчитывала, и пустилась на свои обычные уловки: ее неверно процитировали, газета ее «предала», она хотела оповестить публику о своем новом сборнике рассказов, она хотела поговорить о работе «Международной амнистии»; ее муж, добавила она, «погубил ее карьеру». Эти аргументы большого успеха не возымели.
Вышел сборник «Воображаемые родины», и большинство восприняли его с уважением, а то и с восхищением, но почти все были огорчены последним эссе о его «обращении». И справедливо огорчены. Ему думалось: Я должен исправить Страшную Ошибку. Я должен опровергнуть то, что сказал. Пока я этого не сделаю, я не смогу жить с достоинством. Я человек без религии, притворяющийся религиозным. «Он готов на все, чтобы спасти свою жизнь», — говорит Мэриан. Сегодня это очень похоже на правду. Я должен доказать, что это неправда.
Всю жизнь он знал, что в центре его личности есть маленькое замкнутое пространство, куда никому другому нет доступа, и что из этого тайника не вполне понятным ему образом проистекают все его литературные труды и все его лучшие мысли. Ныне яркий свет фетвы просквозил зашторенные окна этого маленького убежища и выхватил из темноты его тайное «я» во всей его наготе. Слабый человек. Не самый храбрый человек на свете. Пусть так, думалось ему. Нагой, без всяких прикрас, он спасет свое доброе имя; и он постарается снова пустить в ход магию искусства. Вот где лежало подлинное его спасение.
Дом был большой, полный уродливой мебели, но производил ощущение солидности, долговечности. Можно было представить себе некое будущее. Если Зафар поступит в Хайгейтскую школу, он будет учиться недалеко. Элизабет, больше всего на свете любившая парк Хэмпстед-Хит, страшно радовалась, что будет жить у его северного края. Он стал способен делать кое-какую хорошую работу и в апреле написал рассказ «Христофор Колумб и королева Изабелла Испанская осуществляют свои отношения» — первый свой рассказ за очень долгое время; начал, кроме того, рассеиваться туман, окутывавший «Прощальный вздох Мавра». Он написал имена героев. Мораиш Зогойби по прозвищу Мавр. Его мать, Аурора Зогойби, художница. Семья произошла из Кочина, где впервые сошлись Запад и Восток. Корабли приплыли с Запада не завоевывать земли, а торговать. Васко да Гаме нужен был перец — черное золото Малабара. Ему нравилась мысль, что все обширные, сложные отношения между Европой и Индией выросли из перечного зернышка. Свою книгу он тоже вырастит из перечного зернышка. Семья Зогойби будет семьей торговцев пряностями. Полухристианин-полуеврей, «римско-иерусалимский кентавр», Мавр будет в Индии не просто представителем меньшинства, а существом практически уникальным. Но он попытается показать своей книгой, что из этого крохотного перечного зернышка можно вырастить всю индийскую действительность. У большинства нет монополии на «подлинность», что бы ни говорили начавшие набирать силу агрессивные политики-индуисты. Все индийцы — и все индийские истории — одинаково подлинны.
Но у него была своя собственная проблема подлинности. Он не мог поехать в Индию. Как ему тогда написать правдивую книгу о ней? Он вспомнил, что сказал ему его друг Нуруддин Фарах, чье изгнание из Сомали продлилось двадцать два года, потому что диктатор Мухаммед Сиад Барре не хотел оставлять его в живых. Действие каждой книги, написанной Нуруддином в эмиграции, происходило в Сомали, и тамошнюю жизнь он изображал натуралистически. «Все это у меня вот где», — сказал Нуруддин, показывая на сердце.
В мае два имама из мечети в Риджентс-парке, которые были на встрече в «Паддингтон-Грин», заявили, что он не настоящий мусульманин, потому что отказался изъять свою книгу из продажи. Другие «лидеры» выразили «разочарование»: мол, «мы вернулись к исходной точке». Он написал и опубликовал в «Индепендент» резкую отповедь. После чего почувствовал себя куда лучше. Он на пару дюймов оторвался от дна, и с этого началось его долгое возвращение к самому себе.
Организация «Статья 19» начала задаваться вопросом, имеет ли смысл продолжать финансировать Международный комитет защиты Рушди. Но Фрэнсис и Кармел твердо намерены работать дальше и готовы, если на то пошло, вывести кампанию на новый, более публичный уровень. Поскольку британское правительство скатывалось к апатии в этом вопросе и его позицию склонны были брать за образец европейские партнеры Великобритании, борьбу пришлось возглавить организаторам общественной защитной кампании. Фрэнсис в сопровождении Гарольда Пинтера, Антонии Фрейзер и Ронни Харвуда[128] отправилась в министерство иностранных дел на встречу с Дугласом Хердом, и тот сообщил им, что министр из кабинета тори Линда Чокер, побывавшая в апреле в Иране, ни разу не подняла там вопроса о фетве. Подними она его, сказал Херд, «не факт, что это принесло бы пользу мистеру Рушди». Слухи, что в страну, чтобы разделаться с мистером Рушди, проникла «группа боевиков», уже начали просачиваться в прессу — и тем не менее мистер Херд был преисполнен суровой решимости приносить пользу, держа язык за зубами. Дуглас Хогг, заменивший Уильяма Уолдгрейва на посту заместителя Херда, тоже сказал, что британское правительство, подняв шум по поводу фетвы, совершило бы ошибку и затруднило бы освобождение британских заложников, остававшихся в Ливане.
Провал этого квиетистского подхода стал очевиден месяц спустя. Домой к Этторе Каприоло, итальянскому переводчику «Шайтанских аятов», пришел некий «иранец» — по словам Гиллона, он договорился с переводчиком о встрече, чтобы обсудить «литературные дела». Войдя в жилище Каприоло, он потребовал «адрес Салмана Рушди»; не получив адреса, он яростно набросился на переводчика, нанес ему удары и колотые раны, а затем убежал, оставив истекающего кровью Каприоло на полу. К великому счастью, переводчик остался жив.
Услышав об этом от Гиллона, он не мог отделаться от ощущения, что нападение произошло по его вине. Его враги так преуспели в перекладывании вины на его плечи, что теперь он и сам этому поверил. Он написал синьору Каприоло, выразил сожаление и надежду, что переводчик быстро и полностью поправится. Ответа не получил. Позднее он услышал от своих итальянских издателей, что Каприоло проникся к нему неприязнью и отказывается работать над его последующими книгами.
То были дни, когда фетва ближе всего подошла к своей цели. Поразив Этторе Каприоло, черная стрела полетела в Японию. Восемь дней спустя в университете Цукуба к северо-востоку от Токио японский переводчик «Шайтанских аятов» Хитоси Игараси был найден убитым в лифте недалеко от своего рабочего кабинета. Профессор Игараси был арабистом и знатоком персидской культуры, принявшим мусульманство, но это его не спасло. Многочисленные колотые раны на лице и руках. Убийца арестован не был. Немало слухов о нем достигло Англии. Он был иранцем, незадолго до случившегося приехавшим в Японию. На цветочной клумбе обнаружили след обуви, и оказалось, что такую носят только в материковом Китае. Имена тех, кто прибыл в Японию из китайских портов, сопоставили со списком имен и известных фальшивых имен исламских террористов, и нашлось совпадение — так ему сказали, — но имя не было обнародовано. Япония, не имеющая своих запасов топлива, импортировала немалую часть сырой нефти из Ирана. Японское правительство пыталось в свое время воспрепятствовать публикации в стране «Шайтанских аятов», оно просило ведущие издательства не выпускать японский перевод. И оно не хотело, чтобы убийство Игараси осложнило его отношения с иранцами. Дело было замято. Обвинений никому не предъявили. Хороший человек лежал мертвый, но его смерти не позволили стать причиной затруднений.
Ассоциация пакистанцев, живущих в Японии, не промолчала. Она возрадовалась. «Сегодня мы поздравляли друг друга, — говорилось в ее заявлении. — По воле Аллаха Игараси понес заслуженную кару. Все были поистине счастливы».
Он написал вдове Хитоси Игараси мучительное письмо с извинениями. Ответа не последовало.
По всему миру убийцы-террористы приводили свои замыслы в исполнение. В Индии, в южном городе Шриперумбудуре, во время предвыборной кампании был убит Раджив Ганди. Выборы 1989 года, считал он, ему не удалось выиграть отчасти потому, что мощная охрана вокруг него создавала отчужденный образ политика, далекого от народа. На этот раз он решил быть ближе к людям. В результате террористка-самоубийца Дхану из группировки «Тамильские тигры» сумела подойти к нему вплотную и привела в действие пояс смертницы. Погиб и фотограф, стоявший рядом с Радживом, но фотоаппарат остался цел, и на пленке запечатлелись кадры убийства. Собрать останки бывшего премьер-министра для кремации оказалось нелегкой задачей.
В Лондоне он пытался наладить мало-мальски сносную жизнь. Горевал по Хитоси Игараси, каждый день справлялся, нет ли новостей о здоровье Этторе Каприоло, и надеялся, что, если придет его очередь, он не заберет никого с собой только потому, что тот человек будет стоять слишком близко.
Покуда не помрешь — жить надо, Джозеф Антон.
Визиты к рекомендованному школой консультанту Клер Чаппел помогли Зафару. Он стал лучше учиться и испытывал гордость, видя, как радуют учителей его успехи. Но теперь возник новый повод для беспокойства — благополучие Элизабет. Они как могли старались держать свои отношения в секрете, старались, чтобы о них не знал никто, кроме ближайших друзей, но тайное все равно становилось явным. «У меня на работе об этом знают все, — сказала она. — Меня весь день трясло от ужаса». В издательстве «Блумсбери», конечно, работало не так уж много исламских террористов — и все-таки она решила уволиться. Она будет с ним все время, будет писать стихи, и ей не надо будет беспокоиться из-за любителей почесать языком. Она постаралась не показывать, что приносит жертву, но он знал: жертва есть, и большая, и, убеждая его, что она хочет этого, по-настоящему хочет, у него не должно быть из-за этого никаких угрызений совести, она в очередной раз доказывала щедрость своей души. Она ушла из «Блумсбери» без малейших колебаний, и ни в едином ее слове не прозвучало обвинения или сожаления. Британские таблоиды начали печатать полнейшую ложь о том, во что обходится стране «новая любовь Рушди», намекать, будто из-за Элизабет стоимость охраны возросла на сотни тысяч фунтов. После того как правительство принялось замалчивать «дело Рушди», внимание прессы стало переходить на цену забот о его безопасности. Он, мол, стоил стране целого состояния и конечно же проявил себя как человек заносчивый и неблагодарный. А теперь стране приходится платить и за его подружку.
Элизабет знала, что не стоит стране ни пенса, и ее презрение к сфабрикованным историям вызывало восхищение.
Б`ольшую часть времени обстановка в доме 30 по Хэмпстед-лейн была спокойная, и преобладало ощущение постоянства. Надежности. Он не нервничал по полдня из-за того, что убежище может быть «раскрыто» и придется вновь и в спешном порядке переезжать. Спокойствия не нарушал даже приход работников. Там хватало места, чтобы он мог продолжать писать, пока садовник стрижет газон, или работает водопроводчик, или чинят какое-нибудь кухонное оборудование. Владельцы — семья Бульсара — оказались людьми не особенно любопытными. Фиц говорил с ними очень убедительно, представил своего начальника как международного издателя высокого полета, который часто находится в разъездах; иными словами, как нечто похожее на подлинного Рэя Хедермана, правда подлинный Рэй никогда бы не снял дом с восемью спальнями на Хэмпстед-лейн. Фиц начал обсуждать с ними возможность покупки дома, но миссис Бульсара заломила неслыханную цену. «Я пытался уговорить ее сбавить, сэр, — сказал Фиц, — но у нее жадность на лице написана».
Потом возникло еще одно предложение о продаже дома — он находился совсем недалеко, в северной (и не такой дорогой) части Бишопс-авеню. Дом нуждался в ремонте, зато цена была довольно умеренная. Владелец хотел продать его быстро. Элизабет в сопровождении Фица и одного из охранников отправилась его посмотреть, и всем он понравился. «Это безусловно приемлемый вариант», — сказала Элизабет, и полицейские тоже дали добро. Да, сказали они, он может вновь иметь постоянное жилье, это одобрено на самом высоком уровне. Он дважды проехал мимо этого дома, но войти внутрь возможности не было. Особняк с островерхой крышей и выбеленным фасадом, отделенный от улицы двориком с двумя воротами, не бросался в глаза и при этом действительно имел приветливый вид. Он поверил Элизабет на слово и стал действовать как мог быстро. Через десять дней после того, как Элизабет впервые увидела дом 9 по Бишопс-авеню, был подписан договор купли-продажи, и дом стал его. Он не мог этому поверить. У него опять есть свое жилье! «Вы должны понимать, — сказал он новому охраннику, шикарного вида парню, которого сослуживцы звали Си-Эйч-Ти (по инициалам от «Колин Хилл-Томпсон»), — что после того, как я там окажусь, вы меня уже с места не сдвинете». Из всех охранников, с кем он до той поры имел дело, Колин был, пожалуй, наиболее сочувственно настроен. «Правильно, — сказал он. — Стойте на своем. Они это одобрили — значит, точка».
