VII. Полный грузовик дерьма

Главная его проблема, думалось ему в самые горькие минуты, состояла в том, что он был жив. Будь он мертв, никого в Англии не волновали бы ни стоимость его охраны, ни вопрос, достоин ли он пользоваться этой особой привилегией так долго. Не надо было бы ни сражаться за право полететь на самолете, ни отвоевывать по крохам у старших полицейских чинов пространство личной свободы. Не оставалось бы причин тревожиться о безопасности матери, сестер, сына. Отпала бы необходимость встречаться с политиками (большое преимущество!). Не было бы больно из-за разлуки с Индией. И уровень стресса определенно снизился бы.

Ему надлежало быть мертвым, но он явно этого не понимал. Соответствующий заголовок был повсюду уже наготове и просто ждал своего часа. Некрологи были написаны. Персонаж трагедии — и даже трагифарса, — по идее, не должен переписывать пьесу. И тем не менее он настаивал на своем праве жить, и более того — говорил, обосновывал свою позицию, считал себя не преступником, а потерпевшим, защищал свою книгу и даже — невероятная наглость! — упорно, мучительно, пядь за пядью, шаг за шагом стремился восстановить свою жизнь. «Светлые волосы, большие сиськи, живет на Тасмании. Кто это?» — гласила популярная загадка. Ответ: Салман Рушди. Если бы он согласился на что-то вроде программы защиты свидетелей и скучно проводил остаток дней где-нибудь в отдаленном месте под вымышленным именем, это тоже было бы приемлемо. Но мистер Джозеф Антон хотел снова стать Салманом Рушди, и это было, честно говоря, невежливо с его стороны. Его история не должна была стать историей успеха, и в ней конечно же не было места радости. Мертвый, он, возможно, даже удостоился бы уважения как мученик, погибший за свободу слова. Живой, он был головной болью — тупой, затяжной, противной.

Когда он, один у себя в комнате, тщетно пытался убедить себя, что это всего-навсего обычное одиночество писателя за работой, тщетно пытался забыть про вооруженных людей, играющих внизу в карты, и про то, что ему нельзя без разрешения выйти из дома через главный вход, соскользнуть в горечь таких мыслей можно было запросто. Но, к счастью, было в нем нечто такое, что пробуждалось и запрещало ему мириться с поражением, предаваться непривлекательной жалости к себе. Он приказывал себе помнить важнейшие из правил, установленных им для себя. «Отвергать описания действительности, которые предлагают полицейские, политики и духовные лица. Опираться не на эти описания, а на свои собственные суждения и интуицию. Двигаться к возрождению, по меньшей мере — к обновлению. К тому, чтобы снова стать собой, обрести свою собственную жизнь». Такова была цель. И если он «мертвец в отпуску» — что ж, мертвец тоже может отправиться на поиски. Древние египтяне считали, что, умерев, человек пускается в путешествие, цель которого — возрождение. Ему тоже предстоит путешествие из Книги Мертвых в «яркую книгу жизни».

И мог ли он совершить что-нибудь более жизнеутверждающее, яснее знаменующее собой победу жизни над смертью, победу его личной воли над ополчившимися на него силами, чем принести в мир новую жизнь? Вдруг он почувствовал, что готов. Он сказал Элизабет, что согласен: они попытаются завести ребенка. Все проблемы — вопросы безопасности, хромосомная транслокация — сохранялись, но его это уже не заботило. Новорожденная жизнь будет устанавливать свои правила, будет требовать того, в чем нуждается. Да! Он хочет второго ребенка. В любом случае было бы неправильно с его стороны лишить Элизабет материнства. Они пробыли вместе три с половиной года, она любила его, терпела его, отдавала ему все сердце. И теперь не она одна хотела ребенка. После того как он сказал: Да, давай это сделаем, она весь вечер не могла себя сдерживать: сияла, обнимала его, целовала. К ужину в память об их первом «свидании» была припасена бутылка тиньянелло. Он постоянно дразнил ее, что в тот вечер в квартире Лиз Колдер она после ужина «на него спикировала». Она не соглашалась: «Все было наоборот, это ты на меня спикировал». Теперь, три с половиной странных года спустя, они сидели у себя дома после хорошего ужина, и бутылка отличного тосканского красного вина была почти допита. «Почему бы тебе опять на меня не спикировать?» — сказал он.


1994 год начался с неудачи. «Нью-Йорк таймс» взяла назад свое предложение о синдицированной колонке[190]. Французское отделение синдиката пожаловалось, что сотрудникам и помещению будет грозить опасность. Вначале было непонятно, одобрили ли это решение владельцы газеты и знают ли они о нем вообще. Но через пару дней выяснилось, что Сульцбергеры в курсе и что предложение действительно отменено. Глория Б. Андерсон, глава нью-йоркского отделения синдиката, выразила сожаление, но ничего поделать не могла. Она сказала Эндрю, что первоначальное предложение сделала по чисто коммерческим соображениям, но потом начала читать Рушди — и стала его поклонницей. Это было приятно, но бесполезно. Прошло четыре года с лишним, прежде чем Глория позвонила опять.


«Малахит» была из операций по охране самой-самой. Другие члены подразделения «А» называли ее «работой, которой можно гордиться», и, хотя ветераны «Малахита» Боб Мейджор и Стэнли Долл, скромничая, посмеивались над такими утверждениями, это была несомненная правда. Люди, осуществлявшие операцию «Малахит», выполняли, по мнению их сослуживцев, самую опасную и самую важную работу. Другие «всего-навсего» охраняли политиков. А они защищали принцип. Полицейские четко это понимали. Обидно, что стране это было далеко не так ясно. В Лондоне в палате общин имелись два парламентария-тори, всегда готовых задавать вопросы о стоимости его охраны. Было очевидно, что большинство депутатов от Консервативной партии считает охрану зряшной тратой денег и желает ее прекращения. И он тоже желает, хотел он им сказать. Никто сильнее его не мечтал, чтобы он вернулся к обычной жизни. Но Дик Вуд, новый руководитель операции «Малахит», сказал ему, что иранская разведка «все так же усердно» старается найти искомый объект. Рафсанджани давным давно дал добро на его устранение, и потенциальным убийцам больше не надо обращаться к нему за разрешением. Их задача номер один остается прежней. Вскоре после этого разговора глава МИ-5 Стелла Римингтон сказала по Би-би-си в ежегодной лекции памяти Димблби[191], что «целенаправленные попытки выследить и убить писателя Салмана Рушди, судя по всему, продолжаются».

Вновь пришло время вечеринки Особого отдела. Элизабет попыталась было очаровать Джона Мейджора, но тот не поддался — «не клюнул», по одному из любимых выражений Самин. Элизабет расстроилась: «Я чувствую, что подвела тебя», — что, конечно, было нелепо. Мейджор, впрочем, обещал Фрэнсис Д’Суза сделать 14 февраля заявление, так что какая-то польза от этого вечера все-таки была. И министр внутренних дел Майкл Хауард тоже выказал дружелюбие. Во время вечеринки охранники повели их на экскурсию по этажам Особого отдела. Они зашли в «резервную комнату», и там дежурный полицейский позволил ему заглянуть в «книгу шизиков» и ответить на грязный телефонный звонок одного «шизика». Они побывали в архиве на двадцатом этаже, откуда открывается великолепный вид на Лондон, увидели секретные папки, которые им нельзя было открывать, и журнал со свежими паролями, использование которых означало, что поступил анонимный звонок, предупреждающий о настоящей бомбе, заложенной Ирландской республиканской армией. Странно было, что, несмотря на компьютеризацию, так много всего хранилось в небольших папках-коробках.

После вечеринки охранники повезли их с Элизабет в излюбленный полицейскими винный бар «Эксчейндж». Все они, почувствовал он, стали по-настоящему близки друг другу. Под конец вечера парни, сказав, что хотят «быть с ним откровенными», предупредили его, что в городе действует некий «матерый гад» и им какое-то время надо будет соблюдать «особую осторожность». Через неделю он услышал, что этот «гад» дал гадам помельче, пробудив их от гадостной спячки, указания о том, как с ним расправиться. Так что теперь его активно искали несколько гадов, чтобы сделать с ним то, ради чего гадов пробуждают от спячки.


Приближалась пятая годовщина фетвы. Он позвонил Фрэнсис, помирился с ней и с Кармел, но в тот момент у него было очень мало желания обсуждать продолжение кампании. В том году друзья приложили максимум усилий к тому, чтобы снять с него часть бремени. Джулиан Барнс написал великолепную статью для «Нью-Йоркера», остроумную и основанную на тщательно собранном материале, — анализ происходящего, осуществленный человеком, знающим его и симпатизирующим ему. Кристофер Хитченс опубликовал статью в «Лондон ревью оф букс», а Джон Дайамонд — в таблоиде, где, так сказать, на территории противника дал бой попыткам таблоидов опорочить человека. Драматург Рональд Харвуд встретился ради него с Генсеком ООН Бутросом Бутросом-Гали. «Бу-Бу был настроен очень сочувственно, — рассказывал ему потом Ронни. — Он спросил, пытались ли британцы использовать обходные дипломатические каналы — подключить индийцев или японцев, ведь иранцы, он сказал, обращают на них внимание». Он не знал ответа, но подозревал, что ответ отрицательный. «Он сказал — если британцы хотят, чтобы он сам сделал попытку, то Дуглас Херд должен его попросить официально». Он задался вопросом, почему это до сих пор не было сделано.

Между тем по всей континентальной Европе СМИ в преддверии годовщины отзывались о нем положительно. За пределами Великобритании в нем видели симпатичного, остроумного, о храброго, талантливого и достойного уважения человека. Его фотографировал великий Уильям Кляйн[192], а затем Кляйн признался Кэролайн Мичел, что ему очень понравилось его снимать: «Он очень милый и забавный». «Если бы только я мог встречаться с кем захочу в маленьких компаниях, — сказал он Кэролайн, — может быть, я положил бы конец всей ненависти и презрению. Кстати, идея — как насчет того, чтобы организовать небольшой интимный ужин для меня, Хаменеи и Рафсанджани?» — «Принимаюсь работать над этим прямо сейчас», — ответила Кэролайн.


Международный парламент писателей в Страсбурге избрал его председателем и попросил написать нечто вроде декларации о намерениях. «Мы [писатели] — шахтеры и ювелиры, — написал он, в частности, — правдолюбцы и лжецы, шуты и лидеры, полукровки и пасынки, родители и любовники, архитекторы и разрушители. Мы — граждане многих стран: конечной, четко очерченной страны зримой реальности и повседневности, соединенных штатов ума, небесно-инфернального царства желания, свободной республики языка. Вместе они охватывают намного б`ольшую территорию, нежели та, что подвластна любому из государств мира; но их способность обороняться от этих государств порой выглядит очень слабой. Слишком часто творческий дух объявляют врагом те крупные и мелкие властители, кому не нравится наша способность творить картины мира, не согласующиеся с их более примитивными и менее великодушными взглядами, подрывающие эти взгляды. Лучшее из литературы уцелеет, но мы не можем ждать отдаленного будущего, чтобы избавить ее от оков цензуры».

Огромным достижением парламента писателей было создание Международной сети городов-убежищ, которая за последующие пятнадцать лет разрослась и стала насчитывать более тридцати городов — от Любляны, Амстердама и Барселоны до Мехико и Лас-Вегаса. Государства часто имеют свои резоны, чтобы отказывать преследуемым писателям в убежище — министерства иностранных дел постоянно боятся, что, скажем, радушно приняв китайского писателя, испытывающего на родине неприятности, можно загубить торговую сделку, — но на городском уровне мэры зачастую не видят в подобных инициативах отрицательных сторон. Предоставить писателю, подвергшемуся угрозам, маленькую квартирку и скромное пособие на пару лет — это не так уж дорого. Он был горд, что участвовал в разработке этой схемы, и нет сомнений, что его подпись на письмах, которые посылал парламент, производила свой эффект. Он радовался, что может заставить свое имя, приобретшее такую странную, темную славу, трудиться ради других писателей, нуждающихся в помощи.

14 февраля его «декларация» появилась в «Индепендент». Он беспокоился, что эта газета с ее репутацией органа, занимающегося умиротворением исламистов, постарается подпортить впечатление, и беспокоился не зря. Проснувшись в День святого Валентина, он увидел свой текст на третьей странице рядом с информационной заметкой о годовщине, тогда как всю страницу публицистики занимал отвратительный опус Ясмин Алибхай-Браун о том, что фетва имела много хороших, положительных последствий, что она позволила британскому мусульманскому сообществу обрести лицо и голос. «Если бы не то судьбоносное 14 февраля 1989 года, — писала она, — мир без помех катился бы дальше к неотъемлемому праву носить джинсы и есть макдональдсовские гамбургеры». Какой молодец был Хомейни, подумал он, что дал стимул к новым спорам между исламскими и западными ценностями; ради этого не жалко превратить в гамбургеры кое-кого из писателей.


«С годовщиной тебя!» У его друзей, склонных к черному юмору, такие поздравления в этот день стали традиционными. Элизабет сделала ему в подарок изощренную валентинку, на которой соединила свое лицо с лицом Фриды Кало[193]. Ханиф Курейши отправлялся в Пакистан и согласился взять письмо от «виновника торжества» его матери в Карачи. Из Парижа позвонила Каролин Ланг и сказала, что косящего под крутого парня министра внутренних дел Шарля Паскуа уговорили согласиться, чтобы месье Рушди мог ночевать во Франции, причем не только на частных квартирах, но даже и в отелях. (Впоследствии Паскуа признали виновным в незаконной продаже оружия Анголе и приговорили к одному году условно. А министра иностранных дел Бельгии Вилли Клааса осудили за взяточничество. Таков политический мир. Многих ли писателей сочли виновными в столь же прибыльных актах коррупции?)

Плодами кампаний прошедших двух лет стали заявления мировых лидеров. Джон Мейджор на сей раз высказался в жестких тонах: Мы все хотим довести до сведения иранского правительства, что у него не будет полноценных и дружественных отношений с остальным международным сообществом до тех пор, пока... Лидер оппозиции Джон Смит: Я безоговорочно осуждаю... недопустимо... Я призываю иранское правительство... Министр культуры Норвегии Эсе Клевеланд: Мы увеличим наши усилия, направленные против... и: Мы требуем отмены фетвы. Министр иностранных дел Ирландии Дик Спринг: неприемлемо... серьезное нарушение... Министр иностранных дел Канады Андре Уэлле: То, что Рушди жив, — обнадеживающий знак для сторонников свободы во всем мире.

В тот день было распространено полмиллиона листовок Остера-Делилло (деньги на которые в конце концов нашлись). «Pour Rushdie» опубликовали в США в переводе на английский. Фрэнсис и Кармел привезли Майкла Фута, Джулиана Барнса и других к иранскому посольству, чтобы вручить письмо протеста, но не сумели сделать так, чтобы при этом присутствовал кто-либо из журналистов. Кроме того, Кармел сказала по радио Би-би-си, что фетва распространена на его родных и друзей. Это неверное и неуклюжее заявление могло поставить его близких под удар. Через минуту после того, как это прозвучало в новостях, Кларисса позвонила ему и спросила, что происходит. Следом позвонил Джон Дайамонд, и ему до вечера пришлось трудиться в поте лица, чтобы убедить Би-би-си передать опровержение.


Гиллон сообщил, что его попытки организовать печатание и распространение «Аятов» в мягкой обложке в Великобритании увенчались успехом. Билл Норрис, глава дистрибьюторской компании «Сентрал букс», литературным подразделением которой была «Тройка букс», сказал, что будет рад взять на себя эту задачу, что приятно взволнован и не боится. Компания распространяла антифашистскую литературу и постоянно, по словам Норриса, получала угрозы. Ее здание уже находилось под охраной. Ее интерес, однако, состоял в распространении книги, а не скандала. Он сделал глубокий вдох и сказал Гиллону: да. Давай это сделаем. Давай бросим сволочам перчатку.

Его сильно угнетало, что он довольно долго уже не обитал в стране литературы. С тех пор как он окончил «Гаруна и Море Историй», прошло почти четыре года, и сочинялось ему по-прежнему плохо, он не мог сосредоточиться и начинал паниковать. Паника порой служила ему хорошую службу, подстегивала, заставляла работать, но за всю жизнь это у него был самый длинный — да, приходилось пользоваться этим выражением — писательский затор. Затор пугал его, и он понимал, что непременно надо сквозь него пробиться. Март должен был стать решающим месяцем. Фрэнсис Коуди, его британский редактор в «Рэндом хаус», предложила: «Хотя бы крохотный сборничек рассказов, чтобы люди про вас не забывали», — может быть, это выведет его на столбовую дорогу? Не важно что, главное — писать, а он не писал. Почти не. Совсем не.

Он пытался заставить себя вспомнить, что это такое — быть писателем, усилием воли толкал себя к тому, чтобы вновь обрести привычки прошлой жизни. Внутреннее вопрошание, ожидание, доверие ходу рассказа. Медленное или быстрое открытие способов рассекать толщу вымысла, отыскание входов в нее, путей внутри и выходов наружу. И волшебство сосредоточенности — словно падаешь в глубокий колодец или в дыру во времени. Проваливаешься в страницу в поисках экстаза, который приходит слишком редко. И трудная работа самокритики, жесткий допрос написанных фраз, использование того, что Хемингуэй называл своим детектором дерьма. Досада и уныние, которые испытываешь, ударяясь о границы своего таланта и понимания. «Сделайте Вселенную чуть более открытой!» Да, он — собака Сола Беллоу[194].


Странная новость: оказывается, ему два года назад присудили государственную премию Австрии за достижения в области европейской литературы, но австрийское правительство держало этот факт в секрете. Теперь в австрийских СМИ поднялся невероятный шум. Министр культуры Австрии Рудольф Шольтен признал, что поступил наивно, и сказал, что хотел бы побеседовать с господином Рушди по телефону. Когда господин Рушди позвонил ему, министр говорил с ним дружелюбным и извиняющимся тоном: была допущена ошибка, в ближайшее время она будет исправлена. О «засекреченной» австрийской премии широко сообщала пресса по всей Европе. Но ни одна английская газета не сочла это достойным упоминания. А старая добрая «Индепендент» напечатала статью, сопоставляющую отважное решение Таслимы Насрин жить «открыто» (не выходя при этом из усиленно охраняемой квартиры весь день, отваживаясь покидать ее только под покровом темноты, чтобы сразу сесть в машину с тонированными стеклами) с трусливым желанием автора «Шайтанских аятов» по-прежнему «прятаться» (борясь при этом за свою свободу от полицейских ограничений и посещая общественные места среди бела дня, за что его критиковали).

А в теневом мире убийц-фантомов министр иностранных дел Ирана Али Акбар Велаяти заявил, что фетва не может быть аннулирована. Велаяти, между прочим, сказал это в Вене, и почти сразу же полиция сообщила главному объекту фетвы, что его план посетить этот город, чтобы получить государственную премию, «слишком рискован». О нем знают уже слишком многие и слишком много. Дик Вуд передал ему официальное мнение Форин-офиса: поехать было бы неразумно. Но окончательное решение оставили за ним, хоть и «знали», что «строятся какие-то подпольные планы». Он сказал, что не даст себя запугать и не собирается бегать от теней, и Дик в личном разговоре признался, что согласен с ним. «Чтобы подготовить теракт, нужно время, а у них его слишком мало».

