Тема изменится, непременно изменится, говорил он себе множество раз. Мы живем в ускоряющееся время, сейчас одна тема сменяет другую быстрей, чем когда-либо. Но прошло семь лет его жизни, семь лет на пятом десятке, в лучшие годы мужской зрелости, семь мальчишеских лет его сына, которых уже не вернуть, — а тема так и не изменилась. Ему некуда было деваться от мысли, что это, возможно, не просто этап его жизни, что такой может оказаться вся его оставшаяся жизнь. С этой мыслью трудно было свыкнуться.
Напряжение сказывалось на всех. Секретность тяготила Зафара — даже друга не могу домой пригласить, — и он плохо успевал в школе. Кларисса делала себе имя в Совете по искусству, становилась одним из самых популярных, всеми любимых его сотрудников, своего рода святой покровительницей маленьких журналов по всей стране, и он радовался, видя, что она находит себе место в мире; но ее денежные требования омрачили их отношения. Они не сделались враждебными, но перестали быть дружественными, и это печалило, угнетало. Элизабет все никак не могла забеременеть, и из-за этого ее настроение часто портилось. Она побывала у гинеколога, и выяснилось, что есть внутренние причины, затрудняющие зачатие. Помимо этой проблемы была еще и хромосомная транслокация, а в случае беременности и рождения ребенка неизбежны были проблемы с безопасностью. О них она не хотела думать.
Начался новый год. Позвонила Кэролайн Мичел: в Великобритании уже продано почти двести тысяч экземпляров «Прощального вздоха Мавра» в твердом переплете. В Индии, однако, возникли затруднения. В Бомбее партия «Шив сена», выведенная в романе под названием «Ось Мумбаи», была недовольна тем, как она изображена. А кое-кому не показалось забавным, что у одного из героев книги имелось чучело пса на колесиках по кличке Джавахарлал — по имени первого премьер-министра страны. Шестидесятивосьмилетняя урдуязычная писательница Куррат уль-Айн Хайдар, автор знаменитого романа о разделе страны «Ааг ка дарья» («Огненная река»), заявила, что этот опыт литературной таксидермии показывает: автор «прощению не подлежит». Итогом «обмена мнениями» стало то, что индийское правительство, приверженное, как всегда, свободе выражения мнений, под каким-то липовым предлогом задержало книгу на таможне. Он позвонил своему индийскому адвокату Виджаю Шанкардассу, человеку с тихим голосом, но с незыблемыми принципами, одному из самых квалифицированных юристов Индии, и Виджай сказал: если удастся убедить индийские книготорговые организации выступить совместно с издательством «Рупа», получившим право на издание книги и Индии, можно будет быстро подать в суд, добиваясь «приказа противной стороне о предоставлении обоснования», и заставить правительство раскрыть свои карты. Глава «Рупы» Раджан Мехра поначалу колебался, опасаясь, что конфронтация с правительством отрицательно скажется на его бизнесе, но Виджай сумел укрепить его решимость, и в конце концов Мехра поступил как должно. Подали в суд, и правительство в тот же день пошло на попятный, подняло шлагбаум, «Прощальный вздох Мавра» был впущен в Индию и свободно продавался там без каких-либо проблем. На книжной ярмарке в Дели снятие запрета на роман было отмечено как грандиозное событие, как «великая победа», и он горячо поблагодарил Виджая. Но «Шайтанским аятам», как и их автору, путь в Индию был заказан.
Другое индийское затруднение было связано с его маленьким домом в Солане близ Симлы, в горной местности. Его дед со стороны отца Мохаммед Дин Халики Дехлави, которого он никогда не видел, давно еще купил для защиты от делийского летнего зноя этот шестикомнатный каменный домик на маленьком участке земли, но с великолепным видом на горы. Он оставил его своему единственному сыну Анису, а Анис Рушди перед смертью подарил дом своему единственному сыну. Правительство штата Химачал-Прадеш реквизировало дом по Закону об оставленном имуществе, позволявшему индийским властям забирать имущество у всех, кто переезжал на жительство в Пакистан. Но он не переезжал туда на жительство, поэтому дом был отобран незаконно. Это дело тоже вел для него Виджай Шанкардасс, но, хотя Виджаю удалось доказать, что Анис владел домом по праву, его собственное наследственное право еще не было подтверждено судом, и правительство штата прямиком заявило, что оно «не хочет у всех на виду идти навстречу Рушди».
Пройдет еще год, прежде чем люди Виджая в результате кропотливых поисков обнаружат припрятанный документ, который позволит выиграть дело, — документ, где высокопоставленный служащий из правительства штата дал ложные показания под присягой, заявив, будто ему известно, что Салман Рушди получил пакистанское гражданство. Но Салман Рушди никогда не имел никакого гражданства, кроме индийского и британского. Дача ложных показаний под присягой — серьезное преступление, которое в обязательном порядке наказывается тюрьмой, и, узнав, что Виджай Шанкардасс имеет в своем распоряжении эту улику, власти Химачал-Прадеш вдруг сделались чрезвычайно покладисты. В апреле 1997 года дом снова перешел в его собственность, правительственный служащий, который там обосновался, освободил его в приличном состоянии, и Виджай принял ключи на хранение.
Из отзывов на «Прощальный вздох Мавра» ему больше всех понравились те, что исходили от его индийских друзей, которые, прочтя разрешенную теперь книгу, спрашивали его, как ему удалось ее написать, не бывая в Индии. «Ты что, проникал в страну? — недоумевали они. — Не иначе, ты тайком к нам пробрался и увидел, что здесь и как. А то откуда ты мог все это знать?» Это вызывало у него широкую довольную улыбку. Больше всего он опасался, что этот его роман об изгнаннике будет читаться как роман, написанный изгнанником, иностранцем, оторванным от индийской действительности. Он вспоминал о Нуруддине Фарахе, носящем, где бы он ни был, Сомали у себя в сердце, и испытывал гордость оттого, что сумел написать эту книгу, взяв за основу ту личную Индию, что всегда была с ним.
Некоторые из рецензий на роман были самыми лестными за всю его жизнь и подтверждали, что он нисколько не покалечен, хоть и был надолго выбит из седла. Он совершил маленькое, но дорогостоящее авторское турне по США. Пришлось нанять небольшой самолет. Американская полиция настаивала на мерах безопасности, поэтому подключили частную охранную фирму, которую возглавлял опытный человек по имени Джером Глейзбрук. Б`ольшую часть расходов, проявив изрядную щедрость, покрыл Сонни Мехта, хотя свой вклад внесли и местные организации, и он сам. Сонни отправился в турне вместе с ним и закатил вечеринки на широкую ногу в Майами (где, казалось, все были авторами триллеров и где Карл Хайасен[213], когда он попросил его рассказать о Майами, сделал глубокий вдох и проговорил без остановки два часа, дав высокоскоростной мастер-класс на тему «политический мухлеж во Флориде») и в Сан-Франциско (где в числе гостей были Чеслав Милош, Робин Уильямс, Джерри Браун, Линда Ронстадт и Анджела Дэвис). Готовилось все довольно-таки скрытно: гостям до последней минуты не раскрывали ни личность автора, ни место, где пройдет гулянка. Охранники обыскивали знаменитых обитателей Майами и Сан-Франциско — полагали, видимо, что кто-нибудь из них может позариться на награду, объявленную за его голову.
Они с Сонни даже выкроили время для уик-энда в Ки-Уэст, где к ним присоединилась Гита Мехта, — она выглядела хорошо и опять была собой: оживленная, словоохотливая. Он счел это необычное и недешевое авторское турне молчаливым извинением Сонни за трудности, которые тот ему создал в связи с «Гаруном и Морем Историй», и был рад оставить старые обиды в прошлом. На следующий день после возвращения в Лондон он получил за «Прощальный вздох Мавра» Британскую книжную премию («Золотое перо») как «автор года». («Книгой года» назвали поваренную книгу Делии Смит, которая в благодарственной речи странным образом говорила о себе в третьем лице: «Спасибо вам за то, что присудили эту награду книге Делии Смит».) Когда его объявили лауреатом, зал встретил это громкими возгласами одобрения. Я не должен забывать, что есть и такая Англия, которая на твоей стороне, сказал он себе. Из-за продолжающихся личных нападок на него в газетах, которым он дал общее название «Дейли инсалт» («Ежедневное оскорбление»), забыть об этом ничего не стоило, но делать этого не следовало.
К совместной жизни с полицейскими на Бишопс-авеню снова привыкать после поездок было трудно. Они запирали двери на ночь, но никогда не отпирали их утром. Они с маниакальным упорством задергивали шторы, но никогда их не отдергивали. Стулья, на которые они садились, ломались под их тяжестью, паркет в прихожей потрескался под их увесистой обувью. Наступила седьмая годовщина фетвы. Ни одна британская газета не напечатала ни одного сочувственного или одобрительного слова. Это была старая скучная история, которая, казалось, ни к чему не вела; это не была новость. Он написал статью для «Таймс», где попытался доказать, что фетва, пусть она и остается в силе, потерпела поражение, не достигнув цели: ни книгу, ни ее автора затоптать не удалось. Но он думал об эпохе страха и самоцензуры, которой фетва положила начало, о том, что издательство Оксфордского университета отказалось включить в учебное пособие по английскому языку отрывок из «Детей полуночи» во избежание «щекотливой ситуации»; о том, что египетского писателя Алаа Хамеда (как и его издателя и типографа) приговорили к восьми годам тюрьмы за роман «Разрыв в людском сознании», который сочли несущим угрозу социальному миру и национальному единству; о том, что западные издатели открыто признавались, что избегают любых текстов, где можно увидеть критику в адрес ислама, — думал и не верил своей собственной статье. Да, он достиг кое-каких локальных успехов, но подлинная победа пока отнюдь не была одержана.
Он продолжал заводить с Элизабет разговоры об Америке. В Америке им не надо было бы жить в обществе четверых полицейских, там не звучали бы в его адрес постоянные обвинения, что он обходится стране в огромные деньги, не имея перед ней никаких заслуг. В последние два лета они попробовали эту свободу на вкус; они могли бы иметь ее куда больше. Но стоило ему заговорить на эту тему, она сердито хмурилась и отказывалась ее обсуждать. Он начал понимать, что она боится свободы — по крайней мере, свободы в его обществе. Она чувствовала себя в безопасности только в пузыре охраны. Когда он побуждал ее выйти из него на время вместе с ним, она зачастую не хотела делать этот шаг. Впервые (и шокируя сам себя) он начал воображать себе жизнь без нее. Когда он поехал в Париж на презентацию французского издания «Прощального вздоха Мавра», отношения между ними оставались напряженными.
В Париже les gentilhommes du RAID[214] были в своем репертуаре. Перекрыли всю улицу перед отелем «Де л’аббе» близ церкви Сен-Сюльпис. Не разрешили ему появляться ни в каких общественных местах. «Если ему это не нравится, — сказали они его издателям, — не следовало приезжать». Но была и хорошая новость: роман продавался на ура, соперничая за первое место в списках бестселлеров с новой книгой Умберто Эко и с «Заклинателем лошадей» Николаса Эванса. Были, кроме того, встречи с политиками: с министром иностранных дел Эрве де Шареттом и с министром культуры Филиппом Дустом-Блази. У Бернара-Анри Леви он познакомился с патриархом кинематографа и «нового романа» Аленом Робом-Грийе, чьим романом «Ревность» и сценарием фильма «Прошлым летом в Мариенбаде» он восхищался до глубины души. Роб-Грийе намеревался в конце года снять фильм в Камбодже с Жаном-Луи Трентиньяном и с Ариэль Домбаль, женой Б.-А. Л. Трентиньян должен был сыграть летчика, который терпит аварию над камбоджийскими джунглями и затем в забытьи грезит об Ариэль, в то время как в деревушке посреди джунглей его врачует un médecin assez sinistre[215]. Роль лекаря, с энтузиазмом заявил Роб-Грийе, великолепно подходит вам, Салман. Две недели в Камбодже в декабре! Филипп Дуст-Блази все организует! (Дуст-Блази, присутствовавший на встрече, согласно кивал и заодно извинился за излишества RAID: «Во время ваших последующих визитов мы ограничимся двумя охранниками».) Он спросил Роба-Грийе, нельзя ли взглянуть на сценарий, и Роб-Грийе нетерпеливо закивал: да, конечно, конечно, но вы непременно должны это сделать! Это будет просто чудо! Вы — вылитый лекарь!
Никакого сценария ему так и не прислали. Фильм так и не был снят.
И еще одно событие произошло в Париже. Однажды днем к нему в гости в отель «Де л’аббе» приехала Каролин Ланг, блестящая и красивая дочь Жака Ланга, и все вместе — ее красота, вино, трудности с Элизабет — подействовало на него, и они стали любовниками; но сразу же потом решили не повторять этого, остаться друзьями. После нескольких часов с ней ему надо было выступить по телевидению в прямом эфире в программе Бернара Пиво «Культурный бульон», и он почувствовал, что из-за внутреннего смятения, вызванного изменой, это выступление оказалось неудачным.
Сотрудничество между Эндрю Уайли и Гиллоном дошло до логического конца, и они решили расстаться. Эндрю был очень расстроен; он приехал к нему на Бишопс-авеню, в какой-то мере разгневанный, но главным образом опечаленный. «Мне стало ясно, — сказал Эндрю с грустью и в то же время возмущенно, — что Гиллон никогда не был моим партнером. Брайан Стоун — вот кто его партнер». Брайан был их коллега — агент, работавший с наследниками Агаты Кристи. «У входа в лондонское агентство, — с горечью заметил Эндрю, — до сих пор висит табличка: ЭЙТКЕН И СТОУН». Конфликт возник из-за денег, но, помимо них, было и расхождение во взглядах на бизнес. Эндрю вынашивал грандиозные экспансионистские планы; Гиллон был осторожен и неизменно благоразумен по финансовой части. Расстались не по-хорошему; развод, как большинство разводов, был уродлив. Эндрю, как обманутый любовник, испытывал презрение пополам с отчаянием.
Разрыв между агентами глубоко его огорчил. Все эти годы Гиллон и Эндрю были двумя столпами, на которые он опирался, и он доверял им безоговорочно. Ни тот ни другой ни на секунду не дрогнули перед лицом исламистской угрозы, и их пример заставил многих издателей вести себя храбрей, чем они могли бы. Он не мог представить себе существования ни без того, ни без другого, но теперь приходилось выбирать — впрочем, Гиллон, позвонив на следующий день, изящно облегчил ему выбор: «Совершенно ясно, мой милый, что ты должен сотрудничать с Эндрю. Вначале твоим агентом был он, только потом он привел тебя ко мне, так что, конечно, тебе надо с ним остаться, это будет абсолютно правильно».
Они через очень многое вместе прошли, очень много всего сделали. Их отношения по глубине, по сердечности далеко превосходили обычные отношения между авторами и агентами. Они стали близкими друзьями. И тем не менее ему предстояло теперь лишиться Гиллона. Он и вообразить себе не мог, что когда-нибудь придет такой день, он всегда думал, что и Гиллон, и Эндрю вечно будут его агентами. «Ладно, — сказал он Гиллону, — спасибо тебе. Но что касается меня, ничего между нами не изменилось».
«Давай в ближайшее время вместе пообедаем», — отозвался Гиллон, и тема была закрыта.
Председательство в Евросоюзе перешло к Италии, и эта страна уговаривала все прочие государства ЕС согласиться на письмо, которое ЕС и Иран должны будут подписать совместно, — письмо, где будет признано, что фетва остается в силе навечно, — а Иран в обмен на это сделает краткое заявление, что обязуется не приводить фетву в исполнение. Фрэнсис Д’Суза узнала из своих источников, что тройка министров иностранных дел ЕС намеревается поехать в Тегеран, чтобы обсудить проблему терроризма, и при этом отказывается даже поднимать вопрос о фетве, если этот текст не будет одобрен — в смысле, одобрен им, так сказала Фрэнсис. Британское правительство сопротивлялось, но было обеспокоено своей изоляцией. Он попросил Фрэнсис сообщить источникам, что он не для того боролся семь лет, чтобы теперь мириться с согласием Евросоюза признать правомочным экстратерриториальный призыв к убийству. Он ни за что не согласится на такой документ. «Пусть эти гребаные ловкачи идут в жопу», — сказал он. Он не станет поддерживать этот безнравственный, отвратительный шаг.
«Итальянское письмо» не было ни подписано, ни послано.
Он обсудил с Гейл Рибак из «Рэндом хаус» возможность передачи этому издательству прав на «Шайтанские аяты» в мягкой обложке. Она сказала, что Альберто Витале теперь, судя по всему, «настроен положительно», но что ей нужны определенные заверения по части безопасности. Он предложил Гейл и Кэролайн Мичел спросить всех европейских издателей «Аятов» в мягкой обложке на других языках и компанию «Сентрал букс», распространявшую в Великобритании книгу, выпущенную консорциумом, какие меры безопасности они принимают, если принимают вообще, и встретиться с Хелен Хэммингтон, Диком Вудом и Рэбом Конноли, чтобы услышать их мнение. Пядь за пядью, подумал он. Мы доберемся до цели — но как все это мучительно долго!
Элизабет узнала, что Кэрол Нибб, ее двоюродная сестра, растившая ее после смерти матери, страдает хроническим лимфолейкозом — тем же ХЛЛ, с которым боролся в Нью-Йорке Эдвард Саид. Новость потрясла Элизабет. Кэрол была для нее из всех родственников самой близкой. Он тоже глубоко опечалился. Кэрол была милая, добрая женщина. «С этим раком можно бороться, — сказал он Элизабет. — Мы постараемся ей помочь. Ей надо обратиться к врачу Эдварда — к доктору Канти Раи на Лонг-Айленде».
Смерть без разбора стучалась в двери добрых и недобрых. Через две недели после того, как он узнал о болезни Кэрол, пришла новость о смерти человека, которого ему трудно было оплакивать. Злобному гному Калиму Сиддики не суждено было больше изрыгать угрозы. Он участвовал в конференции в Претории в Южной Африке, и там его убил сердечный приступ. Некоторое время назад, как выяснилось, ему сделали операцию по шунтированию на сердце, но он продолжал пустословить и бесноваться, хотя более умный человек постарался бы жить поспокойней. Так что он, можно сказать, сам выбрал такой конец. И поделом, подумал он, но от публичных комментариев воздержался.
Позвонил Майкл Фут — он был очень доволен. «Этого бога мусульманского — как там его кличут? Что-то имя вылетело из головы». Аллах, Майкл. «Да-да, Аллах, конечно, как я мог позабыть. Ну так он явно не на стороне нашего приятеля Сиддики, правда? Правда?» Прошу покорно, доктор Сиддики, ваше время истекло.
Элизабет поехала к Кэрол в Дербишир. Вернувшись, она рада была узнать, что Сиддики больше нет. И еще она прочла только что законченный им двадцатистраничный план нового романа «Земля под ее ногами», и он так ей понравился, что возникшая между ними трещина исчезла и была позабыта. Но на следующий день — мироздание не могло допустить, чтобы он долго был счастлив, — его отвезли в «Шпионский центр», чтобы сообщить поистине пугающую новость.
Вид большой, песочного цвета крепости у реки никогда не внушал ему успокоения, хоть ее и украшали неуместные тут рождественские елки; ни один из приездов сюда не добавил ему бодрости. Сегодня в безликой комнате для заседаний его встретили «день» и «утро»: мистер П. М. и мистер А. М.[216] — глава контртеррористической службы по Ближнему Востоку и начальник иранского сектора. Присутствовали — как говорится, «на правах слушателей» — Рэб Конноли и Дик Вуд.
— Службам безопасности стало известно, — начал А. М., — что Иран, под которым мы имеем в виду верховного лидера Хаменеи и министра разведки Фаллахиана, инициировал долгосрочный план, имеющий целью найти и убить вас. Они готовы потратить на это много времени и денег. Не исключено, что план существует уже два года, но мы стали уверены в его существовании только в последние месяцы.
— Мы сочли своим долгом сообщить вам об этом, — сказал П. М. — Вот почему мы встречаемся с вами сегодня под нашими настоящими именами.
Выслушивая плохую новость из уст мистера Утро и мистера День, он напряженно ждал продолжения — ждал, что они скажут: враг установил, где вы живете. Но нет, не установил. Будь это так, сказал мистер Утро, положение было бы чрезвычайно серьезным. По меньшей мере это означало бы, что ему до конца дней потребуется полицейская защита.
Он поделился своими опасениями за Зафара, Элизабет, Самин и за мать, живущую в Карачи.
— Ничто не указывает на то, что они намерены напасть на кого-либо из ваших родных и друзей, — сказал мистер День. — Даже чтобы через них подобраться к вам. Вы, однако остаетесь мишенью номер один.
— Возможности отрицать свою причастность они придают особое значение, — сказал мистер Утро. — Их очень сильно критиковали за атаки последних лет. — Шапур Бахтияр, убийства на острове Миконос. — Вероятно, они хотели бы сделать все силами неиранцев.
— Но, — добавил мистер День, желая, видимо, его подбодрить, — об отправке оружия диппочтой, о засылке людей в страну речи пока не идет. До этой стадии еще месяцы, если не годы.
Именно этого он опасался больше всего: тщательно спланированной, долго готовящейся атаки в стиле убийства Бахтияра. Мистер Утро и мистер День не могли сказать, какое воздействие на подобный план способно оказать политическое соглашение с Ираном. Они полагали, что министр иностранных дел Ирана может и не знать о существовании плана.
— О нем осведомлена только очень маленькая группа людей в министерстве информации, — сообщил ему мистер Утро.
— Возможно, в министерстве даже есть люди, которые захотели бы воспрепятствовать такому плану, — сказал мистер День, — но Фаллахиан и Хаменеи, судя по всему, решительно настроены исполнить фетву, и Рафсанджани, вероятно, тоже в курсе.
В определенной мере утешало то, что иранцы не знали, где он живет, и то, что, по мнению мистера День и мистера Утро, угроза со стороны «сообщества в целом» сошла на нет.
— А мы со своей стороны, — заключил мистер Утро, блеснув из-под внешней учтивости суровой сталью, — сделаем все, чтобы сорвать этот план. Надо опустить большой тяжелый кулак точнехонько в его середину. Надо сорвать его с такими политическими последствиями, чтобы впредь неповадно было замышлять подобные вещи.
Может быть, он так говорит просто для того, чтобы я не слишком унывал, подумал он, но это действует. Мне приятно думать про этот кулак.
Между тем в глазах общественности история о фетве уходила все дальше на задний план. Газеты о ней больше не писали, а его видели то там, то здесь: он посещал друзей, время от времени ел в ресторанах, ездил то в одну, то в другую страну на презентации новой книги. Большинству людей было очевидно, что особой опасности уже нет, и многие комментаторы склонялись к мысли, что его продолжают охранять только потому, что он на этом настаивает — настаивает не в силу необходимости, а чтобы потрафить своему колоссальному эгоизму. И в этот-то момент, когда ветер уносил последние обрывки общественного сочувствия, ему и сказали, что опасность сейчас выше, чем когда-либо, что угроза его жизни стала серьезней, нежели все, о чем было известно в прошлом. И он не мог даже заявить об этом. Мистер Утро и мистер День недвусмысленно предупредили его на этот счет.
Эндрю нашел ему дом на Лонг-Айленде, который можно было снять на два месяца на имя Элизабет, — дом, очень уединенно расположенный на дороге Литтл-Нойак-Пат среди холмов над Бриджгемптоном. Хорошо, сказал он Эндрю, давай мы его снимем. Он решил, что продолжит реализовывать свой план: будет шаг за шагом возвращать себе свободу. Решил вести себя так, словно не слышал сказанного в украшенной рождественскими елками крепости. Единственной альтернативой было снова сделаться узником, а на это он не мог согласиться. И потому: да, Эндрю, я готов. Мы приедем. Через несколько дней Рэб Конноли сказал ему: мистер Утро и мистер День теперь думают, что злоумышленники могут попытаться убить его во время заграничной поездки, поскольку сочли, что в Соединенном Королевстве он слишком хорошо защищен. А он собирается провести два месяца на Лонг-Айленде без всякой охраны и берет с собой Элизабет и Зафара! Он вновь почувствовал себя так, словно сидит за рулем «холдена», ударяется о грузовик с дерьмом и летит прямиком на дерево, а самые дорогие ему люди — здесь, в этой же машине. Он поговорил с Элизабет. Она хотела поехать, несмотря ни на что. Поэтому — к чертям, они поедут и тем самым докажут, что это возможно.