Дом требовал серьезного ремонта. Он позвонил Дэвиду Аштону Хиллу, своему другу-архитектору, и завлек его в самую сердцевину тайны. Дэвид, очередное звено в длинной цепочке Друзей, Без Которых Жизнь Была Бы Невозможна, взялся за дело немедленно; рабочих в тайну не посвятили, им была рассказана «легенда». Номер 9 по Бишопс-авеню должен был стать лондонским домом Джозефа Антона, международного издателя американского происхождения. Работами будет руководить его подруга-англичанка Элизабет, ей предстоит принимать все необходимые решения. Подрядчик Ник Норден был сыном писателя-юмориста Дениса Нордена и редко кому давал себя одурачить. Попробуй объясни Нику, зачем такому издателю, как мистер Антон, пуленепробиваемые окна на первом этаже и укрепленное помещение наверху. Странно было, что мистер Антон ни единого разочка не пожелал с ним встретиться, обсудить ход работ. Английская доброжелательность Элизабет, конечно, действовала успокаивающе, и пугливость мистера Антона, его озабоченность вопросами безопасности можно было в известной мере объяснить американским происхождением — американцы, как известно любому англичанину, боятся всего на свете: если в Париже у кого-то в автомобиле дал вспышку карбюратор, все американцы отменяют поездки во Францию на отдых, — и все же мистер Антон подозревал, что Ник Норден и его рабочие прекрасно понимают, чей дом ремонтируют. Но они ничего не говорили, предпочитая делать вид, будто поверили «легенде», и в прессу ни разу не просочилось ни словечка. Девять месяцев длился ремонт дома для мистера Антона, который затем прожил в нем семь лет, и секрет все это время оставался секретом. В самом конце один из старших сотрудников подразделения «А» признался ему: они ожидали, что о его местожительстве станет широко известно уже через несколько месяцев, и все в Скотленд-Ярде были поражены, что конспирация поддерживалась восемь с лишним лет. В очередной раз люди дали повод испытать к ним благодарность за серьезное отношение к его беде. Все понимали, как важно хранить этот секрет, и хранили его — вот и все.
Он попросил Фица продлить аренду дома на Хэмпстед-лейн. Фиц постарался снизить арендную плату — «Это сущий грабеж, сэр, сколько они с вас дерут», — и ему это удалось, хоть миссис Бульсара и умоляла его: «Пожалуйста, мистер Фиц, уговорите мистера Хедермана платить побольше». А Фиц указывал ей на недостатки: в кухне было две плиты с духовками, и ни одна духовка не работала, на что она, как будто это было исчерпывающим объяснением, отвечала: «Но мы же индийцы, мы готовим на конфорках». Миссис Бульсара была огорчена, что дом у нее не покупают, но по-прежнему придерживалась нелепой идеи о его огромной стоимости. Снизить арендную плату, впрочем, согласилась. Вдруг откуда ни возьмись у дверей появились приставы из Высокого суда «арестовывать имущество семьи Бульсара».
Охрана, сталкиваясь с чем-то неожиданным, порой напоминала кур с отрубленными головами. Э-э, Джо, напомните, какая у нас легенда? На чье имя снят дом? Джозефа Антона? Как, не Джозефа Антона? Ах да, верно. Рэй — как, еще раз, его фамилия? А пишется как? Кем мы должны его называть? Что, он и правда издатель? А, понятно. Джо, а как будет полностью фамилия Фица? Хорошо, кто-то должен наконец дверь открыть. Он сказал им: «Ребята, вам бы надо над собой поработать». Позднее в тот день он написал, как они себя вели, и приколол листок к двери их общей комнаты.
Приставы пришли потому, что Бульсара не внесли месячную плату — всего-навсего пятьсот фунтов. Фиц взял все это дело на себя, позвонил юристу семьи Бульсара, и тот отправил приставам факс, что чек уже послан по почте. Так что же, теоретически приставы могут приходить каждый месяц? А если окажется, что чек так и не послан, могут и завтра? Что за финансовые проблемы у семьи Бульсара? Это было ужасно: дом, имевший такой солидный вид, мог растаять из-за финансовых проблем владельцев, и на месяцы, необходимые для ремонта нового жилья, он мог опять оказаться бездомным? Фиц был невозмутим. «Я с ними поговорю», — сказал он. Больше приставы не появлялись.
Был вопрос о здоровье и связанный с ним вопрос о страхе. Он посетил врача — доктора Бевана из Сент-Джонз-Вуда, известного Особому отделу и лечившего в прошлом людей, пользовавшихся охраной, — и его сердце, кровяное давление и все прочие важные параметры оказались в идеальном порядке, что удивило даже самого врача. Его организм, получается, не заметил, что он живет в стрессовой ситуации. Он справлялся с ней прекрасно, и к услугам обычных ангелов-хранителей, помогающих жертвам стресса — амбиена, валиума, золофта, ксанакса, — прибегать не пришлось. Объяснить свое хорошее здоровье (он и спал крепко) он мог только тем, что «мягкая машина» его тела тем или иным образом приспособилась к случившемуся. Он начал писать «Прощальный вздох Мавра» — роман, главный герои которого старел вдвое быстрей, чем все люди. Жизнь «Мавра» Зогойби проходила слишком быстро, смерть приближалась стремительней, чем ей положено. Отношение этого персонажа к страху было отношением автора. Раскрою вам один из секретов страха, писал Мавр: он — максималист. Ему или все, или ничего. Либо он, как грубый деспот, властвует над твоей жизнью с тупым оглушающим всесилием; либо ты свергаешь его и вся его сила улетучивается как дым. И еще один секрет: в восстании против страха, которое становится причиной падения этого заносчивого тирана, «храбрость» не играет почти никакой роли. Его движущая сила — нечто гораздо более непосредственное: простая необходимость идти дальше по жизни. Я потому перестал бояться, что, раз отпущенный мне срок на земле так мал, у меня нет времени дрожать от испуга.
Ему некогда было трястись, сидя в углу. Да, конечно, причины бояться имелись, и он чувствовал, как подкрадывается гремлин страха, как чудовище с крыльями летучей мыши садится ему на плечо и злобно впивается в шею, — но он понимал: чтобы действовать, надо уметь стряхивать с себя гаденышей. Он представлял себе, что заманивает гремлинов в маленький ящичек, потом запирает его и задвигает в угол комнаты. После чего (в иные дни приходилось делать это не раз) можно было жить дальше.
Элизабет боролась со страхом более простым способом. Пока с нами люди из Особого отдела, говорила она себе, мы в безопасности. До самого конца, до тех пор пока не сняли охрану, она не выказывала ни малейших признаков боязни. Свобода — вот что пугало ее. Внутри пузыря охраны она по большей части чувствовала себя прекрасно.
У него появилась возможность купить машину поновей и поудобней, чем видавшие виды полицейские «ягуары» и «рейнджроверы». Этот бронированный «БМВ-седан» принадлежал до него сэру Ральфу Хэлперну — миллионеру, заработавшему свои миллионы на тряпках, основателю сети магазинов одежды «Топшоп», получившему, после того как молодая любовница рассказала таблоидам, чт`о он может за одну ночь, прозвище «пятиразовый Ральф». «Кто знает, что происходило на этом заднем сиденье, — мечтательно рассуждал Конь Деннис. — Шлюховоз сэра Ральфа — это находка». Автомобиль, купленный за 140 тысяч фунтов, продавался за 35 тысяч — «даром», заявил Конь Деннис. Полицейские намекнули, что вне Лондона, на сельских дорогах, возможно, ему будут даже позволять садиться за руль самому. И пуленепробиваемые окна, в отличие от окон полицейских «ягуаров», открывались. Можно будет, когда это сочтут неопасным, дышать свежим воздухом.
Он купил машину.
Первой в ней была поездка в «Шпионский центр». Штаб-квартира SIS (Британской секретной разведывательной службы), знакомая любителям фильмов про Джеймса Бонда, смотрела через Темзу на издательство «Рэндом хаус», словно была автором, нуждающимся в хорошем издателе. Джон Ле Карре в своих книгах о Джордже Смайли назвал SIS «Цирком» (the Circus), потому что здание якобы выходило на площадь Кембридж-серкус; это означало, что шпионы смотрели в окна на эстрадный театр «Пэлэс» Эндрю Ллойда Уэббера. В некоторых подразделениях гражданской службы SIS называли «Ящиком 850» — по почтовому адресу, который когда-то использовала служба внешней разведки МИ-6. В сердце Шпионской Страны находился человек, чьим кодовым именем, вопреки бондиане, было не «М». Глава МИ-6 — это уже не было секретом — обозначался буквой «С». В тех редких случаях, когда мистер Антон с Хэмпстед-лейн, а позднее — с Бишопс-авеню, 9, получал возможность войти в эти надежно охраняемые двери, он никогда не проникал в паучье логово, никогда не встречался с «С». Он имел дело, так сказать, не с заглавными, а со строчными буквами латиницы; впрочем, однажды — только однажды — он выступил на собрании, где присутствовало много заглавных букв. И дважды встречался с руководителями службы контрразведки МИ-5 Элайзой Маннингем-Буллер и Стивеном Ландером.
Во время того первого визита его ввели в комнату, похожую на конференц-зал рядового лондонского отеля, чтобы сообщить хорошую новость. Оценка серьезности «конкретной угрозы» в его адрес снижена. Значит, его больше не обещают убить к определенному сроку? Не обещают. Операция, сказали ему, «сорвана». Неожиданное слово. Ему захотелось узнать об этом «срыве» побольше. Потом он подумал: Не спрашивай. И все-таки спросил. «Поскольку речь идет о моей жизни, — сказал он, — мне кажется, вам следовало бы чуть подробнее рассказать мне о том, почему дела теперь обстоят лучше». Молодой сотрудник, сидевший за блестящим полированным деревянным столом, с дружелюбным видом подался вперед. «Нет», — отрезал он. И на этом разговор был окончен. Что ж, нет — это по крайней мере четко и ясно, подумал он, неожиданно для себя развеселившись. Защита источников информации — абсолютный приоритет для SIS. Ему будет сообщено только то, что сочтет нужным сообщить его оперативный сотрудник. Дальше простирается край вечного «нет».
«Срыв» вражеской операции наполнил его опьяняющим восторгом, но ненадолго: на Хэмпстед-лейн мистер Гринап вернул его на землю. Уровень угрозы по-прежнему высок. Определенные ограничения будут оставаться в силе. В частности, Гринап не может позволить привозить к нему домой Зафара.
Его пригласили выступить в Мемориальной библиотеке Лоу Колумбийского Университета в Нью-Йорке в ознаменование двухсотлетия Билля о правах. Надо, подумал он, начать принимать такие приглашения: он должен выйти из зоны невидимости и снова обрести голос. Он обсудил с Фрэнсис Д’Суза, не попытаться ли получить приглашение в Прагу от Вацлава Гавела, чтобы встреча, которую в Лондоне британские власти сделали невозможной, произошла на родной земле Гавела. Если правительство Ее величества самоустраняется от его дела, следует вывести кампанию по его защите на международный уровень и, пристыдив Тэтчер и Херда, побудить их действовать. Ему надо использовать все предлагаемые трибуны, чтобы снова и снова заявлять: его случай отнюдь не уникален, писатели и интеллектуалы по всему исламскому миру обвиняются точно в таких же «мыслепреступлениях», как он, — в кощунстве, ереси, отступничестве, оскорблении святынь и чувств верующих, — и это означает, что либо самые лучшие и самые независимые творческие умы в мусульманском мире принадлежат выродкам, либо эти обвинения просто-напросто маскируют подлинную цель обвинителей: подавить любую неортодоксальность, любое инакомыслие. Говорить об этом — не значило, как намекали иные, пытаться привлечь особое сочувственное внимание к своему делу или оправдать свое «возмутительное поведение». Это была правда, и только. Чтобы его доводы были убедительными, сказал он Фрэнсис, ему, помимо прочего, необходимо опровергнуть свое собственное заявление, исправить Великую Ошибку, и говорить об этом надо будет громко, с самых заметных трибун, во время наиболее широко освещаемых мероприятий. Фрэнсис, испытывая к нему сильные защитные чувства, боялась, что это может ухудшить его положение. Нет, возразил он, хуже будет оставаться в ложном положении, в которое он сам себя поставил. Он усваивал трудный урок: наш мир — не такое место, где царит сочувствие, и рассчитывать на людское сочувствие не следовало с самого начала. Жизнь немилосердна к большинству людей и вторую попытку предоставляет редко. В классическом ревю шестидесятых «За краем» комический актер Питер Кук давал зрителям умный совет: в случае атомной атаки самое лучшее — «не находиться в зоне, где в ближайшее время должна случиться атака. Держитесь оттуда подальше: если где-то падают бомбы — значит там опасно». Чтобы не страдать от того, что в мире мало кто сочувствует твоим ошибкам, самое лучшее — сразу вести себя правильно. Но он свою ошибку уже совершил. И сделает все, что потребуется, для ее исправления.