В Вене Рудольф Шольтен и его жена Кристина, врач, встретили их как старых друзей. Но начальник группы охраны сказал, что замечена «подозрительная активность» вокруг исламского культурного центра, поэтому его свобода, к сожалению, будет ограничена. Им не разрешили гулять по улицам — только показали панораму города с крыши Бургтеатра, директор которого Клаус Пайман, крупный, богемного облика мужчина, пригласил его в скором времени приехать еще раз и пообещал устроить в театре вечер в его честь. Их провезли по Венскому лесу — манящему, темному и густому, как лес в знаменитом «стихотворении-галлюцинации» Роберта Фроста[195], — но выйти из машины ему не позволили, что сделало лес еще более похожим на галлюцинацию. После ужина Элизабет осталась у Шольтенов, а его вертолетом перебросили в штаб-квартиру австрийского Особого отдела близ Вены, и он провел ночь там. Так много миль, пока я усну[196]... За многоквартирным домом, где жили Шольтены, наблюдал некий мужчина, который затем отправился к посольству, но не иранскому, а иракскому. Так что, видимо, он был из НМИ, чья штаб-квартира находилась в Ираке (Саддам Хусейн охотно предоставлял убежище противникам его противника Хомейни). На следующий день австрийская полиция, образовав вокруг него подобие древнегреческой фаланги, сопроводила его до зала, где должны были вручать премию. Над головой стрекотали полицейские вертолеты. Но все прошло без инцидентов. Он получил премию и улетел домой.

В Лондоне у него был поздний вечерний разговор с Робертом Гелбардом, руководившим американской контртеррористической деятельностью, который сказал, что располагает «тревожной и конкретной» информацией о продолжающихся «усилиях» иранцев по его выслеживанию; «чувствуется, что они раздосадованы», заметил он, «но поскольку это новое обстоятельство, вам следует об этом знать». Дописывай свой чертов роман, Салман, сказал он себе. У тебя, может быть, не так много времени в запасе. В «Обсервере» появилась публикация о ссоре между Рафсанджани и Хаменеи по поводу дела Рушди. Рафсанджани хотел ликвидировать фонд «15 хордада», на котором основывалось могущество Санеи с «Баунти», и запретить использование отрядов смерти. Но Хаменеи воспрепятствовал и тому и другому и заявил, что фетва остается в силе. Ничего не изменилось.

В Норвегии союз писателей объявил, что приглашает его в качестве почетного гостя на свое ежегодное собрание в Ставангер. На что немедленно отреагировал глава местной мусульманской ассоциации Ибрагим Илдиз, пообещавший убить Рушди, если он приедет в Ставангер. «Если раздобуду оружие и представится возможность, я не дам ему уйти».


Из ящика письменного стола, где он хранил небольшую наличность, стали пропадать мелкие суммы — и это в доме, где обитало четверо вооруженных полицейских! Он не знал, на кого подумать. Потом позвонила Кларисса: справка из банка, где у Зафара был счет, показала, что денег на счету слишком много и расходы слишком велики. Зафар объяснил ей это тем, что его школьный товарищ (назвать его он отказался) «взял что-то дома, чего не должен был брать, и продал», а Зафара попросил положить деньги в банк. Это была явная ложь. И еще Зафар сказал Клариссе, что «просмотрел вместе с папой список доходов и расходов», хотя списка они не просматривали. Вторая ложь.

Они с Клариссой решили применить серьезные санкции. Счет закрыть, и никаких денег с него и никаких карманных денег, пока Зафар не скажет, что было на самом деле. Через полчаса — кто сказал, что экономические санкции не дают эффекта? — сын во всем сознался. Он таскал деньги из папиного письменного стола. Лодка, которую он хотел купить, стоила гораздо дороже, чем он думал, не 150 фунтов, а 250, к тому же были и другие расходы — на то, что необходимо иметь в лодке, и получалось, что копить надо целую вечность, а он очень хотел эту лодку. Наказали его строго: запретили смотреть телевизор, закрыли счет, объявили, что будут удерживать по тридцать из пятидесяти фунтов ежемесячных карманных денег, и он не мог использовать лодку (парусник «Миррор», который, как выяснилось, он уже купил), пока не оплатит приобретение честно. Они с Клариссой надеялись, что этот шок заново научит Зафара честности. Но сын, кроме того, должен был понять, что родители доверяли ему полностью и теперь ему предстоит завоевать это доверие заново. В родительской любви он при этом мог не сомневаться — она была безусловна. Зафар выглядел страшно напуганным и пристыженным. Наказание он не оспаривал.

Пять дней спустя Элизабет обнаружила, что украшение, которым она больше всего дорожила, — золотой браслет с брелоками, доставшийся ей от матери, — пропал из шкатулки внутри другой шкатулки, хранившейся в ее платяном шкафу. Все остальное было на месте. Он попросил ее поискать получше, но она, судя по всему, уже решила, что браслет взял Зафар. Поискала спустя рукава, но ничего не обнаружила. Зафар спал у себя в комнате, и она настояла, чтобы его разбудили и допросили. Он умолял ее обшарить вначале весь дом, но она сказала, что всюду смотрела и браслета не нашла. И ему пришлось разбудить сына и обвинить в воровстве, хотя все его инстинкты говорили ему, что мальчик не мог этого сделать, ведь он даже не знал, где Элизабет хранит драгоценности, это было неправдоподобно. Зафар жутко огорчился и сказал, что ничего не брал. И посреди ночи, когда подросток лежал в постели без сна, глубоко несчастный, Элизабет нашла-таки браслет, который все время лежал там, куда она его положила.

Теперь уже ему стало стыдно перед сыном. И между ним и Элизабет пролегла тень, которая рассеялась не скоро.


Они были в гостях у Ронни и Наташи Харвудов, праздновавших тридцать пятую годовщину свадьбы, и судья Стивен Тумим, главный инспектор тюрем Ее величества, румяный хохотун, которого Ирландская республиканская армия (ИРА) в свое время пообещала убить, рассказывал, как его охранял Особый отдел и каково это — быть вынужденным покинуть дом, где прожил тридцать лет. Его жена Уинифред призналась, что перенесла нервное расстройство. В сопровождении полиции она приезжала в дом за вещами, и смотреть на застеленные кровати, зная, что им никогда больше не доведется в них спать, было, сказала она, все равно что прощаться с умершим. Они оба тогда горевали по своему дому, и самое худшее было — не знать, когда это кончится. «Это как приговор к пожизненному, — сказал судья Тумим. — Тебе предстоит сидеть, пока это будет угодно Ее величеству[197], ты понятия не имеешь, сколько просидишь. У нас тоже было что-то вроде пожизненного заключения». Стивену и Уинифред пришлось переселиться в военные казармы на Олбени-стрит близ Риджентс-парка — в те самые, куда едва не угодили они с Элизабет. Но для Стивена сделали то, чего им никогда не предлагали. Государство согласилось оценить и выкупить их дом, потому что, как выразился милейший судья, «если тебе выделена охрана, ты не найдешь дурака, который купит твое жилище». — «А я нашел», — заметил он в ответ, и Ронни Харвуд, плутовато улыбаясь, подтвердил: «Да, это мой издатель Роберт Маккрам».

Тумим был великолепный рассказчик. Инспектируя одну из тюрем, он повидал знаменитого серийного убийцу Денниса Нильсена и был «слегка встревожен», когда Нильсен попросил разрешения поговорить с ним наедине. «Но он просто-напросто хотел похвастаться, каким стал начитанным». Нильсена арестовали, когда из-за человеческих внутренностей и кусков тел в его доме произошел засор канализации. Он убил как минимум пятнадцать взрослых мужчин и мальчиков и удовлетворял свою похоть с их трупами. Тумим нашел Нильсена «очень мрачным типом», что неудивительно. Оказалось, что некоторые охранники у них с Джозефом Антоном общие, и они немного посплетничали на их счет. «Идеальная работа для сокрытия внебрачных связей, — согласился Тумим. — Прости, дорогая, не могу тебе сказать, куда иду и когда вернусь, это строго секретная информация. Они все, конечно, изменяют женам. Мы бы тоже, вероятно, так поступали на их месте». Он рассказал Тумиму про охранника-двоеженца. «Они ведь очень привлекательные мужчины», — понимающе заметил судья.

В конце концов Тумим почувствовал, что опасность миновала: начальник тюрьмы «Мейз» в Лонг-Кеше в Северной Ирландии, где голодовка протеста против условий в корпусе «Н» привела к смерти Бобби Сэндза из ИРА, сказал ему, что он исключен из списка тех, на кого ИРА ведет охоту. Он был в нем раньше, но теперь исключен. «Разведслужбы не так уж много знают, в общем-то, — сказал Тумим. — Но если бы я отказался уезжать из дома, меня, вероятнее всего, застрелили бы. Я имел привычку сидеть у окна и смотреть на реку, а за рекой там как раз кусты, идеальное место для снайпера. Я был бы очень удобной мишенью. Охранники говорили мне: всякий раз, как выходили бы в сад, думали бы, не сидит ли кто-нибудь в кустах. Но теперь все в порядке».

На следующий день Ронни сказал ему, что это теперь судья говорит про те дни в шутливом тоне, а тогда ему и его семье пришлось очень туго. Одна из дочерей Тумима, которой трудно было вынести жизнь в доме, полном вооруженных мужчин, начала оставлять в каждой комнате записки с требованием НЕ КУРИТЬ и тому подобное. Самое тяжелое — утрата приватности и непринужденности. Приятно было поговорить с людьми, прошедшими через то, через что проходили сейчас они, и услышать, что у такой истории может быть счастливый конец. Элизабет и Уинифред Тумим пожаловались друг другу на тяжесть дверей в бронированных автомобилях. Не так уж много существовало людей, с кем можно было поболтать на эту тему. «Это заставляет гораздо сильней симпатизировать полиции, — сказал судья, — и быть гораздо менее терпимым к этим гадам. В моем случае — к ИРА. У вас другие гады, и не все они мусульмане, кстати».


Мистер Антон заметил перемены в подходе полиции к операции «Малахит». С одной стороны, она намеревалась время от времени вести «скрытое наблюдение» за домом Зафара и Клариссы, и он был этому рад: его всегда беспокоило, что Берма-роуд остается без всякого внимания полиции. Дик Вуд сказал, что, возможно, будет проводить «смену состава» на время его выездов из дому — даже в кино, — потому что нежелательно, чтобы лица тех, кто находится при нем в доме на Бишопс-авеню, становились знакомыми слишком многим. С другой стороны, отношение охраны к «клиенту» как таковому делалось более мягким. Телохранитель Тони Данблейн признался ему: «Мне лично кажется, что мы, Особый отдел, не должны делать за иранцев их работу и держать вас взаперти». Немного погодя в таком же духе высказался его начальник Дик Вуд. «У меня такое впечатление, — сказал Дик, — что более трех лет с вами обращались как с капризным ребенком». Многие из ограничений, на которых настаивал мистер Гринап, были избыточными, признал Вуд. Смотрите, что получается, сказал он в ответ. Три с лишним года моей жизни были более неприятными, чем могли бы, потому что я не нравился Гринапу. Каждый дюйм пространства я должен был отвоевывать. «Не понимаю, как вы это выдержали, — сказал Дик. — Никто из нас этого бы не вынес».

Смягчилась и Хелен Хэммингтон, она была готова помочь «клиенту» операции «Малахит» сделать его жизнь чуть более сносной. Возможно, на нее подействовали его встречи с мировыми лидерами. Или, возможно, эффект наконец возымели доводы, которые он приводил полицейским. Он не спрашивал.


В 1982 году во время поездки в Индию он побывал в старой синагоге в Кочине, штат Керала, и она показалась ему маленьким самоцветом, оправленным в голубую китайскую плитку (ПЛИТКИ ИЗ КАНТОНА. НЕТ ДВУХ ОДИНАКОВЫХ, гласила вывеска). История почти вымершего сообщества керальских евреев захватила его, и, подойдя к смотрителю синагоги, крохотному человечку преклонных лет, носившему замечательное южноиндийское имя Джекки Коген, он забросал его вопросами.

Через несколько минут господин Коген устал отвечать.

— Зачем вам так много знать? — ворчливо поинтересовался старый смотритель.

— Видите ли, я писатель, — объяснил он. — Может быть, напишу про эту синагогу.

Джекки Коген отмахнулся сухой костлявой рукой.

— Можете не трудиться, — сказал он чуточку высокомерно. — У нас уже есть брошюра.

В Керале он делал путевые заметки, и какой-то писательский инстинкт подсказал ему, что надо их сохранить. И теперь этот дневник, который он вывез с Сент-Питерс-стрит, привел его обратно к писательскому труду. Он сидел над ним день за днем, вспоминая красоту Кочинской гавани, склады с перцем — «черным золотом Малабара», огромные опахала, подвешенные к потолку церкви с гробницей Васко да Гамы. И по мере того как он проходил в воображении улочками еврейского квартала, оживала кочинская часть «Прощального вздоха Мавра». Аурора Зогойби и ее сын Мораиш по прозвищу Мавр открывали перед ним свой мир.

Его кошмар длился долго, и возвращение в литературу было трудным. Не было дня, чтобы он не вспоминал про Вильяма Нюгора и его пулевые раны, про избитого и израненного Этторе Каприоло, про бездыханного Хитоси Игараси в луже крови у шахты лифта. Не только он, автор, не знающий стыда, но и вся страна книг — литература как таковая — была поругана, расстреляна, избита, исколота, предана смерти и сама же во всем обвинена. И все-таки подлинная, глубинная жизнь книг не имела ничего общего с этим миром насилия, и в ней он вернулся к тому разговору, который любил. Он вынырнул из чуждой ему повседневной действительности и погрузился в Аурору — в ее волшебство, в ее богемные излишества, в ее художнические прозрения, открывающие суть людского томления и желания, — он пожирал ее, как изголодавшийся человек, который дорвался до пиршественного стола.

Он когда-то читал о том, как Ленин использовал двойников, ездивших по Советскому Союзу и произносивших за него речи, и теперь подумал, что было бы забавно, если бы в Керале, где коммунистические идеи пользовались популярностью, местные ленинисты решили с той же целью нанять индийских Лениных. Так на страницы романа пришли Ленин-высоковатый, Ленин-коротковатый, Ленин-толстоватый, Ленин-тонковатый, Ленин-хромоватый, Ленин-совсем-лысый и наконец, Беззубый Ленин, а с ними появилась легкость, живость. Может быть, ему все-таки удастся написать хорошую книгу. «Прощальный вздох Мавра» должен был стать его первым взрослым романом после «Шайтанских аятов». От того, как примут новый роман, зависело очень многое. Но мысль об этом он старался не впускать в голову.

Его быт сейчас был более упорядоченным, чем когда он писал «Гаруна и Море Историй», но обрести заново дар глубокого сосредоточения на этот раз оказалось труднее. Императив обещания, данного им Зафару, заставлял его двигать «Гаруна» вперед, невзирая на все переезды и неопределенности. Теперь у него появилось постоянное жилье и приятный рабочий кабинет, но он был рассеян. Он понуждал себя вернуться к старым привычкам. Утром вставал и немедленно шел к письменному столу, не приняв душ и не переодевшись в дневную одежду, иногда даже не почистив зубы, и заставлял себя сидеть как был, в пижаме, пока не начинал дневную работу. «Сочинительство, — сказал Хемингуэй, — это искусство приложения штанов к сидению стула». Сидеть, приказывал он себе. Не вставать. И медленно, мало-помалу к нему возвращалась былая сила. Окружающий мир уходил. Время останавливалось. И он блаженно проваливался в ту глубину, где ждут ненаписанные книги — ждут, точно возлюбленные, скрывающиеся до тех пор, пока не получат доказательство безраздельной преданности. Он снова стал писателем.

Когда он не занимался романом, он правил старые рассказы и обдумывал новые для сборника, который собирался назвать «Восток, Запад», — а запятой в этом названии, думалось ему, был он сам. У него уже имелось три «восточных» рассказа и три «западных», и теперь он работал над тремя рассказами о скрещивании культур, которые должны были составить последнюю часть сборника. Рассказ «Чеков и Зулу», действие которого происходило сразу после убийства госпожи Ганди, был про индийских дипломатов, помешанных на сериале «Звездный путь», и кое-какой полезный материал для него дала ему дружба с Салманом Хайдаром из Высокой комиссии Индии в Лондоне. «Гармония сфер» — это была почти правдивая история, основанная на самоубийстве Джейми Уэбба, его близкого приятеля по Кембриджу, писавшего на оккультные темы и застрелившегося после того, как у него развилась острая шизофрения. А самый длинный рассказ — «Ухажерчик» — еще предстояло дописать. В середине шестидесятых, когда его родители переехали из Бомбея в Кенсингтон, они на время привезли с собой его старую айю — няню — по имени Мэри Менезиш, из Мангалора, чтобы смотреть за его младшей сестренкой, которой тогда было всего два года. Но Мэри стала страшно тосковать по дому, сердце ее разрывалось от этой тоски. У нее действительно начались проблемы с сердцем, и в конце концов она вернулась в Индию. Как только она оказалась дома, с сердцем все стало хорошо и болезнь больше не возвращалась. Она прожила намного больше ста лет. О том, что, разлучившись с родиной, иной взаправду рискует умереть из-за разбитого сердца, стоило написать. Он соединил историю Мэри с историей швейцара из Восточной Европы, с которым однажды познакомился в лондонском рекламном агентстве «Огилви энд Мазер», — пожилого человека, очень плохо говорившего по-английски и страдавшего от последствий инсульта, но игравшего в шахматы так сильно и уверенно, что мало кто мог ему противостоять. В рассказе полунемой шахматист и тоскующая по дому айя влюбляются друг в друга.


Полиция приготовила для них с Элизабет особое развлечение. Их отвезли в легендарный «Черный музей» Скотленд-Ярда, вообще-то закрытый для публики. В музее поддерживается такая низкая температура, что, войдя, он содрогнулся от холода. Хранитель музея Джон Росс, которому была вверена эта диковинная коллекция подлинных орудий убийства и других экспонатов, связанных с реальными преступлениями, сказал, что хотел бы, чтобы британским полицейским было разрешено убивать. Долгое соседство с этими губительными предметами, похоже, повлияло на его мышление. В «Черном музее» собрано много замаскированного оружия: стреляющие зонтики, стреляющие дубинки, ножи-пистолеты. На столах здесь разложены все мыслимые зловредные приспособления, какие только рождала фантазия авторов детективных романов и шпионских фильмов, и каждый из этих предметов кого-то убил. «Мы используем музей для обучения молодых полицейских, — сказал мистер Росс. — Просто чтобы они понимали: оружием может быть все что угодно». Здесь пистолет, из которого Рут Эллис, последняя женщина, повешенная в Англии, застрелила своего любовника Дэвида Блейкли. Здесь пистолет, из которого в 1940 году в Кэкстон-Холле в Вестминстере сикх Удхам Сингх застрелил сэра Майкла О’Дуайера, бывшего губернатора Пенджаба, мстя ему за массовое убийство индийцев в Амритсаре двадцать один год назад — 13 апреля 1919 года. Здесь плита и ванна, где серийный убийца Джон Реджинальд Кристи варил и разделывал тела своих жертв в доме 10 на Риллингтон-плейс в Западном Лондоне. И здесь посмертная маска Генриха Гиммлера.