Он побывал в Барселоне и выступил там. Слетал в Америку и произнес речь при вручении дипломов в колледже Барда. Никто не покушался на его жизнь. А вот иранского политэмигранта Резу Мазлумана, который при шахе был министром образования, а потом тихо жил в парижском пригороде Кретее, нашли мертвым. Два выстрела в голову, один в грудь. Мир, ненадолго ставший светлее после выхода «Прощального вздоха Мавра», вновь потемнел. В воображении он по-прежнему пытался сочинить для своей собственной истории счастливый финал, но это не очень-то получалось. Два выстрела в голову, один в грудь. Тоже возможная концовка.
Элизабет по-прежнему не была беременна, и в их отношениях опять возникла напряженность. Если она не забеременеет в ближайшее время, надо, настаивала она, попробовать искусственное оплодотворение, хотя его хромосомная транслокация сильно уменьшала шансы на успех. А если она, так или иначе, забеременеет, весьма вероятно, что ее строго охранявшаяся анонимность будет утрачена и о доме 9 по Бишопс-авеню станет широко известно. Это превратит дом в вооруженный лагерь; и в любом случае — как им растить ребенка посреди того кошмара, в котором они вынуждены существовать? Что за жизнь у него будет? Но всем логическим доводам она противопоставляла свою неодолимую потребность в материнстве, а он — свою решимость вести с ней реальную жизнь, и поэтому они готовы были пытаться снова и снова, готовы были сделать все, что потребуется.
Виджай Шанкардасс сообщил из Индии обнадеживающую новость: Индер Гуджрал — министр иностранных дел в новом индийском правительстве — за то, чтобы позволить ему побывать в Индии, и министр внутренних дел с ним согласен. Так что не исключено было, что его долгое изгнание вскоре окончится.
Эндрю показывал издателям план «Земли под ее ногами» и получал обнадеживающие отзывы, но вопрос о долгосрочной публикации «Шайтанских аятов» в мягкой обложке все еще оставался открытым, и Эндрю хотел поставить условием любой сделки с англоязычным издательством, касающейся нового романа, то, что оно возьмет и «Аяты». Издания в мягкой обложке уже продавались во многих странах, а на английском по-прежнему можно было купить книгу, изданную консорциумом, но по существу это была публикация силами автора, и ее нельзя было рассматривать как долгосрочное решение. В Англии Гейл Рибак и британский филиал «Рэндом хаус» двигались к согласию на переиздание «Аятов» в дешевом варианте с эмблемой «Винтидж», но в Америке глава «Рэндом хаус» Альберто Витале был настроен иначе. Решением, предложил Эндрю, может стать издательство «Хольцбринк», чей немецкий филиал «Киндлер» уже выпустил дешевое немецкое издание без всяких осложнений и чей американский филиал «Генри Холт», руководимый колоритным Михаэлем Науманном, судя по всему, был готов выпустить английское издание. Он сказал Эндрю, что в Великобритании хотел бы остаться с «Рэндом хаус», и Эндрю ответил, что пришел к тому же мнению, так что они «работали на одной волне».
Отступив в конце последнего ледникового периода с Лонг-Айленда, ледник оставил там конечную морену, сотворившую поросшие лесом холмы, среди которых они с Элизабет провели то лето. Приземистый, но просторный дом, выкрашенный белой краской, принадлежал Милтону и Патриции Гробоу — пожилой чете, с которой он поначалу не мог видеться, ибо его, по идее, не было на свете: Элизабет якобы приехала на лето одна, «чтобы писать и встречаться с друзьями». Позднее, когда супруги Гробоу поняли, что происходит, они были искренне рады, что предоставляют ему летнее убежище. Прекрасные люди, нравственные, либеральные, чья дочь работала в журнале «Нейшн», они были горды — так они сказали — тем, что смогли помочь. А он и до и после «разоблачения» был счастлив в этом месте, где им не угрожало ничего более опасного, чем болезнь Лайма. Они сообщили, где находятся, ближайшим друзьям, от людных мест в Бриджгемптоне, Саутгемптоне и прочих гемптонах держались подальше, гуляли на закате по морскому берегу, и он чувствовал, как всегда чувствовал в Америке, что его подлинное «я» мало-помалу возрождается. Он начал писать новый роман, и дом Гробоу, окруженный полями и лесами, оказался идеальным местом для работы. Медленно стала разворачиваться книга, которая — он начал это понимать — будет длинной. Элизабет увлеклась садоводством и проводила счастливые часы, ухаживая за садом Гробоу. Зафар отправился в Грецию со своей матерью, а потом приехал к ним, полюбил это место, и на время они сделались просто-напросто семьей, проводящей лето у моря. Они заходили в магазины, ели в ресторанах, и, если люди его и узнавали, они были достаточно сдержанны, чтобы его не беспокоить. Правда, однажды Эндрю и Кейми Уайли пригласили их ужинать в ресторан «Ник и Тони», и художник Эрик Фишл, остановившись по пути к выходу у их столика, чтобы поздороваться с Эндрю, повернулся к нему и спросил: «Не должно ли нам всем быть страшно из-за того, что вы здесь?» Единственным ответом, какой ему пришел в голову, было: «Вам — нет, вы же все равно уходите». Он понимал, что Фишл не имел в виду ничего плохого, просто пошутил, но в те драгоценные месяцы, на которые он сумел вырваться из пузыря своей нереальной реальности, ему не хотелось слышать напоминаний о том, что пузырь по-прежнему существует, ждет его возвращения.
Они приехали обратно в Лондон в начале сентября, и вскоре выяснилось, что осуществилась заветная мечта Элизабет. Она забеременела. Его сразу начали одолевать страхи. Если выбрана лишь одна из его дефектных хромосом, зародыш не сформируется и очень скоро — вероятно, в конце следующего менструального цикла — произойдет выкидыш. Но она испытывала радостную уверенность, что все будет хорошо, и инстинкты ее не обманули. Раннего выкидыша не случилось, и вскоре они увидели ультразвуковое изображение своего живого, здорового ребенка.
— У нас будет сын, — сказал он.
— Да, — подтвердила она, — у нас будет сын.
Ощущение было такое, словно весь мир поет.
«Прощальному вздоху Мавра», наряду с романом австрийского писателя Кристофа Рансмайра «Болезнь Китахары», присудили литературную премию Евросоюза «Аристейон», но датское правительство заявило, что по соображениям безопасности он не сможет присутствовать на церемонии награждения в Копенгагене 14 ноября 1996 года. Якобы имелась «конкретная угроза» его жизни; однако люди из Особого отдела сказали ему, что ничего не знают о какой-либо подобной угрозе и что, существуй она, датчане были бы обязаны их о ней проинформировать. Так что это был всего-навсего предлог. Как обычно, первым, что он почувствовал, было унижение, но затем пришел гнев, и он решил, что на сей раз не стерпит. Он распространил заявление через «Статью 19»: «Возмутительно, что Копенгаген, нынешняя «культурная столица» ЕС, отказывается позволить лауреату собственной литературной премии ЕС присутствовать на церемонии награждения. Это трусливое решение прямо противоположно тому, как надлежит поступать перед лицом таких угроз, как иранская фетва. Если мы не хотим, чтобы подобные угрозы повторялись, очень важно продемонстрировать их неэффективность». Датские политики из всех партий, включая правящую, раскритиковали решение правительства, и оно пошло на попятный. 13 ноября он полетел в Данию, и церемония награждения состоялась в новом музее современного искусства «Аркен», который был окружен вооруженными полицейскими и походил на концлагерь — правда, все заключенные красовались в вечерних нарядах.
После церемонии его издатель Йоханнес Риис предложил ему и еще нескольким друзьям зайти выпить в один симпатичный копенгагенский бар, и, пока они там были, явилось «рождественское пиво». Мужчины в красных колпаках Санта-Клауса внесли ящики с традиционным зимним элем, и ему досталась одна из первых бутылок, как и один из красных колпаков, который он тут же надел. Кто-то сделал фотоснимок: человек, которого было якобы слишком опасно впускать в Данию, преспокойно сидит, как все, в обычном баре и попивает пиво, напялив праздничный головной убор. Из-за этой вызывающе беззаботной фотографии, которую наутро все газеты поместили на первых страницах, едва не рухнуло датское правительство. Премьер-министру Поулю Нюрупу Расмуссену пришлось публично извиниться за наложенный было запрет. Затем произошла его встреча с Расмуссеном, который поздравил его с этой маленькой победой.
— Я просто решил побороться, — сказал он смущенному премьеру.
— Да, — пристыженно подтвердил Расмуссен, — и у вас это очень хорошо получилось.
Но он хотел думать о другом. Вступая в год, когда ему должно было исполниться пятьдесят и предстояло во второй раз стать отцом, он чувствовал, что ему надоело воевать за места в самолетах и огорчаться из-за газетных инсинуаций, что ему до смерти надоели ночующие у него дома полицейские, лоббисты-политиканы, секретные мистеры Утро и мистеры День, говорящие об убийстве. В голове у него зародилась новая книга, в утробе Элизабет шевельнулась новая жизнь. Ради книги он читал Рильке, слушал Глюка, смотрел мутноватое видео великого бразильского фильма «Черный Орфей» и был счастлив, обнаружив в индуистской мифологии сюжет, обратный мифу об Орфее: бог любви Кама, убитый Шивой в припадке ярости, оживает благодаря мольбам его жены Рати. Эвридика спасает Орфея. Перед его мысленным взором медленно вращался треугольник, вершинами которого были искусство, любовь и смерть. Может ли искусство, питаемое любовью, пересилить смерть? Или любовь, вопреки искусству, неизбежно будет пожрана смертью? Или, может быть, искусство, созерцая любовь и смерть, способно возвыситься и над тем, и над другим? На уме у него были певцы и те, кто пишет для них слова: ведь в мифе об Орфее соединены музыка и поэзия. Но от повседневности нельзя было отгородиться. Его постоянно тревожил вопрос: какую жизнь он может предложить мальчику, идущему к ним из пустоты небытия, вступающему в мир, где его встретит... что? Хелен Хэммингтон и ее войско, следящее за каждым его движением? Немыслимо. Но он должен был об этом размышлять. Воображение хотело воспарить, но к щиколоткам были прикованы свинцовые гири. Заключите меня в скорлупу ореха, и я буду чувствовать себя повелителем бесконечности[217], сказал Гамлет, но ему не приходилось жить с людьми из Особого отдела. Будь ты, о принц датский, заключен в одну скорлупу ореха с четырьмя спящими полицейскими, тебе наверняка снились бы плохие сны.
В августе 1997 года независимой Индии должно было исполниться пятьдесят лет, и его попросили составить к этой дате антологию индийской литературы. Он попросил Элизабет ему помочь. Они могли делать это вместе, могли думать об этом вместе, отвлекаясь от мыслей о своих жизненных трудностях.
Он говорил с полицейскими о том, чтобы изменить порядок. Им с Элизабет нужна была комната для ребенка и, возможно, предстояло найти няню, готовую жить у них постоянно. Они больше не могли предоставлять спальное помещение четверым полицейским — да и много ли от них пользы, если они все спят? Это был редкий случай, когда Ярд оказался восприимчив к его соображениям. Решили, что спать у него полицейские перестанут. Будет дневная команда, и будет ночная бодрствующая смена из двух человек в «полицейской комнате», глядящих на экраны своих видеоустройств. Теперь, сказали ему, он сможет наконец получить «постоянную группу», работающую с ним одним, а не составленную из участников других групп, откомандированных к нему временно, и это упростит ему жизнь. Новая система заработала с начала января 1997 года, и он заметил, что все охранники сделались мрачны и ворчливы. Ну конечно, понял он в момент просветления, они же лишились сверхурочных.
Одним из больших преимуществ, которые получали участники «тайных охранных операций» вроде операции «Малахит», жившие с «клиентом» круглые сутки, были огромные сверхурочные. Члены обычных групп, работавших открыто, отправлялись вечером по домам, и ночью жилище «клиента» охраняли полицейские в форме. Теперь парни внезапно лишились платы за ночную переработку. Неудивительно, что они были, честно сказать, Джо, маленько злы, и неудивительно, что большие шишки из Ярда так быстро согласились на его предложение. Он сэкономил им кучу денег.
Но в первый же уик-энд он обнаружил, что «дополнительные удобства, которые дает постоянная группа», — фикция. Йен Макьюэн пригласил его к себе в Оксфорд, но Дик Старк, заместитель Хэммингтон, постоянно раздражавший его своим самодовольством, сухо проинформировал его, что свободных шоферов нет, так что ему весь уик-энд придется оставаться дома. Имел место «дефицит персонала» — хотя, «разумеется», если Элизабет понадобится в больницу, они найдут возможность ее отвезти. Отныне «всегда по выходным будет труднее». Если он захочет «передвигаться» в субботу или воскресенье, он должен будет сообщить не позднее вторника. Поездка в Оксфорд, сказали ему, — это «большой расход рабочего времени ради мало чего».
Он пытался спорить. У него дома в течение дня теперь дежурили трое полицейских, поэтому, если ему захочется совершить частную поездку — например, поужинать у друга, — им надо будет дополнительно выделить только одного шофера. Неужели это так трудно? Но Скотленд-Ярд, как обычно, особого желания пойти навстречу не проявлял. Ничего, впереди всеобщие выборы, думалось ему, и если победят лейбористы, на высоких постах будут люди, более дружественно к нему настроенные. Он должен получить от них гарантии, что ему помогут вести сносную жизнь. Он не согласится на тюремное заключение с прогулками по усмотрению полицейских.
Между тем у Элизабет секретность стала навязчивой идеей. Она не хотела, чтобы кто-либо за пределами их ближнего круга знакомых узнал о ее беременности до того, как она родит. А он уже не понимал, как хранить такие секреты. Он хотел получить возможность жить со своей семьей честно и открыто. Он даже заговорил с ней о браке, но, когда он упомянула о добрачном соглашении[218], разговор перешел в ссору. Он заговорил было о том, что им куда легче жилось бы в Америке, — и ссора разгорелась еще пуще. Они оба сходят с ума, подумал он. Душевнобольные под замком. Два любящих друг друга человека терпят крушение из-за тягот, которые взвалили на них полиция, правительство и Иран.
В «Ежедневном оскорблении» на женской страничке явилась публикация о немецком психологе, утверждавшем, что безобразные мужчины часто пользуются успехом у хорошеньких женщин, потому что они более внимательны. «Эта информация, возможно, была бы небесполезна в убежище Салмана Рушди», — предположила газета.
Он поговорил с Фрэнсис Д’Суза о том, чтобы сколотить для защиты его дела группу симпатизирующих ему депутатов парламента, включая, возможно, даже двух-трех дружественных лордов — таких, как Ричард Роджерс. (Депутата, которого он мог бы публично назвать своим, у него не было, поскольку его домашний адрес нельзя было раскрывать.) Она сочла эту идею здравой. Неделю спустя Марк Фишер, представитель Лейбористской партии по вопросам искусства, пригласил его в палату общин посидеть за рюмкой с Дереком Фатчеттом — заместителем Робина Кука, представителя лейбористов по иностранным делам и вероятного министра иностранных дел в будущем лейбористском правительстве. Фатчетт слушал его с растущим гневом. «Обещаю вам: когда мы придем к власти, решить этот вопрос будет одной из наших первостепенных задач», — сказал он. Марк пообещал уделять внимание всем сторонам этого дела. Почему, корил он себя, уходя, я раньше не додумался до этой маленькой программы «Прими в семью депутата»?
На ежегодную вечеринку подразделения «А» он отправился недовольный высшими чинами и уехал так рано, как только можно было уехать, не нарушая приличий. После этого ему позволили поужинать в ресторане с Кэролайн и Сьюзен Сонтаг. Он сказал Сьюзен, что у них с Элизабет будет ребенок, и она спросила, не собираются ли они пожениться. Эмм, промычал он, у нас и так все прекрасно, множество людей в наши дни без этого обходятся. «Женись на ней, подлюга! — заорала Сьюзен. — Она — лучшее, что у тебя было и есть в жизни!» Кэролайн была с ней согласна: «Конечно! Чего ты ждешь?» Элизабет, похоже, очень интересовало, как он ответит на этот вопрос. Вернувшись домой, он постоял на кухне, прислонясь к плите «AGA», и с кривой усмешкой произнес: «Ну, раз так, нам и правда, пожалуй, лучше пожениться». Наутро Элизабет, едва он проснулся, спросила его: «Помнишь, что ты сказал вчера вечером?» Он обнаружил, что рад, как это ни поразительно. После катастрофы с Мэриан Уиггинс он думал, что больше не отважится вступить в брак. Но вот, как поется в песне, он снова идет вперед, рискуя отдаться любви[219].
Она не хотела выходить замуж до рождения ребенка, пока заметна была беременность. Поэтому решили, что поженятся, вероятно, летом в Америке. Несколькими неделями раньше им сделали своего рода рождественский подарок: позволили принять приглашение Ричарда Эйра в Национальный театр на его постановку мюзикла «Парни и куколки», и теперь Элизабет могла провести несколько месяцев в роли Аделаиды — «всем известной невесты». Едва он выговорил эту шутку, невеста простудилась[220].
Телевидение Би-би-си хотело снять на основе «Детей полуночи» пятисерийный фильм, но проект застопорился из-за трудностей со сценарием. Для Кена Тейлора, написавшего очень хороший сценарий по «Жемчужине в короне» Пола Скотта, совсем непохожие на этот роман «Дети полуночи» оказались крепким орешком. Позвонил Алан Йентоб: «Если ты хочешь, чтобы фильм был снят, боюсь, тебе придется взяться за дело самому». Продюсер сериала Кевин Лоудер пообещал, что сам сообщит Кену Тейлору плохую новость, но не сделал этого, и Кен, естественно, рассердился, когда узнал со стороны. Так или иначе, новый сценарий был написан, и режиссер Тристрам Пауэлл сказал ему, что новый исполнительный директор Би-би-си-2 Марк Томпсон пришел от него в восторг и теперь «поддерживает проект на сто процентов». Это радовало. Но главные трудности с этим проектом были впереди, и исходили они не от Би-би-си.
Поговорить с ним приехал Рэб Конноли, настроенный примирительно. Он отрицал, что парламентарии-лейбористы оказывают на Скотленд-Ярд какое-либо давление, но похоже было, что это так. «Я думаю, мы можем обещать, что проблем с такими поездками, как та, к Макьюэну, больше не будет», — сказал Конноли.
На той неделе исполнялась очередная годовщина фетвы, и «сверхсекретная» информация, которую ему сообщили мистер Утро и мистер День, была во всех газетах. Вокруг него «усилены меры безопасности», писала «Гардиан», что было неправдой, — усилены, «поскольку МИ-5 стало известно о конкретной угрозе», что было правдой. Между тем Санеи с «Баунти» повысил вознаграждение еще на полмиллиона долларов. «Таймс» сделала эту новость главным сюжетом номера и в редакционной статье потребовала от британского правительства побудить ЕС вести новую, более жесткую линию в отношениях с Ираном. А он написал статью, которая широко публиковалась по всему миру, и дал, чтобы усилить ее эффект, интервью Си-эн-эн и Би-би-си. Если бы, заявил он, такой атаке подверглась какая-нибудь «важная персона» — Маргарет Тэтчер, Руперт Мердок, Джеффри Арчер, — мировое сообщество не сидело бы восемь лет сложа руки, не мямлило бы так бессильно. То, что проблема до сих пор не решена, отражает, таким образом, широко распространенную убежденность, что есть жизни менее ценные — к примеру, жизни писателей, сочиняющих острые романы, — а есть более ценные.
Но еще сильней, чем Иран, его беспокоил Зафар. Он сдал экзамен по автовождению, и ему купили маленькую машину, но купили, похоже, рановато. Восторг, вызванный машиной, дал толчок необузданному поведению. У него была девушка — ее звали Иви Долтон, — и Зафар решил прогулять школу. Ушел из дому рано, сказав, что весь класс должен явиться на дополнительные занятия по английскому, — как складно он научился лгать! Это были косвенные последствия фетвы, которые могли стать невыносимыми, окажись они долгосрочными. Его девушка позвонила в школу, назвалась Клариссой и сказала, что Зафар придет на занятия позже, потому что ему надо к врачу. Из школы, почуяв неладное, позвонили для проверки Клариссе, и ложь была раскрыта. Кларисса поговорила с Мехрой, матерью Иви, и эта милая женщина индийского происхождения конечно же была шокирована.
Зафар приехал в школу к обеденному перерыву, и ему здорово досталось. Родители заставили его сидеть дома и запретили пользоваться машиной. То, что он посмел просто так взять и исчезнуть, зная, в какую панику это может ввергнуть отца, показывало, как далеко он зашел в своем сумасбродстве. Он всегда был добрым и внимательным мальчиком. Но тинейджер есть тинейджер...
Он поужинал с Зафаром в ресторане — только они двое, с глазу на глаз, — и это помогло. Он понял, как важно делать это регулярно, и отругал себя за то, что не видел этого раньше. Зафар сказал, что его беспокоит судьба будущего брата. Ты уже немолодой, папа, и, когда он подрастет, у него будет очень странная жизнь, как у меня. Он очень хотел привести свою Иви в дом на Бишопс-авеню. Но прошло две недели — и она разбила ему сердце. Девушка, к которой он чувствовал особую близость еще и потому, что она тоже была наполовину индианка, бросила его ради его лучшего друга Тома. «Но я ни на кого не могу долго сердиться, самое большее — несколько часов», — сказал он, и это было трогательно. Он хотел остаться друзьями и с ней, и с ним (и это у него получилось: он сохранил близкую дружбу с обоими). Но ситуация мучила его и серьезно повлияла на его учебу. Ему надо было собраться. До выпускных экзаменов оставалось совсем немного времени.
Через две недели Зафару опять разрешили ездить на своей машине, и почти сразу же он попал в аварию. Он позвонил четверть десятого утра; авария случилась на Уиннингтон-роуд, совсем рядом с Бишопс-авеню, но его отцу-арестанту не было позволено поступить так, как поступил бы любой отец, — броситься на место происшествия, чтобы убедиться, что с сыном все в порядке. Ему пришлось остаться в своей тюрьме — сидеть и тревожиться, а к Зафару отправилась Элизабет. Парню повезло: расквашенный нос и рассеченная губа, но обошлось без переломов и без хлыстовой травмы позвоночника. Случилось все по его вине. Он попытался обогнать машину, которая показала, что будет поворачивать направо, и сначала ударил эту машину, а потом повредил невысокий садовый забор. Полицейские, приехавшие на место, сказали Зафару, что он мог и убить кого-нибудь и что за опасную езду он может попасть под суд (без этого в итоге обошлось). Тем временем в доме на Бишопс-авеню охранники говорили его отцу — видимо, с целью утешить: «Ну еще бы, он слишком быстро ездил, рано или поздно это должно было произойти».
Он позвонил Клариссе, а она позвонила в школу. Потом он позвонил потрясенному Зафару и постарался поддержать его по телефону, сказал все обычные слова о том, что это будет полезным уроком, что он станет в результате более аккуратным водителем, и так далее. «Когда я доберусь до школы, там уже все, наверно, будут знать, — мрачно проговорил Зафар. — Несколько парней проехали мимо и видели меня». В тот уик-энд он был тише воды ниже травы и написал покаянное письмо хозяйке забора, который он своротил и за ремонт которого придется платить его папе.