«Будут последствия — даже если это будет означать смерть», — сказал пресс-секретарь Брадфордского совета мечетей. «Суждение имама, приговорившего автора «Шайтанских аятов» к смерти, было безукоризненно», — заявил садовый гном. Тем временем в Париже злоумышленники проникли в дом бывшего президента Ирана Шапура Бахтияра — противника власти аятолл, жившего в эмиграции, — и убили Бахтияра и его помощника ударами ножей, совершив «ритуальное убийство».
В Москве была предпринята попытка отстранить от власти Михаила Горбачева, и три дня тот сидел под домашним арестом. Когда его освободили и он прилетел обратно в Москву, у трапа самолета дожидались репортеры, чтобы спросить его, не запретит ли он теперь коммунистическую партию. Вопрос, судя по его виду, поверг его в ужас, и в тот момент — именно в тот — история (в лице Бориса Ельцина) пронеслась мимо него, предоставив ему плестись в ее хвосте. И все же никто иной, как он — не Ельцин, не Рейган, не Тэтчер — был человеком, изменившим мир: он сделал это, запретив советским войскам стрелять по демонстрантам в Лейпциге и других местах. Много лет спустя бывший человек-невидимка встретился с Михаилом Горбачевым в Лондоне на одном мероприятии по сбору средств. «Рушди! — воскликнул Горбачев. — Я полностью поддерживаю вас по всем вопросам». Они даже обнялись на секунду. Неужели по всем? — спросил он человека с вытатуированной на лбу картой Антарктиды. «Да, — подтвердил Горбачев через переводчика. — Полностью поддерживаю».
Он писал эссе для своего друга Колина Маккейба из Британского института кино (БИК) о фильме «Волшебник страны Оз». Двумя великими темами фильма были родной дом и дружба, и в то время он как никогда остро испытывал необходимость и в том и в другом. Друзья у него были — друзья столь же верные, как спутники Дороти на Дороге из желтого кирпича, и он рассчитывал вскоре обрести дом после трех лет дороги. В качестве приложения к эссе он сочинил рассказ-антиутопию «На аукционе рубиновых туфелек». В фильме эти волшебные туфельки могли в любой момент перенести тебя домой; но какова цена таких предметов в жестоком научно-фантастическом мире, где все продается и покупается, а представление о родном доме «раздроблено и повреждено»? Эссе понравилось главному редактору журнала «Нью-Йоркер» Бобу Готлибу, и он напечатал большой кусок из него до того, как вышла брошюра БИК. Майнхардт Раабе, сыгравший в фильме коронера Страны жевунов, прочел журнальную публикацию в доме престарелых в Форт-Лодердейле и прислал хвалебное письмо, к которому приложил подарок — цветную картинку, изображавшую кадр из главной сцены с его участием. Он стоит на ступеньках ратуши жевунов и держит длинный свиток, наверху которого большими готическими буквами написано: СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИ. Под этой надписью Раабе старательно вывел синей шариковой ручкой: Салман Рушди. Когда он увидел свое имя на жевунском свидетельстве о смерти, первой его мыслью было: Юмор, однако... Но потом до него дошло: мистер Раабе из своего дома престарелых шлет письма разным людям по всей Америке, по всему миру, пускает, как Герцог в романе Беллоу, слова-ракеты в пустое пространство, при этом у него около кровати имеется большая стопка этих картинок, и он вкладывает по картинке в каждое письмо. Это его визитная карточка. Он не успевает сообразить: этот человек взаправду живет под смертным приговором, надо бы проявить капельку такта. Он пишет, подписывает, посылает — вот и все.
После того как эссе вышло в свет, Колин Маккейб сказал ему, что многие в БИК боялись иметь отношение к брошюре печально знаменитого мистера Рушди. Колин сумел смягчить по крайней мере часть этих страхов. Ведь у этого автора вышла книга — и реки крови не потекли. Что уж тут говорить о маленькой брошюрке, посвященной старому фильму. Но он понял: чтобы снова обрести свободу, он должен преодолеть не только свой страх, но и чужие страхи.
В Ливане освободили британского заложника Джона Маккарти.
Начальство подразделения «А» решило, что можно позволить Зафару приехать к отцу на Хэмпстед-лейн, 30. Вначале мистер Гринап предложил завязать мальчику глаза, чтобы он не видел, какими улицами едет, но об этом и речи быть не могло, и Гринап не стал настаивать. В тот же день Зафара привезли, и его радость осветила уродливые комнаты, сделала интерьер красивым.
Позвонила взволнованная Фрэнсис. Ее попросили сообщить ему по секрету, что «Гаруну и Морю Историй» присудили премию Гильдии писателей за лучшую детскую книгу года. «Они будут очень рады, если вы как-нибудь ухитритесь приехать и получить премию». Да, сказал он, ему доставит огромное удовольствие участвовать в церемонии. Он поехал к Майклу Футу, и тот сказал: «Хорошо. Значит, ветер переменился. Нам надо будет опять встретиться с Хердом и гораздо жестче настаивать на своих требованиях». Его восхищала заряженность Майкла на борьбу, которую не умерял солидный возраст. В этом — и в способности пить виски не пьянея — с ним мог поспорить только Кристофер Хитченс[129]. Когда он пил с Майклом, ему не раз приходилось тайком выливать свой скотч в цветочный горшок.
Он сказал полицейским про премию Гильдии писателей. Церемония должна была пройти 15 сентября в Дорчестер-отеле. Охранники стали издавать нечленораздельные звуки, означавшие нежелание. «Не знаю, Джо, что начальство на это скажет, — произнес Бенни Уинтерс, который в своей шикарной куртке из дубленой кожи немного походил на Ленни Кравица[130] — только волосы еще короче. — Но мы с ним обязательно это обсудим». Результатом обсуждения стал визит мистера Гринапа с мрачнейшей из его мрачных мин, сопровождаемого Хелен Хэммингтон, сотрудницей полиции высокого ранга, которая вначале говорила мало.
— Мне очень жаль, Джо, — сказал мистер Гринап, — но я этого позволить не могу.
— Вы не хотите позволить мне поехать на Парк-лейн получить литературную премию, — проговорил он медленно. — Вы не хотите мне этого позволить, хотя заранее об этом будет знать только один человек, организатор мероприятия, хотя мы можем приехать после того, как всех рассадят ужинать, быть на месте минут за десять до начала церемонии награждения, получить премию и уехать, когда церемония еще будет идти. Этого вы мне позволить не намерены, так?
— Из соображений безопасности, — сказал мистер Гринап, выставив подбородок. — Это было бы в высшей степени неразумно.
Он сделал глубокий вдох. (Бросив курить, он получил за это в награду астму с поздним началом, и поэтому ему иногда не хватало воздуху.)
— Видите ли, в чем дело, — сказал он. — Я полагал, что являюсь свободным гражданином свободной страны и не в вашей компетенции позволять мне что-либо или не позволять.
Мистер Гринап потерял терпение.
— Мне представляется, — заявил он, — что вы посредством своей тяги к самовозвеличению подвергаете опасности население Лондона.
Это была поразительно составленная фраза: представляется, посредством, самовозвеличению... Он запомнил ее навсегда. Настал момент, который Анри Картье-Брессон[131] назвал бы решающим — le moment décisif.
— Дело обстоит следующим образом, — сказал он. — Я знаю, где находится Дорчестер-отель, и у меня, к счастью, есть деньги на такси. Так что вопрос не в том, еду я на церемонию или нет. Я еду на церемонию. Вопрос у меня к вам один: едете ли вы со мной?
Тут в разговор вступила Хелен Хэммингтон. Она сообщила ему, что сменяет мистера Гринапа на должности старшего оперативного сотрудника Скотленд-Ярда. Это была чрезвычайно приятная новость. Затем она сказала мистеру Гринапу:
— Я думаю, мы сможем решить эту проблему.
Гринап сделался очень красный, но ничего не сказал.
— Принято решение, — продолжила Хэммингтон, — что мы, вероятно, позволим вам выезжать несколько чаще.
Через два дня он был в Дорчестер-отеле, в самом сердце книжного мира, и получил свою премию — стеклянную чернильницу на деревянной подставке. Он поблагодарил собравшихся за солидарность и извинился за то, что материализовался посреди ужина и испарится до его конца. «В нашей свободной стране, — сказал он, — я человек несвободный». Ему аплодировали стоя, и от этого у него — у человека, которого не так-то легко заставить плакать, — выступили слезы. Он помахал всем и, уходя, услышал, как Джон Клиз[132] говорит в микрофон: «Везет же мне! Сразу после этого — я». Да, самовозвеличился маленько — но кому от этого стало хуже? Население Лондона могло спокойно чувствовать себя в своих смокингах, домах, постелях. А мистера Гринапа он никогда больше не видел.
В те странные дни ангел смерти все время, казалось, был где-то рядом. Позвонила Лиз: Анджеле Картер сказали, что ей осталось жить самое большее полгода. Потом, плача, позвонил Зафар: «Хэтти умерла». Хэтти — это была Мэй Джуэлл, англо-аргентинская бабушка Клариссы, любительница широкополых шляп и прототип Розы Дайамонд из «Шайтанских аятов», около дома которой в Певенси-Бэй, графство Суссекс, упали на песок, благодаря чему остались живы, вывалившиеся из взорванного самолета Джибрил Фаришта и Саладин Чамча. Кое-что из того, о чем Мэй Джуэлл любила рассказывать — в Лондоне у бывших конюшен Честер-сквер-Мьюз она однажды увидела призрака конюха, который, казалось, шел на коленях, но потом поняла, что просто-напросто идет человек, находясь на старом, более низком уличном уровне, и потому он виден только выше колен; сквозь ее гостиную в Певенси-Бэй в 1066 году плыли корабли завоевателей-нормандцев, потому что море с тех пор отступило; в Аргентине в ее estancia[133] Лас-Петакас быки подходили к ней и клали ей на колени головы, словно они были единорогами, а она девственницей (ни то ни другое не соответствовало действительности), — попало на страницы его книг. Он очень любил ее рассказы, ее шляпы и ее самое.
Хелен Хэммингтон, приехав к нему снова, сообщила, какие послабления полиция теперь готова ему сделать. Они могут, договорившись обо всем заранее, возить его покупать одежду и книги после закрытия магазинов. Возможно, он захочет поехать за покупками куда-нибудь за пределы Лондона — например, в Бат, — и там он даже сможет заходить в магазины в рабочие часы. Если он захочет надписывать покупателям экземпляры книг, такие мероприятия допустимы, но опять-таки не в Лондоне. Его друг профессор Крис Бигсби пригласил его публично что-то прочесть в Университете Восточной Англии, и, пожалуй, ему можно будет принимать такие приглашения. Не исключены посещения театров — Ковент-Гардена, Английской национальной оперы, Национального театра. Она знала, что он близко дружит с Рути Роджерс, совладелицей ресторана «Ривер кафе» в Хаммерсмите, так что он может иногда выбираться туда ужинать — или в «Плющ», владельцы которого Джереми Кинг и Крис Кобрин тоже люди надежные. И кстати: Зафару теперь позволено не только приезжать на Хэмпстед-лейн, но и ночевать там. С уходом мистера Гринапа кое-что, безусловно, изменилось.
(Чего ему не было позволено: жить публично, передвигаться свободно, вести обычное существование писателя и свободного человека сорока с чем-то лет. Он словно бы находился на строгой диете: все, что не значилось в списке позволенного, было запрещено.)