Деннис Нильсен, сказал мистер Росс, некоторое время прослужил в полиции, но через год его выгнали за гомосексуализм. «Теперь мы не смогли бы этого сделать, правда ведь? — размышлял мистер Росс. — Ну нет, попробуй теперь выгони».

В банке для солений он увидел человеческие руки, отрубленные по локоть. Они принадлежали убийце-британцу, которого застрелили, когда он был в бегах в Германии. Скотленд-Ярд попросил немецких коллег прислать для официальной идентификации отпечатки пальцев трупа. Немцы вместо отпечатков прислали руки убийцы. «Сами снимайт отпечаток пальц, — произнес мистер Росс, передразнивая немецкий акцент. — Старый добрый немецкий юмор». А он был человеком, которого хотели убить, и вот в порядке особого развлечения его пригласили в мир убийства. Старый добрый британский юмор, подумал он. Ну да.

Вечером того же дня, когда впечатления, вынесенные из «Черного музея», были еще свежи, он, наряду с Джоном Уолшем, Мелвином Брэггом, Д. Дж. Энрайтом и Лорной Сейдж, принял участие в мемориальных чтениях из Энтони Берджесса в театре «Ройял Корт». Он прочел отрывок из «Заводного апельсина», в котором Алекс и его дружки (droogs) нападают на автора книги «Заводной апельсин». Он много думал о том виде насилия, который Берджесс назвал «ультранасилием» (насилие в отношении авторов — его частный случай); об обаянии терроризма, о том, как у потерявших ориентиры, утративших надежду молодых людей терроризм рождает ощущение собственной силы и значительности. Сленг, основанный на русских словах, который Берджесс придумал для своей книги, стал в ней отличительным признаком такого насилия, этот сленг придавал насилию блеск и нейтрализовывал отвращение к нему, он служит великолепной метафорой всего, что делает насилие «клевым». Прочесть «Заводной апельсин» — значило лучше понять врагов «Шайтанских аятов».


Он дописал «Ухажерчика», так что сборник «Восток, Запад» был готов. Он, кроме того, закончил первую часть «Прощального вздоха Мавра» — «Разделенный дом», примерно сорок тысяч слов. Писательский затор был наконец преодолен. Он глубоко погрузился в вымысел. Он уже был не в Кочине. Теперь внутренним взором он смотрел на город своего детства, которому, как и ему, пришлось взять фальшивое имя. «Дети полуночи» были его романом о Бомбее. А теперь он писал книгу о более мрачном, более коррумпированном, более жестоком городе, увиденном не глазами ребенка, а глазами утратившего многие иллюзии взрослого. Он писал роман о Мумбаи.


Он начал в Индии судебную тяжбу о возвращении фамильного имущества — летнего дома в горах, в Солане близ Симлы, незаконно захваченного правительством штата Химачал-Прадеш. Когда новость об этом достигла Лондона, «Дейли мейл» опубликовала редакционную статью, где говорилось, что, если бы он решил переехать на жительство в Солан, для оплаты его проезда можно было бы объявить всенародный сбор средств, ибо это было бы во много раз дешевле, чем охранять его и дальше. Будь любому другому иммигранту-индийцу в Великобритании сказано, чтобы он убирался туда, откуда приехал, это назвали бы расизмом, но в адрес этого отдельно взятого иммигранта, похоже, допустимо было высказываться как угодно.

В конце июня он побывал в Норвегии, чтобы встретиться с Вильямом Нюгором, который хорошо, хоть и медленно, оправлялся от своих ран; они обнялись. В июле он написал первое из серии открытых писем писательнице из Бангладеш Таслиме Насрин, которой угрожали исламисты, опубликованных в берлинской ежедневной газете «Ди тагесцайтунг». За его письмом последовали письма от Марио Варгаса Льосы, Милана Кундеры, Чеслава Милоша и многих других. 7 августа стало двухтысячным днем с момента объявления фетвы. 9 августа Таслима Насрин с помощью Габи Гляйхмана из шведского ПЕН-клуба приехала в Стокгольм, и шведское правительство предоставило ей убежище. Девять дней спустя она получила премию Курта Тухольского. Итак, она была в безопасности; в эмиграции, лишенная родного языка, страны, культуры, — но живая. Эмиграция, писал он в «Шайтанских аятах», — это мечта о славном возвращении. Речь шла об имаме-эмигранте, прототипом которого был Хомейни, но фраза бумерангом вернулась к ее автору, а теперь она была приложима и к Таслиме. Он не мог вернуться в Индию, Таслима — в Бангладеш; им оставалось только мечтать об этом.


Медленно, аккуратно он готовил себе освобождение на несколько недель. Ночным поездом он, Элизабет и Зафар отправились в Шотландию, где их встретили машины охранников, приехавших накануне. В тихом отеле на маленьком частном острове Эриска близ Обана они прожили неделю, занимаясь тем, чем люди занимаются на отдыхе: гуляли по острову, стреляли по тарелочкам, играли в мини-гольф — роскошь неизъяснимая. Побывали на острове Айона и на кладбище, где покоятся шотландские короли старых времен — где погребен сам Макбет, — увидели свежую, с невысохшей землей, могилу, в которой совсем недавно похоронили лидера лейбористов Джона Смита. Ему довелось однажды встретиться со Смитом, и он восхищался им. Он постоял у могилы, склонив голову.

Но настоящее освобождение пришло после Шотландии. Элизабет и Зафар вылетели из Лондона в Нью-Йорк. А ему снова пришлось проделать длинный кружной путь. Он прилетел в Осло, там дождался рейса «Скандинавских авиалиний» и прибыл в аэропорт Кеннеди в проливной дождь. Американские блюстители порядка попросили его задержаться в самолете, и после того как все остальные пассажиры сошли, они поднялись на борт и проделали с ним все въездные формальности. Затем охранники вывели его на летное поле и отвезли на условленное место встречи с Эндрю Уайли. И вот он в машине Эндрю, мир спецслужб отступил и выпустил его на волю. Ни о какой охране он не просил, и никто ему ее не предлагал и тем более на ней не настаивал. Статуя в гавани исполнила свое обещание.

Свобода! Свобода! Он, казалось, стал легче на сотню фунтов, и ему хотелось петь. Зафар и Элизабет дожидались его у Эндрю, и в тот вечер туда приехали Пол Остер и Сири Хустведт, Сьюзен Сонтаг и Дэвид Рифф; увидев его без цепей, все радовались и глазам своим не верили. Он взял Элизабет и Зафара полетать над городом на вертолете в обществе Уайли, и Элизабет и Эндрю все время вскрикивали от ужаса — Эндрю громко, Элизабет беззвучно. А потом они взяли напрокат машину в компании «Херц». Когда сотрудница «Херц», блондинка Деби, впечатывала его фамилию в компьютер, по ее круглому розовому лицу не пробежало не тени узнавания. И теперь у них был свой «линкольн-таункар»! Он почувствовал себя ребенком, которому дали ключи от магазина игрушек. Они отправились ужинать с Джеем Макинерни и Эрролом Макдональдом из «Рэндом хаус». Буквально все было ярким, острым, волнующим. Тут Уилли Нельсон! И Мэтью Модайн! Метрдотель выглядел озабоченным — но что из того? Зафар, которому уже стукнуло пятнадцать, держался совсем по-взрослому. Джей завел с ним мужской разговор о девушках, и Зафар был очень этим доволен. Лег спать улыбаясь, и, когда проснулся, улыбка еще была у него на лице.

Они поехали в Казеновию, штат Нью-Йорк, побыть у Майкла и Валери Герров. О том, как добраться, им были даны подробные указания, но перед выездом он для верности позвонил Майклу. «Я все очень хорошо себе представляю, — сказал он, — кроме одного: как выбраться из Нью-Йорка». Майкл выдержал нужную для комического эффекта паузу и протянул: «Салман, люди трудятся над этой проблемой годы и годы».

Каждое мгновение было подарком. Езда по межштатной автостраде походила на космический полет: мимо галактики Олбани и туманности Скенектади к созвездию Сиракьюс. Сделали остановку в Читтенанго, который превратили в тематический парк, посвященный стране Оз: тротуары из желтого кирпича, кофейня тети Эм — в общем, ужас. Помчались дальше к Казеновии, и вот уже Майкл приветливо моргает из-за маленьких очков с толстыми линзами и улыбается своей иронической кривой улыбкой, и вот Валери — в ней есть что-то неопределенно-божественное, и главное — у нее здоровый вид. Мир, в котором они оказались, назывался «Джим и Джим». Дочери Герров были дома, и корги по кличке Пабло, подойдя, положил голову ему на колени и ни за что не хотел убирать. За большим деревянным домом был пруд, окруженный дикими зарослями. Поздно вечером они отправились на прогулку под большой древней луной. Утром в пруду нашли мертвого оленя.

По дороге к одному из озер Фингер-Лейкс, где у писателя Тобайаса Вулфа была хижина, он учился произносить название города Сканеатлес. Они поели в рыбном баре, прогулялись до конца дамбы, вели себя нормально, но чувствовали себя ненормально: были пьяны от радости. Вечером зашли в книжный магазин, и там его узнали мгновенно. Майкл нервничал, но суматоху никто поднимать не стал, и он успокоил Майкла: «Завтра я в этот магазин не пойду, вот и все». Воскресенье они провели у Герров, к ланчу приехал Тоби Вулф, и они с Майклом обменивались историями про Вьетнам.

К Джону Ирвингу в Вермонт ехали часа три. У границы остановились перекусить. Фамилия алжирца, владевшего рестораном, была Ручди, и он, само собой, чрезвычайно взволновался. «Рушди! У нас одна фамилия! Меня все время за вас принимают! Я говорю: нет-нет, я гораздо лучше выгляжу!» (Во время другой поездки в Америку метрдотель-египтянин в ресторане «Гарри Чиприани» в центре Нью-Йорка расчувствовался примерно так же: «Рушди! Я ваш поклонник! Эту книгу, вашу книгу, я ее читал! Рушди, мне она нравится, ваша книга, эта книга! Я из Египта! Из Египта! В Египте эту книгу запретили! Вашу книгу! Совсем запретили! Но все ее читали!»)

Джон и Дженет Ирвинг жили в длинном доме на склоне холма над городком под названием Дорсет. Джон сказал: «Когда мы говорили с архитектором, мы просто положили квадратные салфетки в линию, некоторые легли под углом — вот так. И мы ему сказали: так вот и стройте, и он построил». На стене в рамочке висел список бестселлеров «Нью-Йорк таймс», где «Шайтанские аяты» располагались строчкой выше, чем книга Джона. Рядом висели и другие подобные списки, тоже в рамочках, и везде Джон значился под номером один. Ужинать пришли местные писатели, и было вдоволь крика, споров, выпивки. Он вспомнил, что, когда они с Джоном познакомились, он имел наглость спросить его: «Почему в ваших книгах столько медведей? Какую такую важную роль они сыграли в вашей жизни?» Никакой, ответил Джон, и так или иначе — это было после выхода «Отеля “Нью-Гэмпшир”» — он, мол, с медведями завязал. Теперь он пишет балетное либретто для Барышникова, но есть одна проблема. «Какая?» — «Барышников не хочет надевать костюм медведя».

Они поехали на сельскохозяйственную выставку штата и опростоволосились, попытавшись угадать вес хряка. Всем хрякам хряк, сказал он, а Элизабет в ответ: Лучезарный[198]. Они поглядели друг на друга, не в силах поверить, что все это происходит на самом деле. Через два дня, посадив Элизабет и Зафара в «линкольн-таункар», он поехал в Нью-Лондон, чтобы попасть на паром до Ориент-Пойнта на полуострове Норт-Форк на Лонг-Айленде. Когда паром отходил от Нью-Лондона, в гавань вплывала черная, похожая на огромного слепого кита атомная подлодка. Поздним вечером они добрались до дома Эндрю в Уотер-Милле. Простейшие вещи приводили их в восторг. Он плескался и дурачился с Зафаром в пруду Эндрю, и редко приходилось ему видеть сына таким счастливым. Зафар катался на роликах по усыпанным листвой дорожкам, а он следовал за ним на позаимствованном велосипеде. Потом отправились на морской берег. Зафар и Эрика, дочь Эндрю, в ресторане взяли автограф у Чеви Чейза[199]. Элизабет покупала летние платья в Саутгемптоне. Наконец чары рассеялись и настало время возвращаться домой. Элизабет и Зафар воспользовались одним из бесчисленных авиарейсов, которые для него были под запретом. Он долетел до Осло, там пересел на другой самолет. Мы сделаем это еще раз и времени выделим гораздо больше, пообещал он себе. На несколько драгоценных дней Америка вернула ему свободу. Не было наркотика слаще, и, как всякий наркоман, он мгновенно захотел еще.


Новым человеком, которому Форин-офис поручил поддерживать с ним связь, был арабист Эндрю Грин, но, когда Грин предложил с ним встретиться, они с Фрэнсис дружно решили, что надо отказаться: у Грина не было ничего нового, что стоило бы обсудить. «Салман очень угнетен? — поинтересовался Грин у Фрэнсис. — Это рациональный или эмоциональный ответ?» Нет, мистер Грин, он не угнетен, просто ему надоело, что ему морочат голову.

Фрэнсис написала Клаусу Кинкелю, чья очередь теперь пришла председательствовать в ЕС. Но Кинкель был непреклонен: нет, нет, нет. А новым главой Комитета Европарламента по правам человека стал член консервативного немецкого Христианско-демократического союза, и это было второй плохой новостью. Немцев иногда хотелось назвать иранскими агентами в Европе. Они вытащили из чулана свои метлы и пытались вновь замести его под ковер.

Его девять рассказов были встречены благосклонно. Майкл Дибдин написал в «Индепендент он санди», что эта книга принесла автору больше пользы и больше друзей, чем любое количество речей и заявлений, и это было похоже на правду. После чего Кэт Стивенс — Юсуф Ислам — зловонно высказался в «Гардиан», точно пустил в ванне пузырь из задницы: он в очередной раз потребовал, чтобы Рушди изъял свою книгу из продажи и «раскаялся», и заявил, что его поддержка фетвы согласуется с Десятью заповедями. (По прошествии лет он стал делать вид, что никогда не говорил ничего подобного, никогда не призывал к убийству кого-либо, никогда не оправдывал это убийство «законами» своей религии, никогда не нес ни по телевидению, ни в интервью газетчикам кровожадный невежественный бред: он сообразил, что живет в эпоху, когда никто ничего не помнит. Отрицай, отрицай — и сотворишь новую истину, которая займет место старой.)

Рэб Конноли, новый помощник Дика Вуда — сметливый, горячий, чуточку опасный рыжеволосый молодой человек, в свободное время готовившийся к защите диплома по постколониальной литературе, — поднял тревогу по поводу карикатуры в «Гардиан», изображавшей «сеть влияния». От мистера Антона на рисунке шли линии к Алану Йентобу, Мелвину Брэггу, Йену Макьюэну, Мартину Эмису, Ричарду и Рути Роджерс и к «Ривер кафе». «Все эти люди бывают у вас дома, и это может привести к тому, что охрана перестанет быть секретной», — сказал по телефону Конноли. Он возразил: лондонским СМИ давно известно, с кем он дружит, так что ничего нового тут нет, и через некоторое время Конноли согласился, чтобы друзья по-прежнему посещали его, несмотря на карикатуру. Иногда у него возникало чувство, что он попал в ловушку, сотворенную людскими представлениями. Если он пытался выбраться из своей ямы и стать более видимым, пресса заключала, что теперь ему ничего не угрожает, и начинала вести себя соответственно, и порой (как в случае с карикатурой в «Гардиан») у полиции из-за этого создавалось впечатление, что положение «клиента» операции «Малахит» стало более рискованным. И его сталкивали обратно в яму. Хорошо, что Рэб Конноли не потерял из-за карикатуры присутствия духа. «Я не хочу ограничивать ваши передвижения», — сказал он.

Вдруг, ни с того ни с сего, пришла записка от Мэриан: Гиллон передал ее ему по факсу. «Посмотрела на тебя сегодня в «Лицом к лицу», хоть и не хотела, но теперь рада, что посмотрела. Ты был такой, каким я тебя когда-то знала: милый, добрый и честный, и ты вел разговор о Любви. Прошу тебя, давай зароем поглубже то, что мы оба натворили». На бланке, без подписи. Он написал ей в ответ, что будет рад зарыть топор войны, если она всего лишь вернет его фотографии. Она не ответила.

Тесное соседство с четырьмя полицейскими часто досаждало ему по мелочам. Однажды с улицы на дом принялись глазеть два подростка, и полицейские сразу же решили, что Зафар разболтал школьным друзьям, где живет его отец. (Он не разболтал, и подростки были не из Хайгейтской школы.) В доме устанавливались все новые электронные системы безопасности, которые конфликтовали друг с другом. Когда подключили сигнализацию — перестали работать полицейские рации, когда пользовались рациями — сбоила сигнализация. Наружная система сигнализации, установленная по периметру сада, реагировала на каждую белку, на каждый упавший лист. «Иногда мне кажется, что я попал в фильм про кистоунских полицейских»[200], — сказал он однажды Элизабет, чья улыбка была вымученной, потому что беременность, о которой она мечтала, так и не наступала. В спальне становилось все более напряженно. И это не помогало.

Они с Элизабет после вечера, организованного журналом «Лондон ревью оф букс», ужинали в обществе Хитча, Кэрол, Мартина и Исабель, и Мартин разошелся вовсю. «Разумеется, Достоевский писал херово... Разумеется, Беккет писал совсем херово». Было выпито слишком много вина и виски, и в результате он яростно заспорил с другом. Они повышали и повышали голос, Исабель попыталась вмешаться, и он, повернувшись к ней, сказал: «Да отвяжись ты, Исабель, на хер». Он не хотел говорить с ней так грубо, но спьяну вырвалось. Мартин тут же возмутился: «Кто тебе дал право так разговаривать с моей подругой? Извинись». Он сказал: «Я ее знаю вдвое дольше, чем ты, и она даже не обижена. Ты обижена, Исабель?» Исабель ответила: «Нет, конечно, я не обижена», но Мартин заупрямился: «Извинись».

«А то что? А то что, Мартин? Может, пойдем выйдем?» Исабель и Элизабет вдвоем старались прекратить этот идиотизм, но Кристофер сказал: «Дайте им выпустить пар». «Хорошо, — согласился он. — Я извиняюсь. Исабель, извини меня. А тебя, Мартин, я кое о чем попрошу». — «О чем?» — «Никогда больше не обращайся ко мне — до конца твоих дней».

На следующий день он чувствовал себя ужасно, и ему стало лучше лишь после того, как он поговорил с Мартином и помирился с ним. Они сошлись на том, что такие всплески могут случаться время от времени, но на любви, которую они испытывают друг к другу, это не сказывается. Он сказал Мартину, что внутри у него накопилось очень много невыкрикнутого крика и вчера вечером какая-то его часть вырвалась наружу не в том месте и не в то время.


В ноябре он отправился в Страсбург на заседание парламента писателей. Ради его охраны люди из RAID заняли весь верхний этаж отеля «Режан Контад». Они были напряжены, потому что шел суд над убийцами Шапура Бахтияра, а конференция была посвящена острой ситуации с исламистами из организаций «Исламский фронт спасения» и «Вооруженная исламская группа» в Алжире, и его присутствие в городе существенно увеличивало напряженность.