Пришли результаты важных пробных экзаменационных работ Зафара, и они оказались очень плохими. Две оценки C, а по английскому — D. Придя в ярость, он сказал Зафару: «Если не примешь меры прямо сейчас — ты не идешь ни в какой университет. Ты отправляешься на свалку».
Индийская антология была составлена. Он написал предисловие, совершенно неполиткорректное, с которым, он знал, в Индии будут спорить: самое интересное, утверждал он, что пишется сейчас индийскими авторами, пишется по-английски. Некоторое время назад он провел вечер с Анитой и Киран Десаи[221] и спросил их мнение на этот счет. Они сказали, что искали современный текст на хинди для перевода на английский и не нашли ничего стоящего. Другие, кого он спрашивал, говорили, что, конечно, есть кое-какие имена — Нирмал Верма, Махасвета Деви, на юге, вероятно, О. В. Виджаян и Ананта Мурти, но в целом сейчас литература на индийских национальных языках переживает не очень урожайное время. Так что, скорее всего, его утверждение было справедливо или, по крайней мере, достойно рассмотрения, но он подозревал, что оно даст повод для резких нападок; так оно и вышло.
Через два дня после того, как они с Элизабет сдали антологию, полицейские едва не совершили убийство.
Он работал у себя в кабинете над «Землей под ее ногами» и вдруг услышал оглушительный грохот. Сбежав вниз, он увидел всю охранную команду в прихожей; вид у парней был потрясенный и, надо сказать, виноватый. Один из самых симпатичных в нынешнем составе охраны — седоватый, с хорошо подвешенным языком, долговязый Майк Меррил — случайно выстрелил из своего пистолета. Он чистил оружие и не заметил, что в обойме есть патрон. Пуля пролетела через «полицейскую комнату», пробила закрытую дверь, миновала прихожую и изрядно попортила ее дальнюю стену. По чистейшей случайности на ее пути никого не оказалось. Одобренная Особым отделом уборщица Берил (которая, как он обнаружил, была вдобавок возлюбленной Дика Старка — женатого человека, разумеется) в тот день не работала. Элизабет вышла из дому, Зафар был в школе. Так что все остались невредимы. Но инцидент произвел на него впечатление. Что, если кто-нибудь — Элизабет, Зафар — шел бы мимо? Через несколько месяцев в доме появится новорожденный — а тут летают пули. Сюда приходят в гости его друзья. Это могло произойти в любой момент.
— Огнестрельному оружию, — произнес он во всеуслышание, — не место в моем доме.
Майк был очень расстроен и извинялся без устали. Его исключили из команды, и больше он не появлялся, о чем оставалось только пожалеть. Марк Эдвардс, тоже из числа новых охранников, попытался его успокоить:
— В будущем чистка и проверка будут происходить у дальней стены дома, ни в коем случае не у внутренней двери. То, что делалось, было нарушением правил.
Понятно, сказал он, значит, в следующий раз будет дырка во внешней стене и, может быть, труп у соседей? Нет уж, благодарю покорно. Он был настолько доверчив, что и думать не мог о возможности такой ошибки, но теперь, когда это случилось, его доверие нелегко будет вернуть.
— Усвойте простую вещь, — сказал он. — Вооруженных людей у меня дома больше быть не должно.
В Скотленд-Ярде его дело теперь курировал новый крупный начальник — детектив-суперинтендант Фрэнк Армстронг (который впоследствии станет личным охранником Тони Блэра, а затем исполняющим обязанности помощника комиссара, «ответственным за весь круг операций», то есть, по сути дела, возглавит лондонскую полицию). Встреча с Армстронгом по плану должна была произойти через месяц.
— Я не могу ждать так долго, — объявил он пристыженной охране. — Хочу встретиться с ним немедленно.
Он получил Рэба Конноли, который приехал к нему домой, чтобы подготовить официальный рапорт. Он сказал Рэбу, что не хочет жаловаться ни на Майка, ни на кого-либо другого, но событие влечет за собой категорическое требование с его стороны. Огнестрельное оружие надо убрать из его дома, и безотлагательно. Рэб завел обычную шарманку насчет того, чт`о случится, если его местожительство станет известно: «очень масштабная операция силами полиции в форме», закрытая для транспорта улица и прекращение личной охраны, «потому что не найдется охотников». Потом Рэб сказал: «Если бы с самого начала операцию возглавляли другие люди и приняли верные решения, вам вообще не надо было бы скрываться и вы сейчас были бы совсем в иной ситуации». М-да, утешил. Так полиция разговаривала с ним постоянно. Если он хочет этого, ему не будет того. Если он хочет того, они упрутся насчет этого. И кстати, если бы к делу сразу подошли правильно, то сейчас все было бы нормально, но, поскольку сейчас все ненормально, правильно сделать уже ничего не удастся.
Он был шокирован. Выстрел из пистолета у него дома! Скоро должна вернуться Элизабет. Надо успокоиться до ее прихода, чтобы поговорить с ней об этом так, как нужно. Если они оба будут в истерике, делу это не поможет. Ему необходимо взять себя в руки.
Фрэнк Армстронг, человек с густыми бровями и бодрой профессиональной улыбкой, этакий крепыш, привыкший командовать, приехал с Рэбом и Диком Старком.
Армстронг был кое-чем обеспокоен. Друг мистера Антона Ронни Харвуд, старый приятель министра внутренних дел Майкла Хауарда, попросил министра о встрече, чтобы поговорить об охране Рушди. «С чем это связано?» — хотел знать Фрэнк Армстронг. «Могу предположить, это связано с тем, что надо дать мне возможность жить, мало-мальски сохраняя достоинство, — ответил он. — И с тем, что у нас должна быть стратегия на случай, если об этом доме станет известно. Это должно быть не только техническое, но и политическое решение. Я хочу, чтобы все сосредоточились на этом вопросе и продумали его. Я говорил это руководству Лейбористской партии, а теперь Ронни намерен сказать это Майклу Хауарду».
Политика была всюду и везде. Увидев, что у мистера Антона есть кое-какой политический «вес», Армстронг проявил готовность к сотрудничеству, его тон даже стал почтительным. Отдел, сказал он, с пониманием относится к его требованию удалить из дома вооруженный персонал. И у него, Армстронга, есть предложение. Если бы вы согласились нанять уходящего на пенсию охранника или шофера из отдела, может быть даже одного из тех, кого вы уже знаете, то мы, возможно, ушли бы из вашего дома, позволили бы этому человеку охранять вас при всех ваших личных передвижениях и предоставляли бы вам свою охрану, только когда вы будете появляться в общественных местах.
Да! — подумал он мгновенно. Сделайте так, будьте добры. «Хорошо, — сказал Армстронг. — Мы проработаем этот вариант».
Он поговорил с Фрэнком Бишопом — с Фрэнком Шептуном, добродушным любителем крикета, с которым из всех охранников у него и Элизабет завязались самые тесные отношения. Фрэнк вот-вот должен был выйти на пенсию и вполне подходил для этой новой работы. Конь Деннис, который тоже почти уже достиг пенсионного возраста, мог бы подменять Фрэнка, если он заболеет или у него будет выходной. «Мне надо будет, конечно, обсудить это с женой», — сказал Фрэнк, и это было вполне резонно.
У Фрэнсис Д’Суза был «приятель в МИ-6», и он сказал ей, что сотрудникам разведки хорошо известно о беременности Элизабет и они понимают: это дает им «три года максимум, чтобы решить проблему». Мысль, что их будущий младенец определяет политику, заставила его улыбнуться. Люди из МИ-6, сказал Фрэнсис ее приятель, предоставили Форин-офису данные о размахе иранского терроризма — «в десять раз активней, чем кто-либо другой: чем саудовцы, чем нигерийцы, чем любая страна», — и в результате британское правительство теперь согласно, что нет смысла быть добрыми по отношению к Ирану, что «критический диалог» — чушь собачья, что все инвестиции в эту страну и всю торговлю с ней надо прекратить. Камнями преткновения были Франция и Германия, но в МИ-6 полагали, что новая «жесткая линия» способна «года за два поставить мулл на колени». Когда увижу, тогда поверю, подумал он.
И постоянно где-то рядом — взмахи крыльев огромной черной птицы, ангела-губителя. Позвонил Эндрю: у Аллена Гинзберга неоперабельный рак печени, ему осталось жить всего месяц. Потом — еще более тяжелая новость. Позвонила Найджела. У Джона Дайамонда рак горла. Врачи старались внушить оптимизм: это «излечимая вещь, вроде рака кожи, только внутри», лучевая терапия должна помочь. Семь лет назад от такого же рака успешно вылечили Шона Коннери. «Сплошная незащищенность», — печально проговорила Найджела.
Незащищенность. С ней он был очень хорошо знаком.
Исабель Фонсека предложила Элизабет устроить свадьбу в Истгемптоне в красивом саду ее матери, за которым начиналось яркое поле, поросшее розовой сиренью, пурпурными и белыми космеями, и это звучало очень заманчиво. Но через несколько дней Элизабет сделала то, что люди частенько делают, — заглянула, когда его не было дома, в его дневник и прочла про тот день в Париже с Каролин Ланг, после чего у них был тяжелый разговор, какие бывают в таких случаях, и Элизабет чувствовала себя несчастной, испытывала незащищенность — по его вине.
Два дня они говорили, и мало-помалу, с рецидивами, она обрела способность отодвинуть это в сторону.
— Когда-то я чувствовала себя с тобой так уверенно, — сказала она. — Мне казалось, ничто не может между нами вклиниться.
В другой момент:
— Я не хочу больше никаких осложнений в наших отношениях. Если что-нибудь еще будет, мне кажется, это убьет меня.
Еще позже:
— Мне по-настоящему теперь важно, чтобы мы поженились, потому что тогда получится, что ты мне не изменял.
— В смысле, в браке?
— Да.
Ей снилась его измена, а ему приснилось, что он встретил Мэриан в магазине органических продуктов и спросил ее, когда она вернет его вещи.
— Я никогда их тебе не отдам, — ответила она и ушла, катя свою тележку.
Потрясение, боль, плач, гнев шли волнами, то охватывали ее, то утихали. До родов оставался всего месяц. И она решила: будущее важнее, чем прошлое. И простила его — по крайней мере согласилась забыть.
— Как, ты говоришь, твоя мама называла то, что помогало ей уживаться с твоим отцом? Не память, а...
— Беспамять.
— Мне тоже она нужна.
Назначили всеобщие выборы, и, если не считать одного жульнического опроса, лейбористы опережали консерваторов на 20 %. После долгой унылой эпохи тори запахло обновлением, чем-то волнующим. В последние дни перед победой Блэра Зафар начал сдавать выпускные экзамены, его родители держали пальцы скрещенными, а Рэб Конноли объявил, что переходит в охрану миссис Тэтчер и его заменит Пол Топпер. Топпер производил хорошее впечатление: сообразительный, приятный, энергичный и чуть менее раздражительный, чем Рэб. Между тем Евросоюз предлагал снова направить в Иран послов, даже не озаботившись тем, чтобы получить хоть какие-нибудь заверения по поводу фетвы. Иран, все более циничный и умелый игрок, ответил тем, что не направил в эти страны своих послов и «временно» запретил немецкому посланнику въезд — просто потому, что руководству страны так захотелось. А он, отвлекшись от политики, отправился на Би-би-си на первую — и прошедшую очень успешно — читку его сценария по «Детям полуночи».
Журналисты пытались что-нибудь разнюхать про ребенка — многие были уверены, что он уже родился. Мартину Эмису позвонили из «Ивнинг стандард»: «Вы уже там были? Вы его видели?» Ему казалось нелепым, что его просят хранить это в секрете, но в данном случае Элизабет была согласна с полицией. Между тем вырисовывалось имя. Милан — как у Кундеры, да, но, кроме того, от индийского глагола милана, что означает смешивать, соединять, сочетать; итак, Милан, в котором сошлись, слились воедино разные начала. Не самое неподходящее имя для сына англичанки и индийца.
А потом настал день выборов, и об их ребенке никто уже не думал. Он сидел дома и не мог голосовать, потому что по-прежнему нельзя было зарегистрироваться, не указывая домашнего адреса. В газетах писали, что есть особая процедура, по которой бюллетень может получить даже бездомный; но для него особой процедуры не существовало. Он отодвинул эти горькие мысли в сторону и отправился к друзьям на вечеринки по случаю выборов. Его опять пригласили Мелвин Брэгг и Майкл Фут, но на сей раз обошлось без ужасного разочарования. Другую вечеринку устроили Хелена Кеннеди и ее муж хирург Йен Хатчисон. Объявили результаты: грандиозная победа «новых лейбористов» под руководством Блэра. Радости не было конца. На вечеринках рассказывали, что незнакомые люди делятся ею в метро — и это в Англии! — что таксисты принимаются петь. Вновь небеса чисты над нами[222]. Возрождался оптимизм, возрождалось ощущение безграничных возможностей. Теперь открыт путь для столь необходимой реформы социального обеспечения, теперь будут выделены пять миллиардов фунтов на новое муниципальное жилье взамен жилого фонда, распроданного в частные руки за годы правления Тэтчер, теперь Европейская конвенция о защите прав человека будет наконец включена в британское законодательство. За несколько месяцев до выборов на художественной выставке, где вручались премии, он призвал Блэра, который, по слухам, не интересовался искусством и, по его собственным словам, читал только книги по экономике и биографии политиков, признать значение искусства для британского общества, понять, что искусство — это «воображение нации». Блэр, присутствовавший на церемонии, ответил, что задача «новых лейбористов» — воспламенить нацию силой своего воображения, и в тот вечер после выборов, озаренный сиянием победы, легко было закрыть глаза на уклончивость этого ответа. Тот вечер был праздничным. Реальность могла подождать до утра. Годы спустя, вечером после избрания Барака Обамы президентом Соединенных Штатов, он испытывал те же чувства.
Через два дня наступил трехтысячный день после фетвы. Элизабет выглядела необыкновенно красивой, до родов оставалось совсем немного. Кто-то залез в машину Клариссы и забрал сумку со всеми кредитными картами, а заодно солнечные очки Зафара, которые, видимо, приглянулись вору. Вечером они отправились на вечеринку, которую по случаю победы устроила для Тони Блэра газета «Обсервер» в «склепе» ресторана «Bleeding Heart», — на вечеринку, которую колумнист газеты Уилл Хаттон назвал «актом рукоположения». На ней новая блэровская элита — Гордон Браун, Питер Мандельсон, Маргарет Беккет, обе Тессы (Блэкстоун и Джауэлл) — радушно встретила его и приняла как друга. Были там и Ричард и Рути Роджерс, Нил и Глинис Киннок. Нил притянул его к себе и прошептал на ухо: «Теперь мы заставим сволочей это сделать». Да, конечно! «Его» сторона снова у власти. Как любила говорить Маргарет Тэтчер: Радуйтесь.
По пути на победную вечеринку Дик Старк дал ему письмо от Фрэнка Армстронга, где тот просил его «пересмотреть» все свои планы. Армстронг не хотел, чтобы существование новорожденного было признано публично, он считал, что свадьбу устраивать не следует, он не хотел, чтобы имя Элизабет значилось на антологии, которую они составили вместе. То, что полицейский чин считал возможным писать ему такое, было постыдной стороной его жизни. Он ответил Армстронгу сдержанно. Полицейская стратегия, написал он, должна основываться на том, что по-человечески возможно и не унижает людей.
Он допустил ошибку, согласившись участвовать в «Вопросах и ответах с Ризом Ханом» на Си-эн-эн: вопросы были неизменно враждебными. Из Тегерана его в миллионный раз спросили, «понимал ли он, что делает»; мужчина из Швейцарии задал вопрос: «Оскорбив британцев, Тэтчер и королеву, как вы можете оставаться в Англии?» Позвонила женщина из Саудовской Аравии: «Никто не должен обращать на вас внимания, потому что мы все знаем, кто есть Бог», и она же раз за разом спрашивала: «Но чего вы добились своей книгой? Чего вы добились?» Он старался отвечать на все вопросы легко, с юмором. Такова была его судьба — встречать враждебность улыбкой.
Позвонили ему домой. Женщина из «Дейли экспресс» сказала: «Я слышала, вас скоро можно будет поздравить, ваша подруга ждет ребенка». Из «Санди таймс» пришел факс: «Мы слыхали, что у Вас родился ребенок! Поздравляем! Примечательное событие! Разумеется, мы не назовем имен матери и ребенка из соображений безопасности, но а) как Вы намерены справляться с ролью родителя? б) усилятся ли теперь меры безопасности?» Желание Армстронга, чтобы рождение ребенка держали в тайне, было нелепым и ему не хотелось, чтобы Элизабет разводила вокруг этого секретность. К чертям, думал он, не надо ничего особенно скрывать, и будет меньше шума. Когда пресса чувствует, что от нее что-то прячут, ее аппетит растет. На следующий день появилась публикация в «Экспресс» на эту тему, где Элизабет не была названа по имени. Он подумал: и что в этом плохого? Он был рад, что это предано гласности, и статья была написана в очень приятном, доброжелательном тоне. Одним секретом меньше. Вот и хорошо. Но Элизабет рассердилась, напряжение между ними снова выросло. Они неверно истолковывали фразы друг друга, интонации друг друга, пререкались из-за мелочей. Один раз он проснулся в четыре утра и увидел, что она плачет. Она тревожилась о здоровье Кэрол. Боялась, что в газетах появится ее имя. Была огорчена его изменой. Ее беспокоило все на свете.
И тут, как по заказу, Хелен Хэммингтон все с той же старой песней. Если дом будет засвечен, сказала она, стоимость охраны утроится. «Но по окончательном рассмотрении, имея в виду, что это была ваша просьба, Джо, и исходя из того, что вы понимаете необратимость такого решения, мы готовы согласиться на ваше предложение отозвать группу охраны, и кандидатура Фрэнка Бишопа нами одобрена. Пусть он будет вашим охранником». По крайней мере эта часть была более или менее конструктивной. Но дальше пошло хуже. «Мы не хотим, чтобы на этой вашей антологии стояло имя Элизабет, — сказала она. — Это нас, честно говоря, ужасает. Может быть, еще не поздно это исправить? Убрать ее имя?» Если вам хочется публичного скандала, ответил он, таким способом вы его получите. «За ней могут проследить, — сказал Пол Топпер, новый человек в его охране. — Если бы мне сообщили, что Элизабет живет с вами, я нашел бы вас за одну-две недели, пользуясь услугами одного-двух помощников». Он старался оставаться спокойным. Указал им на то, что, когда его только начали охранять, у него была жена, чье имя все прекрасно знали, чья фотография была на первых страницах всех газет, и тем не менее она свободно приходила в его разнообразные убежища и уходила оттуда, и полиция не видела в этом проблемы. А теперь с ним живет невеста, чье имя не так хорошо известно, чьи фотографии никогда не публиковались. Делать из ее существования проблему нет никакого резона.
После этого он еще много чего сказал. Он сказал: «Я прошу одного — чтобы этой британской семье позволили жить своей жизнью и растить своего ребенка». И он заявил: «Вы не можете требовать от людей, чтобы они перестали быть теми, кто они есть, и делать ту работу, какую делают. Вы не можете рассчитывать на то, что Элизабет уберет свое имя со своей работы, и вы должны примириться с тем, что наш ребенок родится на свет, будет расти, заводить друзей, учиться в школе; он имеет право на сносную жизнь».
«Все это, — сказала Хелен, — обсуждается в министерстве внутренних дел на очень высоких уровнях».
24 мая 1997 года Али Акбар Натек-Нури, «официальный кандидат» на президентских выборах в Иране, потерпел тяжелое поражение от «умеренного», «реформистского» кандидата Мохаммада Хатами. По Си-эн-эн показывали молодых иранских женщин, требующих права на свободную мысль и лучшего будущего для своих детей. Получат ли они это? А он? Решат ли наконец между собой проблему новые лидеры в Иране и Англии? Похоже было на то, что Хатами позиционирует себя как руководителя, подобного Горбачеву, берущегося за реформирование системы изнутри. Это вполне могло свестись к чему-то недостаточному, вроде «гласности» и «перестройки». Ему трудно было возлагать большие надежды на Хатами. Слишком много уже было ложных рассветов.
Во вторник 27 мая в четыре часа дня Элизабет отправилась к своему гинекологу мистеру Смиту. И как только она вернулась домой — примерно в четверть седьмого вечера, — начались очень частые схватки. Он тут же дал знать охранникам, схватил сумку, уже неделю с лишним как собранную и стоявшую наготове у них в спальне, и их отвезли в родильное отделение в крыле Линдо больницы Сент-Мэри в Паддингтоне, где поместили в пустую угловую палату 407, в которой, как им сказали, родила обоих детей принцесса Диана. События развивались быстро. Элизабет хотела обойтись без медикаментов, и, проявляя обычную свою силу воли, обошлась без них — правда, из-за болей временами капризничала, что было на нее не похоже. В затишьях между схватками приказывала ему массировать ей спину, но, едва они начинались, не позволяла до себя дотрагиваться и требовала, чтобы он ушел с глаз долой. В какой-то момент комически воскликнула, обращаясь к акушерке Эйлин: «Меня тошнит от ваших духов, как я их ненавижу!» Милая безропотная Эйлин пошла мыться и переодеваться.
Он посмотрел на часы и вдруг подумал: Он родится в полночь. Но мальчик появился на свет на восемь минут раньше. Милан Лука Уэст Рушди родился за восемь минут до полуночи, вес — семь фунтов девять унций[223], с огромными ступнями и ладонями и с полноценной шевелюрой. Роды от начала до конца продлились всего пять с половиной часов. Этот мальчик хотел наружу, и вот он лежал снаружи, скользкий, на материнском животе, длинная сероватая пуповина свободно обвивалась вокруг его шеи и плеч. Его отец снял рубашку и прижал его к груди.
Добро пожаловать, Милан, сказал он сыну. Вот он перед тобой, мир, со всеми его радостями и ужасами, он ждет тебя. Будь в нем. Удачи тебе. Ты — наша новая любовь.
Элизабет позвонила Кэрол, он позвонил Зафару. На следующий день, в первый день жизни Милана, у младенца побывал брат и побывали «названые дядюшки»: Алан Йентоб (изменивший, чтобы приехать в больницу, свой рабочий график на Би-би-си) и Мартин Эмис, который пришел с Исабель, их дочерью Фернандой и своим сыном Джейкобом. День был солнечный.
Сотрудники Особого отдела тоже были взволнованны. «Это наш первый младенец», — сказали они. Никто из тех, кого они охраняли, не становился в это время родителем. Это было первое, в чем Милан оказался первым: он стал Ребенком подразделения «А».
Он помогал Биллу Бьюфорду работать над особым «индийским номером» журнала «Нью-Йоркер», и было решено сделать специальную групповую фотографию индийских писателей. И вот он оказался в студии в Излингтоне в обществе Викрама Сета, Викрама Чандры, Аниты Десаи, Киран Десаи, Арундати Рой, Ардашира Вакиля, Рохинтона Мистри, Амита Чаудхури, Амитава Гоша и Ромеша Гунесекеры. (Никто не мог толком объяснить, почему включили автора со Шри-Ланки — но что в этом было плохого? Ромеш — милый человек и хороший писатель.) Фотографировал Макс Вадукул, и делать это ему было нелегко. Как писал потом Билл, Вадукул «отчаянно пытался затолкать нестройную, непослушную группу в свою рамку. Результат очень показателен. В стопке фотоснимков мы видим вариации на тему пригашенной паники. В ком-то чувствуется смущение, в ком-то — любопытство, в ком-то — дурашливость». Ему же компания запомнилась как довольно добродушное в целом сборище, хотя Рохинтон Мистри (мягко) и Арду Вакиль (пожестче) критиковали Амита Чаудхури за стереотипный взгляд на парсское сообщество, который Амит выразил в рецензии на одну из книг Рохинтона. Амит один из одиннадцати писателей не пошел потом на обед в ресторан «Гранита» на Аппер-стрит — в тот самый, где Блэр и Браун заключили свой легендарный пакт о лидерстве в Лейбористской партии. Амит сказал потом Биллу: «Я понял, что не вписываюсь в эту группу. Не моя компания». Годы спустя Арундати Рой в интервью Амитаве Кумару призналась, что это была и не ее компания. Вспоминая о том дне, сказала она Кумару, она «посмеивается»: «По-моему, все со всеми были чуточку на ножах. Тут приглушенный спор, там кто-то дуется или бормочет сквозь зубы. Вежливость — прохладная, напускная. Все были немножко не в своей тарелке... Так или иначе, я не думаю, что хоть кто-нибудь на этой фотографии искренне считал себя принадлежащим к одной «группе» с остальными». Ему, однако, помнилось, что Арундати была настроена весьма дружелюбно и радовалась обществу, в котором оказалась. Может быть, он чего-то не увидел.