11 ноября должен был наступить тысячный день с тех пор, как в день церковной службы в память Брюса Чатвина была объявлена фетва. Он поговорил с Фрэнсис и Кармел о том, как использовать момент политически. Они решили организовать двадцатичасовую демонстрацию-«бдение» в лондонском зале Сентрал-Холл-Вестминстер. Когда об этом плане сообщили газеты, ему позвонил Данкан Слейтер. Дуглас Херд, сказал Слейтер, просит отменить акцию, угрожая, что, если она состоится, на активистов кампании по защите Рушди будет возложена вина — может быть, даже самим правительством, — в том, что откладывается освобождение британского заложника Терри Уэйта. Майкл Фут, узнав об этом, пришел в ярость. «Поддаваться угрозам — значит поощрять захват заложников», — сказал он. Но в конце концов демонстрация была отменена по просьбе объекта фетвы. Человеческим правам Терри Уэйта надо было отдать предпочтение перед его правами.
Петер Вайдхаас, руководитель Франкфуртской книжной ярмарки, решил было снова пригласить иранских издателей, но протесты в Германии не позволили ему этого сделать.
Вот и тысячный день. Он ознаменовал его тем, что дописал эссе «Тысяча дней в воздушном шаре». Американский ПЕН-центр провел митинг и направил в ООН письмо протеста. Его британские друзья, чье «бдение» было отменено, читали вслух письма в его поддержку в книжном магазине на Чаринг-Кросс-роуд. Вместе с тем газета «Индепендент», становившаяся, вопреки названию[134], своего рода рупором британского ислама, напечатала статью «писателя» Зиауддина Сардара, где говорилось: «Самое лучшее для мистера Рушди и его сторонников — заткнуться. Мухе, попавшей в паутину, не стоит привлекать к себе внимание». Упомянутая «муха» позвонила редактору газеты и сообщила ему, что не будет больше писать рецензии для ее книжного раздела.
18 ноября Терри Уэйта освободили. Больше в Ливане британских заложников не оставалось. Как, думал он, власти теперь будут пытаться заткнуть ему рот? Ответ он получил очень скоро. 22 ноября роман «Шайтанские аяты» и его автора подверг нападкам архиепископ Кентерберийский Джордж Кэри. Роман, заявил Кэри, — «возмутительная клевета» на пророка Мухаммада. «Мы должны быть более терпимы к гневу мусульман», — сказал архиепископ.
Он дал ему отповедь в радиоинтервью, и британская пресса резко раскритиковала архиепископа. Кэри пошел на попятную, извинился и пригласил человека, чью книгу он осудил, на чай. Человека-невидимку привезли в Ламбетский дворец, и там он увидел чопорную фигуру архиепископа и спящую у камина собаку, а вот и чай: одна чашка — и, к его разочарованию, никаких сэндвичей с огурцом. Кэри был неловок, запинался, и ему мало что было сказать. На вопрос, не попытается ли он как священнослужитель священнослужителя уговорить Хаменеи отменить фетву, он беспомощно ответил: «Не думаю, что я для него большой авторитет». Целью чаепития было ограничение ущерба, не более того. Оно длилось недолго.
И пошли слухи, что британцы готовятся обменяться с Ираном послами и возобновить полные дипломатические отношения. Ему крайне необходима была публичная трибуна. Дата мероприятия в Колумбийском университете быстро приближалась, и казалось по-настоящему важным, чтобы он смог там выступить, чтобы его голос раздался во всеуслышание. Но в Ливане по-прежнему удерживали двоих американских заложников, и не ясно было, разрешат ли ему приехать в Соединенные Штаты. К тому же — как он полетит? Ни одна коммерческая авиалиния не будет рада такому пассажиру. Полицейские сказали ему, что из Соединенного Королевства в Штаты и обратно почти каждую неделю летают пассажирские самолеты для военных. Может быть, его возьмут на такой рейс? Они навели справки, и оказалось — да, ему можно будет полететь с военными. Но состоится ли поездка, все еще было не ясно.
Позвонил Данкан Слейтер, чтобы извиниться за «конфронтацию» из-за акции, намечавшейся на тысячный день, и сказать, что с обменом послами «торопиться не будут». Его, сказал он, посылают работать за границу, и новым «связным» Форин-офиса будет Дэвид Гор-Бут. Жаль: Слейтер ему нравился и, чувствовалось, поддерживал его. Гор-Бут — совсем иное дело: он был угрюмее, бесцеремоннее, резче.
1 декабря освободили Джозефа Сисиппио, а неделю спустя на свободу вышел последний из американских заложников Терри Андерсон. Американцы сдержали слово и сняли запрет на его поездку. Он сможет выступить в библиотеке Лоу.
Он должен был пересечь океан на самолете Королевских ВВС и приземлиться в вашингтонском международном аэропорту Даллеса. Оттуда в Нью-Йорк, а потом обратно его пообещали доставить частным самолетом, принадлежащим главе медиакорпорации «Тайм — Уорнер». В Нью-Йорке его встретит команда охранников, выделенная городской полицией. По мере того как приближалась дата вылета, эти планы все время менялись, что сильно нервировало. Частный самолет от Вашингтона до Манхэттена превратился в машину, затем в вертолет, затем снова в самолет. Эндрю запланировал ужин с влиятельными ньюйоркцами и «артистический ланч» с возможным участием Аллена Гинзберга, Мартина Скорсезе, Боба Дилана, Мадонны и Роберта Де Ниро. Выглядело нереальным — и таковым оно и было. Ему сказали, что он вообще не сможет покидать отель кроме как для выступления в Колумбийском университете. Ему не разрешат участвовать в ужине в библиотеке Лоу: только произнести свою речь — и немедленно уйти. В тот же вечер самолетом — обратно в Вашингтон, оттуда самолетом британских ВВС — в Соединенное Королевство. Американские посольства по всему миру были приведены в состояние наивысшей готовности и приняли особые меры безопасности на случай исламских выступлений против впустившей его Америки. Все, с кем он говорил и с кем говорил Эндрю, проявляли крайнюю нервозность — люди из британских ВВС, из министерства обороны, из американского посольства, из Госдепартамента, из Форин-офиса, из нью-йоркской полиции. Он сказал по телефону Ларри Робинсону: «Легче попасть в Эдем, чем в Соединенные Штаты. Чтобы пустили в рай, надо всего-навсего быть безгрешным».
Чем ближе становилась дата, тем дальше Соединенные Штаты отодвигали время вылета. Наконец во вторник 10 декабря, в Международный день прав человека и за день до выступления в Колумбийском университете, он взошел на военно-транспортный самолет и, сидя спиной к пункту назначения, впервые за три года покинул британскую землю.
На летном поле аэропорта Титерборо в Нью-Джерси его встретил кортеж из девяти машин, сопровождаемый мотоциклистами. Центральная машина была длинным белым бронированным лимузином. Она предназначалась ему. Большую группу полицейских возглавлял лейтенант Боб Кеннеди, который в радиопереговорах фигурировал в тот день как «Начальник Гудзона». Представившись, лейтенант Боб изложил ему «сценарий», часто прерываясь, чтобы сказать что-то в рукав: Вас понял, наблюдательный пост Гудзон. Это Начальник Гудзона, прием. Вас понял. Конец связи. Полицейские в наши дни разговаривают так, как разговаривают полицейские, которых они видят по телевизору. Лейтенант Боб — это было ясно — воображал, что попал в грандиозный кинофильм.
— Мы вас повезем через город в отель вот в этом автомобиле, — сказал он (хотя можно было и не говорить), когда кортеж тронулся.
— Лейтенант Боб, — заметил он, — это же сколько всего получается. Девять машин, мотоциклы, сирены, мигалки, множество полицейских. Не безопаснее ли было бы провезти меня боковыми улочками в старом «бьюике»?
Лейтенант Боб посмотрел на него сочувственно, как смотрят на безнадежных тупиц или психов.
— Нет, сэр, не безопаснее, — ответил он.
— Кому еще вы бы устроили такую встречу, лейтенант Боб?
— Так мы встретили бы Арафата, сэр.
Быть поставленным на одну доску с лидером Организации освобождения Палестины — это слегка шокировало.
— Лейтенант Боб, а если бы я был президентом — что еще вы бы сделали?
— Сэр, если бы вы были президентом Соединенных Штатов, мы бы перекрыли все эти боковые улицы и еще, сэр, мы бы посадили на крышах снайперов вдоль маршрута, но в вашем случае мы не стали этого делать, потому что это бы слишком бросалось в глаза.
Кортеж из девяти машин со вспыхивающими мигалками под завывание мотоциклетных сирен катил к Манхэттену, совершенно не бросаясь в глаза, не привлекая ровно никакого внимания.
В отеле его ждал Эндрю. В президентских апартаментах, несмотря на то что они располагались на верхнем этаже, все окна были загорожены пуленепробиваемыми матами, и в комнатах находились десятка два мужчин, вооруженных огромными стреляющими штуками из научно-фантастических фильмов. Эндрю организовал ему две встречи. Первой появилась Сьюзен Сонтаг — обняла его, потом рассказала обо всем, что сделал и собирается сделать ради его защиты американский ПЕН-центр. Потом пришел Аллен Гинзберг, и Сьюзен вывели через другую дверь, чтобы два американских гиганта не встретились. Он не понял, зачем это было нужно, но Эндрю сказал, что так лучше, что следует избегать столкновений литературных «я». Войдя в сандалиях и с маленьким рюкзачком, Гинзберг оценил ситуацию и твердо проговорил: «Так, мы сейчас будем медитировать». После чего принялся стаскивать на пол подушки с диванов. Ничего себе, подумал индийский писатель. Американец учит меня произносить мантру «Ом шанти ом». Вслух он сказал — ради зловредности: «Я соглашусь медитировать только вместе с Эндрю Уайли». И вот они все трое сидят на полу, скрестив ноги, и распевают о шанти, то есть о мире, а тем временем на них смотрит небольшое войско с устрашающим оружием из научной фантастики и пуленепробиваемые маты загораживают свет холодного декабрьского солнца. Окончив сеанс медитации, Гинзберг вручил ему несколько брошюр по буддизму и отбыл.
Чуть погодя без предупреждения пришла Элизабет, и лейтенант Боб привел ее к нему, окруженную вооруженными людьми.
— Все в порядке, лейтенант Боб, — заверил его он. — Элизабет свой человек. Элизабет со мной.
Кеннеди сощурил глаза.
— Если бы я захотел убить вас, сэр, — сказал он с довольно-таки безумным видом, как никогда в этот момент похожий на Джека Николсона из фильма «Пролетая над гнездом кукушки», — именно такую я бы и послал.
— Как вас понять, лейтенант Боб?
Кеннеди показал на стол, где лежали фрукты, сыр и столовые приборы.
— Сэр, если она возьмет одну из этих вилок и проткнет вам шею, я потеряю работу. Сэр.
Эндрю Уайли стоило большого труда сохранить серьезное лицо, и до конца поездки Элизабет называли не иначе как Буйной Вилочницей.
Вечером, в длинном белом бронированном лимузине внутри кортежа из девяти машин, с мотоциклистами по бокам, с сиренами и мигалками их шумно повезли по 125-й улице к кампусу Колумбийского университета со скоростью шестьдесят миль в час, и поглядеть, как прошмыгивают мимо, почти невидимые, участники этой жутко тайной операции, на тротуары высыпал, казалось, весь Гарлем. Абсурдность происходящего привела Эндрю в бешеный восторг. «Это лучший день моей жизни!» — кричал он.
Но потом потехе — слегка истерической потехе, отдававшей черной комедией, — пришел конец. В библиотеке Лоу он стоял за занавесом, пока не назвали его имя и не раздался общий вздох изумления, — и тут он шагнул вперед, вышел из невидимости на свет. Раздались приветственные, жаркие аплодисменты. Свет бил ему в глаза, и он не видел зала, не знал, кто в нем сидит, но ему надо было произносить свою речь о тысяче дней, проведенных в воздушном шаре. Он попросил слушателей задуматься о преследовании людей по религиозным мотивам, задаться вопросом о цене одной человеческой жизни, и с этого начался долгий путь исправления Ошибки, отказа от своего фальшивого заявления, возвращения в ряды защитников свободы, отречения от Бога. Исправлять и исправлять Ошибку ему предстояло еще много лет, и все же в тот вечер, признавшись в ней избранной публике в Колумбийском университете, вновь вступившись за то, во что страстно верил — свобода слова, сказал он, вот где зарыта собака, свобода слова — это сама жизнь, — он почувствовал, что стал чище, и в отклике собравшихся услышал сочувствие. Будь он человеком религиозным, он сказал бы, что получил отпущение грехов. Но он не был религиозен и больше никогда таковым не притворится. Он был горд своей безрелигиозностью. Не молись за меня, сказал он матери. Как ты не видишь? Это не наша команда.