Он познакомился с Жаком Деррида, который напоминал ему сыгранного Питером Селлерсом героя фильма «Чудотворец» — человека, идущего по жизни с постоянно действующим невидимым ветровым приспособлением, ерошащим ему волосы. Он быстро понял, что он и Деррида не сойдутся ни в чем. На конференции по Алжиру он заявил, что ислам как таковой — Реальный Ислам — нельзя признать невиновным в преступлениях, совершенных во имя него. Деррида не согласился. По его мнению, движущая сила «неистовства ислама» — не ислам, а дурная политика Запада. Идеология не имеет к этому отношения. Это вопрос власти.

Сотрудники RAID с каждым часом нервничали все сильнее. Объявили тревогу из-за «угрозы взрыва» в оперном театре, где заседали писатели. Была обнаружена подозрительная емкость, устроили контролируемый взрыв. Емкость оказалась огнетушителем. Бабахнуло во время речи Гюнтера Вальрафа, и ненадолго это вывело Гюнтера из равновесия. Он был болен гепатитом и приложил специальные усилия, чтобы приехать в Страсбург и «побыть с вами».

В тот вечер на телеканале «Arte» ему задали вопросы из вопросника Пруста. Какое ваше любимое слово? Комедия. А самое нелюбимое? Религия.

Перед вылетом обратно рейсом «Эр Франс», когда он вошел в салон, одна немка, совсем молодая, впала в истерику, вся побелела и, плача, сошла с самолета. Чтобы успокоить пассажиров, сделали объявление. Мол, она плохо себя почувствовала. После чего англичанин, сидевший до этого тихо как мышь, вскочил и закричал: «Да мы все чувствуем себя плохо! Мне самому нехорошо. Давайте все сойдем!» Он и его жена, крашеная блондинка с пышной прической, в костюме от Шанель цвета электрик и вся в золотых украшениях, покинули самолет, точно мистер и миссис Моисей во главе Исхода. К счастью, никто за ними не последовал. И «Эр Франс» не отказалась обслуживать его впредь.


Аятолла Джаннати заявил в Тегеране, что фетва «сидит костью в горле у врагов ислама, но она останется в силе до тех пор, пока этот человек не умрет».


Кларисса чувствовала себя лучше. Она настояла, чтобы Рождество Зафар отпраздновал у нее. Они с Элизабет отправились к Грэму и Кэндис, а вечером поехали к Джилл Крейги и Майклу Футу, который побывал в больнице с чем-то неудобоназываемым, но, как он уверял, несерьезным. Наконец Джилл призналась, что это кишечная грыжа. Его рвало, он не мог есть, они боялись, что это рак, так что диагноз «грыжа» принес огромное облегчение. «Все его органы в порядке», — сказала она, хотя, конечно, операция в таком возрасте немалое испытание. «Он постоянно пытался мне объяснить, чт`о я должна буду делать, если его не станет, а я, разумеется, отказывалась это слушать», — произнесла Джилл своим самым что ни на есть строгим тоном. (Никто тогда и представить себе не мог, что он переживет ее на одиннадцать лет.)

Майкл приготовил подарки им обоим: второе издание «Биографий поэтов» Хэзлитта — для Элизабет и первое издание его же «Лекций об английских комических авторах» — для него. Майкл и Джилл окружили их обоих великой любовью, и он подумал: «Если бы мне позволили выбирать себе родителей, лучшей пары, чем эта, я и вообразить бы не мог».

Его собственная мать чувствовала себя неплохо, была в безопасности и далеко, ей исполнилось семьдесят восемь и он по ней скучал.


Моя милая амма!

Вот еще один год доволакивает ноги, но мы, рад тебе сообщить, стоим на ногах крепко. Кстати, о ногах: как твой «артурит»? Когда я был в Рагби, твои письма ко мне всегда начинались с вопроса: «Ты упитанный или худой?» Худой означало, что твоего мальчика плохо кормят. Упитанный — это хорошо. Так вот, я худею, но ты должна этому радоваться. В целом худоба лучше. В письмах из школы я постоянно старался скрыть, насколько я там несчастен. Эти письма были первыми моими упражнениями по части вымысла: «набрал 24 очка, играя в крикет», «провожу время замечательно», «здоров и всем доволен». Когда ты узнала, как плохо мне там было, ты, конечно, пришла в ужас, но тогда я уже готовился поступать в колледж. Тридцать девять лет прошло с тех пор. Мы всегда скрывали друг от друга плохие новости. Ты тоже. Ты рассказывала Самин все как есть, а потом добавляла: «Только не говори Салману, это его расстроит». В общем, мы с тобой друг друга стоим. Так или иначе, жизнь наша, как говорится, «устаканилась». Дом не привлекает внимания соседей. Кажется, мы сумели соорудить себе кокон, и атмосфера внутри него порой почти спокойная, и я в состоянии работать. Книга продвигается хорошо, и я уже вижу финишную черту. Когда книга продвигается хорошо, все остальное в жизни кажется терпимым — даже в моей странной жизни. Я тут подвел итог года. В «отрицательной» колонке — астма с поздним началом, своеобразная маленькая награда от Вселенной за отказ от сигарет. Но по крайней мере я никогда уже не закурю снова. Вдохнуть дым я просто-напросто не в состоянии. Астма с поздним началом обычно протекает нетяжело, но она неизлечима. И, как ты всегда нас учила, «чего нельзя вылечить, то надо вытерпеть». В числе «плюсов» года: новый лидер лейбористов Тони Блэр произнес в интервью Джулиану Барнсу кое-какие приятные слова. «Я абсолютно, на все сто поддерживаю его... К таким вещам надо относиться очень серьезно». «Абсолютно, на все сто» — не так плохо, как по-твоему, амма? Будем надеяться, проценты не упадут, когда он станет премьером. А европейским мусульманам фетва, похоже, надоела почти так же, как мне. Голландские и французские мусульмане выступили против нее. Французские, по существу, поддержали свободу слова и свободу совести! В Великобритании у нас, конечно, по-прежнему имеются Сакрани, Сиддики и брадфордские клоуны, так что посмеяться есть над чем. А в Кувейте один имам хочет запретить «богохульную» куклу Барби. Могла ли ты себе представить, что бедная Барби и я будем признаны виновными по одной и той же статье? Один египетский журнал опубликовал отрывки из «Шайтанских аятов» по соседству с запрещенными текстами Нагиба Махфуза и потребовал отнять у религиозных властей право решать, что в Египте можно читать, а чего нельзя. Против фетвы, между прочим, выступил Тантауи, верховный муфтий Египта. А король Марокко Хасан во вступительной речи на заседании организации «Исламская конференция» в Касабланке сказал, что никто не имеет права объявлять людей неверными, провозглашать против них фетвы и джихады. Это, я считаю, хорошо. Время идет, и вступают в игру фундаментальные вещи. Будь здорова. Приезжай поскорее повидаться. Я люблю тебя.

P. S. Пресловутая Таслима причиняет в Швеции массу неприятностей Габи Г., осуждает его (за что?), заявляет, что не может сказать о нем ничего хорошего. Похоже, она та еще штучка, она оттолкнула от себя своих защитников по всей Европе. Бедный Габи сделал для того, чтобы избавить ее от опасности, едва ли не не больше, чем кто бы то ни было. Правду говорят: ни одно доброе дело не остается безнаказанным.

С Новым годом!

Я здоров и весел.


Он дописал свой роман. Семь лет прошло с тех пор, как Саладин Чамча отвернулся от окна, выходившего на Аравийское море; пять — с тех пор как Сорейя, мать Гаруна Халифа, снова начала петь. Эти концовки пришли к нему в ходе работы над книгами, но концовка «Прощального вздоха Мавра» была у него почти с самого начала. Мавр Зогойби произносит на кладбище реквием по самому себе: лягу на этот старый камень, положу голову чуть ниже букв RIP[201] и закрою глаза, чтобы, как исстари повелось в моей семье, уснуть в час беды с надеждой на радостное и светлое пробуждение в лучшие времена. Полезно было знать последние музыкальные ноты, знать, куда нацелены все летящие стрелы повести — сюжетные, тематические, комические, символические. За пределами книжных страниц вопрос о концовке, приносящей удовлетворение, чаще всего не имеет ответа. Человеческая жизнь редко бывает стройной, и лишь эпизодически она осмысленна, ее неуклюжесть — неизбежное следствие победы содержания над формой, победы что и когда над как и почему. Но чем дальше, тем крепче была его решимость придать своей собственной истории концовку, в которую все отказывались верить, в которой он и те, кого он любит, могли бы перейти из мира, определяемого понятиями «риск» и «безопасность», в будущее, свободное от угроз, в будущее, где риск снова станет лишь тем, что сопутствует творческой дерзости, а безопасность — тем, что ты чувствуешь, когда тебя окружает любовь.

Он всегда был пост-нечто, согласно рассуждениям светил литературоведения, из которых следовало, что вся современная словесность — лишь последствие чего-то, отзвук чего-то: постколониальная, постмодернистская, постсекулярная, постинтеллектуальная, постграмотная. Теперь он вознамерился добавить к этому постному меню свое собственное блюдо: постфетвальную литературу. Стать помимо того, что «по-ко» и «по-мо», еще и «по-фе». Отвоевать — это всегда его интересовало, еще с тех пор, как он написал «Детей полуночи», отвоевывая для себя свое индийское наследие, и даже, если на то пошло, со времен более ранних: ведь разве не в Бомбее он рос, и разве не был этот мегалополис построен на земле, отвоеванной у моря? Теперь он снова попытается отвоевать утраченное. Выпустив в свет законченный только что роман, он отвоюет себе место в мире книг. А еще он разработает и осуществит план летнего отдыха в Америке, будет выговаривать себе у полицейских начальников все новые приращения свободы, и — да, он по-прежнему будет думать о политическом давлении, о кампании защиты, но он не может ждать политического решения, и у него нет на это времени, ему надо хватать те частицы свободы, что лежат в пределах его досягаемости, надо начать двигаться к счастливой концовке, которую он твердо решил написать для себя, двигаться, с каждым шагом сбрасывая с себя толику бремени.

Эндрю, говоря с ним по телефону о «Мавре», расчувствовался почти до слез. Гиллон отреагировал сдержаннее, но и на него роман подействовал. Он был рад их воодушевлению, хоть у него и возникло чувство, что концовка недоработана, что Васко Миранда, злодей последней части, обрисован недостаточно четко. Элизабет дочитала роман, была рада, что он посвящен ей (Э. Дж. У.), высказала много похвал и ряд острых редакторских замечаний, но, кроме того, вообразила, что японка из финальной части книги, чье имя и фамилия — Аои Уэ — состояли из одних гласных, в какой-то мере списана с нее и сравнение, которое Мавр Зогойби проводит между Аои и его прежней возлюбленной, психически неуравновешенной Умой (он назвал Аои женщиной «более достойной, которую он, однако, любил меньше»), — это на самом деле сравнение ее с Мэриан. Ему пришлось целый час убеждать ее, что это не так, что, если она хочет найти в романе себя, ей надо посмотреть на манеру писательской речи, на любовную нежность, которой он обязан ей, Элизабет, и которая стала ее подлинным вкладом в эту книгу.

Он говорил правду. Но, договорив, почувствовал, что принизил роман: вновь ему пришлось разъяснять свою работу, растолковывать мотивы, которые им двигали. Радость от ее завершения испорчена, и он начал опасаться, что люди будут читать книгу лишь как его зашифрованную автобиографию.

В тот вечер они ужинали с Грэмом Свифтом и Кэрилом Филлипсом[202] в ресторане «Джули» в Ноттинг-Хилле, и Дику Вуду, поехавшему на этот раз с командой охранников самолично, не понравилось, что они засиделись так поздно, и в полночь он послал ему записку с требованием вернуться домой, потому что шоферы устали. Однажды — на дне рождения у Билли Конноли — такое уже было, и на сей раз произошла перебранка: «клиент» операции «Малахит» сказал Вуду, что ни с каким другим «клиентом» он так — точно с малым ребенком — себя бы не повел и что взрослые люди иногда сидят за ужином допоздна. Дик сбавил тон; на самом деле, сказал он, он написал эту записку потому, что официант подозрительным шепотом с кем-то говорил по телефону. Кэз Филлипс провел расследование — ресторан был его излюбленным заведением — и доложил, что официант звонил своей девушке; впрочем, никто из охраны, даже Рэб, правая рука Дика, его версии с официантом все равно не поверил. «Да ни при чем тут телефонный звонок, мы все это понимаем, — сказал Рэб со смехом. — Дик устал, только и всего». Рэб извинился перед ним «от всей команды» и пообещал, что впредь такого не случится. Но им овладело мрачное чувство, что его надежды на все более «обычное» общение с друзьями разбиты. Ведь не кто иной, как Дик, говорил ему, что полиция обращается с ним чересчур жестко, что она излишне ограничивает его свободу передвижения.

Стараясь уладить отношения, у него побывала Хелен Хэммингтон, а день спустя приехал и Дик. Он вошел со словами: «Я не жду от вас извинений», чем существенно ухудшил ситуацию. Во время этой встречи он, однако, согласился, что нужна б`ольшая «гибкость». Вину за былую негибкость Дик возложил на Тони Данблейна, который уже не участвовал в операции. «Теперь, когда его нет, вы увидите, что наши люди достаточно сговорчивы». Но Данблейн мистеру как раз нравился, он всегда был готов помочь.

Он получил два враждебных послания: фотографию выдр с подписанной в кружочке репликой YOU SHOUDN’T OTTER DONE IT[203] и поздравительную карточку с надписью «Счастливой фетвы! До скорой встречи. Исламский джихад». В тот же день Питер Темпл-Моррис из «антирушдистской» парламентской группы тори произнес речь на семинаре по Ирану в Школе восточных и африканских исследований, в которой он в благожелательном присутствии иранского поверенного в делах Ансари заявил, что во всем виноват мистер Рушди и он должен теперь хранить молчание, поскольку «молчание — золото». Это был двуязычный каламбур: в Иране автора «Шайтанских аятов» иногда называли «золотым человеком», что на фарси представляет собой идиому, означающую «нечестный человек», «темная личность». В тот же день Фрэнсис, позвонив, сказала ему, что «Статья 19» за 1994 год истратила на кампанию его защиты 60 тысяч фунтов, а собрала только 30 тысяч, так что теперь деятельность придется сократить вдвое.

На ежегодной вечеринке подразделения «А» он был растроган, узнав, что команда операции «Малахит» прониклась к его роману сильными собственническими чувствами и уверена, что он «должен» получить за него Букеровскую премию. «Хорошо, — сказал он парням, — мы свяжемся с жюри и дадим ему знать, что внушительный отряд хорошо вооруженных людей горячо заинтересован в результате». После этого им с Элизабет позволили поужинать в «Плюще». (Охранники заняли столик у двери и глазели на публику, как все остальные.) Он очень взволнован, сказал он Элизабет, потому что, окончив «Прощальный вздох Мавра», он даже сильней, чем после «Гаруна и Моря Историй», чувствует, что одержал победу над силами мрака. Даже если его сейчас убьют, это не станет его поражением. Им не удалось заставить его замолчать. Он продолжил делать свое дело.

Снаружи их ждали папарацци, и все они знали, кто такая Элизабет; но, выйдя из ресторана, он сказал: «Меня можно, а ее, пожалуйста, не надо», и все до одного уважили его просьбу.


Кларисса опять чувствовала себя хорошо. Впервые прозвучали слова «полная ремиссия». У Зафара на лице появилась широкая улыбка, какой его отец не видел уже довольно давно. Кларисса, кроме того, хотела поступить на новую работу — на должность заведующей отделом литературы в Совете по искусству, которую он советовал ей попытаться получить. Он позвонил Майклу Холройду, который входил в комиссию, проводившую собеседование, и произнес горячую речь в ее поддержку. Минусом, сказал Майкл, могут счесть ее возраст; не исключено, что Совет предпочтет кого-нибудь помоложе. Он сказал: Майкл, ей всего-навсего сорок шесть. И она прекрасно подходит для этой должности. Она пошла на собеседование и произвела на комиссию сильное впечатление. Чрез несколько дней она приступила к работе.

У «Прощального вздоха Мавра» что ни день появлялись новые друзья. Письмо, полное энтузиазма, пришло из Парижа от его французского редактора Ивана Набокова. Сонни Мехта, по обыкновению труднодоступный, еще не прочел. «Да, — сказал Эндрю помощник Сонни, — он беспокоился на этот счет». Кошмарный сценарий заключался в том, что Сонни запаникует из-за сатирического изображения в книге бомбейской политической организации «Ось Мумбаи», прототипом которой послужила бандитская партия «Шив сена», и «Рэндом хаус» аннулирует договор, как это произошло с «Гаруном». Но в конце концов, после долгих тревожных дней, когда он, получив сообщение, что Сонни «просит ему позвонить», неоднократно звонил и слышал в ответ, что великий человек занят, они поговорили-таки и Сонни похвалил книгу. Рвать договор на сей раз никто не стал. Еще один маленький шажок вперед.

А потом — шаг побольше. После долгих переговоров между ним и Скотленд-Ярдом Рэб Конноли сообщил ему: когда «Прощальный вздох Мавра» выйдет в свет, ему позволят выступать с публичными чтениями и надписывать покупателям экземпляры, и об этих мероприятиях можно будет объявлять за шесть дней, избегая пятниц, чтобы мусульманская оппозиция не могла использовать во враждебных целях пятничные совместные молитвы. «Объявление в субботу — мероприятие в следующий четверг, — сказал Рэб. — На это дано согласие». Это был прорыв. Его редактор Фрэнсис Коуди и отвечавшая за рекламу Кэролайн Мичел были чрезвычайно взволнованны.

Шаг назад, когда он случился, стал для него полной неожиданностью. Кларисса день ото дня чувствовала себя лучше, она была увлечена новой работой, у Зафара, по мере того как поправлялось здоровье матери, налаживались дела в школе, и с каждой неделей уверенность подростка в себе росла. Вдруг в середине марта Кларисса позвонила и сказала, что он должен ей заплатить, — так она считает сама, и так считают те, чьими советами она пользуется. (Когда они развелись, у него не хватило средств решить с ней денежный вопрос раз и навсегда, и он десять лет платил ей смесь алиментов и пособия на ребенка.) Ее юристы объяснили ей, что она может получить с него громадные суммы, сказала она, впервые признав, что консультировалась с юристами; но она согласна на 150 тысяч фунтов. «Ладно, — ответил он. — Пусть будет по-твоему. Сто пятьдесят тысяч. Хорошо». Очень большие деньги, но дело даже не в этом. Враждебность, как и любовь, приходит к тебе откуда не ждешь. Он не думал, что она станет вымогать у него деньги после всех этих лет, после того, как он проявлял огромное беспокойство о ней во время ее болезни, после того как он замолвил за нее слово в агентстве «А. П. Уотт» и в Совете по искусству. (Справедливости ради надо сказать, что она про эти телефонные звонки не знала.) Скрыть от Зафара, что в отношениях между матерью и отцом вдруг возникла напряженность, было невозможно. Подросток был очень обеспокоен и требовал, чтобы ему объяснили, в чем дело. Почти уже шестнадцатилетний, Зафар смотрел на обоих родителей во все глаза. Утаить от него правду — об этом нечего было и думать.