Через несколько дней после фотосессии он поехал на презентацию ее романа «Бог Мелочей», потому что получил удовольствие от встречи с автором и хотел помочь ей отпраздновать большой момент в ее жизни. На сей раз мисс Рой была в более колючем настроении. Тем утром в «Нью-Йоркере» появилась рецензия на ее роман, написанная Джоном Апдайком, — рецензия в целом положительная, ну, не десять из десяти, но, наверно, восемь с половиной. Так или иначе, отличная рецензия для первого романа, которую напечатал престижный журнал, а написал гигант американской литературы. «Вы ее видели? — спросил он ее. — Вам, думаю, очень приятно». Мисс Рой изящно пожала плечами. «Да, видела, — подтвердила она. — И что такого?» Это было неожиданно и по-своему впечатляюще. «Ну что вы, Арундати, вы слишком невозмутимы, — сказал он ей. — С вами настоящее чудо происходит. Ваш первый роман имеет грандиозный успех. Первый успех — ни с чем не сравнимая вещь. Насладитесь им как следует. Не будьте такой невозмутимой». Она посмотрела на него в упор. «А я вообще довольно невозмутимая», — сказала она и отвернулась.
После экспансивного вступительного слова ее издателя Стюарта Проффита она долго, сумрачно читала отрывок из романа, и Роберт Маккрам, очень успешно оправлявшийся от инсульта, прошептал ему: «Пять из десяти». В машине по дороге домой Пол Топпер из службы охраны заметил: «После речи издателя я решил было купить книгу, но после чтения подумал, что, пожалуй, не куплю».
Элизабет вернулась из больницы с Миланом, и пришла Кэролайн Мичел — она принесла ей «второго ребенка»: готовый экземпляр «Антологии индийской литературы», изданной под брендом «Винтидж» (позднее в Америке книгу опубликовали под названием «Зеркала»). А вне пузыря охраны прокладывала себе путь новость о рождении Милана. Про это написала «Ивнинг стандард», назвав имя мальчика. Полицейские по-прежнему были очень озабочены тем, что в газеты может просочиться имя Элизабет, и усиленно старались это предотвратить. И пока что оно не просачивалось. Его снова привезли в шпионскую крепость, где мистер День и мистер Утро тоже были обеспокоены из-за Элизабет и Милана. Но «конкретная угроза», сказали они, отведена, планы злоумышленников «сорваны». Подробностей никаких. Он вспомнил про «большой тяжелый кулак», питая надежду, что этот кулак поработал как следует. Означает ли это, что ему уже не надо волноваться из-за планов убийства? «Этого мы вам не говорили», — заметил в ответ мистер День. «По-прежнему имеются серьезные причины для беспокойства», — подтвердил мистер Утро. А нельзя ли узнать, что это за причины? «Нет», — сказал мистер День. Понятно. Нет — значит нет. «Вот именно», — заметил мистер Утро. «Но конкретная угроза, о которой нам стало известно перед вашей поездкой в Данию, — сказал мистер День, — эта угроза нейтрализована». Вы хотите сказать, что в Копенгагене действительно была конкретная угроза? «Да», — подтвердил мистер День. Тогда почему вы мне не сообщили? «Защита источников, — объяснил мистер Утро. — Мы не могли допустить, чтобы вы говорили прессе, что знаете про это». Выбирая, кого защищать — его или источник, — спецслужбы предпочли источник.
Между тем клеветники из «Ежедневного оскорбления» готовили публикации о том, что после рождения Милана расходы страны на него возрастут (на самом деле они не возросли). Он ожидал заголовка РЕБЕНОК РУШДИ ДОРОГО ОБХОДИТСЯ НАЛОГОПЛАТЕЛЬЩИКАМ. Но появился другой заголовок: РУШДИ ТРЕБУЕТ У БИ-БИ-СИ ВЫКУПА. Он якобы ставит под удар проект фильма по «Детям полуночи», предъявляя несусветные финансовые требования. Приведенные цифры превышали реальные более чем вдвое. Он поручил свои адвокатам подать иск, и несколько недель спустя боссы «Оскорбления» пошли на попятный и извинились на страницах газеты.
Они с Элизабет отправились в Марилебонское бюро записи актов гражданского состояния, и, едва дата рождения, имя и фамилия ребенка были зарегистрированы, Элизабет вдруг сорвалась, огорченная тем, что нет дефиса: не Уэст-Рушди, а просто Рушди. Не далее как накануне она сказала ему, что очень приятно будет говорить всем, что ее сына зовут Милан Рушди; поэтому ее срыв был для него совершенно неожиданным. Фамилию ребенка они обсуждали много раз и пришли к согласию, казалось ему, месяцы назад. Но теперь она сказала, что подавляла свои подлинные ощущения, потому что «тебе это не понравилось бы». И весь оставшийся день была сама не своя. Назавтра — в пятницу, тринадцатого числа — она все еще злилась, хандрила, обвиняла его. «Как успешно мы разрушаем великое счастье, которое нам даровано!» — написал он в дневнике. Он был потрясен и расстроен до глубины души. То, что такая рассудительная женщина испытала полный эмоциональный коллапс, означало одно: здесь куда больше, чем кажется. Эта Элизабет на грани истерики была не той, кого он знал семь лет. Вся неуверенность в будущем, весь страх, все тревоги, что она копила в себе, выплеснулись наружу. Отсутствующий дефис был просто-напросто макгаффином[224] — поводом, высвободившим подлинную, скрытую повесть о ее переживаниях.
У нее защемило нерв, и внезапно она почувствовала сильнейшую боль. Но, несмотря на все его уговоры, не хотела ехать к врачу, пока боль не довела ее до того, что она буквально не могла шевельнуться. Напряжение между ними было велико, воздух потрескивал, и он сказал — слишком резко:
— Ты всегда так себя ведешь, когда тебе больно. Всякому, кто хочет помочь, велишь заткнуться и не попадаться тебе на глаза.
В ответ она яростно закричала:
— Критикуешь то, как я рожала? Да как ты смеешь!
Нет, нет, нет, подумал он. Нет, мы не должны так себя вести. Именно в тот момент, когда им следовало быть ближе друг к другу, чем когда-либо, между ними возникла серьезная трещина.
В День отца он получил в подарок карточку: контур ладони восемнадцатилетнего Зафара, а внутри — контур ладони восемнадцатидневного Милана. Она стала для него одной из самых дорогих памяток. И после этого они с Элизабет помирились.
Зафару исполнилось восемнадцать. «Я горжусь этим юношей безоговорочно, — писал он в дневнике. — Мальчик вырос в прекрасного, честного, отважного молодого человека. Обаяние, присущее ему от рождения, доброта, мягкость, спокойствие — все это при нем и нисколько не повреждено. Он наделен подлинным даром жизни. Рождение Милана он встретил живо, радушно и, кажется, с искренним интересом. И наши с ним отношения по-прежнему таковы, что он делится со мной интимными переживаниями, — у меня с моим отцом этого не было. Поступит ли он в университет? Его будущее — в его руках. Так или иначе, он знает, как знал всегда, что его горячо любят. Мой взрослый сын».
Именинник, приехав утром, получил от отца подарок — радио для автомобиля — и письмо, где говорилось, что отец гордится им, гордится его храбростью, красотой его поведения. Он прочел и растроганно сказал: «Это очень мило».
Он писал и говорил, спорил и боролся. Ничего не менялось. Хотя нет — правительство изменилось. Он встретился с Дереком Фатчеттом, который был теперь заместителем Робина Кука в Форин-офисе, и встреча прошла прекрасно: настроение сильно отличалось от того, что было в эпоху тори. «Мы нажмем как следует», — пообещал Фатчетт и сказал, что поможет добиться снятия запрета на поездки в Индию, поможет с «Бритиш эйруэйз» — словом, вообще поможет. Вдруг он почувствовал, что правительство на его стороне. Кто может сказать, какие перемены это вызовет? Новые иранские власти никаких подающих надежды звуков не издавали. Новый «умеренный» президент Хатами так поздравил его с днем рождения: «Салман Рушди скоро умрет».
Позвонила Лори Андерсон[225] с вопросом, нет ли у него текста о пожаре. Она организовывала вечер выступлений в пользу благотворительной организации «Дитя войны» для сбора денег на постройку детской больницы. У нее было поразительное видео с картинами пожара, и к нему нужны были слова. Он склеил воедино фрагменты о горящем Лондоне из «Шайтанских аятов». Лори уговорила Брайана Ино[226] записать несколько звуковых «петель», которые намеревалась по ходу его чтения микшировать с маленького пульта за кулисами. Репетировать что-либо было некогда, так что он просто вышел на сцену и начал читать, в то время как на экране позади него полыхал пожар, а Лори микшировала «ино-музыку», заставляя звук неожиданно вздыматься и опадать, и ему надо было катиться на этих волнах, подобно серферу или отчаянному скейтбордисту, его собственный голос взлетал и падал, достигая пределов возможного. За всю жизнь он редко получал такое удовольствие. Зафар пришел послушать его со своей девушкой Мелиссой, это был первый раз, когда сын присутствовал на его публичном чтении, и потом он сказал: «Ты пару раз запнулся, и ты слишком много двигаешься — это отвлекает». Но в целом ему, кажется, понравилось.
Они ужинали у Антонии Фрейзер и Гарольда Пинтера, и Гарольд долго держал Милана на коленях. Наконец вернул его Элизабет со словами: «Скажите ему, когда он вырастет, что дяде Гарольду понравилось, как он ласкается».
У Зафара в школе выступал Роберт Эйлинг, глава «Бритиш эйруэйз», и Зафар спросил его, почему авиакомпания отказывается перевозить его отца, а потом несколько минут критиковал и ругал его. Впоследствии, когда «БЭ» наконец изменила свою политику, Эйлинг сказал, что вмешательство Зафара сильно на него подействовало. Не кто иной, как Зафар, смягчил сердце авиационного босса.
Лето в Америке! Как только Милан достаточно подрос, чтобы ему можно было лететь, они отправились за океан проводить свои ежегодные недели летней свободы... на сей раз на британском самолете, прямым рейсом, все втроем! Авиакомпания «Верджин Атлантик» согласилась доставить его в Соединенные Штаты напрямую. Никаких больше кружных маршрутов через Осло, Вену или Париж. Из тюремной стены выпал еще один кирпич.
Дом Гробоу принял их с распростертыми объятиями, вокруг были друзья — Мартин и Исабель жили в Истгемптоне, Йен Макьюэн и Анналина Макафи[227] сняли дом в Саг-Харборе, из Нью-Йорка к ним приезжало много других приятных людей, — а у них был младенец и планировалась свадьба. Тут они получали ежегодную подпитку, дававшую силы жить остальной год. На деревьях щебетали птицы, в лесу гуляли олени, море было теплое, Милану было два месяца — невозможно милый, улыбчивый ребенок с проказливым лицом. Все было прекрасно — кроме одного. Через четыре дня после приезда он узнал от Тристрама Пауэлла, что индийское правительство запретило Би-би-си снимать в Индии фильм по «Детям полуночи». «Это будет благоразумно — во избежание ложного представления, будто мы каким-либо образом поддержали автора», — гласило правительственное заявление. Оно впечаталось ему в сердце. «Продюсер Крис Холл едет на Шри-Ланку посмотреть, нельзя ли будет снимать там, — сказал Тристрам в своей мягкой манере. — У нас на Би-би-си все считают, что столько усилий было вложено в этот сценарий и он так хорош, что надо попытаться его спасти». Но он чувствовал себя оплеванным. Индия, великая любовь его жизни, велела ему катиться ко всем чертям, ибо она никоим образом не желает его поддерживать. Роман «Дети полуночи», его любовное послание Индии, сочли недостойным того, чтобы по нему в этой стране снимали фильм. Тем летом он работал над «Землей под ее ногами» — романом о людях без чувства принадлежности, о людях, мечтающих об отъезде, а не о возвращении домой. Тогдашние переживания — этот ужас отторгнутости, отверженности — пригодились ему как топливо для новой книги.
Эта история попала в британскую прессу, но он не следил за ней. Его окружали друзья, он писал книгу, и совсем скоро ему предстояло жениться на той, кого он любил семь лет. К ним приехал погостить Билл Бьюфорд со своей подругой Мэри Джонсон из Теннесси, живой, веселой и напоминающей Бетти Буп[228], и на колоссальное барбекю, приготовленное Биллом, который стал подлинным мастером кулинарии, явились супруги Уайли и Мартин с Исабель. Он съездил с Элизабет в Саг-Харбор, и у них там было «предсвадебное свидание» в Американ-отеле. Режиссер-авангардист Роберт Уилсон пригласил его на репетиции своей новой постановки и хотел, чтобы он написал для нее текст. Он полчаса с лишним слушал, как Боб объясняет свой замысел, и потом вынужден был признать, что не понял ни слова из сказанного великим человеком. Приехал Роберт Маккрам и переночевал у них. Элизабет заказала свадебное угощение и напитки в безумно дорогой кулинарии под названием «Хлебы и рыбки»[229]. Они побывали в Истгемптоне и получили в мэрии разрешение на брак. Он купил себе новый костюм. Из Лондона позвонил Зафар и сообщил великую новость: его экзаменационные результаты позволяют ему поступить в Эксетерский университет! Радость и свадебные планы смягчили удар, который нанесла Индия.
Следом она, однако, нанесла второй. Билла Бьюфорда пригласили в Нью-Йорк на большой прием в индийском консульстве на Манхэттене, который должен был состояться 15 августа 1997 года — в пятидесятую годовщину независимости Индии. Билл сказал сотрудникам консульства, что близ Нью-Йорка находится мистер Рушди, но они отшатнулись как от гремучей змеи. Женщина, запинаясь, объясняла Биллу по телефону: «В свете всего, что происходит вокруг него... мы считаем... не в его интересах... очень большое событие... огромное внимание прессы... генеральный консул не может... не в наших интересах...» Итак, в день, когда Индии — и Салиму Синаю — исполнится пятьдесят, создатель Салима, подобно Золушке, на бал приглашен не будет. Он пообещал себе, что не позволит Официальной Индии разрушить его любовь к стране и к живущим в ней людям. Даже если Официальная Индия никогда не позволит ему ступить на родную землю.
И вновь он нашел убежище в том хорошем, что было под рукой. Съездил на несколько дней в Нью-Йорк и купил Элизабет свадебный подарок в ювелирном магазине «Тиффани». Дал интервью по поводу антологии «Зеркала», послушал в зале «Роузленд», как Дэвид Берн[230] поет «Psycho Killer». Поужинал с Полом Остером и Сири Хустведт. Пол, работавший тогда над фильмом «Лулу на мосту» как сценарист и режиссер, предложил ему сыграть злого следователя, который с пристрастием допрашивает Харви Кейтеля[231]. (Сначала — лекарь зловещего вида у Роб-Грийе, теперь — злой следователь; это что, уже амплуа?) Из Лондона к нему прилетел Зафар, и они вместе в неимоверную жару поехали в Бриджгемптон на маршрутке. Вернувшись на Литтл-Нойак-Пат, он застал Элизабет в подозрительном, недоверчивом настроении. Чем он занимался в Нью-Йорке? С кем виделся? Вред, нанесенный его мимолетной изменой, по-прежнему давал о себе знать. Он не понимал, что делать, — мог только повторять, что любит ее. Он почувствовал тревогу за их брак. Но прошло пять минут, и она отмахнулась от своих подозрений, сказала, что все в полном порядке.
Он поехал с Йеном Макьюэном в тайский ресторан за ужином, отпускаемым на дом. В ресторане «У Чинды» сотрудница-тайка сказала ему:
— Знаете, на кто вы похож? На черовека, который написар эту книжку.
— Это я и есть, — признался он.
— Замечатерьно! — обрадовалась она. — Я ее читар, она мне нравится, а потом вы написар другую, ее я не читар. Когда вы звонир, вы заказар говядину, и мы подумар, это, наверно, Бирри Джоэр[232], но нет, Бирри Джоэр бывать по вторникам.
За ужином Мартин рассказывал, как он побывал у Сола Беллоу. Он позавидовал Мартину, которого удостоил дружбы величайший американский писатель тех лет. Но у него было на уме и кое-что поважнее. Через четыре дня ему предстояла женитьба, а чуть позже — конец света (по версии Арнольда Шварценеггера). Следующий день после их свадьбы — 29 августа 1997 года — был в «Терминаторе-2» назван «Судным днем», когда ракетно-ядерная техника, управляемая суперкомпьютером «Скайнет», должна была устроить человечеству Холокост. Так что их брак был назначен на последний день в истории того мира, какой они знали.
Погода была великолепная, и в поле за садом сияли синевой космеи, словно отражая небо. Друзья собрались у фамильного дома Исабель, и он отправился за судьей. А потом все расположились в кружок: Пол и Сири с маленькой Софи Остер, Билл и Мэри, Мартин с Исабель, двумя сыновьями, дочерью Делайлой Сил и с Куиной, сестрой Исабель, Йен с Анналиной и двумя младшими Макьюэнами, Эндрю с Кейми и их дочерью Эрикой Уайли, Хитч с Кэрол и дочерью Лорой Антонией Блю Хитченс (чьим «некрестно-неполумесячным отцом» он был), Бетти Фонсека (мать Исабель), ее муж Дик Корнуэлл, в чьем саду они стояли, Милан (на руках у Сири), Зафар, Элизабет с розами и лилиями в волосах. Звучали стихи. Билл прочел сонет Шекспира, какой читают обычно, а Пол, что было необычно, но очень уместно, прочел стихотворение Уильяма Карлоса Уильямса «Корона из плюща» — о любви, приходящей в зрелом возрасте[233]:
В нашем возрасте воображенье
нас возносит над прискорбием
фактов,
и розы
теперь важнее шипов.
Разумеется,
любовь жестока,
себялюбива
и решительно бестолкова —
во всяком случае, ослепленная светом,
такова молодая любовь.
Но мы старше,
мне — любить,
тебе — быть любимой,
и мы,
не важно как,
одной волей выжили,
и драгоценная
награда
всегда наша —
лишь протяни руку.
Мы сами так сделали,
и потому ей
не грозят катастрофы.
Они праздновали в тот вечер свои семь лет невероятного счастья — эти двое, которые нашли друг друга посреди урагана и соединились не в страхе перед бурей, а в восторге обретения. Ее улыбка освещала его дни, ее любовь — ночи, ее отвага и заботливость придавали ему сил, и конечно же, как он признался ей и всем их друзьям в свадебной речи, это он в первый вечер на нее спикировал, а не она на него. (Когда он заявил об этом, после того как семь лет утверждал обратное, она громко изумленно рассмеялась.) И конец света не наступил, за днем свадьбы пришел следующий, свежий, обновленный, которому не грозили катастрофы. Мы всего лишь люди, сказал поэт, но, поскольку мы смертны / мы умеем бороться с судьбой.
Дела любви — это
Жестокость, и вот ее
волей своей
мы преображаем,
чтобы быть вместе.
А в день, когда мир продолжил существовать, в истгемптонской мэрии поженились Йен и Анналина. Собирались устроить празднество на берегу, но помешала погода, поэтому все приехали к ним на Литтл-Нойак-Пат и веселились с середины дня до позднего вечера. Погода улучшилась, и они бестолково, как истые неамериканцы, играли в бейсбол на поляне за домом, а потом они с Йеном снова поехали к «Чинде» за тайской едой, и он по-прежнему не был Бирри Джоэром.
Британские газеты прознали о его женитьбе мгновенно (сотрудники истгемптонской мэрии дали утечку сразу же, едва прошла церемония) и все как одна сообщили о ней, назвав Элизабет по имени и фамилии. Так что она наконец стала видима. Это ее сильно поколебало, но ненадолго: она оправилась и привыкла к новому положению, будучи по натуре волевой и оптимистичной. Что до него — он испытал облегчение. Он очень устал от игры в прятки.
Вечером, после барбекю на пляже Гибсон-Бич, они поехали к журналисту Джону Аведону, и позвонил Дэвид Рифф: в Париже, сказал он, произошла автокатастрофа, принцесса Диана тяжело ранена, а ее любовник Доди аль-Файед погиб. Это было на всех телеканалах, но о принцессе не говорилось ничего существенного. Позднее, ложась спать, он скажет Элизабет: «Будь она жива, они бы так и сказали. Раз не сообщают о ее состоянии — ее нет в живых». Утром на первой странице «Нью-Йорк таймс» они увидели подтверждение, и Элизабет заплакала. История разматывалась весь день. Папарацци гнались за ней на мотоциклах. Машина ехала очень быстро, пьяный шофер разогнался до 120 миль в час. Не повезло бедняжке, подумал он. Ее несчастливый конец случился как раз тогда, когда стали возможны новые, более счастливые начала. Но погибнуть из-за своего нежелания быть сфотографированной — это была глупость. Если бы они немного помедлили на ступеньках отеля «Риц» и позволили папарацци сделать то, что те хотели, их, может быть, не стали бы преследовать, не было бы нужды нестись с такой дикой скоростью и они избежали бы бессмысленной смерти в бетонном туннеле.
Ему вспомнился великий роман Дж. Г. Балларда «Автокатастрофа» — об адской смеси любви, смерти и автомобилей, и он подумал: может быть, мы все за это в ответе, ведь это наш голод по ее образу погубил ее, и последним, что она видела, умирая, может быть, были фаллообразные морды фотоаппаратов, надвигающиеся на нее сквозь разбитые окна машины, щелкающие, щелкающие... «Нью-Йоркер» попросил его написать об этом событии, и он послал им нечто в подобном духе, после чего в Англии «Ежедневное оскорбление» назвало публикацию «шайтанской версией», свидетельством дурного вкуса автора, как будто само «Оскорбление» не готово было платить бешеные деньги за фотографии, ради которых папарацци преследовали принцессу, как будто «Оскорблению» хватило вкуса не публиковать снимки катастрофы.
Милтон и Патриция Гробоу уже знали, кто у них живет: они прочли о свадьбе в местных газетах. Они были в восторге, заявили, что испытывают гордость и будут рады принимать их и в последующие годы. Патриция сказала, что была няней у детей Кеннеди и «умеет держать язык за зубами». Милтон, почти восьмидесятилетний, был очень слаб. Супруги Гробоу, по их словам, могли бы подумать о том, чтоб продать дом семейству Рушди.
Через несколько дней после возвращения в Лондон он полетел в Италию, чтобы принять участие в литературном фестивале в Мантуе, но никто, судя по всему, не согласовал этот визит с местной полицией: она забаррикадировала его в отеле и отказалась разрешить ему участвовать в мероприятиях фестиваля. В конце концов, сопровождаемый своего рода почетной охраной из многих писателей, — он попробовал повторить свой чилийский фокус — просто взять и выйти на улицу, — но не тут-то было: его отвели в полицейский участок и несколько часов продержали в «комнате ожидания», пока мэр и шеф полиции не решили избежать скандала и не дали ему возможность заняться тем, ради чего он приехал в их город. После недель обыкновенной жизни в Соединенных Штатах пугливые европейцы привели его в уныние.