Как только речь была произнесена, Америка бесцеремонно отправила его восвояси. Он не успел даже попрощаться с Эндрю и Элизабет. Белый лимузин, на переднем сиденье которого сидел лейтенант Боб, понесся сквозь ночь в аэропорт Макартура, расположенный в Айслипе на Лонг-Айленде, оттуда он вылетел в аэропорт Даллеса, там сел на самолет британских ВВС, пересек вместе с военными Атлантику — и опять оказался в своей клетке. И все-таки он съездил, и все-таки он выступил. Первый раз оказался самым трудным, но все трудности были преодолены, и в будущем ему суждено было полететь в Америку еще, и еще, и еще. Света в конце туннеля пока видно не было, но по крайней мере он вошел в туннель.
Сборник «Воображаемые родины» вышел в мягкой обложке, и в нем эссе о воздушном шаре заменило текст о его «обращении»: наконец-то он мог смотреть на экземпляры этой книжки без отвращения. Наконец-то, подумал он, получив авторские экземпляры. Вот это — подлинная книга. Ее автор — подлинный я. Его бремя стало легче. Он развязался с дантистом Эссауи, навсегда оставил позади эти ноги с тщательно подстриженными ногтями.
Уважаемая Религия!
Дозволено ли мне будет поднять вопрос о базовых принципах? Странно — а может быть, не так уж странно, — что религиозные и нерелигиозные люди не могут прийти на их счет к согласию. Для рационалистического мыслителя греческой школы, задающегося вопросом, в чем заключена истина, базовые принципы суть исходные точки (архэ), и мы способны их воспринять, ибо обладаем умом, сознанием (нус). Декарт и Спиноза верили, что посредством чистого разума и опираясь на наше чувственное восприятие мира мы можем прийти к описанию того, что признаём за истину. С другой стороны, религиозные мыслители — Фома Аквинский, Ибн Рушд — утверждали, что разум существует вне человеческого сознания, что он висит в пространстве, как северное сияние или пояс астероидов, дожидаясь первооткрывателей. После того как он открыт, он неизменен, непреложен, ибо существовал до нас и существует независимо от нас. Эту идею бестелесного, абсолютного разума не так просто переварить, особенно когда ты, Религия, соединяешь ее с идеей божественного откровения. Ибо в этом случае мышлению конец, разве не так? Все, что требует обдумывания, уже явлено нам в откровении, навязано нам — навечно, безусловно, без малейшей надежды на пересмотр. Впору взмолиться: «Помоги нам, Боже!» Нет, я в другой команде, которая считает: если базовым принципам этого типа нельзя противопоставить базовые принципы другого типа — противопоставить, отыскивая новые исходные точки, применяя к этим исходным точкам наш ум и чувственный опыт и благодаря этому приходя к новым заключениям, — то с нами покончено, наши мозги сгниют, и длиннобородые люди в тюрбанах (или люди в сутанах, которым «целибат» не мешает приставать к мальчикам) наследуют землю. Вместе с тем — и это может сбить тебя с толку — в кулуарных вопросах я не релятивист и верю в универсалии. В их числе — права человека, человеческие свободы, человеческая природа и то, чего она требует и заслуживает. Поэтому я не согласен с профессором С. Хантингтоном[135], утверждающим, что разум — достояние Запада, тогда как удел Востока — обскурантизм. Сердце есть сердце, и ему нет дела до сторон горизонта. Потребность в свободе, как и неизбежность смерти, универсальна. Возможно, эта потребность и не была присуща человеку изначально как его видовое свойство, но она неоспорима. Я понимаю, Религия, что это может сбить тебя с толку, но в этом вопросе у меня нет сомнений. Я спросил свой нус, и он дал мне полное добро. Жду ответа. Очень жду. Кстати, P. S. Почему в пакистанских официальных анкетах (во всех, по какому бы случаю они ни заполнялись) необходимо указать вероисповедание, причем ответ «нет» считается неприемлемым, приравнивается к порче анкеты? Приходится заполнять новый бланк — или столкнуться с последствиями, которые могут быть суровыми. Не знаю, так ли обстоит дело в других мусульманских государствах, но подозреваю, что, скорее всего, так. Не кажется ли тебе, Религия, что это чуточку слишком? Что это даже граничит с фашизмом? Что можно подумать о клубе, членство в котором принудительно? Мне казалось, что лучшие клубы скорее эксклюзивны и всеми силами стараются не пускать в себя всякий сброд.
На это тоже прошу ответить. Очень прошу.
Уважаемый Читатель!
Спасибо за добрые слова о моей работе. Позвольте мне высказать простую мысль: свобода писать тесно связана со свободой читать и свободой от того, чтобы какое бы то ни было духовенство или Возмущенное Сообщество фильтровало, проверяло, цензурировало Ваше чтение. С каких это пор сущность художественного произведения определяется теми, кому оно не нравится? Ценность творчества — в любви, которую оно рождает, а не в ненависти. Не что иное, как любовь, делает книги долговечными. Прошу Вас, продолжайте читать.
Он поставил себе задачи на новый год. Сбавить вес, получить развод, написать роман, добиться публикации «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, добиться отмены фетвы. Он знал, что не сможет сдержать все эти обещания, данные себе самому. Но три или четыре из пяти — было бы неплохо. За полтора месяца он сбросил пятнадцать фунтов. Хорошее начало. Он купил свой первый компьютер. Как многие авторы, привыкшие жить по старинке, он боялся, что это скажется на его книгах. За много лет до того у них с Фэй Уэлдон было совместное литературное чтение в Кентиш-Тауне, и когда пришло время вопросов и ответов, одна женщина спросила: «Когда вы печатаете и вам не понравилась фраза, вы ее забиваете и продолжаете печатать или вынимаете лист из машинки и начинаете заново?» Они с Фэй в один голос ответили, что конечно же вынимают лист и начинают заново. Чистовик для него, как для многих писателей, был фетишем, и легкость сотворения чистовика при помощи нового чудесного устройства была достаточным доводом в его пользу. Чем меньше времени он будет тратить на перепечатку, тем больше останется на само сочинительство. «Прощальный вздох Мавра» стал первым его романом, написанным на компьютере.
Необходимо было продать дом на Сент-Питерс-стрит. Его расходы были огромны, и он нуждался в деньгах. В то время как таблоиды продолжали ныть, что он обходится Соединенному Королевству невесть во сколько, его сбережения катастрофически таяли. Он купил и ремонтировал большой дом, чтобы счастливо жить в нем долгие годы со своими охранниками, купил пуленепробиваемый «шлюховоз». Купил на имя Элизабет и в подарок ей квартиру с двумя спальнями в Хэмпстеде, чтобы у нее был «публичный» домашний адрес. К счастью, Роберт Маккрам из издательства «Фейбер энд Фейбер» изъявил желание купить дом в Излингтоне, и они быстро согласовали условия. Но из-за того что сорвалась продажа имевшегося у Роберта дома, сделка застопорилась. Роберт сказал, однако, что его домом интересуются и другие, и выразил надежду, что вскоре все осуществится.
Он в последний раз встретился с Данканом Слейтером. Слейтер уезжал в Малайзию — его назначили туда послом. Они проговорили три часа, и самым главным было то, что на «правительство Ее величества», по словам Слейтера, произвели впечатление те более громкие заявления, что он начал делать, особенно выступление в Колумбийском университете. «Херд отдает себе отчет в том, что у вас много сторонников, — сказал ему Слейтер. — Не все из них также и его сторонники, но их много, и игнорировать их невозможно». Министр иностранных дел понял, что дело Рушди нельзя замести под ковер. «Возможно, нам удастся добиться отмены вознаграждения за вашу голову», — сказал Слейтер. Что ж, было бы неплохо для начала, отозвался он. «Вместе с тем Форин-офис не радуют ваши планы выпустить эту книгу в мягкой обложке», — добавил Слейтер.
Через несколько дней, в день рождения Элизабет, они узнали, что у Анджелы Картер оба легких поражены раком. Ей было трудно дышать, и жить оставалось всего несколько недель. Алекс, ее красавец сын, все знал. Мысль о предстоящей утрате была невыносима, но, как говорила его мать, чего нельзя вылечить, то надо вытерпеть. Две недели спустя Анджела пригласила его на чай. Это была их последняя встреча. Войдя в знакомый старый дом в Клапаме, он обнаружил, что она поднялась ради него с кровати и оделась; сидя в кресле, прямая, она разливала чай как хозяйка дома. Он видел, каких усилий это ей стоило — и вместе с тем как много это для нее значило; они посидели за чаем, как положено, и шутили сколько могли. «Страховщики будут в ярости, — клохча, смеялась она, — я только-только заплатила трехлетний взнос по огромнейшему новому договору, и теперь им придется раскошелиться, так что у мальчиков все будет в порядке». «Мальчики» — это ее муж Марк, который, по своему обыкновению, сидел молча, и сын Алекс — его на чаепитии не было. Спустя недолгое время она почувствовала, что устала, он поднялся и поцеловал ее на прощание. Последним, что он от нее услышал, было: «Пока, береги себя». Через четыре недели ее не стало.
Его ближайшие друзья — Кэролайн Мичел, Ричард и Рут Роджерс, Алан Йентоб и Филиппа Уокер, Мелвин Брэгг и другие — задумали устроить по случаю третьей годовщины фетвы публичное мероприятие с участием многих ведущих писателей. Согласились приехать Гюнтер Грасс, Марио Варгас Льоса, Том Стоппард, а те, кто этого не мог — Надин Гордимер, Эдвард Саид, — обещали прислать свои выступления в видеозаписи. О чем не было объявлено публично — это что он намеревался «неожиданно» появиться сам. Местом собрания решили сделать Стейшнерз-Холл — старый гильдейский зал, где много лет назад, в другой жизни, он получил Букеровскую премию.
Тому молодому писателю не доводилось выслушивать издательские отказы публиковать его в мягкой обложке, но золотые годы миновали. Он встретился с Питером Майером дома у Гиллона, и Майер наконец-таки высказался определенно. Нет, он не может назвать день, когда «Пенгуин» готов будет выпустить «Шайтанские аяты» в дешевом варианте, однако он лично дает гарантию, что книга в твердом переплете будет оставаться в печати; да, он согласен вернуть автору права на издание в мягкой обложке, чтобы можно было осуществить публикацию силами того или иного консорциума. Все старались вести себя вежливо и мягко, хотя момент был шокирующий. Вновь присутствовал юрист Майера Мартин Гарбус, и он высказал мнение, что в Америке, возможно, удастся образовать консорциум, возглавляемый Ассоциацией американских книготорговцев, американским ПЕН-центром и Гильдией авторов. На следующий день Гарбус позвонил Фрэнсис Д’Суза и, не имея на то никаких полномочий, заявил, что он создает консорциум, и спросил ее, готова ли «Статья 19» стать издателем книги в Великобритании. (Позднее Гарбус заявил на страницах «Нью-Йорк таймс», что именно он стоял за созданием консорциума, выпустившего книгу; это утверждение не имело ничего общего с действительностью, и его пришлось немедленно опровергнуть.)
Его жизнь была похожа на ветреный день, когда по небу быстро бегут облака: сумрачно — вдруг пробивается солнце — и опять хмарь. На другой день после встречи с людьми из «Пенгуина» у Самин в отделении Флоренс больницы Нортвик-Парк в Харроу родилась вторая дочь, Мишка. Когда Мишка подросла, она стала замечательной пианисткой — принесла музыку в семью, которая, пока она не появилась, была до смешного немузыкальной.
Особый отдел сообщил ему, что, по последним разведданным, ячейки «Хезболлы» все еще активно пытаются выследить его с целью убийства. Уровень угрозы был прежним — то есть Абсурдно Высоким.
Эндрю встретился в Нью-Йорке с Джандоменико Пикко — переговорщиком из ООН, добившимся освобождения многих заложников в Ливане, в том числе Джона Маккарти. О деле Рушди Пикко сказал: «Я им занимался и продолжаю заниматься». Через несколько месяцев человеку-невидимке удалось встретиться с мастером тайных переговоров лично, и Пикко дал ему совет, который он запомнил навсегда. «Когда ведешь такие переговоры, — сказал Пикко, — проблема в том, что надо терпеливо ждать, пока поезд не подойдет к станции, и при этом ты не знаешь, к какой именно станции он подойдет. Искусство переговоров в том, чтобы ждать на как можно большем количестве станций и, когда поезд подойдет, быть на месте».