Заместитель министра иностранных дел Ирана Махмуд Ваези сделал противоречивые заявления: в Дании пообещал, что Иран не будет посылать убийц, чтобы исполнить смертный приговор, а на следующий день в Париже сказал, что приговор «необходимо привести в исполнение». Полный провал политики «критического диалога» между Евросоюзом и Ираном, осуществлявшейся с 1992 года, чтобы побудить Иран улучшить положение с правами человека, отказаться от поддержки терроризма и отменить фетву, стал очевиден. Диалог был недостаточно критическим, да иранцы и не вели его вовсе, не будучи в нем заинтересованными.

И как отозвалось на парижское выступление Ваези британское правительство? Да никак. Другие страны выразили протест, но Соединенное Королевство даже не пикнуло. Несколько дней он негодовал на раздвоенный язык Ваези, а потом ему пришла в голову мысль. Он предложил Фрэнсис Д’Суза такой план: если рассматривать датское заявление Ваези как нечто вроде декларации о «прекращении огня», то, может быть, удастся побудить французов заставить Иран отмежеваться от последующих замечаний своего заместителя министра в Париже и публично пообещать не приводить фетву в исполнение, за чем ЕС должен будет пристально наблюдать в течение оговоренного времени, и так далее, и так далее, — лишь в этом случае отношения смогут улучшиться и дойти до полного дипломатического уровня. Идея подобной «французской инициативы» взволновала Фрэнсис. На нее угнетающе подействовала недавняя встреча с Дугласом Хоггом, во время которой тот сказал ей, что, ничего нельзя сделать, кроме как охранять его по-прежнему: в Иране главенствует Хаменеи, поэтому иранский терроризм продолжается. Хогг сообщил Фрэнсис, что иранцы полтора года назад пообещали ему не приводить фетву в исполнение в Великобритании, но он не считал нужным об этом упоминать, потому что это «ничего не значило». Так что политика правительства Ее величества была, как обычно, инертной. Фрэнсис согласилась попытаться воздействовать на французских союзников. Она вошла в контакт с Жаком Лангом и Бернаром-Анри Леви, и они начали разрабатывать план. А он даже позвонил Жаку Деррида; тот предложил ему сфотографироваться с французскими парламентариями и предупредил: «То, с кем именно вы встретитесь, будет интерпретироваться как политический сигнал, поэтому вам надо остерегаться некоторых персон». Без сомнения, Деррида имел и виду Леви — спорную фигуру во Франции. Но Бернар оказывал ему твердую поддержку, и он не собирался отмежевываться от такого верного друга.

19 марта 1995 года он поездом «Евростар» отправился в Париж, где немедленно попал в лапы RAID и был отвезен на встречу с группой храбрых французских мусульман, подписавших декларацию в его поддержку. На следующий день он повидался со всеми ведущими политиками Франции sauf Mitterand: с будущим президентом Жаком Шираком, крупным мужчиной с неуклюжей походкой, удобно расположившимся в своем теле и глядящим на тебя мертвыми глазами убийцы; с премьер-министром Эдуаром Балладюром, человеком с маленьким ротиком и вечно поджатыми губками, чья негнущаяся чопорная фигура приводила на память французское выражение il a avalé son parapluie (он как будто аршин проглотил); с министром иностранных дел Аленом Жюппе, быстрым, сообразительным маленьким лысым типчиком, который позднее пополнил список политиков своей эпохи, осужденных за преступления (в его случае это были махинации с государственными средствами); с социалистом Лионелем Жоспеном, который выглядел как cavaliere insistente[204] из романа Кальвино: пустота, облаченная в мешковатый костюм. Они с Фрэнсис предложили им «план прекращения огня», и те дружно на него согласились. Жюппе пообещал включить пункт об этом в повестку дня встречи министров иностранных дел ЕС, Балладюр дал пресс-конференцию, на которой объявил о плане как об «их» инициативе, Ширак сказал, что говорил с Дугласом Хердом и тот «высказался “за”». Он же сам провел пресс-конференцию в Национальном собрании Франции и отправился домой с мыслью, что какое-то движение, может быть, и началось. От Дугласа Хогга пришло послание с предложением встретиться в ближайшие дни. «Я думаю, он скажет, что если правительство Ее величества согласится на «французскую инициативу», то начнется страшное давление со стороны заднескамеечников-консерваторов, которые потребуют в случае успеха инициативы отменить охрану, — писал он в своем дневнике. — У меня поэтому должна быть абсолютная внутренняя ясность насчет того, чего именно я хочу, и мне надо будет заставить британское правительство принять в свой лексикон слова «прекращение огня» и «наблюдение», на что мы сподвигли французов. И он должен пообещать, что добьется от «Бритиш эйруэйз» снятия запрета». Рэб Конноли сказал: «Хогг вам ответит, что опасность по-прежнему очень большая и поэтому от французской инициативы пользы никакой». Ну, подумал он, это мы еще посмотрим.

Он отправился встречаться с Хоггом, имея в голове всю историю инертности пополам с враждебностью, проявленной по отношению к нему Форин-офисом, и был настроен решительно. Его самого и его книгу подвергли нападкам два министра иностранных дел — Хау и Херд; был период, продлившийся не один год, когда никто из дипломатов и политиков не хотел с ним встречаться, а затем был столь же неудовлетворительный период тайных, «отрицабельных» встреч со Слейтером и Гором-Бутом. Чтобы «разбудить» британцев, понадобилось давление со стороны других правительств, которого ему пришлось добиваться, и даже тогда их поддержка была половинчатой: Джон Мейджор не захотел с ним фотографироваться и, пообещав вести «более твердую линию», своего обещания не выполнил. Сам же Хогг дал понять, что британская политика сводится к ожиданию «смены режима» в Иране, на что трудно было надеяться. Кто, хотелось ему спросить, сказал британским СМИ, что его заграничные поездки дорого обходятся казне, тогда как на самом деле они не стоят ей ничего? Почему постоянное вранье насчет этих «расходов» ни разу не было опровергнуто?

Дуглас Хогг выслушал его сочувственно. Он выразил готовность поддержать «французскую инициативу», или «план прекращения огня», но заметил:

— Должен вам сказать, что ваша безопасность по-прежнему находится под весьма реальной угрозой. Мы полагаем, что иранцы до сих пор активно вас ищут. А если мы пойдем по этому пути, французы и немцы быстро наладят связи с Ираном, и в конце концов так же поступит и британское правительство. Политическое давление прекратится. И мне придется послать вам высокопарное письмо, чтобы я смог потом сказать, что вы были предупреждены об опасности.

Потом. В смысле — после того как его убьют.

— Мы стараемся улучшить формулировку демарша, — сказал Хогг. — Он должен включать в себя связанных с вами лиц — всех, кому угрожает фетва: переводчиков, издателей, книготорговцев и так далее. И мы хотим, чтобы Балладюр отправил документ прямо Рафсанджани и получил, если возможно, его собственноручную подпись на нем, потому что чем выше статус подписавшего, тем больше шансов, что они действительно посадят собак на цепь.

Вечером он написал в дневнике: «Не совершаю ли я самоубийство?»

Ларри Робинсон — сотрудник американского посольства, осуществлявший с ним связь, — позвонил Кармел Бедфорд, желая выяснить, что происходит. Робинсон был обеспокоен. «Иранцам нельзя доверять, — сказал он. — Это подорвет всю нашу стратегию». Кармел отреагировала резко: «Что, собственно, вы для нас сделали? О какой стратегии вы говорите? Если она есть, объясните, в чем она состоит, предложите что-нибудь. Шесть с половиной лет никто пальцем не хотел шевельнуть, и если теперь вырисовывается соглашение через ЕС, мы его примем». — «Я вам перезвоню», — сказал Ларри Робинсон.

10 апреля, в решающий день встречи министров иностранных дел ЕС, позвонил Энди Эшкрофт, помощник Хогга, чтобы сказать, что и Херд и Мейджор «на вашей стороне» и что французская инициатива теперь стала частью британской государственной политики. Мистер Антон подчеркнул: очень важен период наблюдения за тем, как иранцы будут выполнять свои обещания, на что Эшкрофт сказал: «Безусловно, именно так мы и будем подходить к делу». После этого разговора он позвонил редактору «Таймс» Питеру Стодарду и редактору «Гардиан» Алану Расбриджеру и предупредил их, что надо ждать развития событий. Он позвонил Ларри Робинсону: «Это не альтернатива отмене фетвы. И здесь нет намерения создать «зону, свободную от фетвы», включающую в себя Европу и США; это соглашение повсеместного действия». Робинсон высказал разумные сомнения: «Это может позволить Ирану сняться с крючка». Но он еще не слышал мнения Вашингтона и потому не знал, как, с учетом всех обстоятельств, настроена администрация: за или против. Сам же Робинсон чувствовал, что опасность со стороны охотников за вознаграждением уменьшилась, но угроза со стороны режима — нет.

— Что ж, риск имеется, — сказал он Ларри. — А где его нет?

Он поговорил с Ричардом Нортоном-Тейлором из «Гардиан». Разработан проект документа, и ЕС предложит Ирану его подписать. В нем будет содержаться абсолютная гарантия того, что фетву не приведут в исполнение, и он может стать шагом на пути к последующей ее отмене.


Встреча министров, сказал ему Энди Эшкрофт, прошла хорошо. Упоминание о «связанных с ним лицах» в текст не включили, но французы согласились, что тройка министров иностранных дел обсудит этот вопрос с иранцами устно. Он подтвердил: очень важно поговорить с прессой и выделить главнейшие моменты.

К истории удалось привлечь внимание. Все газеты сообщили о ней на первых страницах. «Таймс намеревалась продолжить освещение темы. Почему британское правительство не подумало о чем-либо подобном раньше? Создалось общее мнение, что это была его собственная инициатива, которой он сумел заинтересовать французов без особого участия британского Форин-офиса. Так-так, подумал он, неплохо.

Тегеранское радио заявило: Нелогично со стороны ЕС просить формально гарантировать, что фетва не будет приведена в исполнение: ведь иранское правительство никогда не заявляло, что исполнит ее. Звучало как некая полугарантия. И вот 19 апреля в 10.30 утра по лондонскому времени тройка послов в Тегеране (французский, немецкий, испанский) и британский поверенный в делах Джеффри Джеймс предъявили иранскому МИДу требования ЕС.

Демарш состоялся, и новость мгновенно передали телеграфные агентства. Верховный судья Ирана Язди высмеял эту инициативу, а Санеи с «Баунти» сказал: «Этим они только добьются, что фетва будет осуществлена раньше», и, может быть, он был прав. Но Ричард Нортон-Тейлор из зарубежного отдела «Гардиан» сообщил Кармел, что Рафсанджани в конце своего визита в Индию пообещал на пресс-конфенции, что Иран не будет приводить фетву в исполнение.

Зафар хотел знать, что происходит. Когда ему объяснили, он сказал: «Отлично! Отлично!» Глаза подростка засветились надеждой, а его отец подумал: Если они подпишут документ, нам еще надо будет постараться сделать так, чтобы он не остался пустой бумажкой.


«Французская инициатива» постепенно продвигалась по кишечному лабиринту иранской муллократии, переваривалась и всасывалась по таинственным неторопливым обычаям этого загадочного организма. Время от времени раздавались те или иные заявления — то в положительном, то в отрицательном смысле. Они приводили на ум кишечные газы. Вонь от них была большая, но суть была не в них. Даже громкий, шокирующий слух — глава иранской разведки бежал из страны с документами, доказывающими причастность режима к международному терроризму, — был всего-навсего отрыжкой из желудка этого многоголового Гаргантюа от духовенства, смрадным пузырем, со взрывным звуком вылетевшим через один из его многих, противоречиво вещающих ртов. (Этот слух, что неудивительно, оказался ложным. Газообразным ничем.) Настоящий, официальный ответ появится, когда придет время.

Между тем он опять полетел с Элизабет в Австрию: министр культуры Рудольф Шольтен, с которым они быстро становились добрыми друзьями, и его жена Кристина пригласили их провести несколько дней «вне клетки» Но, приехав, они оказались посреди семейной трагедии.

Утром того дня отца Рудольфа сбила машина, и он погиб. «Мы уедем, вам не до нас», — немедленно сказал он, но Рудольф настоял, чтобы они остались: «С вами нам будет легче». Кристина подтвердила: «Да, останьтесь, прошу вас». В очередной раз он получил от знакомых урок красивого поведения, урок силы.

Они поужинали в полном произведений искусства доме близкого друга Шольтена — Андре («Франци») Хеллера, эрудита, писателя, актера, музыканта, продюсера и прежде всего творца необычайных публичных инсталляций и организатора ярких художественно-театральных мероприятий по всему миру. Хеллер взволнованно говорил о грандиозном митинге Fest für Freiheit («Праздник свободы»), который он готовил; митинг должен был пройти через два дня на площади Хельденплац. Именно там, на Хельденплац, Адольф Гитлер в 1938 году объявил об аншлюсе Австрии. Антинацистский митинг на том же месте должен был стать актом отвоевания Хельденплац, очищения ее от пятнающей памяти о нацизме — и то же время ударом по набирающему силу современному неонацизму. Нацистские подводные течения имелись в Австрии всегда, и популярность правых неонацистских политиков, возглавляемых Йоргом Хайдером, росла. Австрийские левые понимали, что противник силен, и это заставляло их действовать по нарастающей, все более и более страстно. «Вы должны задержаться, — вдруг сказал Франци Хеллер. — Вы должны там быть, очень важно, чтобы вы выступили с этой сцены в защиту свободы». Поначалу он отказывался, сомневаясь, что ему следует вторгаться в чужую повесть, во внутреннюю жизнь другой страны, но Хеллер был непреклонен. Так что он написал короткий текст на английском, Рудольф и Франци перевели его, и он по-попугайски его заучил, раз за разом повторяя фразы на языке, которого не знал.

В день митинга на Хельденплац небеса над Веной разверзлись и полило так, что казалось: если какой-либо Бог существует, то он, вероятно, неонацист вроде Йорга Хайдера. Или, может быть, Хайдер на некий вагнеровский манер имеет доступ к Фрейру, германо-скандинавскому богу природных сил, и в оперной молитве упросил его наслать на мир губительный дождь-Рагнарок. Франци Хеллер был очень обеспокоен. Если придет мало народу, это будет катастрофа, это будет пропагандистский подарок Хайдеру и его сторонникам. Он беспокоился зря. Утренние часы шли, и площадь наполнялась. Люди большей частью были молодые, одни завернулись в пластиковые плащи, другие держали мало от чего спасавшие зонтики, третьи просто-напросто равнодушно подставляли плечи ничего не значащему ливню. Пятьдесят с лишним тысяч человек принесли на оскверненную старую площадь свои надежды на лучшее будущее. Со сцены раздавалась музыка, звучали речи, но главной звездой митинга была публика — величественная публика, промокшая, но не погасшая. Он произнес по-немецки свои несколько фраз, и пропитанная водой толпа отозвалась приветствиями. Радовался и Вольфганг Бахлер, возглавлявший его группу охраны. «Так ему и надо, Хайдеру», — ликовал он.

А на Франкфуртской книжной ярмарке видная исследовательница ислама Аннемари Шиммель получила Премию мира немецких книготорговцев и, к смятению многих, выступила с горячей поддержкой фетвы, направленной против автора «Шайтанских аятов» — книги, которую она ранее осудила. Разгорелся скандал, она применила было «защиту Кэта Стивенса» — она, мол, ничего такого не говорила, — но потом, после того как многие заявили прессе о своей готовности подтвердить под присягой, что слышали от нее эти слова, она кратко сказала, что хочет за них извиниться, — и так и не извинилась. Безусловно, она была крупным ученым и величественной дамой семидесяти трех лет, но это не значит, что она не была членом Партии глупцов, возглавляемой Кэтом Стивенсом.


«Статья 19» организовала поездку в Данию на встречу с премьер-министром и министром иностранных дел, и, несмотря на растущее ощущение бесполезности таких встреч, он поехал. С ним был его издатель Йоханнес Риис — добрый, принципиальный человек с мягкой манерой речи, — и из Осло приехал Вильям Нюгор. Им позволили прогуляться по Копенгагену и даже, к его изумлению, поздно вечером побывать в парке Тиволи, где несколько блаженных, беззаботных минут они катались на электромобильчиках, кричали и врезались друг в друга, точно мальчишки. Он глядел, как Вильям и Йоханнес с маниакальным упоением гоняют по парковой площадке на своих машинках, и думал: Я за эти годы получил урок не только худшего, что есть в человеческой природе, но и лучшего в ней, урок отваги, принципиальности, самоотверженности, решимости и чести, и вот что я хотел бы помнить в конечном итоге: что я был в центре группы людей, которые вели себя так хорошо, так благородно, как только могут себя вести люди, и, помимо этой группы, я был посреди более широкой повести, наполненной людьми, с которыми я не был знаком и никогда не буду знаком, людьми, испытывающими такую же решимость, как мои друзья на автомобильчиках, не дать мраку взять верх.

Вдруг ожила «французская инициатива». Позвонила чрезвычайно взволнованная Джилл Крейги: радио твердит о том, что «иранцы сдают позиции». Он не мог в тот вечер получить подтверждение от кого-либо другого, но волнение Джилл было заразительно. Наутро это было во всех новостях. Амит Рой, автор передовой статьи в «Телеграф», в частном порядке сказал Фрэнсис Д’Суза, что провел три часа с иранским поверенным в делах Голамрезой Ансари и тот говорил «невероятные вещи». Мы никогда не исполним фетву, мы отменим денежное вознаграждение. Он оставался спокойным. Ложных рассветов было уже много. Но Зафар взволновался. «Чудесно, чудесно», — повторял он, чем заставил-таки отца расчувствоваться чуть ли не до слез. Посреди поднятого прессой шума они сидели вдвоем и обсуждали «Вдали от обезумевшей толпы» Томаса Гарди: он помогал Зафару готовиться к школьному экзамену. Вместо Хаменеи и Рафсанджани они говорили о Батшебе Эвердин, Уильяме Болдвуде и Габриэле Оуке.

Фрэнсис услышала, что в Тегеран по приглашению властей едут западные журналисты, в том числе пятеро британцев. Неужели будет сделано заявление? «Не дергайтесь, солнце еще не встало, — сказал он Фрэнсис. — Мулла еще не прокукарекал». На следующее утро — большая статья в «Таймс». Он сохранял спокойствие. «Я знаю реальность, — поведал он своему дневнику. — Когда я смогу жить без полицейских? Когда меня начнут перевозить авиалинии, когда государства начнут впускать меня без истерики в стиле RAID? Когда я смогу снова стать частным лицом? Подозреваю, что не скоро. «Вторичные фетвы», налагаемые людскими страхами, трудней преодолеть, чем ненависть мулл». И тем не менее он невольно спрашивал себя: Неужели я все-таки сдвинул эту гребаную гору?

Из кабинета Хогга позвонил Энди Эшкрофт: шум, поднятый прессой, стал для Форин-офиса «полной неожиданностью». «Возможно, иранцы начали двигаться к смягчению своей позиции». Их официальный отклик, по мнению Эшкрофта, мог прозвучать не ранее чем через месяц. Встреча между представителями Ирана и ЕС в рамках «критического диалога» должна была произойти 22 июня, и тогда-то британские дипломаты ожидали услышать официальный ответ на демарш.