В Лондоне министр внутренних дел Джек Стро, вечно стремившийся снискать симпатию избирателей-мусульман, предложил распространить архаичный, устарелый закон о кощунстве, который следовало отменить вовсе, на иные религии, помимо англиканской, что позволило бы, среди прочего, вновь подать в суд на «Шайтанские аяты» и, возможно, запретить эту книгу. Вот вам и дружественное ко мне правительство, подумал он. Попытка Стро в итоге не удалась, но правительство Блэра несколько лет искало способы сделать критику религии — конкретно говоря, ислама — незаконной. Протестуя против этого, он однажды побывал в министерстве внутренних дел в компании Роуэна Аткинсона[234] (можно было бы снять серию «Мистер Бин отправляется на Уайтхолл»). Роуэн, в жизни вдумчивый человек с негромким голосом, спросил безликих чиновников и заместителя министра о сатире. Они все, разумеется, были его почитателями и хотели, чтобы и он думал о них хорошо, поэтому они сказали ему: О, комедия — это прекрасно, сатира — с ней нет никаких проблем. Роуэн сумрачно кивнул и заметил, что недавно в одной телевизионной сценке использовал кадры, показывающие коленопреклоненных мусульман на пятничной молитве, кажется, в Тегеране; голос диктора при этом сообщил: «Продолжаются поиски контактной линзы аятоллы». Дозволяет ли такое новый закон, или ему будет грозить тюрьма? Нет-нет, это нормально, заверили его, совершенно нормально, никаких проблем. Гм-м, сказал Роуэн, но как можно быть в этом уверенным? Очень просто, ответили ему, вам надо всего-навсего представить сценарий в правительственный орган на одобрение, и, конечно, вы его получите, вот и будете уверены. «Странно, — мягко удивился Роуэн, — почему-то меня это не убеждает». В день окончательного голосования в палате общин по этому устрашающему законопроекту лейбористские парламентские организаторы, уверенные, что из-за мощных протестов он точно не пройдет, сказали Тони Блэру, что ему можно уйти раньше. Премьер отправился домой, и его законопроекту не хватило одного голоса. Если бы он остался, голоса разделились бы поровну, спикер отдал бы свой голос за правительственный проект, как он обязан был поступить, и закон бы приняли. Все было на грани.
Жизнь мелкими шажками двигалась вперед. Барри Мосс, начальник Особого отдела, приехал к нему и сказал, что одобрен новый порядок, по которому с ним будут работать Фрэнк Бишоп и, в качестве сменщика, Конь Деннис, при этом полиция полностью покинет дом на Бишопс-авеню. С 1 января 1998 года дом будет целиком в его распоряжении, и все свои «личные передвижения» он будет осуществлять самостоятельно при поддержке Фрэнка. Он почувствовал, что с плеч свалился огромный груз. Наконец-то у них с Элизабет и Миланом будет в Англии личная жизнь.
Позвонила Фрэнсис Д’Суза: в Иране министра разведки Фаллахиана, которого так боялись, заменил некий господин Наджаф-Абади — будто бы «либерал, прагматик». Что ж, посмотрим, ответил он.
Гейл Рибак согласилась, чтобы британский филиал «Рэндом хаус» немедленно принял к себе на склад экземпляры «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, изданных консорциумом, и снабдил очередной тираж, который, вероятно, понадобится к Рождеству, эмблемой «Винтидж». Это был, если вдуматься, очень большой шаг: давно ожидавшаяся «нормализация» статуса романа в Соединенном Королевстве спустя долгие девять лет после его первой публикации.
Мисс Арундати Рой получила, как и предполагали, Букеровскую премию — она была признанной фавориткой — и на следующий день сказала «Таймс», что его книги — всего лишь «экзотика», тогда как она пишет правду. Это было, гм, интересно, но он решил не отвечать. Потом из Германии сообщили, что она заявила там журналисту примерно то же. Он позвонил ее агенту Дэвиду Годвину: он не видит, сказал он, ничего хорошего в публичной перепалке между двумя букеровскими лауреатами из Индии. Он никогда не говорил во всеуслышание, чт`о он думает о ее «Боге Мелочей», но если она хочет драки, она, безусловно, ее получит. Нет-нет, сказал Дэвид, я уверен, что ее неверно процитировали. Вскоре он получил примирительное послание от мисс Рой, где говорилось то же самое. Ладно, оставим это, подумал он и перешел к другим делам.
Гюнтеру Грассу исполнилось семьдесят, и гамбургский театр «Талия» устроил большое празднество, посвященное его жизни и работе. Он полетел в Гамбург на «Люфтганзе», с которой они с некоторых пор были лучшими друзьями, и принял участие в событии, наряду с Надин Гордимер и практически всеми видными немецкими писателями. После торжественной части была музыка и танцы, и он обнаружил, что Грасс — замечательный танцор. Все молодые женщины хотели, чтобы он их кружил, и Гюнтер весь вечер без устали вальсировал, танцевал гавот, польку и фокстрот. Так что теперь у него было уже две причины, чтобы завидовать великому человеку. У него всегда вызывал зависть художественный дар Грасса. Какую свободу, должно быть, чувствуешь, когда, окончив дневные литературные труды, переходишь в мастерскую и начинаешь работу над теми же темами, но в совершенно другом материале! Как это здорово — самому рисовать суперобложки для своих книг! Бронзовые изделия Грасса, его офорты, изображающие крыс, жаб, плоских рыб и мальчиков с жестяными барабанами, — вещи поистине прекрасные. А теперь он вызвал восторг и своим танцевальным мастерством. Нет, это чересчур.
Власти Шри-Ланки как будто не возражали против съемок фильма по «Детям полуночи», но, по словам Рут Кейлеб — одного из продюсеров Би-би-си, — они собирались выдвинуть условие, что он на съемках присутствовать не должен. Ладно, сказал он, приятно быть таким популярным, и через несколько дней Тристрам прислал ему факс со Шри-Ланки: «Я держу в руках письменное разрешение». Это был счастливый момент. Но, как выяснилось позже, это был один из длинной вереницы ложных рассветов.
Милан начал чрезвычайно приподнятым тоном говорить «Ха! Ха! ХА». Когда родители повторяли за ним, он приходил в восторг и произносил это снова. Было ли это его первым словом — словом, обозначающим смех, а не смехом как таковым? Он выглядел так, словно силился заговорить. Но конечно, это было слишком, слишком рано.
Элизабет собиралась на несколько дней поехать к Кэрол, а они еще ни разу не были телесно близки после свадьбы, не были уже много-много месяцев. «Я устала», — сказала она, но потом до двух ночи клеила в альбом свадебные фотографии. И все же в целом между ними дела складывались хорошо, по большей части даже очень хорошо, и с этим у них тоже вскоре наладилось. Дела любви — это жестокость, и вот ее волей своей мы преображаем, чтобы быть вместе.
Просматривая записи, которые он сделал о своей жизни, он понял, что пишется скорее о неприятном, чем о счастливых минутах, что ссора скорее будет отражена в дневнике, чем нежное слово. Правда состоит в том, что много лет они с Элизабет почти все время прекрасно ладили и любили друг друга. Но спустя недолгое время после женитьбы непринужденный лад и счастье начали убывать, и появились трещины. «Супружеские неприятности, — писал он позднее, — это как вода от муссонных дождей, скапливающаяся на плоской крыше. Ты ее не чувствуешь, но ее все больше, больше, и однажды вся крыша с грохотом рушится тебе на голову».
Флора Ботсфорд была всего-навсего корреспондентом Би-би-си в Коломбо, но именно она, по мнению продюсера Криса Холла, «заварила кашу, из-за которой мы остались ни с чем». Порой невольно думаешь, что сотрудники СМИ предпочитают, чтобы дела шли плохо, ибо заголовок ВСЕ ИДЕТ ХОРОШО не назовешь особенно броским. Стремление Ботсфорд — сотрудницы Би-би-си — создать проблемы для крупного проекта Би-би-си было удивительным — или, что удручает еще сильней, неудивительным. Она взяла на себя труд обзвонить ряд шри-ланкийских парламентариев-мусульман в надежде получить враждебные комментарии — и один получила-таки. Одного оказалось достаточно. Статью в «Гардиан» Ботсфорд начала так: «Рискуя оскорбить местных мусульман, Би-би-си будет снимать в Шри-Ланке вызывающий острые дискуссии пятисерийный сериал по книге Салмана Рушди «Дети полуночи». Это подтвердили на прошлой неделе официальные лица». А затем депутат парламента, которого она с таким рвением откопала, получил свою минуту славы: «По крайней мере один мусульманский политик на Шри-Ланке прилагает все силы, чтобы остановить этот проект, поднимая вопрос о нем в парламенте. “Салман Рушди — очень спорная фигура, — говорит А. Х. М. Азвар, парламентарий от оппозиции. — Он очернил и оклеветал святого Пророка, а это непростительное деяние. Мусульманам всего мира отвратительно само его имя. Индия, запретив снимать этот фильм, несомненно имела на то веские причины, и нам здесь следует остерегаться разжигания межобщинной розни”».
Волны пошли быстро. В Индии многие колумнисты назвали отказ своих властей скандальным, в Тегеране посла Шри-Ланки вызвали в министерство иностранных дел, чтобы выразить протест Ирана. У Криса Холла имелось на руках разрешение снимать фильм, подписанное лично президентом Чандрикой Бандеранаике Кумаратунгой, и какое-то время казалось, что президент, возможно, сдержит слово. Но затем группа шри-ланкийских парламентариев-мусульман потребовала, чтобы она отменила свое решение. В СМИ Шри-Ланки появились весьма злобные нападки на автора «Детей полуночи». Его назвали трусом и предателем собственного народа, «Детей полуночи» — книгой, где он оскорбил и высмеял своих сородичей. Один младший министр заявил, что разрешение на съемки отменено, но его опровергли более высокопоставленные члены правительства. Заместитель министра иностранных дел сказал «Действуйте». Заместитель министра обороны гарантировал «полную поддержку со стороны военных». Тем не менее начала раскручиваться нисходящая спираль. Он чуял приближение катастрофы — даже несмотря на то, что министерство иностранных дел Шри-Ланки и совет по кинематографии подтвердили: съемки разрешены. В офис Би-би-си пригласили местных интеллектуалов, и произошла, как выразился Крис Холл, совместная попойка, во время которой все они выразили свою поддержку. Шри-ланкийская пресса тоже почти целиком была за съемки. Но ощущение надвигающейся беды сохранялось. Неделю спустя — и всего через шесть недель после того, как президент дала письменное разрешение, оно было отменено без объяснений. Правительство проталкивало политически щекотливый закон о деволюции, и ему нужна была поддержка горстки парламентариев-мусульман. За кулисами Иран и Саудовская Аравия угрожали, если начнутся съемки, изгнать шри-ланкийских гастарбайтеров.
Громких общественных протестов против фильма ни в Индии, ни в Шри-Ланке не было. Но в обеих странах проект угробили. Он чувствовал себя так, словно кто-то очень сильно его ударил. «Я не должен падать», — думал он, но был потрясен.
Крис Холл по-прежнему был уверен, что искрой, от которой вспыхнул пожар, стала статья Флоры Ботсфорд. «Би-би-си плохо с вами обошлась», — сказал он. Президент Кумаратунга написала ему письмо, где лично извинилась за отмену съемок. «Я читала книгу «Дети полуночи», и она мне очень понравилась. Я была бы рада посмотреть снятый фильм. Однако иногда политические соображения превалируют над, возможно, более возвышенными мотивами. Я надеюсь, скоро придет время, когда в Шри-Ланке люди вновь начнут мыслить рационально и верх возьмут подлинные, глубинные жизненные ценности. Тогда моя страна опять станет тем сказочным «Серендипом», каким она по праву должна быть». В 1999 году на нее совершили покушение «тамильские тигры»; она осталась жива, но ей выбило глаз.
Последний акт пьесы о съемках фильма по «Детям полуночи» — пьесы со счастливым концом — начался через одиннадцать лет. Осенью 2008 года он был в Торонто на презентации своего романа «Флорентийская чародейка» и в свободный вечер ужинал с давней хорошей знакомой — кинорежиссером Дипой Мехтой. «Знаешь, какую твою книгу мне очень хочется экранизировать? — сказала Дипа. — «Детей полуночи». У кого права?» — «У меня», — ответил он. «Тогда можно я это сделаю?» — «Да», — сказал он. Он продал ей право на экранизацию за один доллар, и два года они вместе занимались сбором денег и работали над сценарием. То, что он написал для Би-би-си, теперь казалось деревянным и выспренним, и он, честно говоря, был рад, что тот фильм так и не сняли. Новый сценарий выглядел по-настоящему кинематографичным, и во всем, что касалось этого фильма, их с Дипой ощущения были очень близки. В январе 2011 года «Детей полуночи», теперь уже не телесериал, а художественный фильм, начали снимать в Индии и на Шри-Ланке, и через тридцать лет после выхода романа, через четырнадцать лет после провала проекта Би-би-си картина была наконец сделана. В тот день, когда в Коломбо окончились основные съемки, он почувствовал, что снято некое заклятие. Еще на одну гору удалось забраться.
В самый разгар съемок иранцы опять попытались их остановить. Посла Шри-Ланки заставили прийти в министерство иностранных дел в Тегеране, чтобы выразить ему неудовольствие. На два дня разрешение на фильм было снова отменено. У них опять-таки была бумага от президента, но он боялся, что и этот президент уступит давлению. Но на сей раз вышло по-другому. Президент сказал Дипе: «Продолжайте снимать ваш фильм».
Фильм был снят и должен выйти на экраны в 2012 году. Какую бурю эмоций таит в себе эта сухая фраза! Per ardua ad astra[235], подумал он. Это дело сделано.
В середине ноября 1997 года Джон Ле Карре, один из немногих писателей, высказавшихся против него, когда начались нападки на «Шайтанские аяты», пожаловался в «Гардиан», что Норман Раш в «Нью-Йорк таймс бук ревью» несправедливо его, Ле Карре, «очернил» и «заклеймил как антисемита»; он посетовал на «тяжкий гнет политкорректности», назвав его «маккартизмом наоборот».
Свои ощущения, вызванные этой публикацией, ему, конечно, следовало оставить при себе, но он не удержался и высказался по ее поводу. «Сочувствовать ему было бы легче, — писал он в письме в газету, — не включись он в прошлом так рьяно в кампанию поношений, направленную против собрата по перу. В 1989 году, в худшие дни исламских атак на «Шайтанские аяты», Ле Карре в довольно высокомерной манере примкнул к моим хулителям. Было бы благородно с его стороны, если бы он признал, что сейчас, когда он сам — по крайней мере, по его собственному мнению — находится под огнем, он стал несколько лучше понимать природу полиции мыслей[236]».
Карре взял наживку, и взял ее мощно. «Рушди, как всегда, искажает истину в свою пользу, — отозвался он. — Я никогда не примыкал к его хулителям. Но я и не шел по такому легкому пути, как объявить его невинным ангелом. Моя позиция была в том, что ни в жизни, ни в природе нет такого закона, который позволял бы безнаказанно оскорблять великие религии. Я писал, что никакое общество не обладает абсолютным критерием свободы слова. Я писал, что терпимость не приходит ко всем религиям и культурам в одно время и в одной форме, что и христианское общество до совсем недавних пор проводило границу свободы там, где начиналось священное. Я писал, и готов написать сегодня еще раз, что, когда встал вопрос о дальнейшей эксплуатации книги Рушди — об издании ее в мягкой обложке, — меня больше, чем авторские отчисления ему, волновало, как бы той или иной девушке из «Пенгуин букс» не оторвало руки при вскрытии бандероли. Всякий, кто хотел прочесть его книгу, имел к тому времени для этого все возможности. Моей целью было не оправдать преследование Рушди, о котором я, как всякий порядочный человек, сожалею, а произнести менее высокомерные, менее колониалистские, менее самоуверенные слова, нежели те, что мы слышали из надежно защищенного лагеря его почитателей».
К тому времени перепалка так увлекла и обрадовала «Гардиан», что она помещала письма на первой странице. Его ответ Ле Карре появился на следующий день: «Джон Ле Карре... заявляет, что не присоединялся к нападкам на меня, но вместе с тем утверждает, что «ни в жизни, ни в природе нет такого закона, который позволял бы безнаказанно оскорблять великие религии». Беглое исследование этой высокопарной формулировки показывает, что она 1) соответствует тому филистерскому, редукционистскому, радикально-исламистскому взгляду, согласно которому «Шайтанские аяты» — не более чем «оскорбление», и 2) подразумевает, что всякий, кто рассердит публику, придерживающуюся филистерских, редукционистских, радикально-исламистских взглядов, теряет право на безопасное существование... Он пишет, что его больше волнует безопасность издательского персонала, чем мои доходы. Но именно эти люди — издатели моего романа в трех десятках стран и персонал книжных магазинов — поддерживали и защищали мое право на публикацию наиболее страстно. Неблагородно со стороны Ле Карре использовать их, так храбро стоявших за свободу, для аргументации в пользу цензуры. Джон Ле Карре прав в том, что свобода слова не абсолютна. Мы обладаем теми свободами, за какие боремся, и теряем те, какие не защищаем. Я всегда полагал, что Джордж Смайли знал это. Его создатель, похоже, забыл».
В этот момент в драку без приглашения ввязался Кристофер Хитченс, и его реплика вполне могла довести автора шпионских романов до апоплексии. «То, как Джон Ле Карре ведет себя на ваших страницах, больше всего похоже на поведение человека, облегчившегося в собственную шляпу и затем торопящегося нахлобучить полный до краев головной убор себе на голову, — заметил Хитч с характерной для себя сдержанностью. — В прошлом, рассуждая об открытом подстрекательстве к убийству за денежное вознаграждение, он использовал уклончивые, эвфемистические обороты: ведь у аятолл тоже есть чувства. Теперь он говорит нам, что его главная забота — судьба девушек из издательской экспедиции. Вдобавок он произвольно противопоставляет их безопасность авторским отчислениям Рушди. Можем ли мы считать в таком случае, что его все полностью устраивало бы, если бы «Шайтанские аяты» были написаны и опубликованы бесплатно и распространялись даром, выложенные на лотки без продавцов? Это, возможно, по крайней мере удовлетворило бы тех, кто считает, что нельзя защищать свободу выражения мнений, если не обеспечена свобода от затрат и свобода от риска. В действительности за восемь лет, прошедших с тех пор, как был брошен вызов фетвы, не пострадала ни одна девушка из экспедиции. А когда книжные сети Северной Америки, занервничав, ненадолго изъяли «Шайтанские аяты» из продажи по сомнительным соображениям «безопасности», протест выразили как раз профсоюзы их сотрудников: люди по своей инициативе встали у витрин, демонстрируя поддержку человеческого права купить и прочесть любую книгу. По мнению Ле Карре, это храброе решение приняли обитатели некоего «надежно защищенного лагеря» и оно, кроме того, кощунственно по отношению к великой религии! Нельзя ли было избавить от этого знакомства с содержимым его шляпы — пардон, хотел сказать: головы?»
На другой день пришел черед Ле Карре: «Всякий, кто прочел вчерашние письма от Салмана Рушди и Кристофера Хитченса, вполне может спросить себя: в чьи руки попало великое дело свободы слова? Откуда бы ни исходило послание — с трона ли, где восседает Рушди, из канавы ли, где валяется Хитченс, — смысл его один: «Наше дело абсолютно правое, оно не допускает ни несогласия, ни оговорок; любой, кто в чем-то подвергает его сомнению, — по определению невежественный, высокомерный, полуграмотный недочеловек». Рушди высмеивает мой язык и смешивает с грязью продуманную и хорошо принятую речь, которую я произнес в Англо-израильской ассоциации и которую «Гардиан» сочла нужным перепечатать. Хитченс изображает меня шутом, льющим себе на голову собственную мочу. Они могли бы достойно соперничать с любыми двумя аятоллами-фанатиками. Но долговечна ли их дружба? Рушди сам себя канонизировал, и я поражен, что Хитченс так долго с этим мирится. Рушди, насколько я понимаю, не отрицает, что оскорбил великую религию. Но обвиняет он не себя, а меня, обвиняет — возьмите, между прочим, на заметку его птичий язык — в филистерских, редукционистских, радикально-исламистских взглядах. Я и не знал, что я такой умный. Но я знаю вот что: Рушди ополчился на знакомого противника и, когда тот отреагировал обычным для себя образом, завопил: «Нарушение правил!» Тяготы, которые ему довелось перенести, ужасны, но это не делает его мучеником и — как бы он того ни хотел — не исключает споров о неоднозначном характере его причастности к своей собственной катастрофе».
Назвался груздем — полезай в кузов, подумал он. «Да, я действительно назвал [Ле Карре] высокомерным, считая эту характеристику довольно мягкой в сложившихся обстоятельствах. «Невежественный» и «полуграмотный» — это шутовские колпаки, которые он сам очень ловко напялил на свою собственную голову... Привычка Ле Карре писать положительные отзывы на свои выступления («продуманную и хорошо принятую речь, которую я произнес...»), несомненно, развилась потому, что кто-то ведь должен их писать, в конце концов... Я не намерен в очередной раз повторять свои подробные пояснения по поводу «Шайтанских аятов» — романа, которым я по-прежнему чрезвычайно горд. Романа, мистер Ле Карре, а не насмешки. Вы ведь знаете, что такое роман, не правда ли, Джон?»
И так далее, и тому подобное. Его письма, заявил Ле Карре, должны стать обязательным чтением для всех британских старшеклассников как пример «культурной нетерпимости, маскирующейся под свободу слова». Он не хотел продолжать перепалку с Ле Карре, но чувствовал себя обязанным ответить на обвинение в том, что ополчился на знакомого противника и, когда тот отреагировал обычным для себя образом, завопил: «Нарушение правил!» «Предполагаю, что наш хэмпстедский герой готов сказать то же самое многим писателям, журналистам и интеллектуалам из Ирана, Алжира, Египта, Турции и других стран, которые на родине или в эмиграции ведут такую же борьбу против исламизма и за светское общество — короче говоря, за свободу от гнета Великих Мировых Религий. Я, со своей стороны, пытался в эти скверные годы привлечь внимание к их трудной судьбе. Иные из них, которые были в числе лучших — Фараг Фауда, Тахар Джаут, Угур Мумку, — поплатились жизнью за свою готовность «ополчиться на знакомого противника»... Я, честно говоря, не считаю священников и мулл, не говоря уж о террористах и убийцах, самыми подходящими арбитрами, чтобы определять, как можно мыслить, а как нельзя».
Ле Карре замолчал, но теперь на ринг выскочил его друг Уильям Шоукросс[237]. «Притязания Рушди возмутительны... от них несет триумфаторским самодовольством». Это было неуклюже, ибо Шоукросс в прошлом был председателем «Статьи 19», так что организация сочла необходимым написать письмо, которым отмежевывалась от его обвинений. «Гардиан» не хотелось, чтобы эта история сошла на нет, и редактор газеты Алан Расбриджер, позвонив ему, спросил, не собирается ли он ответить Шоукроссу. «Нет, — сказал он Расбриджеру. — Если Ле Карре хочет от своих друзей, чтобы они ему подвывали, это его дело. То, что мне надо было высказать, я высказал».
Некоторые журналисты объясняли враждебность Ле Карре обидой из-за его старой отрицательной рецензии на «Русский дом» — а его вдруг охватила печаль из-за случившегося. Тем Ле Карре, что написал романы «Шпион, выйди вон!» и «Шпион, пришедший с холода», он издавна восхищался. В более счастливые времена они даже выступали с одной сцены, участвуя в кампании солидарности с Никарагуа. Он подумал: не откликнется ли Ле Карре положительно, если он предложит ему оливковую ветвь? Но Шарлотта Корнуэлл, сестра Ле Карре, случайно встретив на улице Северного Лондона Полин Мелвилл, выразила ей свое негодование: «Ну и ну! Этот ваш приятель!» — так что, похоже, страсти в их лагере кипели слишком сильно, чтобы мирная инициатива могла в тот момент иметь успех. Но он жалел о перебранке и чувствовал, что «победителя» в ней нет. Проиграли оба.