В Берлине газета «Ди тагесцайтунг» начала кампанию «писем Салману Рушди». Письма предполагалось перепечатывать в двух дюжинах других газет в разных странах Европы, Северной и Южной Америки, и в числе выдающихся писателей, согласившихся участвовать, были Питер Кэри, Гюнтер Грасс, Надин Гордимер, Марио Варгас Льоса, Норман Мейлер, Жозе Сарамаго и Уильям Стайрон. Когда Кармел Бедфорд позвонила Маргарет Этвуд и попросила ее написать письмо, могущественная Пегги сказала: «Боже ты мой, ну что я могу написать?» На что Кармел, по-ирландски настырная, железным тоном ответила: «Напрягите воображение». И был один великий писатель — он не прислал письма, но ни с кем другим, пожалуй, телефонный разговор не стал бы таким волнующим. Это был Томас Пинчон, еще один знаменитый человек-невидимка, позвонивший, чтобы поблагодарить его за рецензию в «Нью-Йорк таймс бук ревью» на его роман «Вайнленд». На заботливый вопрос Пинчона, как у него дела, он ответил названием культового романа друга Пинчона, памяти которого тот посвятил свою «Радугу тяготения», — Ричарда Фаринья: «Так долго внизу, что низ уже кажется верхом». Пинчон предложил вместе поужинать, когда они оба одновременно окажутся в Нью-Йорке. «Боже ты мой, конечно, — отозвался он тоном влюбленного прыщавого юнца, — спасибо огромное».
В Германии и Испании создать консорциум издателей, книготорговцев, промышленных организаций и известных в книжном мире лиц было делом нетрудным. Всем хотелось принять участие в том, что они считали важным для защиты свободы выражения мнений. Но в Соединенных Штатах, как ни странно, дело обстояло совсем иначе. Эндрю посоветовался с членом Верховного суда США Уильямом Бреннаном, со знаменитым юристом по конституционным вопросам Флойдом Абрамсом и с бывшим генеральным прокурором Эллиотом Ричардсоном, и все они согласились, что издание «Шайтанских аятов» в мягкой обложке — важный акт в духе Первой поправки к конституции США[136]. Но восемь ведущих американских издательств думали иначе. Один за другим крупнейшие деятели американского издательского мира отказывались признавать, что на кону здесь свобода выражения мнений, бормотали, что присоединиться к консорциуму значило бы подвергнуть «косвенной критике» Питера Майера и «Пенгуин». Сонни Мехта сказал ему: «Что, если люди просто-напросто не хотят этого делать, Салман? Что, если им хочется, чтобы это ушло куда-нибудь подальше?» Эндрю прослышал, что Ассоциация американских издателей, по существу, сколачивает неофициальный картель, с тем чтобы воспрепятствовать публикации, поддержать Питера Майера (который был у них на хорошем счету) и щелкнуть по носу его, Эндрю, ибо, если честно, они недолюбливали пресловутого Эндрю Уайли, да и клиент у него, считали они, был не подарок. Люди не отвечали на звонки Эндрю. Люди захлопывали двери у него перед носом. «Нью-Йорк таймс» написала, что усилия по созданию консорциума «терпят неудачу». Но Эндрю — как и Гиллон в Лондоне — был полон суровой решимости. «Мы можем напечатать эту книгу, — говорили они, — и мы ее напечатаем».
Лишь один издатель выбился из общей массы. Джордж Крейг из «ХарперКоллинз» обещал Эндрю, что поможет — но по-тихому. Он не мог единолично принять решение об участии «ХарперКоллинз» в консорциуме, но был готов финансировать напечатание первых ста тысяч экземпляров и предоставить художника для оформления обложки; кроме того, он объяснил Эндрю, как организовать типографские работы, складирование и распространение книги. Но даже Крейг нервничал: он не хотел, чтобы о его содействии стало известно. Так рождался план этой публикации — скрытно, исподтишка, похоже на то, как мужчины в низко надвинутых шляпах и широких пальто, сидя вокруг стола в подвале под голой лампочкой, замышляют преступление. Компания под названием The Consortium, Inc. была зарегистрирована в штате Делавэр. Консорциум состоял из трех человек — Гиллона Эйткена, Салмана Рушди и Эндрю Уайли. Ни единый американский — и тем более британский — издатель не присоединил свое имя официально и (за исключением Джорджа Крейга, честь ему и хвала) не оказал проекту финансовой или организационной поддержки. Эндрю и Гиллон вложили в проект свои деньги и договорились с автором о разделе прибыли, если она будет. «Мы делаем это, мы справимся, — сказал Эндрю. — Еще немного — и начнем».
Он купил квартиру для Элизабет, а вот Роберт Маккрам все еще тянул с приобретением дома на Сент-Питерс-стрит. Ремонт на Бишопс-авеню, 9, стоил очень дорого, и с деньгами становилось туго. Если, думал он, дом 30 по Хэмпстед-лейн почему-нибудь окажется «засвечен», он вряд ли сможет осилить еще одну дорогостоящую аренду. Придется ехать на военную базу.
Приближался День святого Валентина, и начали раздаваться обычные неприятные звуки. Фетву, само собой, подтвердили. Одна иранская газета назвала это постановление «божественным повелением побить дьявола камнями до смерти». Калим Сиддики, лакей иранцев на британской земле, подал голос из-под своего ядовитого гриба: «Рушди — враг ислама номер один». Но на этот раз кое-что прозвучало и с противоположной стороны. Сто пятьдесят европейских парламентариев подписали документ, выражающий «глубокое сочувствие автору, по-прежнему испытывающему трудности», и призывающий все страны, которые посылают депутатов в Европарламент, надавить на Иран с тем, чтобы он отказался от угроз. Дэвид Гор-Бут сказал ему, что Дуглас Хогг и министерство иностранных дел настроены «очень позитивно», но хотят дождаться апрельских выборов в иранский меджлис. После этого они постараются добиться, чтобы иранцы сняли предложение о награде за его убийство и формально «ограничили» фетву, объявив, что она действует только внутри Ирана. Это стало бы первым шагом к ее полной отмене.
Он немного приободрился. По крайней мере, правительство, реагируя на кампанию по его защите, выдает хоть какие-то новые идеи.
А потом произошло нечто удивительное. Фрэнсис и эксперт «Статьи 19» по Ближнему Востоку Саид Эссулами написали иранскому поверенному в делах письмо с просьбой встретиться и обсудить вопрос — и иранцы согласились. Утром 14 февраля 1992 года Фрэнсис и Саид встретились с иранскими представителями и обсудили с ними фетву и денежное вознаграждение. Иранцы очень мало в чем уступили, но у Фрэнсис создалось впечатление, что они явно поколеблены публичными выступлениями в защиту Рушди. Вместе с тем они настойчиво заявляли ей и Саиду, что британское правительство это дело не интересует. (Когда новость о встрече попала в прессу, иранцы пытались отрицать, что она имела место, а потом заявили, что никто из дипломатов в ней не участвовал — только некий «сотрудник нижнего звена».)
Протесты и заявления в его поддержку звучали в тот день по всему миру. Во Франции телеинтервью, которое он записал, посмотрели семнадцать миллионов человек — это была наибольшая аудитория, какую, по данным опросов, когда-либо собирала во Франции любая телепрограмма, кроме главных вечерних новостей. Вечером он выступил в лондонском Стейшнерз-Холле перед писателями и друзьями. «Я отказываюсь быть «нелицом»[137], — сказал он им. — Я не собираюсь отказываться от права публиковать свою книгу». О событии сочувственно сообщили все британские газеты, кроме «Индепендент», которая не упомянула о нем вовсе.
16 февраля 1992 года умерла Анджела Картер. Услышав об этом по телефону, он стоял в гостиной и плакал. Потом позвонили из «Вечернего шоу» — попросили прийти и поговорить о ней. Выступать по телевидению было последним, чего ему в тот день хотелось, но Алан Йентоб сказал: «Анджела предпочла бы, чтобы это был именно ты»; он написал какие-то слова, и его отвезли в студию. Приехав, он предупредил телевизионщиков: «Только один дубль. Второго я просто не выдержу». Каким-то образом он прошел через это и вернулся домой. В переделанном виде этот текст потом появился в «Нью-Йорк таймс». Он только что окончил свое эссе про «Волшебника страны Оз», и ему вспомнилось, что именно Анджела первая рассказала ему про жуткое поведение в Голливуде карликов, игравших в фильме жевунов, про их пьянство и распутство. Особенно нравилась ей история про надравшегося жевуна, который застрял в унитазе. Он посвятил свою маленькую книжку ей. В отличие от старого обманщика Оза, Великого и Ужасного, она, как он написал и в газетной статье, была очень доброй волшебницей и очень дорогим другом.
Она оставила детальные распоряжения о погребальной церемонии, ему было велено принять в ней участие и прочесть стихотворение Эндрю Марвелла[138] «Капля росы»:
Вот так, Душа, ты проблеском Луча,
Святою каплей вечного Ключа
Из человеческого светишься Цветка
.....................
Являя скромным ясным ликом
Большое Небо в Небе невеликом.
За день до кремации в таблоидах появились новые неприятные домыслы по поводу Элизабет и того, «во что она обходится стране». Ее фотографией они, однако, не располагали, и полицейские предупредили его, что если они с Элизабет пойдут на церемонию, то папарацци выследят их и сфотографируют ее, что подвергнет ее добавочному риску. Он сказал на это, что они поедут по отдельности, и тут с лица Хелен Хэммингтон соскользнула сочувственная маска. Своими появлениями на публике, заявила она, он слишком сильно нагружает Особый отдел. «У всех остальных, кого вы берете под охрану, — заметил он, — имеется программа мероприятий на целый день, и вы не жалуетесь. А я хочу всего лишь попрощаться с другом, и вы мне говорите, что это слишком». — «Это верно, — сказала она, — но все остальные, кого мы охраняем, сделали или делают что-то ценное для страны. Я считаю, это не ваш случай».
В конце концов Элизабет не пошла на кладбище Патни-Вейл. Ни одного фотокорреспондента на церемонии не было. Полицейские ошиблись. Они не признались в этом, конечно. Как всегда, они перестраховались, действовали в расчете на наихудший сценарий. Но он не собирался жить в расчете на наихудший сценарий. Этим он превратил бы себя в их узника. Но он не был ничьим узником. Он не был ни в чем виновен и пытался вести жизнь свободного человека.
Майкл Беркли позднее рассказал ему, что люди, выходя в тот день из крематория после предыдущей кремации и видя множество полицейских, рассуждали об этом: «Похоже, умер какой-то важный человек». Майкл хотел было вставить реплику — мол, человек и правда важный, Анджела Картер, — но тут услышал: «Да не-е. Наверно, мразь какую-нибудь привезли из тюряги попрощаться с мамашей».
Рядовые охранники по-прежнему проявляли максимум дружелюбия, сочувствия и готовности помочь. Когда Зафар захотел показать свой класс регбиста, новый телохранитель, Тони Данблейн — залихватские усы в сочетании с твидовыми пиджаками, этакий пират лондонских пригородов, — повез отца и сына в Буши на полицейскую спортплощадку, и парни образовали там подобие линии трехчетвертных, чтобы Зафар мог побегать и попасовать регбийный мяч. (Зафар сдал вступительный экзамен в Хайгейтскую школу, прошел собеседование и, к великой радости и огромному облегчению его родителей, был зачислен. Он понимал, что для него это немалое достижение, и стал гораздо больше верить в себя, на что и надеялись его мать и отец.) Элизабет методично выбирала для нового дома мебель и обои, словно они были обычной парой, обустраивающей свое жилище, и Тони принес фотографии новейших, самых современных звуковых систем и телевизоров и пообещал, когда они въедут, все установить и привести в рабочее состояние. А когда они с Робертом Маккрамом наконец подписали договор и у дома 41 по Сент-Питерс-стрит сменился собственник, полицейские доставили его в дом, который уже был не его, помогли собрать вещи, погрузили их в автофургон и отвезли в полицейское хранилище, где они лежали до его новоселья. Обычная человеческая доброта этих парней к человеку, попавшему, как выразился Тони Данблейн, в «хрен знает какую передрягу», неизменно трогала его.
