Глава одиннадцатая СТАРАЯ ЛЮБОВЬ, НОВАЯ ЛЮБОВЬ

Чарли наконец забрали из Германии и собирались отдать в коммерческое училище в Бирмингеме — Диккенс не терял надежды сделать из него бизнесмена. 6 января 1855 года как обычно — любительским спектаклем — отпраздновали его день рождения. Остальные мальчишки учились в Булони, кроме малыша Плорна. (Кэтрин что-то давно не беременела — нельзя исключить, что супружеские отношения попросту прекратились.) Их отец второй раз в жизни попытался вести дневник (спустя четыре месяца бросил). Войне конца не было видно, туман повсюду, в Ливерпуле голодные бунты; 3 февраля Диккенс писал Форстеру: «С каждым часом я все больше укрепляюсь в моем давнишнем убеждении, что наша правящая аристократия и ее прихвостни ведут Англию к гибели. Я не вижу тут ни проблеска надежды. Что касается общественного мнения, то оно так безразлично ко всему, связанному с парламентом и правительством, что я не на шутку обеспокоен этим положением…» В тот же день он опубликовал в «Домашнем чтении» программную статью «Та, другая публика»: есть немногочисленные «мы», которые видят, что творится в стране, а остальным почему-то на все плевать:

«Имеет ли та, другая Публика, достаточное представление о коррупции, расточительстве и потерях, порождаемых этим порочным процессом управления? Наша Публика осведомлена обо всем этом, и наша Публика ясно видит, как это гнусно. Это та, другая Публика, где-то там — где, собственно, она может находиться? — постоянно позволяет надувать себя и заговаривать себе зубы. За последние три или четыре года она совершенно запуталась в злополучном вопросе о свободе печати. Благородные лорды сказали, что вышеозначенная свобода чрезвычайно неудобна. Нет сомнения, что это так. Нет сомнения, что всякая свобода неудобна — для некоторых людей. Свет крайне неудобен для тех, кто имеет достаточно причин предпочитать тьму; было также замечено, что вода и мыло представляют особенное неудобство для тех, кто чистоте предпочитает грязь… пора уже широко раскрыть окна, погасить свечи, похоронить умерших, дать свободный доступ дневному свету, выбросить всю рухлядь и вымести прочь пыль и грязь… Но где та, другая Публика, на которую, очевидно, не действует ни моровая язва, ни голод, ни война, ни внезапная смерть? Остается только одно утешение. Мы, англичане, не единственная жертва той, другой Публики. О ней можно услышать и в других местах…»

Через несколько дней вдруг случилось приятное: совершая очередную пешую прогулку с Бердом, Лемоном и Коллинзом через страну своего детства — Рочестер, Диккенс увидел, что продается дом, в который он влюбился маленьким мальчиком, — имение Гэдсхилл-плейс: это надо было срочно обдумать. А еще через три дня, накануне краткой поездки с Коллинзом в Париж (это у Диккенса стало ритуалом — он как будто за воздухом туда ездил), пришло письмо от… Марии Биднелл, теперь Марии Винтер. Оно не сохранилось, а вот ответ от 10 февраля: «Я распечатал Ваше письмо в каком-то трансе, совсем как мой друг Дэвид Копперфильд, когда он был влюблен. Я читал его с упоением, не отрываясь, пока не дошел до того места, где Вы упоминаете о своих девочках. В том состоянии полной отрешенности, в каком я находился, я совсем забыл о существовании этих милых крошек и подумал, не схожу ли я с ума, но тут я вспомнил, что и у меня самого девять детей…»

Она, оказывается, жила теперь в Лондоне, он сразу предложил ей встречу, из Парижа писал снова: «…До той самой минуты, когда я в прошлую пятницу вечером распечатал Ваше письмо, я никогда не мог слышать Ваше имя без дрожи в сердце. Есть чувства, которые я давно похоронил в своей груди, будучи уверен, что им никогда не возродиться вновь. Но сейчас, когда я говорю с Вами опять и знаю, что эти строки „только для Вас“, как могу я утаить, что чувства эти все еще живы!»

Вернувшись домой, он вновь писал ей, предлагая встретиться наедине, — бог знает, о чем он думал, на что надеялся. Она теперь уже опасалась встречи, предупредив, что стала «старой, толстой, беззубой и безобразной», — он отвечал, что не верит этому. 7 марта они встретились у нее дома. Видимо, она написала о себе правду, так как дальше общаться Диккенс отказался, отделываясь неубедительными предлогами: он-де хочет видеть ее, но мешает работа. (Вялая переписка длилась до лета, потом на три года прервалась, но Диккенс заставил писать Марии Джорджину, и женщины даже подружились заочно.)

Но Мария, сама того не зная, сделала ему чудесный подарок: он напишет с нее (на сей раз уж точно с нее) одну из лучших своих героинь. И той же весной он повстречал прототипа (как считается) еще одной будущей героини: молодой чертежник Фредерик Мейнард рассказал ему о судьбе своей сестры Кэролайн Томсон, оставшейся одной с маленьким ребенком и вынужденной, чтобы выжить, принимать клиентов прямо в доме, где она жила с братом, — а тот не мог заработать на троих.

Диккенс встретился с Кэролайн, был поражен ее нежным детским видом, серьезностью, образованностью и уважением к ней со стороны брата, писал Анджеле Бердетт-Куттс: «…Его восприятие позора его сестры, и неуменьшающееся восхищение ею, и уверенность, что из нее выйдет что-то хорошее… это же целый роман, столь удивительный и столь ясный, о каком, увы, у меня никогда не было смелости подумать…» Его читателей такая история шокировала бы — можно писать о «падших» (хотя лучше бы и не писать), но уж во всяком случае они не могут держать голову высоко и должны быть одиноки. В «Уранию» девушек с детьми не брали, Диккенс попросил мисс Куттс придумать что-нибудь, та сперва не соглашалась, но потом устроила Кэролайн содержательницей меблированных комнат. Бизнес этот у нее не пошел, и в 1856 году она, возможно по совету Диккенса, уехала с братом и ребенком в Канаду, где след ее потерялся. А образ маленькой, как птичка, серьезной девушки остался с Диккенсом.