Вскоре после этого выяснения отношений его пригласили в «Шпионский центр» выступить перед группой начальников британских разведывательных резидентур, и устрашающая Элайза Маннингем-Буллер из МИ-5, чей облик (наполовину тетя Далия из романов Вудхауза, наполовину королева Елизавета II) полностью соответствовал фамилии, высказалась о Ле Карре с негодованием:
— Он понимает, что делает? — вопрошала она. — Неужели он ничего не соображает? Он что, полный идиот?
— Но разве в прошлом, — спросил он Элайзу, — он не был одним из вас?
Элайза Маннингем-Буллер оказалась из малочисленной и драгоценной категории женщин, которые могут по-настоящему фыркнуть.
— Ха! — фыркнула она, как самая что ни на есть вудхаузовская тетушка. — Он, кажется, проработал у нас минут пять на какой-то малюсенькой должности, но он никогда, милый вы мой, не был на одном уровне с теми, перед кем вы сегодня выступали, и заверяю вас, что после этого никогда на нем не будет.
Одиннадцать лет спустя, в 2008 году, он прочел интервью с Ле Карре, в котором его бывший противник сказал об их старой распре: «Возможно, я был не прав. Если так, я был не прав из хороших побуждений».
Он написал почти двести страниц «Земли под ее ногами», когда разбились надежды Пола Остера на то, чтобы снять его в своем фильме «Лулу на мосту». Профсоюз водителей грузового транспорта («Ты можешь себе это представить? Водилы, эти крепкие мужики», — сокрушался Пол) заявил, что боится участия мистера Рушди в картине. Они, конечно, хотели денег, хотели платы за риск, но платить было нечем: денег хватало в обрез. Пол и его продюсер Питер Ньюмен сражались изо всех сил, но в конце концов признали поражение. «Когда я понял, что у нас это не выйдет, — сказал ему Пол, — я закрылся у себя в комнате и заплакал».
Его роль в спешном порядке передали Уиллему Дефо. Что все-таки было лестно.
Он отправился послушать Эдварда Саида, который выступал в журнале «Лондон ревью оф букс», и там к нему подошел молодой человек по имени Асад и признался, что в 1989 году был руководителем Исламского общества в Ковентри и «ответственным по графству Уэст-Мидлендс» за организацию демонстраций против «Шайтанских аятов». «Но не бойтесь, — смущенно выпалил Асад, — теперь я атеист». Что ж, это прогресс, отозвался он, но молодой человек еще не все сказал. «А недавно, — воскликнул Асад, — я прочел вашу книгу и не мог понять, из-за чего был весь этот шум!» — «Это хорошо, — заметил он в ответ, — но должен вам указать, что вы, не прочтя книги, организовывали этот шум». Ему вспомнилась старая китайская пословица, которую иногда приписывают Конфуцию: Если долго сидеть у реки, то когда-нибудь мимо проплывет труп твоего врага.
Семимесячный Милан улыбался всем подряд, без конца агукал, понятливый, благодушный, красивый. За неделю до Рождества он начал ползать. Полицейские отключали и увозили сигнализационное оборудование. В день Нового года работать с ним приехал Фрэнк Бишоп, через несколько «промежуточных» недель дом должен был перейти в их с Элизабет полное распоряжение, и благодаря этому они, несмотря на все разочарования года, чувствовали, что кончается он хорошо.
В начале года — года начала конца, — когда в последний раз закрылась дверь за четырьмя полицейскими, девять лет жившими с ним под многими именами и во многих местах и когда, таким образом, завершился период круглосуточной охраны, которую Уилл Уилсон и Уилл Уилтон предложили ему на Лонсдейл-сквер в конце предыдущей жизни, он спросил себя, что происходит: он вновь обретает свободу для себя и своей семьи — или подписывает всем смертный приговор? Кто он — самый безответственный из людей или реалист с верными инстинктами, желающий в тиши воссоздать подлинно частную жизнь? Ответ можно будет дать только ретроспективно. Через десять или двадцать лет он будет знать, верны его инстинкты или нет. Жизнь живется вперед, но судится назад.
Итак — в начале года начала конца; и не зная будущего; и с младенцем, который был занят тем, чем бывают заняты младенцы, который однажды в первый раз сел без посторонней помощи, который пытался встать, держась за прутья кроватки, терпел неудачу, снова пытался, пока не пришел день, когда он перестал быть ползающим существом и сделался homo erectus[238], быстро развивающимся в sapiens; и в то время как старший брат младенца, взяв свободный год перед университетом, собирался на поиски приключений в Мексику, где ему предстояло быть арестованным полицией, любоваться играющими китами, плавать в Таско под водопадами, низвергающимися с большой высоты, смотреть на ныряльщиков с факелами, прыгающих со скал в Акапулько, читать Буковски и Керуака, встретиться с матерью, побывать с ней в Чичен-Ице и Оахаке, тревожить, подолгу не выходя на связь, своего отца, который не мог не бояться худшего, который молча постоянно страшился за сына с того самого дня девять лет назад, когда он не мог ему дозвониться и полицейские, перепутав дом, сказали, что входная дверь распахнута, — в Мексику, откуда восемнадцатилетний юноша вернулся таким подтянутым, загорелым, красивым, что, когда раздался звонок и отец увидел его на экране видеодомофона, он его не узнал, удивленно спросил: Кто там? — и только потом понял, что этот юный бог — его отпрыск; и в то время как все обыденности обыденной жизни продолжались, как им и надлежало продолжаться даже посреди другого, затопляющего существования, которое по-прежнему было необыденным, исключительным, — они однажды, в понедельник 26 января 1998 года, впервые остались на ночь дома одни, и вместо того чтобы испугаться тишины вокруг, отсутствия устройств сигнализации, отсутствия дюжих спящих полицейских, они улыбались и улыбались без конца, и легли спать рано, и уснули как убитые — нет, не как убитые, а как живые и ничем не обремененные люди. Но в 3.45 он проснулся и во второй раз уснуть не смог.
Недобрый мир не давал надолго о себе забыть. «О том, чтобы Рушди в обозримом будущем позволили посетить Индию, не может быть и речи», — заявил один индийский правительственный чиновник. Мир превратился в место, где его приезд в страну, которую он любил, мог вызвать политический кризис. Он думал о Кае из сказки Ханса Кристиана Андерсена «Снежная королева», которому осколки дьявольского зеркала попали в глаз и сердце. А в его случае таким осколком было уныние, и он боялся, что оно изменит его как личность, заставит видеть мир преисполненным ненависти, а людей — достойными презрения и отвращения. Иногда ему попадались такие люди. Придя на день рождения к своей подруге Найджеле, он только-только услышал невыносимую новость, что у ее мужа Джона обнаружили еще одну опухоль и перспективы, похоже, плохие, как вдруг к нему подошел журналист, чье имя он даже дюжину лет спустя не смог заставить себя написать, и, вероятно, выпив больше, чем следовало, сказал ему такие оскорбительные вещи, что в конце концов ему пришлось уйти с вечеринки. Не один день после того случая он был не в состоянии что-либо делать, не в состоянии писать, не в состоянии бывать там, где к нему мог подойти еще кто-нибудь и обругать последними словами, и он отменял встречи, сидел дома и ощущал у себя в сердце осколок холодного зеркала. Два его друга-журналиста, Джон Сноу и Фрэнсис Уин, сказали ему, что этот журналист и их оскорблял, причем в очень похожих выражениях, и, услышав это, он приободрился: на миру и смерть красна. Но все равно еще целую неделю не мог работать.
Возможно, из-за того, что он терял веру в мир, в котором должен был жить, или в свою способность находить в нем радость, он ввел в свои роман идею параллельного мира — мира, где вымыслы реальны, а их творцов, напротив, не существует, мира, где реален Александр Портной, но не Филип Рот, мира, где некогда жил Дон Кихот, но не Сервантес; и идею такого мира, где из двоих близнецов Пресли умер Элвис, а Джесс остался жив, где Лу Рид — женщина, а Лори Андерсон — мужчина. Когда он работал над романом, существование в вымышленном мире казалось в некоем смысле более благородным, чем безвкусица жизни в мире реальном. Но дальше на этом пути лежало безумие Дон Кихота. Он никогда не верил в роман как в способ укрыться от чего бы то ни было. И эскапистская литература — совсем не то, что ему сейчас нужно. Нет, он будет писать о сталкивающихся мирах, о враждебных друг другу реальностях, борющихся за один и тот же участок пространства-времени. То была эпоха, когда несовместимые реальности часто сталкивались между собой, о чем говорил Отто Коун в «Шайтанских аятах». Израиль и Палестина, к примеру. Или та реальность, где он был добропорядочным, достойным человеком и хорошим писателем, — и та, где он был дьявольским отродьем и дрянным писакой. Было отнюдь не очевидно, что эти две реальности могут сосуществовать. Не вытеснит ли одна другую напрочь?
На вечеринку подразделения «А» в «Пилерз» — на «бал тайных полицейских» — в том году приехал Тони Блэр, и полицейские их свели. Он поговорил с премьером, изложил ему свою позицию — Блэр держался дружелюбно, но уклончиво. После этого Фрэнсис Уин оказал ему огромную услугу: написал статью в «Гардиан», где раскритиковал Блэра за пассивность в деле Рушди, за отказ встать рядом с писателем и продемонстрировать поддержку. Почти сразу же позвонила Фиона Миллар, правая рука Шери Блэр[239], и весьма виноватым тоном пригласила их с Элизабет ужинать в Чекерс[240] в девятую годовщину фетвы. И — да, можно взять с собой Милана, это будет неформальная семейно-дружеская встреча. Милан по случаю приглашения научился махать ручкой.
Уважаемый мистер Блэр!
Спасибо за ужин. И Чекерс — это сказка! Спасибо, что позволили нам столько всего увидеть. Дневник Нельсона, посмертная маски Кромвеля — мне так все это понравилось, что я превратился в студента-историка. Элизабет — большая любительница садов, и она пришла в восторг от буков и прочего. Для меня все деревья — это «деревья», все цветы — это «цветы», но цветы и деревья мне понравились, скажу честно. И еще мне понравилось, что обстановка чуть тускловата, что она слегка отдает благородной запущенностью, из-за чего дом выглядит как человеческое жилище, а не как маленький загородный отель. И понравилось, что персонал был одет гораздо наряднее, чем сидевшие за столом. Держу пари, что Маргарет Тэтчер никогда не принимала гостей в джинсах.
Вспоминаю, как встретился с Вами и Шери за ужином у Джеффри Робертсона вскоре после того, как Вы возглавили партию. Боже мой, до чего Вы были напряжены! Я подумал: этот человек понимает, что, если он провалит ближайшие выборы, от его партии, вполне возможно, останутся рожки да ножки. Между тем Шери держалась непринужденно, выглядела уверенной в себе, образованной, с головы до пят королевским адвокатом с широкими культурными интересами. (А Вы в тот вечер признались, что не ходите в театры и не читаете для удовольствия.) Но как меняет человека должность! В Чекерс Ваша улыбка была почти естественной, Ваши жесты — успокаивающими, Вы целиком и полностью были в своей тарелке. У Шери же, напротив, нервы, казалось, стали совсем никуда. Когда она водила нас по дому — «а это, конечно, знаменитая Длинная Комната, а здесь, посмотрите, знаменитое ля-ля, а вон на той стене висит знаменитое ля-ля-ля», — возникало чувство, что она скорей повесится, чем будет еще пять или десять лет оставаться второй скрипкой, изображать из себя скромную добропорядочную супругу владельца Чекерс. Вы словно поменялись свойствами личности. Занятно.
За ужином Ваша семья была очаровательна, Гордон Браун и его Сара, Аластер Кэмбл[241] и его Фиона — приятнейшие люди. А Кэмерон Макинтош[242]! А Мик Хакнелл[243]! А знойная подруга Мика — жаль, забыл, как ее зовут! Это превзошло все наши ожидания. Нет слов, как это нас подбодрило, ведь, признаюсь Вам, день у нас с Элизабет был непростой, Иран по случаю годовщины, как всегда, изощрялся в красотах речи. Санеи с «Баунти» посулил доплату, если меня убьют в Соединенных Штатах, «потому что все ненавидят Америку». Генеральный прокурор Мортеза Моктади заявил, что «пролить кровь этого человека — обязанность», государственное тегеранское радио рассуждало о том, что «прекращение никчемной жизни этого человека способно вдохнуть в ислам новую жизнь». Все это слегка огорчает, Вам не кажется? Так что, если я был не в самом приподнятом настроении, я уверен, Вы понимаете почему.
Но должен сказать, что я проникся самыми теплыми чувствами к Робину Куку и Дереку Фатчетту. В эту нежеланную годовщину для меня очень много значили слова министра иностранных дел, публично потребовавшего отменить фетву, потребовавшего от Ирана начать диалог на эту тему. Ведь были, знаете, такие министры иностранных дел... но лучше не поминать прошлого. Просто скажу, что благодарен новому руководству и ценю его стремление бороться с религиозным фанатизмом.
Кстати, слыхал, что и Вы, и Шери — глубоко религиозные люди. Поздравляю с тем, как хорошо вы оба умеете это скрывать.
Был, помню, момент, который меня удивил. Два момента, пожалуй. Помнится, Вы качали маленького Милана на колене. Это было мило. А потом Вы заговорили о свободе, и я подумал: о, интересно, и я отвернулся от знойной подруги Мика Хакнелла, чтобы послушать Вас, а Вы повели разговор о свободе как о свободе рынка, как будто к этому она для Вас и сводится, чего не может быть, ведь Вы премьер-лейборист, не правда ли? Так что я, наверно, чего-то не понял, или, возможно, это новая концепция в рамках Нового Лейборизма: свобода = свобода рынка. Так или иначе, я этого не ожидал.
А потом мы уходили, и персонал ворковал над Миланом: это так мило, говорили нам, что в доме теперь бывают дети, ведь прежние премьер-министры были люди постарше со взрослыми детьми, но сейчас частенько тут топочут маленькие ножки младших Блэров, и старый дом оживает. Нам с Элизабет это понравилось, и нам понравился огромный плюшевый медведь в прихожей — подарок главы некоего государства, возможно президента Дремучего Перу[244]. Я спросил, как его зовут, Шери ответила, что имя ему еще не придумали, и я без паузы брякнул: «Вам следовало бы его назвать Тони Бэр»[245]. Не выдающаяся шутка, но по крайней мере я выпалил ее быстро, так что, может быть, она заслуживала хоть малюсенькой улыбочки? Но нет, Вы с каменным лицом сказали: «Нет, мне такое имя не нравится», и я ушел, думая: о ужас, у премьер-министра нет чувства юмора.
Впрочем, не так уж это меня заботило. Ваше правительство было на моей стороне, и это значило, что на отдельные режущие слух нотки можно не обращать внимания, и даже на более поздней стадии Вашего премьерства, когда неблагозвучные ноты сделались громче и резали слух сильнее, когда игнорировать их стало очень трудно, я неизменно питал к Вам слабость, я не мог возненавидеть Вас так, как возненавидели многие, потому что Вы — или, по крайней мере, Ваши мистер Кук и мистер Фатчетт — честно постарались изменить мою жизнь к лучшему. И в конце концов добились в этом успеха. Что вряд ли перевешивает вторжение в Ирак, но на моих личных весах это тянет немало, точно Вам говорю.
Спасибо еще раз за прелестный вечер.
На другой день после ужина в Чекерс — в день, когда о нем сообщили прессе, — Иран заявил, что «удивлен» призывом Робина Кука к отмене фетвы. «Она будет оставаться в силе десять тысяч лет», — гласило заявление Ирана, и он подумал: Что ж, если я проживу десять тысяч лет, это меня вполне устраивает.
А еще день спустя они с Робином Куком стояли бок о бок в Посольском зале ожидания в Форин-офисе перед репортерами и фотокорреспондентами, и Кук сделал несколько жестких, бескомпромиссных замечаний, и иранскому правительству Хатами было отправлено еще одно громкое, недвусмысленное послание. Его охранник Кит Уильямс, когда они выходили из здания, шепнул ему: «Они оказали вам честь, сэр».
Новая, твердая позиция британского правительства, кажется, производила некоторый эффект.
Мэри Робинсон, бывший президент Ирландии и новый комиссар ООН по правам человека, поехала в Тегеран, встретилась там с официальными лицами высокого ранга и после визита заявила, что Иран «никоим образом не поддерживает» осуществление фетвы. Специальному докладчику ООН по Ирану было сказано, что «в отношении фетвы возможен определенный прогресс». А министр иностранных дел Италии Ламберто Дини, встретившись со своим иранским коллегой Камалем Харрази, услышал от него, что Иран «полностью готов сотрудничать с Европой в решении существующих политических проблем».
Теперь у его семьи был дом. Одну бывшую спальню полицейских превратили в комнату Милана, а их «общая комната», где мебель почти пришла в негодность, могла стать комнатой для игр, и оставались еще две свободные спальни. Если дом будет засвечен, постоянно говорили им, это станет огромной проблемой, но истина такова: дом так никогда и не был засвечен. О нем не пронюхали, о нем ничего не просочилось в газеты, он не стал проблемой для сил безопасности, он, вопреки предостережениям, не потребовал «колоссальных» денежных затрат на технические средства безопасности и громадного количества человеко-часов. Этого не случилось, и одной из причин тому, пришел он к убеждению, были человеческие качества рядовых людей. Он по-прежнему не сомневался, что работники, делавшие ремонт, знали, чей это дом, и не верили истории про «Джозефа Антона»; а вскоре после того, как полицейские выехали и работать с ним начал Фрэнк, возникла проблема с дверью гаража — с подозрительно тяжелой «деревянной» дверью со сталью внутри и открывающим-закрывающим механизмом, который из-за этой тяжести часто отказывал, — и механик от компании, установившей дверь, болтая с Фрэнком во время работы, сказал ему: «Вы, конечно, знаете, чей это был дом? Мистера Рушди, того самого. Вот бедолага». Так что иные из тех, кому «не полагалось» знать, знали. Но никто не трепал языком, ничего не попало в газеты. Все понимали: дело серьезное. И помалкивали.
Впервые за девять лет у него появилась «постоянная группа» охранников для появлений «в общественных местах» (для посещений ресторанов, прогулок по Хэмпстед-Хиту, изредка — походов в кино, время от времени — литературных мероприятий: чтений, надписываний книг, лекций). Боб Лоу и Берни Линдзи, красавцы, ставшие любимцами лондонского литературного мира, чередовались с Чарльзом Ричардсом и Китом Уильямсом, которые таковыми не стали. И ВХИТы: Рассел и Найджел чередовались с Йеном и Полом. Эта группа, занимавшаяся только операцией «Малахит», была не только придана, но и предана ему. Ребята были убежденными его сторонниками, готовыми сражаться за его дело. «Мы все восхищаемся вашей стойкостью, — сказал ему Боб. — Будьте в этом уверены». Нет причин, считали они, чтобы он не вел такую насыщенную жизнь, какую хочет вести, и их работа состояла в том, чтобы делать это возможным. Они убедили ответственных за безопасность нескольких авиалиний, на которые влияло продолжающееся нежелание «Бритиш эйруэйз» его перевозить, не следовать примеру «БЭ». Они хотели, чтобы его жизнь стала лучше, и охотно ему помогали. Он никогда не забудет и никогда не перестанет ценить их дружбу и поддержку.
Они по-прежнему были начеку. Пол Топпер из Ярда, курировавший работу группы, сказал, что в донесениях разведки говорится о некоей «активности». Не время было расслабляться.
Пришла одна печальная новость: Филу Питту — полицейскому, которого сослуживцы прозвали Рэмбо, — пришлось уйти со службы из-за дегенеративного заболевания позвоночника, грозившего впоследствии усадить его в инвалидное кресло. Что-то страшно шокирующее было в том, как подкосил недуг одного из этих рослых, подтянутых, сильных, активных мужчин. И ведь эти мужчины — профессиональные защитники. Их работа — делать так, чтобы у других все было в порядке. Они не должны расклеиваться. Это неправильно.
Элизабет хотела второго ребенка, хотела завести его не откладывая. Сердце у него упало. Милан был колоссальным подарком, доставлявшим огромную радость, но еще раз сыграть в генетическую рулетку у него желания не возникало. Двоих прекрасных сыновей ему было более чем достаточно. Но Элизабет, когда ей чего-то хотелось по-настоящему, проявляла недюжинное упорство — можно, пожалуй, даже сказать, упрямство, — и он боялся, что если откажется, то потеряет ее, а вместе с ней и Милана. Сам же он нуждался не в очередном ребенке. Он нуждался в свободе. И неизвестно было, удастся ли ему когда-нибудь удовлетворить эту потребность.
На этот раз она забеременела быстро — она еще кормила Милана грудью. Но теперь им не повезло. Через две недели после того, как беременность подтвердилась, произошла хромосомная трагедия: ранний выкидыш.
После выкидыша Элизабет отвернулась от него и всецело посвятила себя маленькому Милану. Нашли было няню — ее звали Сьюзен, она была дочерью сотрудника Особого отдела, — но Элизабет отказалась ее нанимать. «Мне нужен кто-то всего на час или два в день, — сказала она. — Просто присмотреть немного за ребенком».
Их жизни стали во многом раздельными. Она даже не желала ездить с ним в одной машине, предпочитая садиться с ребенком в другую. Он почти не видел ее в течение дня, и в большом пустом доме его жизнь, он чувствовал, тоже становится пустой. Иногда часов в десять вечера они вместе ели омлет, а потом она была «слишком уставшая, чтобы бодрствовать», а он был слишком взвинчен, чтобы спать. Она нигде не хотела с ним бывать, ничего не хотела с ним вместе делать, не хотела проводить с ним вечера и обижалась, если он заикался о том, чтобы поехать куда-нибудь без нее. Ребенок стал средством ограничения свободы. «Я хочу родить еще двух», — сказала она без обиняков. Сверх того они мало о чем разговаривали.
Друзья начали замечать, что между ними растет отчуждение. «Она никогда теперь на тебя не смотрит, — обеспокоенно заметила Кэролайн Мичел. — Никогда к тебе не прикасается. В чем дело?» Но он не хотел никому говорить, в чем дело.
Милан начал ходить. Ему было десять с половиной месяцев.
Издательство «Рэндом хаус» приняло «Шайтанские аяты» в мягкой обложке к себе на склад, и сразу же британская пресса начала изо всех сил разжигать страсти. «Гардиан» поместила на первой странице провокационную заметку, где высказывалось предположение, что решение «Рэндом хаус» «возродит» былые неприятности, и в результате они в каком-то смысле не замедлили возродиться. «Ивнинг стандард» пригрозила напечатать сообщение о том, что «Рэндом хаус» так поступило, не посоветовавшись с полицией. Дик Старк, позвонив в газету, уведомил ее, что это неправда, и тогда она пригрозила сообщить, что «Рэндом хаус» берет роман под крыло вопреки мнению полиции. Дик Старк связался с людьми из крепости, украшенной рождественскими елками, и они сказали, что риск «минимален»; это успокоило Гейл Рибак. Консорциум в составе Эндрю, Гиллона и его самого уже пять лет допечатывал книгу в дешевом варианте, так что эта смена склада не заслуживала такого внимания прессы. Издание в мягкой обложке уже было «нормализовано» по всей континентальной Европе, в Канаде и даже в Соединенных Штатах, где роман с эмблемой «Owl Books» без всяких проблем распространяла компания «Генри Холт». Но несколько недоброжелательных газетных публикаций могли сделать ситуацию в Великобритании совсем иной. «Рэндом хаус» и Особый отдел приложили немало усилий, чтобы унять «Стандард», и в итоге газета не стала ничего печатать. А «Телеграф» поместила взвешенную, продуманную, абсолютно разумную статью. Риск уменьшился. Тем не менее «Рэндом хаус» установило в издательской экспедиции аппаратуру обнаружения взрывных устройств и предостерегло персонал. Всех, кто занимал в компании высокие должности, по-прежнему беспокоило, что пресса может спровоцировать острую реакцию исламистов. И все же они, что делает им очень большую честь, готовились переиздать роман с эмблемой «Винтидж». «Я уверен: худшее, как мы могли бы себя повести, — это отступать и откладывать, — сказал Саймон Мастер. — Если уик-энд пройдет без происшествий, мы печатаем». В России издателям, собиравшимся выпустить «Шайтанские аяты», пригрозили местные мусульмане. Это вселяло тревогу. Но в Англии, как показал ход событий, ничего плохого не случилось, и наконец-то публикация «Аятов» в мягкой обложке стала осуществляться под эгидой «Винтидж букс». Восстановилась нормальная издательская практика. Консорциум был распущен.