30 мая, после встречи министров иностранных дел ЕС, датское правительство заявило: оно «уверено», что Иран «даст удовлетворительный ответ на демарш до окончания председательства Франции в ЕС». Французы сильно давили, иранцы, люди серьезные, выторговывали себе уступки, но ЕС держался твердо. «Близится, — написал он в дневнике. — Близится».

Депутат британского парламента Питер Темпл-Моррис сказал по радио Би-би-си: «Рушди с некоторых пор ведет себя неплохо, держит язык за зубами, потому-то и стало возможным продвижение». Но интервью, которое Роберт Фиск[205] взял у иранского министра иностранных дел Велаяти, было полно прежней тухлятины: фетва неотменима, обещание награды — проявление свободы слова, и тому подобное. Отрыжка и метеоризм. Существенного надо было еще дождаться.


Полиция теряла самообладание из-за публикации «Прощального вздоха Мавра». Была достигнута договоренность о чтении отрывков в книжном магазине «Уотерстоунз» в Хэмпстеде, но теперь Скотленд-Ярд хотел взять назад свое разрешение объявить о мероприятии заранее. Заместитель помощника комиссара «нервничает», сказала Хелен Хэммингтон, и еще сильнее будут нервничать люди в форме на месте. Она боялась, что они «перегнут палку», но, кроме того, сказала, что «специалисты» по общественному порядку опасаются бурной демонстрации, которую может устроить группа «Хизб ут-Тахрир». Эти люди, сообщила ему Хелен, «носят костюмы», «разговаривают по мобильным телефонам» и способны быстро и умело организовать нацеленный удар. Рэб Конноли, приехав встретиться с ним, заметил: «В органах есть люди, которые относятся к вам очень враждебно и хотят, чтобы чтение было сорвано». Он сказал еще, что, ведя переговоры с авиакомпанией «Катей Пасифик эйруэйз» о его морском турне по Австралазии, услышал, что на встречах авиаперевозчиков «Бритиш эйруэйз» «пропагандирует свой запрет» и уговаривает другие авиакомпании его поддержать.

Когда день выхода «Прощального вздоха Мавра» совсем приблизился, борьба между ним и руководителями Скотленд-Ярда, приводившая команду операции «Малахит» все в большее замешательство, переросла в открытую войну. Позвонил Рэб Конноли: коммандер Хаули был в отлучке, и в отсутствие Хаули другой высокопоставленный полицейский чин, коммандер Мосс, солидаризировался против него с «нервничающим» местным заместителем помощника комиссара Скитом. Полиция, сказал Конноли, отменяет свое согласие на заранее объявленные чтения, потому что это вы. Маргарет Тэтчер тоже написала книгу и собиралась отправиться с ней в турне, и всем мероприятиям с ее участием было автоматически обеспечено максимальное внимание полиции, потому что — старая гринаповская песня — она сослужила службу стране; а мистер Рушди — смутьян и помощи недостоин. Сотрудники, чаще всего имевшие с ним дело — Конноли, Дик Вуд и Хелен Хэммингтон (она была дома со сломанной ногой), — все поддерживали его, но их начальство было непреклонно. «Если он поедет в этот книжный магазин, — сказал Мосс, — он поедет один». Хаули, сказал Рэб Конноли, уже вернулся после уик-энда. «Я попросил его о встрече, — признался он, «вынося сор из избы». — Если он меня не поддержит, я уйду из охраны и, вероятно, опять надену форму». Эти простые слова резанули как ножом по сердцу.

Он рассказал обо всем Фрэнсис Коуди и Кэролайн Мичел — они были ошарашены. Они-то планировали выпуск книги, имея в виду его соглашение с полицией, а она теперь, в последнюю минуту, вознамерилась его нарушить. Он поговорил и с Фрэнсис Д’Суза. «Мое терпение на пределе, — сказал он ей. — Я не собираюсь больше с этим мириться». Если он пользуется охраной, она не может быть такой субъективной, такой мелочной. Если то, что ему сообщили об этом диктате, подтвердится, он перенесет войну в публичную сферу. Таблоиды, конечно, примутся его чернить, но они и так это делают. Пусть решает Англия.

Он вел войну с полицейскими чинами, которые считали, что он не сделал в жизни ничего ценного. Однако, похоже, не весь Скотленд-Ярд придерживался такого мнения. Дик Вуд сообщил, что помощник комиссара Дэвид Венесс, самый высокопоставленный на данный момент сотрудник полиции, причастный к этой истории, дал добро на чтение в Хэмпстеде, пообещав «унять этих паникеров». Рэб Конноли был дома — возможно, мрачно размышлял о том, как потеряет работу, когда предъявит свой ультиматум. Но в итоге никакого ультиматума он не предъявил. В понедельник Хаули приказал Конноли отменить мероприятие, и тот, позвонив в книжный магазин, отменил его, не поставив в известность ни издательство, ни самого автора.

Стало ясно, что обычным оружием эту битву не выиграть. Надо было применить термоядерное. Он потребовал встречи в Скотленд-Ярде на следующее утро и взял с собой Фрэнсис Коуди и Кэролайн Мичел как представительниц «Рэндом Хаус», чтобы подчеркнуть, что полиция серьезно нарушила планы издательства. Их встретили пристыженные участники операции «Малахит»: приковыляла Хелен Хэммингтон со сломанной ногой, здесь же были Дик Вуд и Рэб Конноли, все выглядели потрепанными и расстроенными, потому что сражались с начальником, который не привык к таким нарушениям субординации, и результат был плачевным. На них, полицейских немаленького ранга, Хаули «накричал». Решение коммандера, сказала Хелен, чье лицо под короткой стрижкой было мрачным и напряженным, «бесповоротно». Говорить больше не о чем.

И тут уже он, действуя по заранее рассчитанному плану, сознательно психанул и начал кричать. Он знал, что никто в этом кабинете не виноват в происходящем, что эти люди, по существу, рискнули ради него карьерой; но если он не сможет прорвать их фронт, он проиграл, а он был твердо намерен не проигрывать. Поэтому хладнокровно, понимая, что это его единственный шанс, он дал себе волю. Если Хелен не может изменить решение, орал он, пусть она, черт побери, немедленно отведет его к тому, кто может, потому что и в «Рэндом хаус», и он действовали в строгом соответствии с тем, что полиция назвала возможным, назвала месяцы назад, и такого произвола в последнюю минуту он, черт возьми, не потерпит — не потерпит, ясно? И если его сейчас же не отведут куда он сказал, он вынесет это на публику самым громким и самым агрессивным образом, так что давайте, Хелен, ведите меня к нему, а то хуже будет. Намного хуже, на хер. Через пять минут он был наедине с коммандером Джоном Хаули в его кабинете.

Если с Хелен он был весь огонь, то теперь обратился в лед. Хаули смотрел на него самым холоднющим из своих холодных взглядов, но по части стужи он мог дать полицейскому чину фору. Хаули заговорил первым.

— Мы полагаем, что, поскольку в последнее время на вас обращено большое внимание, — сказал он, имея ввиду демарш, — СМИ ухватятся за сообщение о предстоящем чтении и поместят его среди главных новостей.

И после этого на магазин обрушатся крикливые орды мусульман.

— Мы не можем этого допустить, — заключил Хаули.

Отвечая, он постарался сделать голос негромким:

— Ваше решение неприемлемо. Довод об опасности для общественного порядка меня не убеждает. И вы проявляете избирательность. На той же самой странице сегодняшней «Таймс», где говорится о возможной иранской оттепели, объявлено о книжном турне Тэтчер, и вы обеспечиваете ей охрану. И наконец, поскольку мистер Венесс не далее как вчера дал на мероприятие добро, все в «Уотерстоунз» и в «Рэндом хаус» знают о происходящем, так что эта история будет предана гласности, даже если я промолчу. Но я заявляю вам: я молчать не намерен. Если вы не измените свое решение, я созову пресс-конференцию и дам всем крупным газетам, радиостанциям и телеканалам интервью, в которых вам крепко достанется. До сих пор я отзывался о полиции не иначе как благодарственно, но я могу изменить тон — и хочу его изменить.

— Если вы так поступите, — сказал Хаули, — вы будете выглядеть очень некрасиво.

— Возможно, — ответил он, — но знаете что? Вы будете выглядеть не лучше. Поэтому выбирайте. Либо вы разрешаете чтение и никто из нас не выглядит некрасиво, либо запрещаете — и тогда некрасиво выглядим мы оба. Ваш выбор.

— Я подумаю о том, что вы сказали, — произнес Хаули своим четким серым голосом. — Я дам вам знать в течение сегодняшнего дня.


В час дня позвонил Энди Эшкрофт. «Большая семерка» присоединилась к кампании и согласилась призвать к отмене фетвы. ЕС усиленно давил на Иран, добиваясь подписи Рафсанджани и согласия на все условия французского демарша. «Вы не должны довольствоваться избавлением от фетвы одной Европы, — сказал он Эшкрофту. — И иранцы в комментарии после заявления должны предписать мусульманам, живущим на Западе, исполнять местные законы». Эшкрофт сказал, что настроен «довольно-таки оптимистично». «Я тут повздорил с Особым отделом, — признался он сотруднику Форин-офиса, — и хорошо бы вы сказали им свое слово: публичный скандал был бы сейчас совсем некстати». Эшкрофт засмеялся: «Посмотрим, чем я смогу помочь».

Через два с половиной часа позвонил Дик Вуд и сказал, что Хаули уступил. Чтение — через двое суток. Объявление о нем — только утром того же дня. Таков был предложенный ему компромисс.

Он его принял.

К полудню все сидячие места в «Уотерстоунз» были проданы. «А что было бы, объяви мы в понедельник, как планировалось? — сказал директор хэмпстедского магазина Пол Багли. — Мы бы продали тысячи экземпляров». На Хэмпстед-Хай-стрит было множество полицейских в форме, а демонстрантов не наблюдалось вовсе. Ни одного мужчины с бородой, плакатом и исполненным праведного гнева лицом. Ни единого. Где все эти костюмы и мобильные телефоны, где «тысяча необузданных фанатиков» из группы «Хизб ут-Тахрир»? Неизвестно где. Не там, где проводилось чтение. Если бы не орды полицейских на улице, все это выглядело бы как совершенно заурядное литературное мероприятие.

Заурядным оно, конечно, не было. Это публичное чтение стало для него первым почти за семь лет, о котором объявили заранее. В этот день выходил в свет его первый после «Шайтанских аятов» взрослый роман. Сотрудники магазина потом сказали Кэролайн Мичел, что чтение было лучшим из всех, какие они слышали, и это было приятно; самому же читавшему все это казалось чудом. Опять, после очень долгой разлуки, он был со своими читателями. Слышать их смех, чувствовать, что они растроганы... Необыкновенно. Он прочел начало романа, фрагмент про Лениных и пассаж о «Матери Индии». После этого радостные руки унесли в лондонский вечер сотни экземпляров книги. И ни единого демонстранта.

Он перешел свой Рубикон. Назад пути не было. На чтение пришли люди из кембриджского магазина «Уотерстоунз», и они хотели провести такое же мероприятие у себя, на сей раз дав объявление за два дня. Дик Вуд сказал, что «все в подразделении очень довольны». Он усомнился, что к числу довольных принадлежит коммандер Хаули. За день, потом за два, потом больше. Шаг за шагом — назад к своей подлинной жизни. От Джозефа Антона — к своему собственному имени.

Сотрудникам полиции, боровшимся за него с высокими чинами Скотленд-Ярда, он послал шампанского.


Шум по поводу «французской инициативы» день ото дня становился все громче. По сообщению «Индепендент», глава европейских ячеек иранских боевиков, принадлежащих к Корпусу стражей исламской революции, в письме к Хаменеи пожаловался, что ему приказали посадить своих собак на цепь: соломинка, показывающая, куда дует ветер, намек на то, что собак действительно загоняют в конуру и что Хаменеи, возможно, не против этого. Затем Арне Рут из газеты «Дагенс нюхетер» сообщил о «чрезвычайно волнующей» беседе в Стокгольме. Наряду с другими шведскими журналистами он встретился с иранским министром Лариджани, сказавшим поразительную вещь: он хочет, чтобы были написаны статьи, подчеркивающие «восхищение творчеством Салмана Рушди» в Иране, потому что нужно «изменить психологический климат». Еще более ошеломляющим было другое заявление, которое Лариджани сделал под запись: фетву не следует приводить в исполнение, поскольку это не отвечает интересам Ирана. И это сказал тот самый Лариджани, который не раз требовал предать Рушди смерти. По поводу Санеи с «Баунти», однако, Лариджани уперся: правительство не может ничего с ним поделать. А потом — остр`ота: почему бы господину Рушди не подать на Санеи в иранский суд? Оу, уэрри гуд, подумал он, ненадолго впав в диккенсовское пристрастие к гласным. Уэрри-уэрри гуд. Чудненько.

Воздух гоняло по кругу. Соломинки клонились то в одну сторону, то в другую. Если что-нибудь и могло дать ответ на этом ветру, он понятия не имел что.


Элизабет была расстроена: она все не беременела. Она предложила ему сделать «анализ спермы». Время от времени между ними случались такие моменты напряжения. Это тревожило их обоих.


Кэролайн Мичел сказала: «Да, пресса сильно возбуждена, и это можно использовать для того, чтобы улучшить твою жизнь». Он не хотел вечно оставаться запертым в теневом мире дипломатов, секретных агентов, террористов и контртеррористов. Если он откажется от своей картины мира и примет эту — ему никогда уже не спастись. Он пытался понять, как ему думать и действовать в свете того, что могло произойти в ближайшее время. Предстояло словно бы пройти по канату. Если Элиассон[206] был прав, говоря о необходимости положительного отклика в СМИ, то ему, вероятно, надо заявлять, что дела обстоят лучше, но не идеально, что это начало конца, но еще не конец, перемирие, но не полный мир. Аятолла Мешкини недавно сказал, что любую фетву можно отменить, и многие отменялись. Упомянуть ли об этом? Скорее всего, не стоит. Иранцы вряд ли будут в восторге, если он начнет предъявлять им цитаты из их духовных лидеров.

Позвонил Эндрю Грин из Форин-офиса, чтобы изложить ему план. Иранский текст будет составлен в форме «письма от министра иностранных дел Велаяти, где говорится, что его заместитель Ваези уполномочен высказать иранскую точку зрения». Существо дела будет раскрыто не в письме Велаяти, а в «приложении» к нему, которое так же опубликует иранская пресса. Грин хотел знать, приемлемо ли это для него. Похоже было на то, что Форин-офис считает это недостаточным. Ведь отсюда еще далеко до подписи Рафсанджани.

Позвонил Ларри Робинсон из американского посольства. У него было ощущение, что континентальная Европа проталкивает этот вариант, а Соединенные Штаты и Соединенное Королевство с ним не согласны. Его беспокоило, что Иран может готовить «убийство, к которому он якобы не причастен». (Элизабет тоже тревожилась, что его могут убить во время одного из чтений, право на которые он завоевал с таким трудом, но Рэб Конноли сказал, что, по донесениям «агентуры», «злоумышленники» таких планов не строят.)

Как ему себя вести? Он решительно не знал. Как ему быть все-таки?

СМИ подавали все так, будто история с фетвой подошла к концу, но, возможно, она еще к нему не подошла; он мог лишиться внимания к себе, оставаясь при этом в опасности. Или наоборот: поймав благоприятный момент, придав событиям ускорение, он, может быть, сумеет с помощью СМИ создать атмосферу, в которой опасность действительно сойдет на нет?

Если ЕС заявит, что иранский ответ на демарш его не удовлетворил, это может дать Ирану повод обвинить ЕС в вероломстве и мелочном педантизме, сказать, что Запад не хочет решать проблему фетвы, что Запад использует его как пешку в более крупной игре. И может быть, так оно и есть. Американская администрация и в какой-то степени британское правительство хотели прижать Иран политически, и в этом плане фетва, без сомнения, была им полезна. Но если он примет иранский ответ, кампания в его защиту выдохнется, а фетва и обещание вознаграждения останутся в силе. Он был в растерянности.


День, когда Иран должен был дать ответ, был также днем кембриджского чтения. Объявление дали за два дня, поэтому аудитория собралась огромная, и, конечно, организаторы нервничали, ему было велено войти через заднюю дверь, а если он попытается войти через главный вход, мероприятие, сказали ему, отменят. Так или иначе, это произошло — и опять ни намека на демонстрацию. Его интуиция, подкрепленная разговорами с художниками и журналистами из британского азиатского сообщества, говорила ему, что британские мусульмане давно уже не испытывают особого желания протестовать. Эта стадия осталась позади.

В 12.45 дня — шокирующая и неожиданная новость. Заместитель министра иностранных дел Ваези сказал иранскому информагентству ИРНА, что Иран отвергает европейский демарш. Французская инициатива, таким образом, умерла. Не далее как утром Иран говорил журналистам, что бумага, которую подпишет Ваези, будет удовлетворять всем требованиям ЕС, — а теперь Ваези заявляет, что никакой письменной гарантии нет и не будет.

Коротко и ясно.

Что произошло в Тегеране — поди знай. Кто-то проиграл бой, а кто-то выиграл.

Элизабет разрыдалась. А он почувствовал себя странно спокойным. Он должен использовать намеченную пресс-конференцию, чтобы снова перейти в атаку. Отказываясь заявить, что они не будут прибегать к терроризму, иранцы отчетливо дают понять, что вполне могут к нему прибегнуть. Крах этой инициативы разоблачает Иран на глазах у всего мира. Вот что он скажет, и скажет во весь голос.

За себя, что странно, он не боялся, но он не знал, как говорить с теми, кто его любит: как сообщить скверную новость Зафару, что сказать Самин. Он не знал, как придать сил плачущей Элизабет, где отыскать надежду. Казалось, надежды нет и быть не может. Но он знал, что должен — должен и будет — бороться дальше, беря пример с могучего героя романа Беккета «Безымянный». Я не могу продолжать. Я буду продолжать.


И разумеется, жизнь продолжалась. Яснее чем когда-либо было одно: надо брать свободу там, где ее можно взять. «Официальное» окончание эпопеи больше не выглядело возможным, зато Америка звала его на очередные летние каникулы. Американская полиция относилась к его охране довольно равнодушно, и это было просто здорово, это было то что надо. В том году Элизабет, Зафар и он могли получить двадцать пять счастливых дней американской свободы. Зафар и Элизабет вылетели прямым рейсом; он же с помощью друзей Рудольфа Шольтена в «Австрийских авиалиниях» устроил себе перелет в Нью-Йорк через Вену; очень длинный кружной путь — но какая разница: он в Америке! И его встречает Эндрю! Они прямиком поехали в Уотер-Милл, он провел девять чудесных дней на пляже Гибсон-Бич и в гостях у друзей, не делал ничего — и делал все. Простота этой жизни и контраст с изолированным британским существованием доводили его до слез. А после Уотер-Милла они машиной и паромом отправились на остров Мартас-Винъярд, где им предстояло восемь дней гостить в городке Чилмарк у Дорис Локхарт-Саатчи[207]. Главным впечатлением от этой поездки стали для него гениталии Уильяма Стайрона. Они с Элизабет приехали к Стайронам в гости в их дом в Винъярд-Хейвене, и великий писатель сидел там на веранде в шортах цвета хаки, под которыми не было трусов, широко расставив ноги и щедро являя взору свои сокровища. Это было больше, чем он когда-либо рассчитывал узнать об авторе «Признаний Ната Тернера» и «Выбора Софи»; всякая информация, рассудил он, может пригодиться, и он сохранил увиденное в памяти для позднейшего использования.