Форстеру, 27 апреля 1855 года: «…Огромное черное облако нищеты расстилается над каждым городом, с каждым часом становясь все больше и темнее, и при этом из двух тысяч людей не найдется и одного, кто подозревал бы о его существовании или хотя бы способен был поверить в него; праздная аристократия; безмолвствующий парламент; каждый за себя и никто за всех; такова перспектива, и мне она представляется весьма зловещей…» Нужны реформы, если не большие, так хоть какие-нибудь, например, чтобы в чиновники брали не самых тупых, а наоборот; и кто-то же должен за такую реформу выступить… 5 мая текстильный фабрикант и политик Сэмюэл Морли учредил Ассоциацию административных реформ: ядро ее состояло из бизнесменов и банкиров, критически настроенных к правительству, цель — сломать систему повального кумовства и взяточничества при устройстве на государственную службу, способ реализации — заставить всех кандидатов на должности, начиная с самого мелкого клерка, особенно в армии, сдавать экзамены на профессионализм, для чего должна быть создана соответствующая комиссия.

Главным представителем Ассоциации в парламенте был либерал Остин Лэйард, археолог, с которым Диккенс познакомился в 1853 году в Неаполе. Диккенс — Лэйарду, 10 апреля: «Ничто сейчас не вызывает у меня такой горечи и возмущения, как полное отстранение народа от общественной жизни. В этом нет ничего удивительного… народу так мало приходилось участвовать в игре, что в конце концов он угрюмо сложил карты и занял позицию стороннего наблюдателя… Назревающее у нас в стране недовольство пугает меня еще и тем, что оно тлеет незаметно, не вспыхивая ярким пламенем; ведь точно такое же настроение умов было во Франции накануне первой революции, и достаточно одной из тысячи возможных случайностей… — проигранная война, какое-нибудь незначительное событие дома — и вспыхнет такой пожар, какого свет не видел со времен французской революции. Тем временем что ни день, то новые проявления английского раболепия, английского подхалимства и других черт нашего омерзительного снобизма… а возмущенные миллионы, храня все то же противоестественное спокойствие и угрюмость, с каждым днем все больше ожесточаются и все сильнее укрепляются в своих наихудших намерениях. <…>

Если бы люди вдруг встрепенулись и принялись за дело с воодушевлением, присущим нашей нации, если бы они создали политический союз, выступили бы — мирно, но всем скопом — против системы, которая, как им известно, порочна до мозга костей, если бы голоса их зазвучали так же грозно, как рев моря, омывающего наш остров, то и я всей душой присоединился бы к этому движению и счел своей несомненнейшей обязанностью помогать ему всеми силами и попытаться им руководить. Но помогать народу, который сам отказывается помочь себе, столь же безнадежно, как помогать человеку, не желающему спасения. И пока народ не пробудится от своего оцепенения (этого зловещего симптома слишком запущенной болезни), я могу лишь неустанно напоминать ему о его обидах».

И он обещал Лэйарду, что будет напоминать — на страницах «Домашнего чтения» как минимум — и привлечет к этому всех друзей-литераторов.

Мисс Куттс испугалась — она с годами становилась все более консервативной — и потребовала у Диккенса объяснений, зачем он «раскачивает лодку» и разжигает классовый конфликт. Он отвечал 11 мая: «Прислушайтесь к тому, что я говорю сейчас о положении дел в этой безумной стране, ибо возможно, что через десять лет будет уже слишком поздно говорить об этом. Народ не будет вечно терпеть, из всего, что я наблюдаю, мне это совершенно очевидно. И мне хочется что-нибудь противопоставить справедливому гневу народа. Это единственная причина, из-за которой я всей душой стремлюсь к реформам». Он вступил в Ассоциацию Морли.

И другая реформа занимала его той весной: он попытался перестроить Королевский литературный фонд, организацию, которая собирала большие деньги со своих членов и должна была помогать неимущим авторам, но помогала плохо (маленькая гильдия, созданная Диккенсом и Бульвер-Литтоном, и то справлялась лучше), потому что во главе ее сидели такие же именитые и некомпетентные люди, как везде, вдобавок все сплошь — ревнители «старых добрых порядков» и даже не писатели. В союзе с Форстером и Чарлзом Дилком, редактором журнала «Атеней», Диккенс выступил с предложением сделать из фонда настоящее литературное общество с сетью бесплатных библиотек, лекциями и привлечением иностранных авторов; он был убежден, что как только он и его союзники пару раз выступят с сатирическими речами, члены комитета фонда сами раскаются и подадут в отставку. Вы удивитесь, но ничего подобного те не сделали.


Растущая тоска и бешенство нашли выход в романе, над которым Диккенс начал работать в мае; Лавинии Уотсон он писал 21-го: «…Брожу по городу днем — таскаюсь в самые странные места Лондона ночами — сажусь, чтобы сотворить нечто огромное, — встаю, не сделав ничего, — рву на себе волосы — и поражаюсь своему состоянию, хотя должен бы уже к нему привыкнуть». Мисс Куттс, 8 мая: «…Нахожусь в состоянии беспокойства, которое невозможно описать — невозможно даже представить, — вскакиваю и бегу к железной дороге — возвращаюсь и клянусь немедленно уехать прочь, к подножию Пиренеев… встаю и шатаюсь по комнате целый день — брожу по Лондону после полуночи — беру на себя обязательства и не выполняю их…» В таком вот состоянии он написал несколько глав «Ничьей ошибки», прежде чем придумал другое название — «Крошка Доррит». Он не стал писать о войне — ему хотелось копнуть глубже и написать о больном обществе в целом.