Кое-что хорошее происходило и в менее крупном масштабе. К нему вновь обратилась Глория Б. Андерсон, глава Нью-Йоркского отделения синдиката «Нью-Йорк таймс», — четыре года после того, как начальство вынудило ее отказаться от своего предложения предоставить ему синдицированную колонку. Теперь, сказала она, все очень хотят, чтобы вы писали для газеты. Припоминать ей былую обиду смысла не было. Это все-таки «Нью-Йорк таймс», и это даст ему ежемесячную мировую трибуну. К тому же, вероятно, возместит расходы на Фрэнка Шептуна, на уборщицу Берил и, может быть, няню.
У его племянницы Мишки, бледной, тоненькой как тростинка шестилетней девочки, обнаружились невероятные музыкальные способности — и это в семье, где почти всем медведь на ухо наступил. Теперь за нее сражались школа Перселла и школа Менухина. Самин выбрала Перселла, потому что Мишка не только виртуозно музицировала, но еще и на годы опережала детей ее возраста по обычным предметам, а школа Перселла давала более качественное общее образование. Школа Менухина считалась этакой музыкальной оранжереей, где детей развивают односторонне. Но за свои необычайные дарования Мишке приходилось платить. Она была слишком умна для сверстников и слишком юна для равных ей по развитию, что гарантировало ей одинокое детство. Но в школах Перселла и Менухина она сразила всех наповал, и, несмотря на нежный возраст, уже было ясно, что именно этого — жизни в музыке — она для себя хочет. Как-то раз в семейной машине, когда ее родители обсуждали «за» и «против» двух школ, маленькая Мишка пропищала с заднего сиденья: «Разве не мне это решать?»
В школе Перселла Самин сказали, что Мишка исключительно одарена и они будут счастливы ее принять. Начать ее учить школа могла с сентября — раньше не имела права, слишком уж девочка была мала, — и она стала самой младшей, кому школа предоставила полную стипендию. Абсолютный восторг! На семейном небосклоне поднималась новая яркая звезда, которую предстояло оберегать и направлять, пока она не достигнет такого возраста, что сможет сиять без посторонней помощи.
Ему присудили Большую премию Будапешта по литературе, и он поехал ее получить. В Будапеште мэр города Габор Демски, который в советскую эпоху был ведущим публикатором самиздата, открыл перед ним в своем кабинете застекленный шкаф с ценными книгами, некогда изданными нелегально, а теперь составлявшими предмет его великой гордости. Они печатались на переносном печатном станке из Хаддерсфилда[246], который по ночам тайно перевозили с квартиры на квартиру, причем в разговорах конспиративным обозначением этой чрезвычайно нужной машины служило женское имя. «Хаддерсфилд сыграл важную роль в борьбе с коммунизмом», — сказал Демски. Потом они с мэром сели в его моторную лодку и с ветерком прокатились по Дунаю. Большая же премия как таковая оказалась с сюрпризом: ему вручили маленький металлический ящичек с гравировкой, в котором, открыв его, он обнаружил новенькие хрустящие американские доллары. Неплохо!
Зафар поехал во Флоренцию учить итальянский и был на седьмом небе. У него сменилось несколько девушек: была оперная певица, с которой он расстался, «потому что вдруг она стала напоминать мне мою маму», была высокая блондинка на несколько лет старше него. С Иви Долтон они к тому времени сделались лучшими друзьями, и он так сблизился с ее семьей, что его родители порой чуть ли не ревновали его к Долтонам. Сейчас Зафар проводил время в свое удовольствие, собирался на экскурсии в Сиену, Пизу, Фьезоле. У него было не самое легкое детство, и теперь отрадно было видеть, в какого замечательного парня он вырос — полностью уверенного в себе, расправляющего крылья.
Гарольд Пинтер и Антония Фрейзер однажды ужинали у него на Бишопс-авеню. Другими гостями были Роберт Маккрам, двигавшийся немного медленней прежнего, улыбавшийся милой рассеянной улыбкой, и его жена Сара Лайалл, и Гарольд, узнав, что Роберт работает в «Обсервере», с которым у него в незапамятные времена случилась какая-то политическая ссора, а Сара работает в ненавистной, потому что американской, газете «Нью-Йорк таймс», выдал один из самых своих шумных, долгих и непривлекательных образчиков пинтерования.
Дорогой Гарольд!
Ты знаешь, как я тобой восхищаюсь, и, надеюсь, понимаешь, что я очень высоко ценю нашу дружбу; но я не могу оставить без комментария события прошлого вечера. Роберт, хороший человек, храбро борющийся с последствиями инсульта, просто не может разговаривать и спорить так же раскованно, как раньше, и твоя атака повергла его в удрученное молчание. Сара, которую я очень люблю, была почти в слезах и, что еще хуже, к своему собственному изумлению, оказалась в положении, когда ей надо было защищать американский сионистский империализм, воплощенный в «Нью-Йорк таймс». И я, и Элизабет почувствовали, что нашим гостеприимством злоупотребили и вечер испорчен. В общем, ты прихлопнул всех одним махом. Не могу не сказать, что мне все это отнюдь не безразлично. Такое происходит постоянно, и на правах друга я прошу тебя ПРЕКРАТИТЬ. Насчет Кубы, насчет Восточного Тимора, насчет многого другого ты гораздо более прав, чем не прав, но эти тирады — когда тебе, судя по всему, кажется, что другие не заметили того, что возмущает тебя, — просто-напросто утомительны. Я думаю, ты должен перед всеми извиниться.
С большой любовью, Салман.
Дорогой Салман!
Мне очень больно было читать твое письмо, но я благодарен тебе за него. Ты пишешь как подлинный друг. Сказанное тобой — истинная правда, и в данном случае эта правда горька. Моему поведению нет оправданий, и я не пытаюсь защищаться. Могу только сказать вот что: я слышу себя, слышу, как хамлю и занудствую, но это как пляска святого Витта, это лихорадка, отвратительное, тошнотворное — и, конечно, пьяное — погружение в трясину бессвязности и оскорблений. Прискорбно. Твое письмо оказало на меня колоссальное действие — стало настоящим ушатом холодной воды. Хотелось бы верить, что мне еще не поздно повзрослеть. Тебе и Элизабет — мои искренние извинения. Вы оба мне очень дороги. Маккрамам я уже написал.
С любовью, Гарольд.
Дорогой Гарольд!
Спасибо тебе за письмо. Мы очень тебя любим. Прошло и быльем поросло.
Салман.
Назавтра после дня, когда Милану исполнился год, они отправились в Америку на три месяца — на три месяца! Это будет их самый длинный промежуток свободы — в доме на Литтл-Нойак-Пат. Прошел год с тех пор, как в гостях у Джона Аведона они узнали о гибели принцессы Дианы; затем был глобальный феномен реакции на ее смерть, и чудо цветов, и так далее, а теперь он вновь оказался в Бриджгемптоне в обществе Ормуса и Вины — героев своего романа, — и земля под ногами у Вины разверзлась, поглотила ее, и Вина тоже превратилась в глобальное явление. Он уже дописывал роман, заканчивал главу «Под ее ногами» и работал над главой «Вина Divina», и конечно же на гибель Вины повлияла гибель Дианы, и казалось уместным, что он пишет про это именно там, где услышал новость. Он сочинил песню, которую написал о ней Ормус, — этот орфический гимн утраченной любви: То, чему я поклонялся, украло мою любовь — земля под ее ногами, и он приближался к ленноновскому концу своей нескончаемой книги.
За последующие месяцы он дописал книгу, внес в нее поправки, отшлифовал, перепечатал и дал кое-кому прочесть. В тот день, когда работа над ней была завершена, он, сидя в своем маленьком кабинете, к которому вела отдельная лестница — в этаком летнем «орлином гнезде», — дал себе обещание. «Земля под ее ногами» была, наряду с «Шайтанскими аятами» и «Детьми полуночи», одной из трех его по-настоящему длинных книг. «Монстров на четверть миллиона слов больше быть не должно, — сказал он себе. — Покороче и почаще». Десять лет с лишним он не нарушал этого обещания: с 2000-го по 2009 год написал два коротких и два средней величины романа. А потом принялся за мемуары и понял, что снова, так сказать, уходит в запой.
Стояло Лето Моники, и не ясно было, удастся или нет попытка вынести президенту Клинтону импичмент. Шутили на его счет иной раз ужасающе.
Пятна на платье невозможно точно идентифицировать, потому что у всех арканзасцев одна и та же ДНК.
«Счастье пишет белым по белому, — писал Анри де Монтерлан[247]. — Страница остается чистой». Счастье в то лето было невысоким белым домиком, окруженным зелеными полями среди холмов и лесов, оно было прогулками с Элизабет и сыновьями к морскому берегу под вечер, когда солнце опускалось в дымке, висевшей над горизонтом. Оно было посещением копировального салона поблизости от Бриджгемптон-Коммонс, где он ждал, пока делались копии его романа. «Вы можете прийти позже», — сказала сотрудница салона, но он решил ждать. Оно было ужином с Элизабет в Американ-отеле в Саг-Харборе в первую годовщину свадьбы. Оно было поездкой с Доном Делилло на бейсбол на «Янки стэдиум», где «Янки» принимали «Ангелов», и не важно, что нью-йоркцы проиграли. И оно было письмом от его нового издателя Михаэля Науманна из «Генри Холта», где тот отозвался о «Земле под ее ногами» в таких восторженных выражениях, что он не мог их никому повторить. Однако всего через шесть дней после того, как он получил это письмо, Михаэль Науманн ушел из «Холта», чтобы занять пост министра культуры Германии. Ничего, переживем, подумал он. А письмо, так или иначе, было чудесное.
Из Лондона позвонила Найджела. У Джона совершенно точно рецидив рака. Ему удалят большой кусок языка. Джону Дайамонду, одному из самых речистых, самых остроумных людей, каких он знал в жизни, настоящему мастеру разговора, предстоит лишиться органа речи. Скверно, печально.
И у Сьюзен Сонтаг обнаружили рак.
Они вернулись в Лондон и, как обычно, словно уперлись в закрытую дверь. В Национальном театре репетировали спектакль по «Гаруну и Морю Историй», но полицейские чины сказали, что на премьеру ему идти слишком опасно: «злоумышленники будут ожидать вашего появления», и понадобится огромная по масштабу и стоимости полицейская операция. Так что ему сразу же пришлось снова выйти на тропу войны. Его отвезли в шпионскую крепость с рождественскими елками, и мистер Утро и мистер День сказали ему, что, с одной стороны, данных о какой-либо специфической активности у них нет, с другой — общая оценка уровня опасности остается такой же высокой, как раньше. 22 сентября 1998 года произошла его встреча с преемником Хелен Хэммингтон Бобом Блейком, которая поставила все на свои места: Блейк согласился, что его желание быть на премьере «Гаруна» вполне естественно и что риск не так уж велик.
Босс «Бритиш эйруэйз» Боб Эйлинг наконец согласился с ним увидеться. Эйлинг признался, что на него сильно подействовала критика со стороны Зафара. В закрытой двери появилась трещина. Впервые за долгое время он побывал в доме Клариссы на Берма-роуд. Зафар устроил вечеринку по случаю близкого начала учебы в Эксетерском университете. Сын был счастлив, когда он передал ему слова Эйлинга: он, выходит, помог отцу. И тут — в этот самый вечер — телевидение, радио и телефон точно сошли с ума.
Первым сообщило Си-эн-эн. Президент Ирана Хатами заявил, что угрозы его жизни «больше нет». После этого он был на телефоне допоздна. Кристиан Аманпур[248] была, по ее словам, «уверена, что это не утка», Хатами в неофициальном порядке сказал ей, что скоро произойдут и другие события, что он якобы достиг «согласия» с Хаменеи по этому вопросу. В 9.30 вечера позвонил Нил Кромптон — с некоторых пор «его человек» в Форин-офисе — и попросил встретиться с ним на следующее утро в 10.30. «Что-то несомненно происходит, — сказал Кромптон. — Вероятно, хорошее. Надо посовещаться».
В Форин-офисе чувствовалось нараставшее возбуждение. «Все это прекрасно, — сказал он, — но мы должны услышать недвусмысленные слова о фетве и денежном вознаграждении. Британское правительство должно иметь возможность сделать ясное заявление, что с этим покончено. Иначе мы позволим Ирану сняться с крючка, и фанатики из «Хезболлы» смогут нанести удар, к которому режим якобы будет непричастен. Если мы действительно получили хорошую новость, пусть это подтвердит мистер Блэр. Раз высказался их глава государства, должен высказаться и наш». В Нью-Йорке заседала Генеральная Ассамблея ООН. Днем, чтобы обсудить это дело, должны были встретиться британские и иранские представители. На следующее утро была назначена встреча министров иностранных дел — Робина Кука и Камаля Харрази. Похоже было, что Иран и вправду хочет соглашения.
Робин Кук позвонил ему 24 сентября в девять утра — в четыре утра по нью-йоркскому времени! — и сказал, чего, по его мнению, можно будет достичь. «Мы получим гарантию, но формально фетва отменена не будет: они говорят, это невозможно, так как Хомейни умер. Активности сторонников жесткого курса в Иране мы не наблюдаем. Это лучшее, чего мы способны от них добиться. Это самые ясные выражения, какие мы от них слышали на эту тему». Итак, где он в итоге оказался? Между молотом и наковальней? Вознаграждение и фетва останутся, но иранское правительство «отмежуется» от них и не будет «ни поощрять, ни дозволять» исполнение угрозы. Роберт Фиск написал в «Индепендент», что в Иране потеряли к этому делу интерес. Так ли это? При наилучшем сценарии Кук прав, иранцы искренне берут на себя обязательство, действительно хотят покончить с этим делом, подвести под ним черту, и британское правительство, со своей стороны, готово, идя на это соглашение, рискнуть своим престижем; тогда при любом нарушении соглашения обе стороны будут иметь глупый вид. Главная угроза его жизни всегда исходила от иранского министерства разведки и безопасности (МРБ), и, если тамошних деятелей приструнили, это, можно, могли бы подтвердить мистер День и мистер Утро. А публичное, широко освещаемое соглашение способно заставить всех почувствовать, что эта история завершена. Де-факто поведет к де-юре.
А при наихудшем сценарии сторонники жесткого курса продолжат попытки с ним разделаться и, поскольку охраны у него не будет, преуспеют в этом.
В четыре часа дня он встретился с Фрэнсис Д’Суза и Кармел Бедфорд в помещении «Статьи 19» в Излингтоне, и все трое были очень обеспокоены. Соглашение выглядело неадекватным, предложенного было недостаточно, но, если он отреагирует отрицательно, его можно будет обвинить в обструкции, а если он отреагирует положительно, кампания по его защите лишится возможности выдвигать какие-либо условия. Его единственная надежда, сказал он Фрэнсис и Кармел, связана с тем, что нарушение соглашения будет ударом по доверию обоим правительствам.
Втроем они отправились в Форин-офис, где на 5.20 вечера была назначена встреча с Дереком Фатчеттом. Порядочный, прямой человек, Фатчетт всегда ему нравился, и теперь Фатчетт сказал, глядя ему в глаза: «Сделка настоящая, иранцы готовы выполнить ее условия, все сегменты руководства дали добро. Я прошу вас оказать доверие британскому правительству. Вы должны знать, что Нил Кромптон и другие в нашем министерстве вели об этом переговоры не один месяц, причем вели их максимально жестко. Все они убеждены, что Иран настроен серьезно». — «Почему я должен этому верить? — спросил он Фатчетта. — Если они ничего не аннулируют, почему я не должен думать, что все это брехня?» — «Потому, — ответил Фатчетт, — что в Иране по поводу дела Рушди никто просто так не брешет. Эти политики рискуют карьерой. Они бы молчали, не будь они уверены в поддержке на самом высоком уровне». Хатами только что вернулся в Тегеран с Генеральной Ассамблеи, где заявил, что «вопрос о Салмане Рушди полностью закрыт», и в аэропорту его тепло встретил и обнял личный представитель Хаменеи. Это был значимый сигнал.
Он спросил о брифинге на темы безопасности, который совсем недавно провели для него мистер Утро и мистер День: они сказали, что угроза его жизни остается на прежнем уровне. «Эти сведения устарели», — ответил Фатчетт. Он спросил про ливанскую «Хезболлу», и Фатчетт сказал: «Они не вовлечены». Какое-то время он продолжал задавать вопросы, но вдруг внутри что-то распахнулось, его захлестнуло могучее чувство, и он промолвил: «Отлично». Он сказал: «В таком случае — ура, и спасибо вам, каждому из вас огромное спасибо от всего сердца». Подступили слезы, и от наплыва чувств он замолчал. Он обнял Фрэнсис и Кармел. Работал телевизор, «Скай ньюс» вел трансляцию в прямом эфире, и на экране Кук и Харрази стояли в Нью-Йорке бок о бок, провозглашая окончание фетвы. Он сидел в кабинете Фатчетта в Форин-офисе и смотрел, как британское правительство делает все возможное, чтобы спасти его жизнь. Потом он вышел с Дереком Фатчеттом туда, где ждали телекамеры, и, подойдя к ним, сказал: «Кажется, с этим кончено». — «Что это означает для вас?» — спросила милая молодая женщина с микрофоном. «Это означает для меня все, — ответил он, глотая слезы. — Означает свободу».
Когда он ехал домой, из Нью-Йорка позвонил Робин Кук, и его он тоже поблагодарил. Даже охранники были растроганы. «Волнующий момент, — сказал Боб Лоу. — Исторический».
Элизабет поверила не сразу, но мало-помалу атмосфера в доме делалась все более радостной. К ним пришел Мартин Бейч, ее старый однокашник по колледжу, и примчалась Полин Мелвилл, так что каждый из них двоих — и это было очень вовремя — видел перед собой одного из самых близких друзей. И Зафар тоже был с ними, зримо взволнованный, — таким он никогда его еще не видел. И телефон, телефон... Столько друзей, столько доброжелателей. Позвонил Вильям Нюгор — пожалуй, это был самый важный звонок. Эндрю плакал в трубку. Он позвонил Гиллону и поблагодарил его. Позвонил Клариссе и сказал ей спасибо за то, что заботилась о Зафаре все эти долгие тяжкие годы. Один за другим шли звонки от друзей. Ритуалы радости, подумал он. День, прихода которого он не ждал. И — победа, победа в чем-то более важном, чем спасение его жизни. Это была их общая борьба за значимые вещи, и все вместе, сообща они взяли верх.
Он позвонил Кристиан Аманпур и дал ей краткий комментарий. Всем остальным придется подождать завтрашней пресс-конференции.
И, обитай он в сказке, он лег бы в постель, утром проснулся бы свободным человеком, увидел бы безоблачное небо, и он, его жена и дети счастливо жили бы потом много-много лет.
Но он обитал не в сказке.
Есть те, для кого этот день не может быть прекрасным днем. Я хотел бы особо вспомнить семью профессора Хитоси Игараси, переводчика «Шайтанских аятов» на японский, которого убили. Я хотел бы вспомнить переводчика на итальянский доктора Этторе Каприоло, который был изранен ножом, но, к счастью, благополучно выздоровел; и моего прославленного норвежского издателя Вильяма Нюгора — он, к нашей радости, полностью поправился после покушения, когда ему несколько пуль попало в спину. Не будем забывать, что это было ужасное событие, и еще я хочу сказать, что скорблю о тех, кто погиб во время демонстраций, прежде всего на индийском субконтиненте. Во многих случаях, как выяснилось, они даже не знали, против кого выступают и почему, и об этой шокирующей и ужасной гибели людей я сожалею столь же сильно, как обо всем остальном.
Мы собрались здесь для того, чтобы отметить избавление от террористической угрозы со стороны правительства одной страны гражданам других стран, и мы должны сознавать, что это великий день. Почему мы смогли вести эту кампанию, почему столь многие люди по всему миру создавали комитеты защиты, почему этот вопрос упорно продолжали поднимать? Причина не только в том, что опасности подвергалась жизнь человека — мир полон людей, чья жизнь подвергается опасности, — причина в том, что борьба здесь шла за нечто невероятно важное: за художественную литературу, больше того — за свободу воображения и за всеобъемлющее, всеохватное дело: за свободу слова, а еще — за право людей ходить по улицам своих стран без страха. Многие из нас, отнюдь не склонные в душе к политической активности, сочли своим долгом стать «политическими животными» и вести эту борьбу, потому что ее стоило вести — не только ради меня, не только чтобы спасти мою шкуру, но и потому, что речь шла о многом в этом мире, чему мы придаем огромное значение.
Не думаю, что нам пристало в эту минуту испытывать что-либо помимо серьезного, сдержанного удовлетворения тем, что защищен один из великих принципов существования свободных обществ.
Я хотел бы поблагодарить всех, кто помогал вести эту борьбу. Существенную роль в ней сыграли Фрэнсис, Кармел и «Статья 19», комитеты защиты в Соединенных Штатах, Скандинавии, Нидерландах, Франции, Германии и других странах. Это была борьба рядовых людей. Ее итогом стали политические переговоры, которые принесли этот счастливый результат. Но успех стал возможен благодаря обычным людям: читателям, писателям, книготорговцам, издателям, переводчикам и просто гражданам. Это не только мой день, это день всех и каждого. Мне кажется, нам не следует забывать, что, помимо вопросов о терроризме и безопасности, об охране силами спецслужб, о ее стоимости и всем прочем, есть то фундаментальное, что мы старались защитить, и тем, что нам довелось это защищать, мы можем гордиться.
Он говорил без бумажки, экспромтом, выступая перед прессой, наполнившей помещение «Статьи 19», и в конце поблагодарил Элизабет и Зафара за любовь и поддержку. Репортеры сняли на камеру, как он идет по Аппер-стрит в Излингтоне, идет сам по себе — «свободный человек», и он поднял в воздух робкий, неуверенный кулак. За этим последовал день интервью. Он вернулся домой, думая, что день прошел хорошо, — и увидел редакционную статью в «Ивнинг стандард», где его назвали социальным раздражителем и неприятным субъектом. А Би-би-си и И-тэ-эн подали новость под соусом «Он не извинился». Вот в каком освещении представили британские СМИ события дня. Этот социальный раздражитель, этот неприятный субъект отказался после всего произошедшего извиниться за свою жуткую книжку.
В воскресенье он повез Зафара в Эксетерский университет, с ними поехали Элизабет и Кларисса. Войдя в свою комнату в корпусе Лопеса, Зафар помрачнел лицом, сделался несчастный. Они попытались поддержать его, утешить, но вскоре пришло время уезжать. Это была тяжелая минута для Клариссы. «Мы ему больше не нужны», — сказала она, и ей пришлось опустить голову, чтобы скрыть слезы. «Еще как нужны, — возразил он. — Он никуда не уходит. Он любит нас обоих, он по-прежнему будет нашим сыном. Он повзрослел, только и всего».