Затем — три ночи у Ирвингов, три — у Герров и три — у Уайли на Парк-авеню. В последний вечер поездки Зафар узнал результаты своих школьных экзаменов, и они были, хвала небесам, хорошими. В последующие годы ему часто приходило в голову, что очень трудно было бы выжить без этих ежегодных поездок в Америку, служивших отдушинами, поездок, когда они могли воображать себя обычным литературным семейством, посещающим разные места в обычном порядке, без всякого вооруженного эскорта, — это было, казалось, так легко, так естественно. Ему очень быстро стало ясно, что, когда придет день, страной, где легче всего будет воспользоваться отвоеванной свободой, будет Америка. Когда он сказал это Элизабет, она нахмурилась и сделалась раздражительной.


В темноте, которая воцарилась после краха французской инициативы, был один неожиданный луч света. «Люфтганза» не выдержала давления общественности. У него был ланч с господином и госпожой Люфтганза — с генеральным директором компании Юргеном Вебером und Frau. Фрау Вебер оказалась его большой поклонницей — так, по крайней мере, она сказала. И — да, они будут счастливы, заявил ее муж, если он воспользуется услугами компании. Они будут горды. Вот так вот, легко и просто. После шести лет отказов — бац! — они будут ему чрезвычайно рады в любое время. Они им восхищены. «Спасибо», — сказал он, и у всех был очень довольный вид, и конечно, было надписано немало книг.


Би-би-си сняло документальный фильм о «Прощальном вздохе Мавра» и заказало его другу, индийскому художнику Бхупену Кхакхару, его портрет для фильма. Эта книга — роман о художниках и живописи, и замыслом своим ее автор был обязан дружбе с поколением одаренных индийских художников, в первую очередь с Бхупеном. Они познакомились в начале восьмидесятых, каждый из них мгновенно увидел в другом себя, и они быстро подружились. Вскоре после первой встречи он пошел на выставку Бхупена в лондонскую галерею «Касмин — Ноудлер». В кармане у него был денежный чек, полученный за рассказ, который он только что продал журналу «Атлантик мансли». На выставке он влюбился в картину Бхупена «Железнодорожное купе второго класса» и, обнаружив, что цена картины в точности совпадает с суммой на чеке в его кармане (индийское искусство тогда стоило дешевле, чем сейчас), с радостью превратил свой рассказ в картину друга, которая неизменно с тех пор принадлежит к самому для него ценному из его имущества. Современному индийскому художнику трудно было отрешиться от влияния Запада (в прежнем поколении знаменитые лошади М. Ф. Хусейна выскочили прямиком из «Герники» Пикассо, и многие другие крупные живописцы — Суза, Раза, Гайтонде — очень многим обязаны пристрастию Хусейна к модернизму и к западным абстракционистским веяниям). Найти индийскую изобразительную манеру, которая не была бы ни фольклорной, ни вторичной, не так-то легко, и Бхупен был одним из первых, кто в этом преуспел; глядя на уличное искусство Индии, на киноафиши, на расписные фасады лавок, изучая фигуративные и повествовательные традиции индийской живописи, вдохновляясь окружавшей его зримой средой, он создавал вещи, исполненные своеобразия, оригинальности и юмора.

В основе «Прощального вздоха Мавра» лежит идея палимпсеста, картины, скрытой под другой картиной, мира, таящегося под другим миром. Когда он еще не появился на свет, его родители наняли молодого бомбейского художника, чтобы тот расписал его будущую детскую изображениями животных из сказок и мультфильмов, и неимущий живописец Кришен Кханна исполнил этот заказ. Кроме того, он написал портрет молодой красавицы Негин, будущей матери Салмана, но ее мужу Анису портрет не понравился, и он отказался его покупать. Кханна отнес отвергнутый холст в мастерскую своего друга Хусейна, и Хусейн затем написал поверх этой картины свою и продал. Так что где-то висел портрет Негин Рушди работы Кришена, который, разумеется, стал впоследствии одним из ведущих художников своего поколения, портрет, скрытый под картиной Хусейна. Кришен сказал: «Хусейн знает, где находятся все его работы, но он не скажет». Люди с Би-би-си подступились было к Хусейну с вопросами, но старик сердито стукнул по полу палкой и заявил, что все это выдумки. «Конечно же это правда, — настаивал Кришен. — Просто он боится, что ты хочешь уничтожить его картину, чтобы найти под ней портрет твоей матери, и он обижен, что ты ищешь мою работу, а до его работы тебе нет дела». В конце концов он пришел к мысли, что портрет более выразителен в потерянном, чем в найденном состоянии: потерянный, он — красивая тайна; найденный, он, может быть, показал бы, что искусствоведческое суждение Аниса Рушди было верным и зеленый еще в ту пору Кханна выполнил свою работу не блестяще. И он попросил телевизионщиков прекратить поиски.

Позируя Бхупену в его мастерской на Эдвардс-сквер в Кенсингтоне, он рассказал ему о потерянной картине. Бхупен, довольно хихикая, работал себе дальше. Свою модель он изобразил в профиль — по традиции индийской придворной живописи, и, как добропорядочный наваб, человек на портрете был облачен в прозрачную рубашку, только у Бхупена материя смахивала скорее на нейлон, чем на тонкий хлопок. Для начала Бхупен одним легким движением мастера нарисовал углем безукоризненно похожий профиль. Портрет же, написанный поверх этого угольного контура, в некотором смысле походил скорее не на того, кто позировал, а на Мавра Зогойби из романа. «Я изобразил вас обоих, — сказал Бхупен. — Тебя как Мавра и Мавра как тебя». Так что и здесь была одна картина под другой.

Портрет в конечном итоге приобрела Национальная портретная галерея, и Бхупен стал первым индийским художником, чья работа там вывешена. Бхупен умер 8 августа 2003 года, в один день с Негин Рушди. Деться от этого совпадения было некуда, хотя его смысл ускользал. В один и тот же день он потерял и друга, и мать. К этому нечего было добавить.


Роман опубликовали. Он продолжал с усилием раздвигать границы свободы. Принял участие в самом пока что крупном своем публичном мероприятии с объявлением заранее — в писательском форуме «Таймс» в зале Сентрал-Холл-Вестминстер, наряду с Мартином Эмисом, Фэй Уэлдон и Мелвином Брэггом. Прочел отрывок из «Прощального вздоха Мавра» и поблагодарил публику за то, что почтила вниманием его «маленький выход в свет». Да, охрана была, и была бронированная машина, и входить-выходить ему пришлось через заднюю дверь — но его книгу выпустили в свет, и он способствовал ее популяризации. И никаких демонстраций, так что полицейские чины в Ярде начали наконец успокаиваться.

Он планировал нечто очень амбициозное. Его латиноамериканские издатели пригласили его посетить в декабре Чили, Мексику и Аргентину, и он задумал после этого поехать в Новую Зеландию и Австралию. Гигантское путешествие, и он твердо вознамерился его осуществить. Надо было договориться со многими авиакомпаниями, но сейчас, когда его, наряду с «Иберией», «Эр Франс», «Австрийскими авиалиниями» и «Скандинавскими авиалиниями», соглашалась перевозить «Люфтганза», вести переговоры было уже легче. Мало-помалу вырабатывался маршрут, запрашивались и получались разрешения; мексиканский посол в Лондоне Андрес Розенталь принял его и Карлоса Фуэнтеса и помог организовать мексиканский этап турне; и вот, поразительным, невероятным образом, планы были согласованы. Им можно было ехать.

Они отправились в Осло на норвежскую презентацию «Прощального вздоха Мавра», и он читал отрывки в актовом зале Университета Осло со стенной росписью Эдварда Мунка. Это чтение стало первым за пределами Соединенного Королевства, о котором было объявлено заранее, и они с Вильямом Нюгором оба чувствовали, что сделали большой шаг вперед. Это победа над теми, кто желает нам зла, сказал Вильям, и мы одержали ее вместе. Движения Вильяма были из-за ран все еще несколько замедленными, он все еще испытывал небольшие боли, но был полон жизни. Тем вечером, ко всеобщему изумлению, небо над Осло озарило северное сияние. Это редкое зрелище в Осло, который находится на юге Норвегии, и тем более в октябре, но так или иначе над городом засветилась зеленая aurora borealis[208] — «в честь вашей Ауроры», сказал Вильям. Главную героиню «Прощального вздоха Мавра» звали Аурора Зогойби, и казалось, будто она там, будто она танцует в небе среди огромных зеленых занавесей, которые причудливо изгибались и струились от горизонта до горизонта. Все жители Осло звонили друзьям, все говорили: выйди, посмотри на небо, это поразительно. Зрелище продлилось час или больше, и оно казалось предзнаменованием лучших времен.


С Робертом Маккрамом в доме 41 по Сент-Питерс-стрит случился инсульт. Они с Сарой Лайалл были женаты всего два месяца, и в ее отсутствие он едва не погиб. Роберт выжил, но одну руку парализовало, он мог пройти подряд всего каких-нибудь пару шагов, и нельзя было знать, насколько велик долгосрочный вред. Понемногу ему становилось лучше, и для них с Сарой эти мелкие улучшения были источником надежды. Вновь проявило себя Проклятие Сент-Питерс-стрит.

Он с Кристофером Хитченсом поехал навестить Роберта и Сару и в каком-то смысле попросить у него прощения за Проклятие. Странно было оказаться в своем прежнем доме, где он был, когда, как он начал говорить, дерьмо попало в вентилятор. Пока он и Хитч разговаривали с другом, которого поразил инсульт, разнообразные призраки то вплывали в комнату, то выплывали из нее. Они с Хитчем пробыли там недолго. Роберту нужен был покой.


На моментальных снимках, которые память сохранила о тех годах жизни, полиции зачастую нет, она стерта с исторических фотографий, как коммунистический лидер Клементис в начале «Книги смеха и забвения» Милана Кундеры. Чтобы легче было жить, он старался забыть, что постоянно окружен охранниками, что соображения безопасности играют такую большую роль в его повседневной жизни. Он старался забыть о мелких ежедневных лишениях. Он не мог сам получить свою почту, не мог забрать утреннюю газету, оставленную перед домом. Были кухонные столкновения в пижамах, не перестававшие рождать чувство неловкости. Был этот Джо — все более ненавистный псевдоним. (Неужели и правда нельзя обращаться к нему у него дома по настоящему имени?) Была полная невозможность сделать что-либо спонтанно. Я бы хотел прогуляться, если можно. Хорошо, Джо, дайте нам час на подготовку. Но через час мне уже расхочется гулять... И каждый раз, когда он все-таки куда-нибудь выезжал, его привозили в «пересадочный пункт» и заставляли перейти из одной машины — из той, что была связана с домом, — в другую, связанную с его появлениями на публике. Эти пересадочные пункты — Натли-террас, Парк-Виллидж-Ист — он возненавидел на всю жизнь, впоследствии, когда он их проезжал, его всякий раз передергивало, но в то время он заставлял себя от них отрешаться, он отделял себя от человеческого тела, перебегающего из машины в машину, и, доехав до места назначения, он отказывался думать об охране: он просто был с друзьями, был собой.

А у друзей все наоборот: охрана была для них чем-то настолько необычным, настолько странным и захватывающим, что им большей частью она-то и запоминалась. Когда он потом спрашивал, что у них осталось в памяти от тех дней, они говорили о полицейских: Помнишь того, который соблазнил нашу няню? Помнишь тех двоих красавцев, на которых все заглядывались? Вспоминали задернутые шторы и запертые садовые ворота. Даже в глазах друзей он становился второстепенным зрелищем, а полиция — главным. В его же воспоминаниях о том времени полиция часто отсутствовала напрочь. На самом деле она, разумеется, была, но память приняла решение, что ее не было.

Иногда, впрочем, осуществить этот маленький умственный трюк оказывалось невозможным. На моментальных снимках, оставшихся в памяти от поездки в Латинскую Америку, чилийские полицейские находятся в самом центре рамки — пугающие, незабываемые, более чем видимые.

Моментальный снимок Чили. В Чили действовали две полиции: карабинеры в форме и Policia de Investigaciones[209] в штатском, и, пока они с Элизабет летели в Сантьяго, два мощных ведомства ссорились между собой, решая, впускать или не впускать его в страну. Он должен был выступить на литературной ярмарке, но, когда они в жаркий, ослепительный, душный день сошли с самолета, их окружили полицейские в форме и отвели в какой-то ангар, где нечем было дышать и где вокруг все кричали по-испански. У них забрали паспорта. Никого, кто говорил бы по-английски и мог бы перевести, не было, и, когда он попытался выяснить, что происходит, на него прикрикнули и красноречивыми жестами велели отстать и заткнуться. Добро пожаловать в Южную Америку, подумал он, обильно потея.

В 1993 году Аугусто Пиночет уже не был президентом, но по-прежнему занимал пост верховного главнокомандующего, и даже «осенью патриарха» никто не обманывался насчет того, сохранил ли он могущество и влияние. В Чили времен Пиночета органы безопасности были всесильны. Но в его случае два полицейских ведомства подрались между собой как пара псов, а костью был он. Это напомнило ему место из книги Рышарда Капущинского «Император», где описаны две совершенно отдельные разведслужбы у Хайле Селассие, главной задачей которых было шпионить одна за другой. Он, кроме того, напомнил себе — и это было куда менее забавно, — что прибыл в страну, где исчезновения людей и необъясненные убийства были до недавнего времени явлением заурядным. Может быть, они с Элизабет уже «исчезли»?

Продержав в ангаре часа два, их отвезли в полицейское здание, которое назвали отелем. Это не был отель. Дверь комнаты не открывалась изнутри. Снаружи дежурили вооруженные охранники. Он несколько раз просил их вернуть паспорта, дать ему возможность позвонить своему издателю и связаться с британским послом. Охранники пожимали плечами. Они не знали английского. Час проходил за часом. Им не давали ни есть, ни пить.

Стерегшие его люди мало-помалу теряли бдительность. Дверь комнаты оставили открытой, и, хотя «отель» был полон людей в форме, у их дверей охрана уже не стояла. Он собрался с духом и сказал Элизабет: «Хочу кое-что предпринять». Надел темные очки, вышел из комнаты и стал спускаться по лестнице к выходу.

Никто не спохватился, пока он не спустился на два этажа, но в какой-то момент его на лестнице окружили кричащие, жестикулирующие мужчины. Он продолжал себе идти. Что вы делать. Куда вы идти. Нельзя. Он уже дошел до стойки регистрации, а вокруг него тем временем собралось облачко мужчин с косичками и в зеркальных очках; мужчин, заметил он, вооруженных, но к этому он привык. Куда вы идти? Стоп. Вы стоп. Он улыбнулся, как мог, лучезарно. «Я хочу прогуляться, — сказал он, показывая на входную дверь и изображая пальцами ходьбу. — Ведь я первый раз в Сантьяго. Город очень красивый. Я просто решил немного пройтись». Карабинеры не знали, что делать. Они угрожали, кричали, но никто не дотронулся до него и пальцем. Он продолжал идти. Вот уже миновал входную дверь, под ногами был тротуар, он понятия не имел, что будет делать дальше, но повернул налево и двинулся по улице. «Сэр, будьте добры, немедленно остановитесь, пожалуйста». Словно по мановению волшебной палочки откуда-то возник переводчик. «Наконец-то они, я вижу, позволили чертику выскочить из табакерки», — сказал он, по-прежнему улыбаясь и не останавливаясь. «Сэр, что вы делаете, пожалуйста, это не разрешается». Он улыбнулся еще шире: «Скажите им: если я совершаю преступление, пусть меня арестуют и посадят в тюрьму. Если же нет, я хочу, чтобы меня в течение двух минут соединили по телефону с британским послом». Две минуты спустя он уже говорил с посольством. «Ну слава богу, — сказал сотрудник, взявший трубку. — Мы весь день пытаемся выяснить, что с вами стряслось. Вы напрочь исчезли с радара».

Через несколько минут сотрудник посольства уже был у полицейского здания. Никогда еще дипломату так не радовались. «Какой тут из-за вас разгорелся спор — вы не поверите, — сказал дипломат. — Чуть самолет не развернули в воздухе». Теперь, когда вступила в действие международная дипломатия, им с Элизабет позволили отправиться в настоящий отель, где их встретила делегация чилийских писателей, в том числе Антонио Скармета, автор романа «Почтальон Неруды» 1985 года, по которому недавно был снят фильм «Почтальон». Скармета, большой человек с большим сердцем, раскрыл перед ним объятия и извинялся без устали. Скандал. Стыд и позор нам, чилийцам. Теперь, когда мы знаем, что вы здесь и в безопасности, мы о вас позаботимся.

Что-то было возможно, что-то нет. На книжную ярмарку он уже опоздал. Но на следующий день в небольшом театральном помещении собрались писатели, художники и журналисты, и ему позволили перед ними выступить. После этого им с Элизабет дали почувствовать, что такое подлинное чилийское гостеприимство: они побывали в винограднике винодельческой компании «Конча-и-Торо» и в красивом поместье к югу от Сантьяго. Там было хорошо, но моментальные снимки этих удовольствий потускнели и стерлись из памяти. Чего нельзя сказать о впечатлениях от их краткого «исчезновения» по милости карабинеров. Чили трудно было назвать страной, куда хочется поскорей вернуться.

Ментальные снимки Аргентины. В середине семидесятых он побывал на лекции Хорхе Луиса Борхеса в центре Лондона, и на возвышении рядом с великим писателем, который был похож на французского комика Фернанделя в сумрачном латиноамериканском варианте, стояла красивая молодая женщина японского вида; он, помнилось, подумал: кто это? — и теперь, спустя все эти годы, к ним шла, встречая их в Буэнос-Айресе, Мария Кодама, легендарная Мария К., вдова Борхеса, женщина с двуцветными волосами, и они пообедали в ресторане, носившем ее имя. А после обеда она отвела их в Международный фонд Хорхе Луиса Борхеса, расположенный не в старом борхесовском доме, а в соседнем, потому что владелец того дома не захотел его продавать; здание фонда было зеркальным повторением «настоящего» здания, и казалось уместным, что Борхес, так любивший зеркала, увековечен в доме-зеркале. На верхнем этаже здания был в точности воссоздан кабинет писателя — узкая строгая монастырская келья с простым столом, прямым стулом и койкой в углу. Весь остальной пол занимали книги. Для того, кто не имел счастья быть знакомым с Борхесом, знакомство с его библиотекой было наилучшей заменой. Здесь, на многоязычных полках, наряду с книгами на половине языков Земли, стояли дорогие сердцу хозяина томики Стивенсона, Честертона и По. Он вспомнил историю о встрече Борхеса и Энтони Берджесса. Мы однофамильцы, сказал Берджесс аргентинскому мастеру, а затем, поискав общий язык, который был бы непонятен желающим подслушать, они сошлись на англосаксонском и принялись радостно болтать на языке «Беовульфа».

А еще там была целая комната энциклопедий — энциклопедий всего и вся, — они-то, вне всякого сомнения, и породили знаменитое издание, обманчиво названное «Англо-американской энциклопедией» и представлявшее собой «буквальную, но запоздалую перепечатку «Британской энциклопедии» 1902 года», издание, в сорок шестом томе которого «Борхес» и «Биой Касарес» — вымышленные персонажи великого рассказа «Тлён, Укбар, Orbis Tertius» — обнаружили статью о стране Укбар. И они же, конечно, породили саму волшебную энциклопедию Тлёна.