Обитателям тюрьмы Маршалси их жизнь кажется нормальной, но вот как реагирует человек, случайно вынужденный там заночевать:

«Потом в утомленном бессонницей мозгу закружились подобно кошмару другие мысли, но все они были связаны с тюрьмой, хотя и самым причудливым образом. Есть ли в тюрьме запас гробов на случай, если кто-нибудь из арестантов умрет? Где хранятся эти гробы и как они хранятся? Где хоронят тех, кто умирает в тюрьмах, как их выносят, какие при этом соблюдаются обряды? Может ли какой-нибудь неумолимый кредитор задержать мертвеца? Возможен ли побег из тюрьмы, как его осуществить? Можно ли взобраться на стену при помощи веревки и крюка? А как спуститься с другой стороны? — может быть, соскочить на крышу соседнего дома, прокрасться по лестнице и, выйдя в дверь, затеряться в толпе? А что, если в тюрьме вспыхнет пожар? Вдруг это случится именно сегодня, когда он ночует здесь?»

А они — ничего, живут… Живет там смолоду старый Доррит, жена его умерла, трое детей, младшая, Эми, прозванная Крошкой за малый рост (и, как считается, вдохновленная характером Кэролайн Томсон), родилась в тюрьме… Доррит стал символом Маршалси и, обезумев от бесконечных лет безделья, даже гордится своим положением: «Если бы отыскался вдруг другой, самозваный претендент на эту честь, старик заплакал бы от обиды при одной мысли, что его хотят лишить законных прав. Он даже не прочь был подчас преувеличить число лет, проведенных в тюрьме; и все уже знали, что с названной им цифры следует делать некоторую скидку». Живет он, по сути, подаянием, это вроде бы безобидный и трогательный человек, но… «Чем больше он входил в свою роль и чем больше зависел от тех подношений, которые делали Отцу его многочисленные дети, тем чувствительнее становился он ко всему, что считал несовместимым со своим достоинством бывшего джентльмена. Он спокойно зажимал в руке полкроны, полученные от какого-нибудь сердобольного пансионера, а спустя полчаса этой же рукой утирал слезы, лившиеся у него из глаз при первом намеке на то, что его дочери трудятся ради куска хлеба».

Двое старших детей под стать отцу — бездельники, пытающиеся притворяться «людьми из общества», одна Эми — «призвание влекло ее жить не так, как живут другие, трудиться и отдавать все силы, в отличие от других и ради других» — берет на себя ответственность, пристраивает сестру, кормит отца; сорокалетний мужчина Артур Кленнэм, с которым она случайно познакомилась, решает вызволить ее семью из Маршалси, для чего ему нужно обратиться в вездесущее и всемогущее Министерство Волокиты (уже второй раз у Диккенса злодей — не человек, а институт):

«Это славное учреждение появилось на свет тогда, когда государственные мужи открыли один великий и непревзойденный принцип, исчерпывающий все трудное искусство управления страной. Оно первым сумело усвоить этот благодетельный принцип и с успехом стало руководствоваться им в своей официальной деятельности. Как только выяснялось, что нужно что-то сделать, Министерство Волокиты раньше всех других государственных учреждений изыскивало способ не делать того, что нужно.

…Правда, вопрос, как не делать того, что нужно, обстоятельно изучался и разрабатывался также всеми другими государственными учреждениями и политическими деятелями. Правда, каждый новый премьер-министр и каждое новое правительство, придя к власти благодаря обещанию сделать то-то и то-то, сейчас же употребляли все усилия на то, чтобы этого не делать. Правда, те самые избранники народа, которые во время избирательной кампании метали громы и молнии из-за того, что то-то и то-то не было сделано, и грозно требовали у сторонников кандидата противной партии ответа, почему то-то и то-то не было сделано, и громогласно утверждали, что оно должно быть сделано, и торжественно ручались, что оно будет сделано, — назавтра после всеобщих выборов уже ломали голову над тем, как устроить, чтобы оно не было сделано. Правда, сущность дебатов обеих палат с начала и до конца сессии сводилась к пространному обсуждению вопроса, как не делать того, что нужно.

…И если вдруг оказывалось, что какой-то недогадливый чиновник намеревается что-то сделать, и возникало малейшее опасение, как бы непредвиденный случай чего доброго не помог ему в этом, Министерство Волокиты всегда умело с помощью циркуляра, отношения или предписания вовремя погасить его пыл».

В руководстве Министерством засело семейство Полипов (в образе главного Полипа изыскатели видят тогдашнего премьера графа Абердина, ярого противника административной реформы и сторонника всего «старого доброго»); к одному из Полипов попадает Кленнэм:

«— Э-э… Послушайте! Какого черта вы к нам привязались, — сказал Полип-младший, оглянувшись через плечо.

— Я хотел бы узнать…

— Э?! Черт побери! Это, знаете, не годится — чтобы каждый ходил сюда и говорил, что он, знаете, хотел бы узнать, — сердито сказал Полип-младший, повернувшись лицом к посетителю и вставив монокль в глаз. <…>

— Извините великодушно, но как же мне выяснить все то, о чем вы говорите?

— О, очень просто — ходить и спрашивать до тех пор, пока не получите ответа. Затем вы подадите прошение в тот департамент о том, чтобы вам разрешили подать прошение в этот департамент (предварительно вам придется выяснить, в какой форме оно должно быть составлено). Получив соответствующее разрешение (если вы его в конце концов получите), вы направите свое прошение в тот департамент, откуда оно будет переслано для регистрации в этот департамент, затем возвращено для подписи в тот департамент, затем снова передано для засвидетельствования в этот департамент, и тогда уже официально принято к рассмотрению тем департаментом. Справки о прохождении дела в каждой из этих инстанций вы будете наводить в обоих департаментах тем же способом — ходить и спрашивать, пока не получите ответа».