Вернувшись в Лондон поздно вечером, он узнал, что в Иране, посмотрев британские телесюжеты про «неизвинившегося», заговорили о неких его «оскорбительных замечаниях» — и вот уже новоназначенный иранский посол Мухаммади подтверждает фетву, и вот уже иранские газеты призывают мусульман убить его и замечают, что разделаться с ним будет тем легче, чем более безопасным он будет считать свое положение. Не продали ли его, подумал он, но, задаваясь этим вопросом, он знал, что ему в любом случае надо избавляться от оков охраны, пусть даже это сделает его более уязвимой мишенью.
Два дня спустя он снова был в «Шпионском центре», где на совместном совещании мистер Утро и мистер День представляли службы безопасности, некий Майкл Аксуэрди представлял министерство иностранных дел, а он представлял себя. К его ужасу, мистер День и мистер Утро сказали, что не могут гарантировать его безопасность ни от безжалостных пасдаранов («стражей исламской революции»), ни от «убийц по доверенности» из ливанской «Хезболлы» и что поэтому они отказываются понизить оценку угрозы: по-прежнему уровень два. А ведь об этом он особенно настойчиво спрашивал Дерека Фатчетта, и тот дал ему недвусмысленные гарантии — сказал даже, что сведения, которые сообщили ему службы безопасности, устарели. Стало ясно, что спецслужбы и Скотленд-Ярд в негодовании от той поспешности, с какой Форин-офис проявил готовность к соглашению. Даже только проверить, какова на самом деле позиция Ирана, можно будет, сказали ему, только к Рождеству, и нет никаких гарантий, что результат окажется положительным.
В этот-то момент он и заорал на Майкла Аксуэрди, который, слушая его, начал потеть и дрожать. Ему врали, кричал он, ему врали в глаза, Форин-офис — гнездо обманщиков и двуличных сволочей. Аксуэрди вышел из комнаты сделать звонок и, вернувшись, сказал, сохраняя похвальное самообладание, что Робин Кук позвонит ему завтра ровно в 11.40 утра.
Затем — встреча в Скотленд-Ярде, где полиция отнеслась к его гневу с пониманием. Ричард Боунз из Особого отдела, который был на совещании в «Шпионском центре» (он молча сидел там на заднем плане), сказал: «С вами обошлись ужасающе. Ваш анализ — в самую точку. Я буду свидетельствовать в вашу пользу, если вам когда-нибудь понадобится». Полицейские решили, что, пока ситуация не прояснится, будут охранять его в прежнем режиме. Постепенно он успокаивался, и ему пришло в голову, что после первоначального шока, вызванного сделкой, ситуация в Иране может стать более спокойной. Высшее духовенство пока еще не осудило соглашение. Может быть, надо просто-напросто подождать и к Рождеству он будет свободен.
Утром позвонил Робин Кук и постарался убедить его, что правительство делает все для решения проблемы. «Я разочарован анализом, с которым вас ознакомили службы безопасности, — сказал Кук. — Я запросил информацию от SIS к концу недели». Кук согласился с ним, что положительный результат может и должен быть достигнут к Рождеству — то есть за три месяца.
Пройдет более трех лет, прежде чем мистер Утро и мистер День почувствуют, что достигнут положительный результат.
Реакция в Иране на декларацию Кука — Харрази становилась все более жесткой. Половина иранского меджлиса подписала петицию с призывом привести фетву в исполнение. Загадочная новая группа «студентов-радикалов» посулила за его убийство дополнительное вознаграждение в 190 тысяч фунтов (это оказалось ошибкой; правильная цифра — 19 тысяч). Со своей стороны, боньяд (фонд), возглавляемый Санеи с «Баунти», повысил вознаграждение еще примерно на 300 тысяч долларов. Иранский поверенный в делах Ансари, которого вызвали в Форин-офис, чтобы выразить ему протест Великобритании, взвалил вину на освещение событий в британской прессе, на заявления британских министров и самого Рушди: все это «породило колоссальное давление на министерство иностранных дел в Тегеране, оно не ожидало, что новость окажется такой громкой». Однако Ансари подтвердил приверженность Ирана нью-йоркскому соглашению. Что бы это ни означало.
Кларисса была обеспокоена. К ее дому подошли двое «мужчин мусульманского вида» и стали выкликать Зафара по имени, но он, конечно, был в Эксетере. Возможно, подумала она, это из-за того, что теперь он внесен в список избирателей.
Позвонил Алан Эванс, сотрудник «Бритиш эйруэйз», которому поручили иметь с ним дело и который был во многом «на его стороне». Эванс сказал, что «БЭ», по его мнению, «движется к изменению позиции», и, когда будут устранены несколько «сравнительно мелких» проблем, компания сможет принять положительное решение. «Через несколько недель». Он не ошибся. Через несколько недель, после девяти с половиной лет запрета на полеты самолетами национальной авиакомпании, его пригласили обратно.
Состоялась премьера спектакля по «Гаруну и Морю Историй» — это была великолепная постановка, где атмосфера волшебства создавалась с помощью минимума средств. Море изображали реющие полосы шелковой ткани, все актеры по ходу спектакля делали небольшие фокусы, а в кульминационный момент, когда Гарун обнаружил источник всех историй, на лицах зрителей заиграл свет, показывая, что драгоценный источник этот — они сами. И снова, как и во время встречи с читателями в Хэмпстеде, из-за которой так разволновался коммандер Хаули, не было ни демонстраций, ни проблем с безопасностью. Был просто хороший вечер в театре.
Он послал экземпляр рукописи «Земли под ее ногами» Боно, чтобы узнать его мнение и исправить с его помощью ляпы, касающиеся мира рок-музыки. Но произошло совершенно неожиданное. Боно позвонил и сказал, что взял из романа кое-какие стихотворные тексты и написал к ним «пару мелодий». «Одна из них очень красивая, — добавил Боно. — Из заглавного трека к роману. Одна из самых красивых вещей, какие мы сделали». Он ухмыльнулся. Он не знал, сказал он, что у романов бывают заглавные треки, но — да, он понял, какую песню имеет в виду Боно. All my life I worshipped her, / Her golden voice, her beauty’s beat[249]. Боно звал его в Дублин послушать эту песню. Он написал роман о проницаемой границе между миром вымысла и реальным миром, и вот теперь одна из его вымышленных песен пересекла эту границу и стала реальной песней. Несколько недель спустя он действительно полетел в Ирландию, и у Пола Макгиннеса[250] в Аннамо, графство Уиклоу, Боно отвел его в свою машину и поставил пробный диск. Звуковая система в машине Боно была не такая, как у других. Это была всем системам система. Он послушал песню трижды. Она понравилась ему с первого же раза. Мелодия была совершенно не похожа на ту, что звучала у него в голове до того, это была крепко западающая в память баллада — то, в чем сильна группа «U2». Он сказал, что ему нравится, но Боно повторил песню еще и еще раз, чтобы убедиться, что он не врет, и, когда наконец убедился, сказал: «Пошли в дом, дадим послушать всем остальным».
Индия заявила, что снимает запрет на его приезды. Новость прозвучала в шестичасовых новостях Би-би-си. Виджай Шанкардасс торжествовал. «Очень скоро, — сказал он, — ты получишь визу». Когда он об этом узнал, первое время ему было скорее грустно, чем радостно. «Я и предположить не мог, — писал он в дневнике, — что буду думать о предстоящей поездке в Индию без приятного предвкушения, но сейчас это так. Она меня чуть ли не пугает. И тем не менее я поеду. Поеду, чтобы утвердить свое право на такие поездки. Я должен поддерживать эту связь ради сыновей. Ради возможности показать им то, что я любил и что принадлежит им тоже». Да, впустить его решило индуистское националистическое правительство, которое сформировала БДП (Бхаратия джаната парти — Индийская национальная партия), и неизбежно будут говорить, что предоставление ему визы — антимусульманский акт, но он отказывался играть ту демоническую роль, которую ему пытались навязать. Он по-прежнему любил родину, несмотря на долгую эмиграцию и на запрещение его книги. Как для писателя Индия была для него глубочайшим источником вдохновения, и он намеревался взять пятилетнюю визу, когда ее предложат.
Его первая меланхолическая реакция сходила на нет. Он радостно, с волнением заговорил о поездке в Индию за писательским ужином после благотворительных чтений, устроенных Джулианом Барнсом. И тут Луи де Берньер взялся наставлять радостно взволнованного собрата по перу: ехать нельзя ни при каких обстоятельствах, его появление там станет новым тяжелым ударом по чувствам индийских мусульман. А затем де Берньер прочел ему небольшую лекцию по истории индуистско-мусульманских отношений — ему, писателю, вся творческая и интеллектуальная жизнь которого была связана с этой темой и который, может быть, знал об этом чуть больше, чем автор романа, где была грубо искажена история сопротивления греческих коммунистов во время Второй мировой войны итальянскому вторжению на остров Кефалония. Никогда в жизни его так не подмывало заехать коллеге-писателю по носу. Хелен Филдинг, которая там была, увидела, что его глаза наливаются кровью, и вскочила на ноги, улыбаясь так весело, как только могла. «Друзья! Восхитительный вечер. Просто восхитительный. Но я убегаю!» — воскликнула она, и это разрядило обстановку, позволило ему тоже встать, распрощаться и уйти, и нос мистера де Берньера остался в неприкосновенности.
В частном порядке он встретился с Дереком Фатчеттом, который снова сказал ему: Окажите мне доверие. Разведданные, приходящие из Ирана, все без исключения позитивны. Все партии поддержали соглашение, все псы посажены на цепь. Санеи, конечно, унять трудно, но денег, так или иначе, у него нет. «Мы продолжим работу по всем направлениям, — сказал Фатчетт. — Сейчас важно сохранять самообладание». По словам дипломата, его, Фатчетта, заявление, в котором он назвал соглашение «дипломатическим успехом Великобритании», вызвало проблемы в Иране. «Как и ваше заявление: “Это означает свободу”».
Фатчетт обратился к нему с просьбой, исполнить которую было нелегко: придержать язык. Если он это сделает, злые голоса постепенно будут умолкать и фетва сойдет на нет.
Между тем в Тегеране тысяча студентов из «Хезболлы» прошли маршем, заявляя, что готовы атаковать автора и его издателей, готовы надеть пояса со взрывчаткой, и так далее: старая мерзкая террористическая песня.
Он встретился с Робином Куком в палате общин. Кук, по его словам, получил подтверждение, что Хаменеи и весь иранский Совет целесообразности «поддержали нью-йоркское соглашение». Отсюда должно следовать, что всех убийц держат на привязи. Насчет МРБ и ливанской «Хезболлы», сказал Кук, он уверен. Их боевики приструнены. Что же касается «стражей исламской революции», тут разведданные носят «отрицательный характер»: признаков, что готовится какая-либо атака с этой стороны, не обнаружено, «Иранское правительство гарантировало нам, что будет пресекать любые исходящие из Ирана попытки напасть на вас. Они понимают, что речь идет об их престиже». Символическое значение телевизионной картинки, на которой Кук и Харрази стояли бок о бок, было оценено в полной мере, ее показали во всех мусульманских странах мира, «и если вас, говоря напрямик, убьют, доверие к ним резко уменьшится». Кук добавил: «Мы не считаем, что это дело завершено. Будем и дальше оказывать давление, будем ждать новых результатов».
И затем министр иностранных дел Соединенного Королевства задал ему вопрос, на который нелегко было дать ответ.
— Зачем вам нужна кампания защиты, направленная против меня? — спросил Робин Кук. — Я готов предоставить вам прямой доступ ко мне плюс регулярные брифинги. Я борюсь за вас.
Он ответил:
— Потому что многие думают, что вы меня предали, что слабое соглашение выдается за сильное и что мной жертвуют ради коммерческих и геополитических выгод.
— О-о, — презрительно протянул Кук. — Они думают, что мной командует Питер Мандельсон. (Мандельсон занимал пост министра торговли и промышленности.) — Это не так, — продолжил он и, по существу, повторил сказанное Дереком Фатчеттом: — Вы должны мне доверять.
Он молчал, молчал долго, Кук не торопил его. Не дурачат ли меня, задавался он вопросом. С тех пор как он кричал Майклу Аксуэрди, что его предали, прошло всего несколько дней. Но два политика, которые ему нравились, которые боролись за него активнее, чем кто-либо другой за десятилетие, попросили его верить им, хранить самообладание и, самое главное, на какое-то время умолкнуть.
— Если вы помянете недобрым словом фонд «15 хордада», это будет для фонда большим подарком, потому что тогда некое правительство не сможет ничего против него предпринять: побоится создать впечатление, будто оно действует по вашей указке.
Он думал и думал. Кампания защиты была начата для того, чтобы побороть инертность правительств. Но теперь правительство его собственной страны обещает принимать ради него энергичные меры. Может быть, назрел переход к новой стадии: действовать не против правительства, а заодно с ним?
— Хорошо, — сказал он, — я согласен.
Он поехал в «Статью 19» к Фрэнсис Д’Суза и попросил ее прекратить кампанию. Кармел Бедфорд была в Осло на встрече представителей нескольких комитетов защиты, и, когда он ей позвонил сообщить о своем решении, она взорвалась и обвинила в этом решении Фрэнсис: «Она проходит конкурс на должность в Форин-офисе! Вышла в последний тур! В ее интересах поставить на этом крест!» С некоторых пор Фрэнсис и Кармел плохо ладили между собой. Он уверился, что принял правильное решение.
Итак, кампания защиты Рушди прекратилась. «Будем надеяться, — писал он в дневнике. — Мое решение обоснованно. Так или иначе, оно мое. Я не могу винить никого другого».
ИРАНСКИЕ КРЕСТЬЯНЕ ПРЕДЛАГАЮТ НАГРАДУ ЗА ГОЛОВУ РУШДИ. Жители одной иранской деревни близ Каспийского моря пообещали вознаградить того, кто убьет Салмана Рушди, землей, домом и коврами. «Деревня Кийапай даст в награду 4500 квадратных метров земли, пригодной для ведения хозяйства, плодовый сад в 1500 квадратных метров, дом и десять коров», — сказал местный представитель. Кроме того, две тысячи жителей деревни открыли банковский счет для сбора пожертвований.
Не всегда легко было хранить спокойствие, хранить молчание и хранить самообладание.
Он поехал в Нью-Йорк на съемки французского телефильма о «Земле под ее ногами». И тут же мир для него открылся. Он ходил по улицам в одиночку и не чувствовал никакой опасности. В Лондоне осторожность британских разведслужб сковывала его, но тут, в Нью-Йорке, его жизнь была всецело в его руках; он сам мог решать, что разумно, а что опасно. В Америке он мог вновь обретать утраченную свободу до того, как британцы сочтут, что пора ее ему возвратить. Свобода не дается, а берется. Он знал это. И ему надлежало действовать в соответствии с этим знанием.
Билл Бьюфорд в головном уборе под марсианина из фильма «Марс атакует!» повез его на Верхний Манхэттен на хэллоуинский ужин. А у него на голове была куфия, в одной руке он держал детскую погремушку, в другой — хрустящую булочку; он был, таким образом, един в трех лицах: Шейх, Погремушка и Булочка из детской рождественской пьесы.
В Лондоне праздновали семидесятилетие Жанны Моро[251], и, вернувшись, он получил приглашение в резиденцию французского посла на обед в ее честь. Он сидел между Моро, по-прежнему ослепительной и даже соблазнительной в свои семьдесят, и великой балериной Сильви Гиллем, которая сказала, что хочет посмотреть спектакль по «Гаруну». А Моро оказалась потрясающей raconteuse[252]. За столом сидел еще некий сотрудник посольства, чьей задачей было подбрасывать ей удобные вопросы:
— А теперь мы просим вас говорить, как вы познакомились с нашим великим французским кинорежиссером Франсуа Трюффо.
Она подхватывала на лету:
— Ах, Франсуа... Вы знаете, это было в Каннах, я была там с Луи...
— Это тоже наш великий французский режиссер Луи Маль...
— Да, Луи, и мы с ним в Palais du Cinéma[253], и Франсуа, он идет к нам и здоровается с Луи, а потом некоторое время они идут вместе, а я иду позади с другим мужчиной, а потом я уже шла с Франсуа, и это очень странно, потому что он не смотрит мне в лицо, всегда в пол, только иногда быстро вверх, а потом опять вниз, но наконец он глядит на меня и сказал: «Могу ли я узнать ваш номер телефона?»
— И вы, — подытожил сотрудник, — давали ему номер.
Тут он перехватил инициативу и спросил ее про работу с Луисом Бунюэлем в фильме «Дневник горничной».
— Ах, дон Луис... — начала она своим глубоким, гортанным голосом курильщицы. — Он моя любовь. Я говорю ему однажды: «Ох, дон Луис, если бы я была вашей дочерью!» А он мне: «Нет, моя дорогая, вам не надо этого желать, будь вы моя дочь, я бы вас запер и не позволял сниматься в кино!»
— Я с давних пор люблю песню, которую вы поете в «Жюле и Джиме», — сказал он ей за бокалом «шато бешвель». — Le Tourbillon[254]. Это старая песня или ее написали для фильма?
— Ни то ни другое, — ответила она. — Ее написали для меня. Это был, вы знаете, мой старый возлюбленный, и, когда мы расстались, он пишет эту песню. А потом, когда Франсуа говорит, что я должна петь, я предлагаю эту песню ему, и он согласен.
— А теперь, — спросил он, — когда это такая знаменитая кинематографическая сцена, вы как о ней думаете? В ней по-прежнему звучит песня, которую написал для вас бывший возлюбленный, или это для вас песня из «Жюля и Джима»?
— О, ну... — пожала она плечами, — теперь это песня из фильма.
Перед тем как он покинул резиденцию, посол отвел его в сторонку и сообщил, что ему присуждена высшая степень — степень командора — французского Ордена искусств и литературы. Огромная честь. Решение, сказал посол, было принято еще несколько лет назад, но предыдущее французское правительство положило его под сукно. Теперь, однако, тут, в резиденции, будет устроен вечер в его честь, и он получит орденский знак и ленту. Это чудесная новость, сказал он послу, но несколько дней спустя французские власти дали задний ход. Женщина из посольства, ответственная за рассылку приглашений, сказала, что «ждет отмашки из Парижа», а потом — странное дело — ни с послом, ни с атташе по культуре Оливье Пуавром д’Арвором никак не удавалось связаться. После нескольких дней саботажа он позвонил Жаку Лангу, и тот объяснил ему, что через десять дней во Францию приедет с визитом президент Ирана и потому французский МИД тянет с награждением. Ланг сделал несколько звонков, и они решили дело. Ему позвонил Оливье. Не согласится ли он немного подождать, чтобы месье Ланг смог сам приехать в Лондон и вручить ему орден? Да, сказал он. Конечно.
Зафар пригласил его на вечеринку. Люди из группы охраны сопроводили его в ночной клуб, а затем старательно закрывали глаза на обычные для таких клубов вещи. Он оказался за одним столиком с Деймоном Олберном и Алексом Джеймсом из группы «Blur»; они знали о его сотрудничестве с «U2» и тоже были не прочь записать песню на его слова. Вдруг возник спрос на его услуги по стихотворной части. Алекс выпил б`ольшую часть бутылки абсента, что, пожалуй, было опрометчиво. «У меня охрененная идея, — сказал он. — Я пишу слова, ты пишешь музыку». Но, Алекс, мягко возразил он, я не умею сочинять музыку и ни на чем не играю. «Фигня, — настаивал Алекс. — Я тебя научу лабать на гитаре. За полчаса научу. Это фигня полная. А потом ты пишешь музыку, я пишу слова. Охрененно выйдет». Сотрудничества с «Blur» у него не вышло.
Он встретился в Скотленд-Ярде с Бобом Блейком, возглавлявшим теперь подразделение «А», чтобы поговорить о будущем. Новый роман, сказал он, выйдет в новом году, и он должен иметь возможность представить его публике как следует, нормально объявлять заранее обо всех мероприятиях, о встречах с читателями. Подобных встреч к тому времени уже прошло достаточно, чтобы полиция не видела в них проблемы. Кроме того, он хотел еще снизить уровень защиты. Он понимал, что авиакомпаниям по-прежнему спокойнее, когда его доставляет к самолету группа охраны, и что организаторы публичных мероприятий тоже предпочитают, чтобы его сопровождала полиция, но в остальном ему почти всегда хватало помощи Фрэнка. Блейк, что интересно, отнесся ко всем его предложениям благосклонно, и это могло означать, что оценка угрозы меняется, пусть даже ему пока не сообщали об этом изменении. «Хорошо, — сказал Блейк, — посмотрим, что мы сможем сделать». Блейка, однако, беспокоила Индия. По мнению мистера Утро и мистера День, ехать в Индию в январе или начале февраля ему не следовало: возможна атака иранцев. Он спросил, может ли он узнать, на чем основаны их опасения. «Нет». — «В любом случае я и не собирался ехать в Индию в это время». Его слова вызвали у полицейского начальника заметное облегчение.
Войдя в кабинет министра иностранных дел в палате общин, он увидел там генерального директора МИ-5 Стивена Ландера и Робина Кука, у которого была для него плохая новость. Получены разведданные, сказал Кук, о заседании иранского Высшего совета национальной безопасности (Ландер, когда Кук начал произносить это название, посмотрел на него укоризненно), на котором Хатами и Харрази не сумели унять сторонников жесткого курса. Что же касается Хаменеи, он «не имеет возможности» приструнить «стражей революции» и «Хезболлу». Так что опасность для его жизни сохраняется. Однако, продолжил Кук, лично он и Форин-офис прилагают все усилия к тому, чтобы решить проблему, и данных, что планируется атака, нет, если не считать беспокойства по поводу Индии. Покушение на него в какой-либо из западных стран маловероятно, сказал Ландер. Маловероятно было слабоватым утешением, но что делать. «Я сообщил Харрази, — сказал Кук, — что мы знаем про заседание ВСНБ, и Харрази был изрядно шокирован. Он попытался нас убедить, что сделка остается в силе. Он знает, что на кону его репутация и репутация Хатами».
Сохранять самообладание.
Все в мире несовершенно, но такую степень несовершенства непросто было переварить. И все же он по-прежнему был настроен решительно. Ему необходимо было снова стать хозяином своей жизни. Он не мог больше ждать, чтобы «уровень несовершенства» снизился до приемлемого. Но когда он заговаривал с Элизабет об Америке, она не хотела слушать. Она слушала Исабель Фонсеку: «Америка опасная страна, там у всех есть огнестрельное оружие». Она относилась к его нью-йоркской мечте все более враждебно. Иногда неровная линия разрыва между ними делалась для него почти зримой, и разрыв становился все шире, как будто мир был листом бумаги, а они, оказавшись на разных половинах этого разорванного листа, отдалялись друг от друга; как будто рано или поздно их истории, несмотря на годы любви, с неизбежностью должны были продолжиться на разных страницах, потому что, когда жизнь начинает изъясняться в повелительном наклонении, императивами, живущему ничего не остается, как подчиниться. Для него величайшим императивом была свобода, для нее — материнство, и несомненно, отчасти дело было в том, что ей как матери жизнь в Америке без полицейской охраны казалась жизнью опасной и безответственной, отчасти — в том, что она была англичанка и не хотела, чтобы ее сын вырос американцем, отчасти — в том, что она почти не знала Америки, ее Америка была немногим больше Бриджгемптона, и она боялась, что в Нью-Йорке будет изолированна и одинока. Он понимал все ее страхи и сомнения, но его собственные нужды были непререкаемы, как приказы, и он знал, что сделает то, что должно быть сделано.
Иногда любви, одной любви недостаточно.
Его матери исполнилось семьдесят два. Когда он сообщил ей по телефону, что в 1999 году у него выходит новая книга, она сказала ему на урду: Ис дафа кои аччхи си китаб ликхна. «На этот раз напиши приятную книгу».