Он мог бы провести в обществе этих мистических книг целый день, но у него был всего час. Когда они уходили, Мария подарила Элизабет драгоценную вещь — каменную «розу пустыни», которая была одним из первых подарков Борхеса ей, сказала она, и желаю вам такого же счастья, какое было у нас.

— Помните, — спросил он Марию, — предисловие Борхеса к альбому «Аргентина» фотографа Густаво Торлихена?

— Да, — ответила она. — Где он пишет, что невозможно сфотографировать пампасы.

— Нескончаемые пампасы, — сказал он, — борхесовские пампасы, которые тянутся не в пространстве, а во времени. Вот где мы с ней живем.

Охрана в Буэнос-Айресе была, но удобоваримая, стирающаяся в памяти. Новость о чилийском полицейском безумии опередила его, и аргентинские полицейские хотели произвести лучшее впечатление, поэтому позволили ему дышать. Он сумел сделать то, что планировал для популяризации «Прощального вздоха Мавра», и даже кое-что увидел как турист: побывал у семейного склепа на кладбище Реколета, где покоится Эва Перон и где маленькая табличка запрещает в духе Ллойда-Уэббера прохожему лить о ней слезы[210]. No me llores. Хорошо, не буду, молча согласился он. Как вы скажете, леди.

Ему предложили встретиться с министром иностранных дел Аргентины Гвидо ди Телла, и по дороге на эту встречу сопровождавший его сотрудник британского посольства упомянул о том, что съемочной группе фильма Алана Паркера «Эвита» с Мадонной в главной роли запретили вести съемку в Каса-Росада[211]. «Если бы вы смогли что-нибудь ввернуть на этот счет, — заметил дипломат, — было бы полезно. Может быть, вам удастся замолвить слово мимоходом?» Ему удалось. После того как сеньор ди Телла спросил его про фетву и произнес ставшие к тому времени обычными (и во многом пустые) слова в его поддержку, он задал министру вопрос о киносъемочных трудностях. Ди Телла сделал жест, означавший: ну что я могу?

— Вы знаете, Каса-Росада — правительственное здание, трудно себе представить, что там будут снимать художественный фильм.

— Бюджет этого фильма, — сказал он в ответ, — большой, и они твердо намерены его снять, так что, если вы не пустите их в Каса-Росада, они найдут другое здание, которое заменит им Каса, например — ну, я не знаю — в Уругвае.

Ди Телла напрягся.

— В Уругвае?! — воскликнул он.

— Да. Может быть. Не исключен Уругвай.

— Понятно, — сказал ди Телла. — Извините, я сейчас отлучусь на минуту. Мне надо сделать телефонный звонок.

Вскоре после этого разговора «Эвиту» позволили снимать в Каса-Росада. Когда фильм вышел на экраны, он прочел, что Мадонна сама просила на это разрешения у президента Аргентины, так что, может быть, настоящей причиной смягчения его позиции была ее просьба. А может быть — кто знает, — Уругвай тоже сыграл свою роль.

Моментальный снимок Мексики. Да, там повсюду были полицейские, и — да, ему удалось выступить на презентации своей книги, и поговорить о свободе слова, и увидеть памятники, оставшиеся от кровавых ацтеков, и осмотреть дом Фриды Кало и Диего Риверы в Койокане, и побывать в комнате, где убийца Меркадер размозжил ледорубом голову Троцкому, и — да, ему удалось принять участие в книжной ярмарке в Гвадалахаре вместе с Карлосом Фуэнтесом, а потом его перебросили на вертолете через холмы, поросшие голубой агавой, в город Текилу, чтобы на одной из старых асьенд, где изготавливают текилу, пообедать в обществе других писателей, выступавших на ярмарке, и там даже играл ансамбль мариачи, и все пили слишком много текилы «Трес генерасьонес», а потом были головные боли и прочие обычные последствия. И — да, поездка в Текилу подарила ему антураж для сцены в начале романа «Земля под ее ногами», когда происходит землетрясение, трескаются цистерны и текила течет по улицам городка точно вода. А после Текилы они с Элизабет вместе с Карлосом и Сильвией Фуэнтесами гостили в поразительном доме под названием «Паскуалитос», представлявшем собой настоящий архипелаг из крытых пальмовыми листьями хижин на берегу Тихого океана и фигурировавшем в модных книгах о современной архитектуре, и — да, он понял, что любит Мексику. Но все это было второстепенно.

А важно было то, что однажды вечером в Мехико Карлос Фуэнтес сказал: «Страшно глупо, что вы никогда не виделись с Габриэлем Гарсиа Маркесом. Очень жаль, что он сейчас на Кубе: из всех писателей мира именно вам и Габо просто необходимо встретиться». Он встал, вышел из комнаты и через несколько минут вернулся со словами: «Возьмите трубку, с вами кое-кто хочет поговорить».

Гарсиа Маркес сказал, что не говорит по-английски, но на самом деле он понимал английскую речь неплохо. Что до него самого, то с разговорным испанским он был не в ладах совершенно, но, в свой черед, мог кое-как разобрать, что ему говорят, если только собеседник не злоупотреблял сленгом и не слишком частил. Единственным общим для них языком был французский, и они попытались вести беседу на нем, правда, Гарсиа Маркес — которого он даже в мыслях не мог назвать «Габо» — то и дело сбивался на испанский; да и с его губ слетало больше английских фраз, чем ему хотелось. Но, как ни странно, на моментальном снимке их продолжительного разговора, который сделала его память, никаких языковых трудностей нет. Они просто говорили между собой — тепло, эмоционально, бегло, высказывались о книгах друг друга и о породивших их мирах. Он говорил о тех многочисленных сторонах латиноамериканской жизни, что перекликались с южноазиатским опытом: оба эти мира имеют долгое колониальное прошлое, в них обоих жива, могущественна и зачастую тяжко давит на человека религия, в них обоих борются за власть военные и гражданские лидеры, в них обоих налицо немыслимые крайности богатства и бедности, а посередине с избытком хватает коррупции. Неудивительно, заметил он, что у латиноамериканской литературы такая большая читательская аудитория на Востоке. А Габо сказал («Габо!» Это казалось немыслимой наглостью, все равно что назвать бога по семейному ласковому прозвищу), что на манеру письма южноамериканских авторов очень сильно повлияли волшебные сказки Востока. Так что у них, как оказалось, было немало общего. А потом Гарсиа Маркес произнес то, что стало для него самой большой когда-либо слышанной похвалой. Из всех иноязычных писателей, сказал он, двое, за кем я всегда стараюсь следить, это Дж. М. Кутзее и вы. Ради одной этой фразы стоило совершить всю поездку.

И лишь положив трубку, он осознал, что Гарсиа Маркес не задал ни единого вопроса ни про фетву, ни про его теперешнюю жизнь. Он говорил с ним как писатель с писателем — про книги. Это тоже само по себе было огромным комплиментом.

Моментальный снимок коллапса времени незадолго до того дня, когда. Они летели сначала по маршруту Мехико — Буэнос-Айрес — Огненная Земля, затем вдоль чилийского берега в сторону Новой Зеландии. Когда пересекли линию перемены дат, его мозг отказал. Скажи ему кто-нибудь, что сейчас прошлый вторник, время — четыре тридцать, он бы поверил. Эта линия до того сбивала с толку, что время крошилось у тебя в руках, как несвежий хлеб, ты мог сказать о нем что угодно и услышать в ответ: конечно, а что, почему нет. Линия говорила: время — фикция, к реальности оно отношения не имеет; линия наводила на мысль, что случиться может абсолютно все, вереница дней может, если захочет, дать задний ход, твоя жизнь может бешено размотаться, точно кинопленка, выплеснутая на пол из сломанного проектора. Время может стать прерывным, стать чередой не связанных между собой моментов, может сделаться хаотичным, бессмысленным, а может просто-напросто вскинуть руки в отчаянии и кончиться. Из-за этого внезапного хронологического смятения перед глазами у него все поплыло, и он едва не потерял сознание. Когда пришел в себя, они были уже в Новой Зеландии, снова в англоязычной стране, что успокаивало. Но самое сильное смятение ему еще предстояло пережить. Шум крыльев истребляющего ангела не долетал до его ушей, но крылья были там, над его головой, опускались все ниже, ниже.

Моментальный снимок дней перед тем днем, когда. В Новой Зеландии и Австралии охрана была более разумной, не столь навязчивой, легче переносимой. Но их ждало кое-что, о чем они не догадывались. Когда ехали через остров Северный мимо извергавшегося уже не первый месяц вулкана Руапеху, над которым стоял, сердито прочерчивая небо, косой столб дыма, они не думали о предзнаменованиях. В Австралии провели уик-энд в Голубых горах близ Сиднея, во владении, весьма уместно названном «Блаженная дрема», будучи гостями Джули Кларк и Ричарда Невилла — великого пост-хиппи, бывшего редактора журнала «Оз», одного из ответчиков по знаменитому делу о непристойности в «школьном номере» журнала и автора основополагающих мемуаров «Хиппи-хиппи-шейк», своего рода летописи контркультуры шестидесятых; и в этой зоне небесного кайфа (они спали в хижине на дереве) трудно было думать о чем-либо, кроме мира и любви. Они и представить себе не могли, что совсем скоро окажутся на волосок от смерти, что через два дня наступит самый гибельный момент за все эти полные угроз годы.

Моментальный снимок того дня, когда. Они решили задержаться после трудовой части поездки и отметить Рождество под австралийским солнцем, и полиция согласилась снять охрану, потому что никто не мог узнать, что они остались в стране. Их пригласил к себе романист Родни Холл, живший в красивом, уединенном месте у моря в городке Бермагуи, штат Новый Южный Уэльс, в четырех часах езды на юг от Сиднея. Рождество в Бермагуи, заверил их Родни, будет настоящей идиллией в узком кругу. Когда начались школьные каникулы, из Лондона к ним вылетел Зафар, и они встретили его в Сиднее. В свои шестнадцать с половиной Зафар был высокий, широкоплечий юноша, замечательно уверенный в себе в физическом плане. Утром того дня, когда полиция предоставила их самим себе, они решили отпраздновать это в кафе около пляжа Бондай-Бич, и некий мужчина, похожий на араба, начал странно на них поглядывать, а потом вышел, встал на тротуаре и принялся торопливо кому-то звонить и горячо, с жестикуляцией, разговаривать. Зафар поднялся со словами: «Давайте-ка я выйду поговорю с ним», и его отец испытал странное и приятное чувство, что его защищает собственный сын, но попросил Зафара не вмешиваться. Звонивший, как оказалось, опасности не представлял, и они направились, чтобы пуститься в долгий путь на юг, туда, где был припаркован взятый напрокат «холден» с кузовом «седан».

Элизабет взяла с собой гомеровскую «Илиаду» на аудиокассетах и включила и машине магнитофон, так что во время езды через южную часть Нового Южного Уэльса по шоссе Принсез-хайвей мимо Тиррула — пригорода Вуллонгонга, где Д. Г. Лоуренс написал роман «Кенгуру», — и дальше, вдоль океанского берега, музыка австралийских географических названий, похожая на гудение диджериду[212], звучала контрапунктом к воинственным, трагическим собственным именам древней Греции и Трои: Геррингонг, Агамемнон, Наура, Приам, Ифигения, Тоумронг, Клитемнестра, Уондендиан, Джеррауонгала, Гектор, Ятте-Ятта, Мондайонг, Андромаха, Ахилл; Зафар, убаюканный древним сказанием о винно-чермном, рыбообильном море, растянулся на заднем сиденье и крепко заснул.

Примерно на полпути был городок Милтон, он к тому времени просидел за рулем два часа и, вероятно, должен был остановиться и поменяться местами с Элизабет — но нет, настаивал он, он нисколько не устал, он счастлив, что может вести машину. Кончилась очередная кассета, и на мгновение — на долю мгновения — он перевел взгляд на кнопку «извлечь», и тут несколько событий произошли очень быстро, хотя в тот момент Время, в надежности которого он после пересечения линии перемены дат постоянно сомневался, словно бы замедлилось и даже почти остановилось. По боковой дороге приблизился огромный сочлененный контейнеровоз и сделал размашистый левый поворот, и он постоянно потом будет говорить, что кабина водителя заехала за белую линию, хотя Элизабет запомнилось, что он сам слегка вильнул вправо, но как бы то ни было, вдруг раздался оглушительный, душераздирающий звук, жуткий смертельный скрежет металла о металл, и кабина грузовика шарахнула «холден» прямо по водительской двери, вминая ее, и замедлившееся время замедлилось еще больше, ему казалось, их протаскивает вдоль этой кабины целую вечность — может быть, секунд двадцать, а может быть, час, — и, когда они наконец ее миновали, «холден» понесло по шоссе в сторону, к травянистой обочине, а прямо за обочиной, все ближе, ближе, было большое раскидистое дерево, и на каком-то этапе борьбы с рулевым колесом в его вяло соображающем мозгу медленно сформировалась мысль: я не смогу объехать это дерево, мы на это дерево налетим, да, точно, мы на него налетим, мы налетим... налетели, и он посмотрел на Элизабет, которую кинуло на ремень безопасности: глаза широко раскрыты, рот разинут, и из него вылетает белое облачко дыхания, похожее на реплику в комиксах, и в этот миг он испугался, что, может быть, это жизнь покидает ее тело, и он заорал не своим голосом ты не ударилась? не зная, что будет делать с остатком своей жизни, если не услышит ответа.

Проснулся Зафар. «Что-то случилось? — сонно спросил он. — Что происходит?» Да, Зафар, видишь это дерево, которое теперь стоит посреди машины? Вот что происходит, сынок.

Все трое остались живы. В девяти случаях из десяти такая авария привела бы к гибели всех, кто ехал в машине, но этот случай был как раз десятый, и обошлось даже без единого перелома. Машину могло затащить под грузовик, и тогда все они были бы обезглавлены; но она отскочила от колеса. А сзади на полу, рядом со спящим сыном, стоял открытый ящик с бутылками вина, которые они везли Родни в подарок. Когда машина ударилась о дерево, бутылки метнулись вперед, точно снаряды, и врезались в ветровое стекло. Попади они ему или Элизабет в голову — проломило бы череп. Но «снаряды» пролетели у них над плечами. Элизабет и Зафар вышли из машины без посторонней помощи, у них не было ни царапины. Ему повезло чуть меньше. Водительскую дверь смяло, ее можно было открыть только снаружи, у него были большие синяки и несколько глубоких порезов на голом правом предплечье и на правой ступне, обутой в сандалию. На предплечье образовалась яйцевидная опухоль, которую он посчитал признаком перелома. Заботливые милтонцы пришли им на помощь, вывели его из машины, и он сел на траву, неспособный говорить, весь уйдя в облегчение и в шок.

И еще одна удача: неподалеку было небольшое медицинское учреждение, больница Милтон-Улладулла, и оттуда быстро приехала «скорая». Мужчины в белых халатах, подбежав, остановились и вгляделись в него. «Простите, друг, а вы не Салман Рушди?» В эту минуту он совершенно не хотел им быть. Он хотел быть безымянным пациентом, получающим медицинскую помощь. Так или иначе — да, это он и есть. «Понятно, друг, сейчас, может быть, момент совсем неподходящий, но не могли бы вы дать автограф?» Дай ему автограф, подумал он. Это медик из больницы.

Приехали полицейские и взялись за шофера грузовика, который сидел в своей кабине и чесал в затылке. Грузовик выглядел так, словно не было никакой аварии. Это чудовище отмахнулось от «холдена» как от мухи, и на нем не видно было ни царапины. Как бы то ни было, полицейские допрашивали шофера с пристрастием. Они тоже сообразили, что на траве, ошеломленный и раненный, сидит Салман Рушди, и хотели знать, какую религию исповедует шофер. Тот был озадачен. «При чем здесь моя религия, не понимаю?» И все-таки — он мусульман? Он верит в ислам? Он из И-ра-на? И поэтому он хотел убить мистера Рушди? Может быть, он выполнял задание аятоллера? Приводил в исполнение — как это называется — фетсо? Несчастный замороченный водитель качал головой. Он не знал, кто этот тип, с которым они столкнулись. Он просто вел себе грузовик и знать не знал ни про какое фетсо. В конце концов полицейские поверили ему и позволили ехать дальше.

Контейнер грузовика был наполнен свежим органическим удобрением. «Это что же получается, — слегка истерическим тоном спросил он Зафара и Элизабет, — нас едва не угробил полный грузовик говна? Мы чуть не погибли под кучей навоза?» Да, именно так. Он, которому почти семь лет удавалось ускользать от профессиональных убийц, чуть было не встретил вместе с близкими свой конец под могучей лавиной дерьма.


В больнице скрупулезное обследование показало, что со всеми все в порядке. Его рука не была сломана — только сильно ушиблена. Он позвонил Родни Холлу, и тот сказал, что отправится за ними немедленно, но это значило, что он приедет самое раннее через два часа. Тем временем в больших количествах начали появляться журналисты. Персонал больницы делал все, чтобы отогнать их подальше, отказывался сообщать, кто в ней получает — и получает ли кто-либо — помощь после дорожной аварии. Но журналисты знали то, что знали, и крутились вокруг. «Вы можете, если хотите, побыть здесь до тех пор, пока за вами не приедет ваш знакомый», — сказали им врачи и медсестры. Так что они ждали в отделении скорой помощи — сидели и пристально смотрели друг на друга, точно желая убедиться, что близкие тут, что они живы.

Приехал Родни — весь забота, весь внимание. Журналисты, сказал он, еще здесь, поэтому — как нам быть? Просто быстро пройти мимо, дать им щелкнуть фотоаппаратами и сесть в машину?

— Нет, — сказал он Родни. — Во-первых, я не хочу, чтобы завтра во всех газетах появились мои снимки, где я весь в синяках и с перевязанной рукой. А во-вторых, если я уеду в вашей машине, им не составит труда понять, где я буду находиться, и это испортит нам Рождество.

— Я могу взять сейчас Элизабет и Зафара, — предложил Родни, — а вас посадить в паре миль к югу. Как выглядят Зафар и Элизабет, никто не знает, поэтому мы сможем выйти, не привлекая внимания.

Доктор Джонсон, добросердечный молодой врач, который ими занимался, сделал предложение.

— Моя машина стоит на стоянке для персонала, — сказал врач. — Там журналистов не будет. Я вас довезу до того места, где будет ждать ваш знакомый.

— Это невероятно мило с вашей стороны, — отозвался он. — Вы точно готовы это сделать?

— Да вы смеетесь! — сказал доктор Джонсон. — Это, наверно, самое захватывающее, что произошло в Милтоне за всю историю.


Дом Родни стоял на маленьком мысу у почти безлюдного пляжа, вокруг — эвкалиптовый лес, все было именно так, как обещал Родни: уединенность, идиллия. Их приняли с огромным радушием, о них заботились, их кормили, поили; они читали книги вслух, гуляли, спали, и мало-помалу потрясение от аварии сошло на нет. В день Рождества они утром купались в Тасмановом море, потом ели праздничный обед на лужайке. Он сидел молча, не отрывая глаз от Элизабет и Зафара, и думал: Мы здесь. Надо же. Мы живы.

Загрузка...