Министерство Волокиты, разные Столпы Общества — Диккенс от презрения им даже фамилий не дает — просто Столп того, Столп сего («На лице Столпа Церкви написана была кротость, однако же он вошел энергичным шагом, словно только что надел семимильные сапоги в намерении пройтись по свету и убедиться в том, что состояние душ человечества не внушает тревоги. Столп Церкви и не подозревал, что обед, на который он приглашен, — не просто обед, а обед со значением. Достаточно было взглянуть на него, чтобы это понять. Он был такой чистенький, свеженький, ласковый, веселый, добродушный; ну просто сама невинность») — и Радетели о Благе Отечества всю страну опутали своими слащавыми патриотическими речами, так что англичане сделались полоумными:

«…Все они пребывали в смутной уверенности, что каждый иностранец прячет за пазухой нож; во-вторых, исповедовали здравый и узаконенный национальным общественным мнением принцип: пусть иностранцы убираются восвояси. Они никогда не задавались вопросом, скольким их соотечественникам пришлось бы убраться из разных стран, если бы этот принцип получил всеобщее распространение; они считали, что он применим только к Англии. В-третьих, они склонны были усматривать проявление гнева божия в том обстоятельстве, что человек рожден не англичанином; а различные бедствия, постигавшие его отечество, объясняли тем, что там живут так, как не принято в Англии, и не живут так, как в Англии принято. В подобном убеждении они были воспитаны Полипами и Чваннингами, которые долгое время официально и неофициально вдалбливали им, что страна, уклоняющаяся от подчинения этим двум славным фамилиям, не вправе надеяться на милость провидения, — а вдолбив, сами же за глаза насмехались над ними как над народом, более всех других народов закоснелым в предрассудках.

Такова была, так сказать, политическая сторона вопроса; но у Кровоточащих Сердец (район, где живут бедняки. — М. Ч.) имелись и другие доводы против того, чтобы допускать в Подворье иностранцев. Они утверждали, что иностранцы все нищие; и хотя сами они жили в такой нищете, что дальше, кажется, уж идти некуда, это не ослабляло убедительности довода. Они утверждали, что иностранцев всех держат в подчинении штыками и саблями; и хотя по их собственным головам немедленно начинала гулять полицейская дубинка при малейшем выражении недовольства, это в счет не шло, потому что дубинка — орудие тупое. Они утверждали, что иностранцы все безнравственны; и хотя в Англии тоже кой-когда бывают судебные разбирательства и случаются бракоразводные процессы, это совершенно другое дело. Они утверждали, что иностранцы лишены духа независимости, поскольку их не водит стадом к избирательным урнам лорд Децимус Тит Полип с развевающимися знаменами, под звуки „Правь, Британия“».


В июне Диккенс силами своей любительской труппы ставил у себя дома пьесу Коллинза «Маяк». Он также в очередной раз протестовал против очередного законопроекта о запрещении по воскресеньям — нет, уже не только развлекаться, но и пускать поезда и доставлять почту: это мешает машинистам и почтальонам посвятить себя Богу; он даже ходил (редкий для него случай) в Гайд-парк на митинг по этому поводу. Что любопытно, законопроект лоббировала не пышная «высокая», а вроде бы более демократичная, зато и более по-протестантски суровая «низкая» ветвь англиканской церкви (вы можете прочесть об этом в романах Энтони Троллопа) — все это укрепляло Диккенса в мысли, что на разницу конфессий и болтовню священников не стоит и внимания обращать. «Уповая на милость господню, я вверяю свою душу отцу и спасителю нашему Иисусу Христу и призываю моих дорогих детей смиренно следовать не букве, но общему духу учения, не полагаясь на чьи-либо узкие и превратные толкования». В тот же период он дал жесткую отповедь виконту Палмерстону, оскорбительно отозвавшемуся об Ассоциации реформ, писал о реформе чуть не ежедневно, выступал на заседании ассоциации 27 июня: «Перед нами стоит величайшая, насущнейшая, важнейшая задача — разбудить народ, вселить в него энергию…»

Но народ — тот, что он только что описал в романе, — кроме презрения к «проклятым иностранцам», никаких чувств не выказывал и административной реформой нимало не интересовался; людей, которым «родина дороже, чем бессмысленная рутина и дурацкие устарелые условности», было — кот наплакал, зато всюду царило «упрямое стремление во что бы то ни стало хранить старый хлам, давно себя изживший». И Ассоциация реформ Морли вскоре бесславно закончила свое существование — идея о том, что посты и должности должны занимать компетентные люди, показалась власть имущим не то чтобы дерзкой, но попросту нелепой и смешной, да и Лэйард был не тот человек, который сумел бы продвинуть подобную идею в таком консервативном институте, как британский парламент.


В июле Диккенсы почему-то не поехали ни в Булонь, ни в Бродстерс, сняли дом в Фолкстоне: восемь детей, включая приехавших на каникулы из Булони, жили там, а Чарли остался в Лондоне один — его устроили работать в торговый дом Беринга, ведший торговлю с Китаем. Двенадцатилетнего Уолтера 1 августа отдали в специальное военное училище в Уимблдоне, готовящее солдат для отправки в Индию. Непонятно все с этим малышом Уолтером. Он единственный из сыновей Диккенса обнаруживал если не талант, то по крайней мере желание писать, но отец потребовал от репетитора, готовившего мальчика к экзаменам, отбить у него это желание: «Чем меньше он будет писать, тем лучше, и тем счастливее он будет». Уолтер станет курсантом в Ост-Индской компании и покинет Англию в 16 лет, в самом начале индийского мятежа…

Вообще все, что касается воспитания и обучения сыновей Диккенса, не очень понятно. Почему Чарли, явно бесталанный, учился в Итоне, а другим не дали даже попробовать? Почему Диккенс, ратовавший за образование (если не считать странного «разворота» в «Тяжелых временах»), всячески старался сэкономить на обучении детей? А когда эти дети вырастут, почти все они станут делать долги — почему? Гены дедушки «проросли» — или воспитание, которое дали детям отец с Джорджиной, было не такое уж хорошее?