Понадобилось почти пять часов, чтобы с помощью Элизабет упаковать вещи Мэриан. Среди них, как оказалось, были спрятаны все фотографии, сделанные им в 1986 году во время поездки в Никарагуа, о которой он написал короткую книгу-репортаж «Улыбка ягуара». И все негативы тоже. (Позднее Салли Райли, коллега Гиллона, которую Мэриан уполномочила забрать ее имущество, вернула еще кое-что — древнюю каменную голову, принадлежащую к цивилизации Гандхара, подарок ему от матери, и сумку фотографий — не из пропавших альбомов, а дубликаты и снимки, не вошедшие в альбомы. Хотя бы эти немногие памятки о его жизни до Мэриан были возвращены. Особенно его порадовали фотографии Зафара в младенчестве и раннем детстве. Но б`ольшую часть утраченных снимков — те, что были вклеены в альбомы, — он так и не получил.)
Повседневные трудности продолжались — вернее, продолжалась та уродливая, деформированная повседневность, что навязала ему свои захватнические требования. Эндрю Уайли захотел купить новую квартиру; но когда в правлении жилищного кооператива узнали, что он литературный агент автора «Шайтанских аятов», ему отказали. Голос Эндрю, когда он сообщал ему об этом, пытаясь представить как нечто малосущественное, был как никогда удрученным. Хорошенькая награда за все, что он сделал — и продолжал делать — для своего автора! Впрочем, конец этой истории был счастливым. Получив отказ, Эндрю вскоре нашел другую квартиру, лучше той, и на сей раз кооператив согласился его принять.
И вдруг — бомба. Приехала Хелен Хэммингтон, и из-под бархатной перчатки показался железный кулак. После того как они с Элизабет поселятся в новом доме, полицейская охрана, сказала она, будет снята: заместитель помощника комиссара Джон Хаули не хочет рисковать безопасностью своих людей, поручая им охрану, которая из тайной неизбежно превратится в открытую.
Это было поразительное вероломство. С первого же дня охраны его заверяли, что она продлится до тех пор, пока уровень угрозы, по данным разведки, не снизится до приемлемого. Этого не произошло. Кроме того, именно Хаули и его подручный Гринап предложили, чтобы он купил себе жилье: мол, время для этого настало. Они особо заверили его: если будут установлены адекватные системы безопасности, охрану можно будет продолжать сколько необходимо, пусть даже всем станет известно, что это его дом. Они вынудили его купить обособленное жилье с передним двориком и двумя воротами, одними электронными, другими открываемыми вручную (на случай отключения электричества), с внутренним гаражом, снабженным автоматически управляемой дверью, снаружи деревянной, внутри из пуленепробиваемого металла; его вынудили установить дорогие пуленепробиваемые окна и системы сигнализации, но самое главное — ему пришлось купить дом, в два с лишним раза более вместительный, чем нужно было им с Элизабет, с тем чтобы четверо полицейских — два телохранителя и два шофера — могли в нем ночевать и пользоваться собственной гостиной. На то, чтобы удовлетворить всем требованиям, он потратил огромные деньги и огромные усилия, и теперь, когда все это потрачено и он привязан к месту, ему говорят: «Ну, пока, дружище, мы пошли». Впечатляющая аморальность.
Причиной, он знал, была стоимость — стоимость и таблоидный менталитет, говоривший, что он не заслуживает тех расходов, какие необходимы, чтобы охранять его как следует, открыто — так же, как всех остальных.
Некоторые обстоятельства, касающиеся фетвы, стали к тому времени известны — не общеизвестны, но известны в кругу тех, кому надо было о них знать, включая его самого и заместителя помощника комиссара Хаули. Угроза была не теоретической. В иранском министерстве разведки имелась специальная оперативная группа, чьей задачей было разработать и осуществить план исполнения приказа Хомейни. У оперативной группы было кодовое название, и имелась цепочка лиц, которые должны были дать добро. Разработанный план надо было представить на одобрение начальству разных уровней, включая президента, а последнее слово было за религиозным руководством. Таков был обычный для Ирана образ действий. Оперативная группа, расправившаяся с Шапуром Бахтияром, почти наверняка действовала именно таким образом. То, что Хаули, зная то, что он знал, и так скоро после убийства Бахтияра был готов снять охрану, многое говорит о его образе мыслей. Мы ни разу никого не потеряли, гордо заявляли его подчиненные, но Хаули заявил ему о чем-то ином. Если мы потеряем вас — ничего страшного. Ощущение было... так себе.
Он сказал Элизабет, что она должна будет подумать о своей безопасности. Если полиция уйдет — нет слов, какой опасной может стать их жизнь. «Я тебя не брошу», — ответила она.
Каким-то образом он ухитрялся понемногу работать. Наконец составил более или менее осмысленный план «Прощального вздоха Мавра». На это ушло много времени. Все, что ему теперь было нужно, — это внутреннее спокойствие, чтобы написать роман.
Журналист Скотт Армстронг пригласил его выступить в конце марта на Форуме свободы в Вашингтоне, и он хотел поехать. Представлялось вероятным, что удастся организовать в Вашингтоне встречи с крупными американскими политиками и журналистами. Он решил использовать эту площадку, чтобы выразить сомнение в готовности британского правительства заботиться о его безопасности, — хотел начать борьбу за себя там, где скорее можно рассчитывать на сочувственное отношение СМИ. Эндрю пообещал сделать все, чтобы к началу форума были готовы первые экземпляры «Шайтанских аятов» в мягкой обложке. Такой ответ цензорам форум, можно надеяться, примет с воодушевлением. Работа над изданием наконец-таки вышла на типографскую стадию. Причиной отсрочки был «Пенгуин», почему-то до последнего тянувший с подписанием документа о возвращении прав, а затем начавший утверждать, что знаменитая ныне обложка с двумя борющимися падающими фигурами героя и демона — его достояние (на самом деле картинка была взята из старинной индийской миниатюры «Рустам убивает Белого Дива» — иллюстрации к «Шахнаме» («Книге царей»), — оригинал которой ныне хранится в альбоме Клайва в музее Виктории и Альберта). В конце концов «Пенгуин» перестал совать палки в колеса, проставил необходимые подписи, и типографские машины заработали. После долгих лет ожидания дешевое издание книги выходило в свет.
Крайне неохотно Королевские ВВС согласились взять его на свой регулярный рейс до аэропорта Даллеса и обратно — еще один раз, последний. В дальнейшем такая услуга ему предоставляться не будет. Кроме того, на сей раз с него потребовали плату не только за себя, но и за двоих сотрудников службы охраны ВВС, которым предстояло сопровождать его в Америку. Покорно, не имея выбора, он раскошелился. Он часто вспоминал строчку из песни Джона Прайна: Есть дырка в папиной руке, туда все денежки текут... Фетва была его героином. Она заставляла его тратить все, что он зарабатывал, и, хотя могла в конце концов его убить, не давала даже кайфа.
Перед его отъездом в Америку Толстый Джек от имени ребят попросил его «на два слова». Их всех беспокоили предлагавшиеся изменения в статусе подразделения «А», которые, будь они осуществлены, лишили бы их членства в Особом отделе и права именоваться детективами. Некоторые из видных тори, которых они охраняли, старались воспрепятствовать этим переменам, но предстояли всеобщие выборы — и что, если лейбористы вернутся к власти? Согласно последним опросам, Лейбористская партия опережала Консервативную на три процента. Не замолвит ли он за них словечко своему приятелю Нилу Кинноку, если тот станет премьером? «Честно говоря, — сказал Джек, — в лейбористском лагере у нас только вы и есть».
Будильник прозвонил в полшестого утра, и они, скрипя пружинами, встали с кровати. Охранники сначала доставили Элизабет в Суисс-Коттедж, чтобы она смогла оттуда добраться поездом до аэропорта Хитроу, затем повезли его через приятные для взора холмы Котсуолдс, окутанные рассветным туманом, на базу ВВС Брайз-Нортон. Так началась его вторая за три года заграничная поездка.
В аэропорту Даллеса его встретили сотрудники частной охранной фирмы, нанятые Форумом свободы, как он потом узнал, за баснословные 80 тысяч долларов. Начальник приданной ему команды, добродушный парень, спросил, нельзя ли будет получить экземпляры нового издания книги для него самого и его людей. Всего пятьдесят с лишним экземпляров. Это внушало тревогу: неужели команда такая большая? «Конечно можно, — ответил он охраннику. — Вы их получите».
Он встретился с Элизабет и Эндрю в центре для конференций под названием «Уэстфилдс», в шести милях от аэропорта Даллеса. А интервью ему там предстояло давать в Виндзорских апартаментах. Дом в Бомбее, в котором он вырос, назывался «Виндзор-вилла» и принадлежал к жилому массиву Уэстфилд-эстейт. Совпадение заставило его улыбнуться. Последовали дни, наполненные долгими интервью, и все журналисты были взволнованы и даже наэлектризованы детективной, таинственной атмосферой. Их привозили на место охранники, причем они не знали заранее, куда едут. Острые ощущения! Большинство СМИ интересовало одно — фетва. Только Эстер Б. Фейн из «Нью-Йорк таймс» захотела поговорить с ним о его сочинительстве и о том, как ему удается писать в таких чрезвычайных условиях.
Скотт Армстронг, плотный, деловитый, вашингтонский инсайдер до мозга костей, сообщил плохую новость: встреча с конгрессменами, намеченная на завтра, отменена из-за вмешательства, по его сведениям, не кого иного, как госсекретаря Джеймса Бейкера. Почему Бейкер так поступил? Ответ стал вырисовываться в последующие дни, когда администрация Буша-старшего ответила отказом на все просьбы о встречах и уклонилась от заявления на соответствующую тему. Пресс-секретарь Белого дома Марлин Фицуотер сказал: «Он всего лишь писатель, совершающий авторское турне».
Эндрю вышел из себя и обвинил Скотта, что тот их надул. Разговор пошел на повышенных тонах. Скотта взбесили слова Эндрю, но он сделал трезвое предложение: отложить выяснение отношений на потом и подумать, как быть в сложившейся ситуации. Ужинали они с Майком Уоллесом и еще несколькими журналистами. Чтобы снискать сочувствие этих видных персон журналистского мира, они по секрету сообщили им о подлинном составе консорциума, о враждебности американской администрации и о том, что британцы могут снять охрану.
Пришло время выступить. Его бордовый полотняный костюм был к тому времени заметно помят, но времени переодеться не осталось. Он был похож на чудаковатого профессора, но это его не слишком волновало. Его сильней заботило, что он скажет, чем как он выглядит. Язык политических речей не был ему особенно близок. Он любил форсировать литературный язык, заставлять его значить как можно больше, любил прислушиваться к значению не только самих слов, но и их музыки; но сейчас от него ожидали, что он будет говорить без затей. Скажи им прямо, что у тебя на уме, посоветовали ему; объяснись, оправдайся, не прячься за художественным вымыслом. Если писатель предстает оголенным, если языковое богатство совлечено с него как одежда, — существенно ли это? Да, существенно, ибо красота задевает струны, запрятанные глубоко в сердце, открывает двери в обиталище духа. Красота существенна, ибо красота — это радость, а радость была первопричиной того, что он делал, радость владения словами, радость, какую испытываешь, используя их, чтобы рассказывать истории, творить миры, петь. Но сейчас на красоту смотрели как на роскошь, без которой он должен обходиться; как на роскошь и как на ложь. Истина была в безобразии.
Он сделал все, что было в его силах. Попросил у американцев помощи и поддержки, призвал Америку проявить себя как «подлинного друга свободы», говорил не только о свободе писать и публиковать, но и о свободе читать. Говорил о своих опасениях из-за намерения британских властей бросить его на произвол судьбы. А затем объявил, что после многих злоключений «Шайтанские аяты» в мягкой обложке наконец выходят в свет, и продемонстрировал всем экземпляр. Книга была не слишком привлекательного вида. На отвратительной золотой обложке — жирные буквы, черные с красным, что напоминало нацистские издания. Но книга существовала, и это чрезвычайно радовало. Через три с половиной года после выхода первых экземпляров романа процесс публикации был завершен.
В числе слушателей были его друзья-журналисты — Прафуль Бидван из «Таймс оф Индиа» и Антон Харбер, чья «Уикли мейл» в 1988 году пыталась пригласить его в Южную Африку. Но задержаться и поболтать возможности не было. Охрана говорила об «опасности стать мишенью для снайперов». К зданию напротив «имели отношение ливийцы». Как же, как же, полковник Каддафи, мой старый друг, подумал он. И дал себя увезти.