В сентябре восьмилетний Сидней был отправлен в Булонь вместе с Альфредом и Фрэнком, дома остались только девочки и два младших сына, стало потише, зато приехал Коллинз: только с семьей, без гостей, Диккенс был решительно не способен прожить и месяца. Все лето и осень он, продолжая писать «Крошку Доррит», давал в «Домашнее чтение» злые статьи: «Первым объектом исследования был продукт широкого потребления, известный в Англии под маркой „Правительство“. Образцы Правительственных учреждений, представленные на благорассмотрение Комиссии, не содержали в общем ничего, кроме Головотяпства, притом в количестве, достаточном, чтобы парализовать жизнедеятельность всей страны… Что же касается того, что публика принимает этот товар, то, по свидетельству м-ра Буля, нельзя отрицать, что потребителя больше привлекает не внутренняя ценность товара, а его яркая окраска. Иной раз это Кровь, иной раз — Пиво, иной раз — Болтовня, иной раз — Ханжество. Как бы то ни было, он берет пестрый хлам, не стараясь проникнуть в суть, принимая переливание из пустого в порожнее за дело».

Форстеру, 30 сентября: «Я убежден в том, что представительный строй у нас потерпел полный крах, что английский снобизм и английское раболепие делают участие народа в государственных делах невозможным». Макриди, 4 октября: «Я потерял всякую веру в выборы. На мой взгляд, мы наглядно доказали всю бессмысленность представительных органов, за которыми не стоит образованный, просвещенный народ… у нас нет среднего класса (хотя мы постоянно восхваляем его, как нашу опору, на самом деле это всего лишь жалкая бахрома на мантии знати)… мы, англичане, молчаливо потворствуем этому жалкому и позорному положению, в котором мы очутились, и никогда своими силами из него не выберемся».

Родина до того осточертела — чтобы не взорваться, 13 октября он увез семью во Францию. Сняли дом из двенадцати комнат на Елисейских Полях и решились остаться на целый год. Собственный дом на Тэвисток-сквер на сей раз сдавать не стали — там оставался служивший в Лондоне Чарли, зато позволили пожить в нем семье Хогарт, которые (каждый норовил сэкономить) сдавали свое жилье.

Как Диккенс сказал Анджеле Бердетт-Куттс, одной из целей поездки было «придать парижского лоску» дочерям (Мэйми 17 лет, Кейти — 16): наняли им учителей танцев и французского, итальянскому учил ссыльный политик Даниэле Манини; лоску набирались вместе с подругами, дочерьми Теккерея. Сам Диккенс уверял, что знает французский язык как настоящий француз и наконец-то может по-настоящему насладиться театром. Хвалил все французское, особенно в области искусств. Форстеру: «У французов сколько угодно скверных картин, но, боже мой, какое в них бесстрашие! Какая смелость рисунка! Какая дерзость замысла, какая страсть! Сколько в них действия!» Знакомому актеру Франсуа Ренье: «Если бы я увидел хоть одну английскую актрису, которая обладала бы хоть сотой долей искренности и искусства мадам Плесси, я поверил бы, что наш театр уже стоит на пути к возрождению. Но у меня нет ни малейшей надежды, что я когда-либо увижу подобную актрису. С тем же успехом я мог бы рассчитывать увидеть на английской сцене замечательного художника, способного не только писать, но и воплощать то, что он пишет, как это делаете Вы».

Он виделся с Ламартином, Скрибом, Жорж Санд, был почетным гостем на обеде у газетного магната Эмиля де Жирардена, познакомился с Полиной Виардо, французское издательство «Ашетт» предложило за хорошие деньги выпустить собрание его сочинений в новых переводах. Все шло так превосходно, что на бесчинства французского императора, пересажавшего и разогнавшего всю оппозицию, можно было не обращать внимания. В декабре Диккенс ездил домой на презентацию первого выпуска «Крошки Доррит»: Брэдбери и Эванс провели беспрецедентную рекламную кампанию, отпечатав четыре тысячи уличных афиш и 300 тысяч листовок. Начального тиража в 32 тысячи экземпляров оказалось недостаточно — потребовалось две допечатки. И критики — редкий случай со времен «Пиквика» — были благосклонны, «Атеней» назвал роман «свидетельством постоянно зреющего гения, прогрессирующего в своем искусстве». За месяц Диккенс четырежды выступал с «Рождественской песнью» в Лондоне, Манчестере, Шеффилде и Питерборо — сбор в пользу бедных. И еще он начал переговоры насчет покупки Гэдсхилла (дом принадлежал Элизе Линтон, коллеге по «Домашнему чтению»): рассчитывал там жить летом, а на зиму сдавать.

В начале 1856 года он возвратился в Париж с Коллинзом — тот всегда был легок на подъем, по вечерам гуляли (иногда с Джорджиной и Кэтрин), днем шла работа над «Крошкой Доррит». Дома же только что была сформирована Следственная комиссия по армейским поставкам в Крым, раскрыли невероятное количество махинаций, в том числе — финансовых пирамид; одну из таких Диккенс вставил в роман: бессовестный нувориш, с которым носились Столпы, в конце концов разоряется и утягивает Столпов за собой в пропасть.

Зато с Дорритом все наоборот — усилиями Кленнэма его выпускают из тюрьмы, он становится богачом и начинает шикарную жизнь… Вопреки тому, что можно было предположить, новая жизнь ему дается с легкостью — словно всегда был «Дорритом, эсквайром»: сорит деньгами, презирает всех, кто не богат, и злится на дочь, которая грустит и вспоминает прошлое.

«— Я столько лет прожил там. Я был — кха — признанным главою общины. Я — кха — добился того, что все любили и уважали тебя, Эми. Я — кха-кхм — сумел создать положение своей семье. Я заслужил награду. И я требую награды. Я прошу: вычеркнем эти годы из памяти, станем жить так, будто их не было. Разве это слишком много? Скажи, разве это слишком много?..

При всем своем волнении он, однако же, ни разу не дал себе повысить голос, из страха, как бы не услышал камердинер».

«Что же до самой Крошки Доррит, то пресловутое Общество, в гуще которого они жили, казалось ей очень похожим на тюрьму Маршалси, только рангом повыше. Многих, видимо, привело за границу почти то же, что других приводило в тюрьму: долги, праздность, любопытство, семейные дела или же полная неприспособленность к жизни у себя дома. Их доставляли в чужие города под конвоем курьеров и разных местных фактотумов, точно так же, как должников доставляли в тюрьму. Они бродили по церквам и картинным галереям с унылым видом арестантов, слоняющихся по тюремному двору. Они вечно уверяли, что пробудут всего два дня или всего неделю, сами не знали толком, чего им надо, редко делали то, что собирались делать, и редко шли туда, куда собирались идти; этим они тоже разительно напоминали обитателей Маршалси. Они дорого платили за скверное жилье и, якобы восхищаясь какой-нибудь местностью, бранили ее на все корки — совершенно в духе Маршалси. Уезжая, они вызывали зависть тех, кто оставался, но при этом оставшиеся делали вид, будто вовсе не хотят уезжать; опять-таки точно как в Маршалси. Они изъяснялись при помощи набора фраз и выражений, обязательных для туристов, как тюремный жаргон для арестантов. Они точно так же не умели ничем заняться всерьез, точно так же портили и развращали друг друга; они были неряшливы в одежде, распущенны в привычках — совершенно как обитатели Маршалси».

Диккенс, конечно, не мог пощадить Доррита, оставив его в блаженном полоумии — тогда в романе не было бы морали, — и на одном из светских приемов тот окончательно сходит с ума:

«…Он вдруг встал и громко позвал, обращаясь к ее опустевшему месту в другом конце стола:

— Эми, Эми, дитя мое!

Эта странная выходка, в сочетании с его неестественно напряженным голосом и неестественно напряженным выражением лица, так удивила всех, что за столом мгновенно установилась тишина.

— Эми, дитя мое, — повторил он. — Сходи, дружочек, взгляни, не Боб ли нынче дежурит у ворот… Эми, Эми! Мне что-то неможется. Кха. Сам не знаю, что это такое со мной. Я очень хотел бы поговорить с Бобом. Кха. Ведь из всех тюремных сторожей он нам самый большой друг, и мне и тебе. Поищи Боба в караульне и скажи, что я прошу его прийти».

Доррит умирает, все рушится; богатство — тлен, одна любовь чего-то стоит…


Диккенс бежал от англичан, но их и в Париже было полно, и они бесили его своим надутым патриотизмом — 1856 год он начал с сердитой статьи «Островизмы» («еще одним примечательным островизмом является наша склонность объявлять, с полной искренностью, что только английское естественно, а все остальное противоестественно») и в следующих статьях продолжал сердиться вообще на все, окончательно излив досаду в статье «Почему?»:

«Почему молодая женщина приятной наружности, аккуратно одетая, с блестящими, гладко причесанными волосами, к какому бы сословию она ни принадлежала раньше, как только ее поставят за прилавок буфета железнодорожной станции, начинает видеть свое назначение в том, чтобы всячески меня унижать? Почему она оставляет без внимания мою почтительную и скромную мольбу о порции паштета из свинины и чашке чая? Почему она кормит меня с таким видом, словно я — гиена?.. Почему, когда я прихожу в театр, там все так условно и не имеет ни малейшего сходства с жизнью?.. Почему мы так любим хвастать? Почему мы так готовы забрать себе в голову ничем не обоснованные мнения и потом скакать с ними, как бешеный конь, покуда не упремся лбом в каменную стену? Почему я должен всякую минуту быть готовым проливать слезы восторга и радости оттого, что у кормила власти встали Буффи и Будль?»

Война, кажется, все-таки подходила к победному концу, но дома ничего не менялось, Буффи и Будль, Полипы и Чваннинги не думали меняться или уходить в отставку, очередной экономический кризис накрыл страну, в Манчестере проходила большая забастовка, сотрудник «Домашнего чтения» Генри Морли написал о ней в очень сочувственном тоне — прежде Диккенс такой материал зарубил бы, теперь оставил. Уиллсу, 6 января: «…Я уже не могу выдавать себя за человека, порицающего все без исключения забастовки…»

18 марта был подписан мирный договор: побежденная Россия возвращала Османской империи территории в Южной Бессарабии, в устье Дуная и на Кавказе, лишалась боевого флота в Черном море, но отобрать у нее сколько-нибудь значительные территории не получилось (Англия тут же, заключив союз с афганским эмиром, объявила войну Ирану); британское правительство ушло в отставку, Абердина сменил Генри Темпл (виконт Палмерстон), министр внутренних дел в кабинете Абердина, — Крымская война считалась его достижением, он был среди населения чрезвычайно популярен и считался «либеральным тори». Диккенса это назначение нисколько не обрадовало, и он продолжал в каждом выпуске «Домашнего чтения» поносить правительство и англичан вообще, позволявших обращаться с собой как с безмозглыми курами.


В марте он купил имение Гэдсхилл за 1700 фунтов, с отсрочкой въезда до 1857 года: дом, о котором он столько мечтал, был небольшим (два этажа по четыре комнаты) и сильно запущенным, требовалась перестройка, зато при нем имелся громадный сад. В том же месяце старый холостяк Форстер шокировал всех, решив жениться: невеста — Элизабет Колберн, богатая вдова. Диккенс не посмел отговаривать друга, но в письмах к нему с горечью вспоминал «старое». 13 апреля: «Былые времена — былые времена! Вернется ли когда-нибудь ко мне то настроение, какое бывало тогда? Что-то подобное, возможно, но совсем как раньше никогда не будет… Скелет в моем шкафу все растет…»

В том же письме он говорил о Макриди: тот оставил сцену, вышел на давно желанную пенсию и был счастлив. «Что касается меня, то я всегда мечтал умереть, с божьей помощью, на своем посту, но я никогда не желал этого так остро, как сейчас… работать не покладая рук, никогда не быть довольным собой, постоянно ставить перед собой все новые и новые цели, вечно вынашивать новые замыслы и планы, искать, терзаться и снова искать, — разве не ясно, что так оно и должно быть! Ведь когда тебя гонит вперед какая-то непреодолимая сила, тут уж не остановиться до самого конца».