Элизабет, которую «взяла на попечение» Барбара, жена Скотта, сказала ему, что охранники не пустили ее в конференц-зал и заставили сидеть в гараже. Она отреагировала на это сдержанно, но теперь пришел его черед взбеситься. Затем их отвезли в гостеприимный дом, где им предстояло ночевать, — к чрезвычайно словоохотливому семидесятипятилетнему Морису Розенблатту, влиятельному либеральному лоббисту, сыгравшему в свое время важную роль в падении сенатора Джозефа Маккарти. Пока Розенблатт произносил свои монологи, Эндрю все еще кипел от ярости из-за отмены встречи с конгрессменами. Потом позвонил Скотт, и Эндрю, взяв трубку, набросился на него. «Я потом вам объясню, какой вы мудак», — отмахнулся от него Скотт и позвал к телефону мистера Рушди, которому сказал: «Перед Эндрю я не обязан оправдываться, а перед вами обязан». Пока они говорили, по другой линии позвонил Питер Гэлбрейт, высокопоставленный сотрудник сенатского комитета США по международным отношениям, — с ним он не был знаком, но знал, что тот сын Джона Кеннета Гэлбрейта[139] и — мысль об этом настраивала на игривый лад — в университетские годы был возлюбленным Беназир Бхутто. Встреча, сообщил Гэлбрейт, все-таки состоится. Это будет ланч в особой сенаторской столовой, в роли хозяев — сенаторы Дэниел Патрик Мойнихен и Патрик Лихи, придет много других сенаторов. Напряжение стремительно падало. Эндрю успокоился и извинился перед Скоттом, Скотт почувствовал себя реабилитированным, все испытали большое облегчение. Спать легли вымотанные, но в гораздо лучшем настроении.
В Вашингтоне они раньше не были, и на следующий день они с Элизабет стали впервые осматривать цитадели и крепости американской мощи. Потом Элизабет осталась ходить по музеям Смитсоновского института и Ботаническому саду, а он поехал на Капитолий, где его встретил сенатор Лихи — большой, похожий на добродушного дядюшку и с медвежьей лапой. Здесь же — сенаторы Саймон, Лугар, Крэнстон, Уоффорд, Пелл и великий человек собственной персоной — Дэниел Патрик Мойнихен, высокий, точно небоскреб, как и подобает сенатору от штата Нью-Йорк, в галстуке-бабочке и с профессиональной плутоватой улыбкой. Они внимательно выслушали его рассказ о ситуации, а потом первым заговорил сенатор Саймон — сенат, заявил он, непременно должен принять резолюцию в его поддержку. Вскоре они все принялись выдвигать предложения, и конечно это было сильным переживанием — видеть, как эти люди сплачиваются вокруг его знамени. Под конец ланча (салат с курицей, ни капли алкоголя) слово взял Мойнихен. Они с Лихи, сказал он, могли бы составить и предложить сенату проект резолюции. Это был громадный шаг вперед.
Эндрю позаботился о том, чтобы каждый участник встречи получил экземпляр «Аятов» в мягкой обложке, но тут сенаторы, к его изумлению, стали в немалом количестве доставать его более ранние книги и просить надписывать их для них самих и их родных. Надписывая свои книги читателям, он редко испытывал сильные переживания, но на сей раз был поражен.
А потом — еще один сюрприз. Сенаторы привели его в комнату перед залом заседаний комитета по иностранным делам, и там дожидалась большая толпа журналистов и фотокорреспондентов. Скотт «вкалывал как зверь», и Эндрю следовало перед ним извиниться. Что он и сделал позднее в тот день. «Вообще-то я такими вещами не занимаюсь, — сказал Скотт. — Я журналист, а не публицист. И обычно моя цель — не поддержать секретность, а нарушить ее, вывести что-то на чистую воду». Так или иначе, добродушие к нему вернулось.
И теперь автор «Шайтанских аятов», «всего лишь писатель, совершающий авторское турне», давал пресс-конференцию в самом сердце американской мощи, в то время как сенаторы стояли позади него как группа поддержки, и у каждого в руках был экземпляр книги в мягкой обложке. И если бы они начали подпевать хором: ду-уоп, шанг-а-ланг, это не было бы слишком уж удивительным в такой день сюрпризов.
Он говорил, что битва, которую он ведет, — лишь одно сражение в большой войне, что во всем мусульманском мире творческие и интеллектуальные свободы находятся под угрозой; он поблагодарил собравшихся сенаторов за поддержку. Мойнихен, взяв микрофон, сказал, что считает за честь стоять рядом с ним. Да, это вам не Англия. Там политики о нем такого не говорили.
Поужинали — в ресторане! — со Скоттом и Барбарой Армстронг и Кристофером и Кэрол Хитченс. Кристофер сказал, что Мэриан живет в Вашингтоне, но вряд ли сделает какое-нибудь враждебное заявление — это повредило бы ее «связям с нужными людьми». Она и правда хранила молчание, что было настоящим благом. На следующий день Чарли Роуз[140] записал часовое интервью с ним, а во второй половине дня он выступил у Джона Хокенберри[141] по Национальному общественному радио в часовой программе со звонками слушателей. Позвонила девятилетняя Эрин: «Мистер Рушди, вы с удовольствием пишете свои книжки?» Он ответил, что с огромным удовольствием писал «Гаруна». «Ну конечно! — сказала Эрин. — Эту книгу я читала. Эта книга хорошая». Затем позвонила мусульманка Сьюзен, она много плакала в эфире и, когда Хокенберри спросил ее, считает ли она, что мистера Рушди следует убить, сказала: «Мне надо посмотреть, что книги об этом говорят».
Скотт обратился за помощью к своему другу Бобу Вудварду[142] и, по его словам, был потрясен тем, «как близко к сердцу Боб все это принял». Вудвард организовал кое-что поистине замечательное: чаепитие у легендарной Кэтрин Грэм, владелицы «Вашингтон пост».
В машине по дороге к дому миссис Грэм он почувствовал такую усталость, что почти уснул. Но адреналин — полезнейший гормон: стоило ему предстать перед великой дамой, как он почувствовал прилив бодрости. На чаепитие пришла и публицистка-колумнистка Эми Шварц. Ему сказали, что она писала о нем в редакционных статьях и не всегда отзывалась хорошо. Был там и Дэвид Игнейшес, редактор зарубежного отдела газеты; он хотел поговорить о приближающихся выборах в Иране. Дон Грэм, сын миссис Грэм, был, по словам Скотта, «на сто процентов на нашей стороне».
Он говорил львиную долю времени. Журналисты из «Пост» задавали вопросы, он отвечал. Миссис Грэм почти все время молчала — но на его прямой вопрос, как она думает, почему американская администрация действовала так бесцеремонно, ответила: «Это чрезвычайно странное правительство. В нем очень мало центров влияния. Бейкер — один из них. Он непонятный человек, создается впечатление, что он всегда гнет какую-то свою линию». Игнейшес, отзываясь на какие-то слова Вудварда, заметил: «Наилучший доступ к администрации — пожалуй, через Барбару Буш». После встречи он сказал Скотту, что хотел бы надеяться, что «Пост» теперь его поддержит. «Кэй Грэм не позвала бы вас к себе, — сказал Скотт, — не будь решение о поддержке уже принято». Так что тут, можно считать, дело было в шляпе. «Нью-Йорк таймс» уже дала понять, что поддержит его, если это сделают другие газеты. Если Грэм на его стороне, то будет и Сульцбергер[143], и Эндрю считал, что сумеет сагитировать «Доу Джонс»[144], а Скотт полагал, что сможет уговорить «Ганнет»[145]. Он намеревался составить заявление из двух частей, которое бы все они подписали: во-первых, о поддержке романа в мягкой обложке, во-вторых, о поддержке его автора и об осуждении фетвы; в конце должно было прозвучать требование к американской администрации присоединиться к кампании поддержки.
«Нью-Йорк таймс» даже не стала ждать этого подписания. Словно бы задетая за живое его встречей с ее вашингтонскими конкурентами, «Таймс» на следующее утро после его чаепития с «королевой Кэй» опубликовала редакционную статью, где раскритиковала Белый дом и Госдепартамент за самоустранение: «Это, увы, соответствует той нерешительности, что официальные лица проявляли все три года, происшедшие с тех пор, как аятолла Хомейни осудил «Шайтанские аяты» как кощунственную книгу и призвал покарать смертью ее автора и издателей. Мистер Рушди все это время скрывался. Его японский переводчик был заколот до смерти, его итальянский переводчик был ранен ножом. Тем временем во Франции и Швейцарии произошли убийства эмигрантов — противников иранского режима. Что это, если не государственный терроризм? Тем не менее отклик Запада был постыдно робким... Если западные государства совместно не предостерегут Иран от того, что, продолжая экспортировать и поощрять терроризм, он не получит торговых отношений, которых жаждет, риску подвергнется нечто куда большее, нежели жизнь мистера Рушди». Государства действуют, исходя из собственных интересов. Чтобы Иран отменил фетву, необходимо показать ему, что сделать это — в его интересах. Вот что он сказал миссис Грэм, а до нее — Майку Уоллесу. Теперь эту же мысль высказала «Нью-Йорк таймс».
Элизабет отвезли в аэропорт, а через несколько часов и он покинул Америку на военно-транспортном самолете. Блестящая жизнь кончилась. В Лондоне полицейские не хотели везти его на вечер памяти Анджелы Картер, проходивший в Брикстоне в кинотеатре «Ритци». Он точно упал с неба на землю, и падение было болезненным. После долгих препирательств они все же уступили. Элизабет, как обычно, поехала отдельно. «Ритци» с его дешевым поистрепавшимся шиком выглядел идеальным местом для Анджелы. На сцене был установлен большой трехстворчатый экран, который очень ярко расписала Коринна Саргуд, изобразив попугаев. И стоял большой букет цветов. На стенах — панели с кадрами из фильмов. Нуруддин Фарах обнял его и сказал: «Хочу познакомить тебя с женщиной, с которой у меня очень серьезные отношения». Он сказал в ответ: «Хочу познакомить тебя с женщиной, с которой у меня очень серьезные отношения». Ива Файджес[146] тоже его обняла: «Как приятно не по телевизору на тебя смотреть, а потрогать!» Выступила Лорна Сейдж[147] — она великолепно описала смех Анджелы: рот открывается широко-широко, потом минуту-две она безмолвно трясется, и только потом вылетают звуки. Лорна познакомилась с Анджелой, прочитав ее «Героев и злодеев», и при встрече горячо расхвалила роман. «Я, видимо, говорила как-то странно, — сказала она, — потому что Анджела слушала-слушала, потом распрямилась и сказала: “Вы знаете, я не лесбиянка”».
После церемонии полицейские заставили его немедленно уйти. Кларисса и Зафар тоже там были, но ему не позволили подойти к ним и поздороваться. «Я пошел за тобой, но ты уже уехал», — сказал ему потом Зафар. Мальчик последовал за отцом в боковую дверь, но успел только увидеть, как его увозят.
Дом 41 по Сент-Питерс-стрит опустел, почти вся мебель была либо отдана на хранение, либо подарена Самин или Полин, либо отправилась в новую квартиру Элизабет близ Хэмпстед-Хита. Роберт Маккрам забрал ключи, и сделка была завершена. Очередная глава жизни окончилась.
9 апреля, в день всеобщих выборов, Мелвин Брэгг и Майкл Фут устроили в доме Мелвина в Хэмпстеде совместную вечеринку. Вначале настроение у всех было приподнятое — ожидалось, что долгим годам «безобразного правления» тори придет конец. Но ближе к ночи стало ясно, что Киннок проиграл. Он никогда раньше не видел, чтобы вечеринка умирала так быстро. Он ушел рано, потому что невыносимо грустно было оставаться среди разбитых надежд.
Через неделю Хелен Хэммингтон попросила его о новой встрече. Он сказал ей, что хочет, чтобы она прошла в присутствии его юриста, и на Хэмпстед-лейн привезли его адвоката Берни Саймонса. Со смущенным видом, испытывая явную неловкость, Хелен Хэммингтон сказала ему, что планы на его счет «были пересмотрены». Из ее слов стало ясно, что она и стоявший за ней Хаули полностью сдали позиции. Его будут охранять до тех пор, пока не снизится уровень угрозы. Если новый дом окажется «засвечен», это их не остановит.
Он неизменно потом считал, что за этот маленький успех ему надо благодарить Америку — ее сенаторов, ее газеты. Америка не позволила британцам отказаться от его защиты.