«Скелетом в шкафу», вероятно, были отношения с Кэтрин. 22 апреля он описывал Коллинзу, как обедали с женой, свояченицей и дочерьми в ресторане: «Миссис Диккенс ест столько, что почти убивает себя…» И в том же письме: «В субботу вечером, часов около одиннадцати, я заплатил три франка у дверей одного дома, куда буквально ломился народ, и попал на ночной бал… Несколько хорошеньких лиц, но непременно либо порочных, холодно расчетливых, либо изможденных и жалких, с явными следами увядания. Среди последних была женщина лет тридцати или около того; она сидела в углу, закутавшись в индийскую шаль, и ни разу не встала со своего места за все время, что я пробыл там. Красивая, отчужденная, задумчивая, с каким-то особым благородством на челе. Я хочу сегодня вечером походить поискать ее. Я тогда не заговорил с ней, но мне почему-то кажется, что я должен узнать ее поближе. Наверно, это мне не удастся». Неизвестно, удалось или нет, во всяком случае, он об этом больше не упоминал. А в первых числах мая семья спешно засобиралась в Лондон.

В доме на Тэвисток-сквер он обнаружил Хогартов, пыль, грязь (с его точки зрения грязно было везде, у всех — его требования к гигиене были на уровне не XIX, а скорее XXI века), неубранные комнаты, переставленную мебель; в гневе уехал один в Дувр и три дня прожил в гостинице, ожидая, пока родственники уберутся. Когда-то он питал к Хогартам симпатию, а к тестю даже привязанность — прошли те времена.

Едва не поссорился с мисс Куттс — она патриотично ругала французов, он отвечал ей: «Англичане делают вид, что у них нет социальных бед и зла, французы — признают их существование: вот разница». Форстер написал, что ему нравятся Бальзак и Жорж Санд и что «герой английского романа всегда скучен — слишком уж хорош». Диккенс с унынием соглашался: «…Этот самый неестественный молодой джентльмен (чтобы быть приличным, обязательно быть неестественным), которого Вы встречаете в книгах, в том числе и моих, должен быть неестественным из-за вашей (то есть английской. — М. Ч.) морали; нельзя упоминать — нет, я даже не говорю о непристойном, — но ничего вообще, никаких событий, испытаний и волнений, неотделимых от жизни мужчины…» В 1830-х он писал, что сам, будучи судьей, не допустил бы в книгах упоминаний о подобных вещах; обычно люди с годами делаются консервативнее, его же на пятом десятке вдруг начало тянуть к большей свободе, во всяком случае, в литературе. Но перешагнуть через «вашу мораль» он так никогда и не осмелится.

9 июня опять уехали во Францию — в Булонь — на все лето; Диккенс пригласил Мэри Бойл (ту самую кузину своих друзей Уотсонов, которая ему нравилась) и на все согласного Коллинза — отчасти для приличия и для компании, но главным образом для того, чтобы писать (параллельно с «Крошкой Доррит», разумеется) пьесу, которую он хотел поставить в домашнем театре на следующий день рождения Чарли. До сих пор он пользовался в своем любительском театрике чужими пьесами. Но теперь нашелся злободневный сюжет, который его захватил: были найдены останки экспедиции британца Джона Франклина, в 1845 году пытавшейся найти Северо-западный проход из Атлантического океана в Тихий и бесследно пропавшей.

Поисками Франклина занимались 39 полярных экспедиций; впервые следы были обнаружены Джоном Рэем в 1854 году на острове Кинг-Уильям, населенном эскимосами, и те рассказали, что белые люди умирали от голода и под конец уже ели друг друга. Следы от ножей на останках вынудили Рэя согласиться с тем, что каннибализм был. (По сей день этот факт не считается доказанным, хотя большинство исследователей склоняются к выводам Рэя.) В Англии его рассказ, естественно, вызвал бешеное возмущение. Диккенс, уже несколько лет подряд крывший своих соотечественников на все корки, был возмущен не менее других, считая, что недопустимо верить россказням каких-то полуживотных, каковыми он считал эскимосов, и писал об этом в «Домашнем чтении».

Пьеса — «Замерзшая пучина» — должна была продемонстрировать благородство английских моряков. Два моряка любят одну женщину, она бросила одного из них, Вардура, ради другого и боится, что Вардур причинит зло ее новому возлюбленному, но тот, конечно же, благороден и жертвует ради соперника жизнью; умирая, он обнимает соперника и просит любимую, Клару (которая довольно неправдоподобным образом тоже оказалась на Севере), поцеловать его «как брата». Удивительно дурацкая пьеса. Роль Вардура предназначалась Диккенсу — он всегда играл главные роли в своих постановках, — и он заранее начал отращивать бороду: с такой серьезностью относился к спектаклю, который, быть может, увидят всего несколько десятков человек, что не захотел прибегнуть к гриму.


Впрочем, не позволяя Рэю оскорблять англичан, сам он продолжал их бранить. Анджеле Бердетт-Куттс, 13 августа: «Вчера утром в мою ванну попал гравий и так глубоко изрезал мне левую руку, что пришлось посылать за хирургом, чтобы он сделал перевязку. Это наводит меня на мысль о наших политиках-хирургах и о том, как они умудрились все испортить… Долгое время нас ненавидели и боялись. И стать после этого посмешищем — очень и очень опасно. Никто не может предугадать, как поведет себя английский народ, когда он наконец пробудится и осознает происходящее…»

В конце августа в Булони случилась эпидемия дифтерии — пришлось срочно уезжать домой, забрали с собой и школьников (их потом отослали пароходом в Булонь). 24 сентября женился Форстер, Диккенс — поразительное дело — на свадьбу не пришел, но постепенно смирился с женой друга: та была бездетна, умна, приятна в общении и на свободу мужа не посягала, так что отношения между семьями наладились. Коллинз был принят в штат «Домашнего чтения» с жалованьем (плюс гонорары за романы, которые там регулярно печатались, — в нарушение собственного правила Диккенса не анонимно, а с подписью).

В октябре начали репетировать «Замерзшую пучину»: роли достались Коллинзу, Чарли Диккенсу, Джорджине, Мэйми и Кейт — для Кэтрин раньше роли как-то находились, но не теперь, когда она стала толста и утратила остатки красоты: ее даже из дома услали, ибо там производилась перестройка под сцену и зрительный зал, и она уехала в деревню к Макриди.

Ставить решили с размахом, рассчитывая потом гастролировать, Чарли пригласил знакомого молодого композитора написать музыку, три художника трудились над декорациями, сделали массу технических устройств для показа моря, снега, заката и даже северного сияния. Премьера состоялась 6 января 1857 года, всего дали четыре спектакля, аудитория каждого — 25 человек… Теккерей, присутствовавший на одном из представлений, сказал, что Диккенс мог бы хорошо зарабатывать, пойди он на сцену по-настоящему.

Диккенс — Бульвер-Литтону, 28 января: «Нет ничего более неудачного и вредоносного, чем наша палата общин, да и весь парламент в целом». В марте он ездил с Коллинзом в Брайтон, в апреле с Кэтрин и Джорджиной в Рочестер, чтобы осмотреть перестраивающийся Гэдсхилл, в июне завершились выпуски «Крошки Доррит»: героиня выходит замуж за Кленнэма, спасшего ее семью и годящегося ей в отцы. В «Холодном доме» была та же ситуация, но старик вернул девушке свободу, чтобы она вышла за молодого. Здесь — нет. К чему бы это? И совсем исчезли долгие описания прелестной «обломовщины» — просто герой с героиней «пошли туда, где ждала их скромная и полезная жизнь, полная радости и труда на благо ближнему», «а люди вокруг них, крикливые, жадные, упрямые, наглые, тщеславные, сталкивались, расходились и теснили друг друга в вечной толчее…». Любопытно: в романе на сей раз нет классического диккенсовского злодея (вообще-то формально есть, но он опереточный и совсем не страшный): зло воплощают так называемые «нормальные люди» — «крикливые, жадные, упрямые, наглые, тщеславные»…

В «Крошке Доррит» имеется еще добрый десяток сюжетных линий, страшных и смешных, о которых мы ничего не рассказываем, дабы не портить вам удовольствие от чтения (этот роман мы включаем в первую пятерку нашего списка), и около сотни персонажей, очаровательных и отвратительных: остановимся лишь на одном из них. Автор пришел в ужас, увидев, какой стала его прежняя любовь, и не удержался от прямой карикатуры, изобразив Флору Финчинг, женщину, которую много лет назад любил герой и которая теперь, овдовев, пытается его обхаживать. Диккенс — признанный мастер передачи каких-нибудь смешных особенностей речи, но тут он превзошел себя:

«— Я, право, не сомневаюсь, — продолжала Флора, сыпля словами с завидной быстротой и из всех знаков препинания ограничиваясь одними запятыми, и то в небольшом количестве, — что вы там в Китае женились на какой-нибудь китайской красавице, оно и понятно, ведь вы так долго пробыли там, и потом вам нужно было расширять круг знакомств в интересах фирмы, так что ничего нет удивительного, если вы сделали предложение китайской красавице, и смею сказать, ничего нет удивительного, если китайская красавица приняла ваше предложение, и она может считать, что ей очень повезло, надеюсь только, что она не из сектантов, которые молятся в пагодах.

— Вы ошибаетесь, Флора, — сказал Артур, невольно улыбнувшись, — ни на какой красавице я не женился.

— Ах, мой бог, но, надеюсь, вы не из-за меня остались холостяком! — воскликнула Флора. — Нет, нет, конечно нет, смешно было бы и думать, и, пожалуйста, не отвечайте мне, я говорю сама не знаю что, вы мне лучше расскажите про китаянок, верно ли у них такие узкие и длинные глаза, как на картинках, вроде перламутровых фишек для игры в карты, а на спине висит длинная коса на манер хвоста, или это только мужчины носят косы, а потом вот еще колокольчики, почему это у них такая страсть везде навешивать колокольчики, на мостах, на храмах, на шляпах, хотя, может быть, это все выдумки? — Флора наградила его еще одним прежним взглядом, и тут же понеслась дальше, как будто на все ее вопросы уже был дан обстоятельный ответ.

— Так, значит, это все правда! Боже мой, Артур — ах, простите, я по привычке — мистер Кленнэм, следовало бы сказать, — и как вы могли столько времени прожить в такой стране, ведь там, наверно, всегда темно и дождь идет, иначе зачем столько фонарей и зонтиков, ну конечно, это уж такой климат, вот, должно быть, прибыльное занятие, торговать там фонарями и зонтиками, раз ни один китаец без них не обходится, а какой странный обычай уродовать ноги с детства, чтобы можно было носить маленькие башмачки, а я и не знала, что вы такой любитель путешествий».

Но пусть Флора толста, смешна и неумна — она лишь добра желает возлюбленному и помогает Крошке Доррит:

«Право же, я просто в отчаянии, что так заспалась именно сегодня, ведь я непременно хотела встретить вас сама, как только вы придете, и сказать вам, что всякий, в ком Артур Кленнэм принимает участие, хотя бы и не такое горячее, может рассчитывать на участие и с моей стороны и что я очень рада вас видеть у себя, и добро пожаловать и милости просим, и вот извольте, никто не догадался меня разбудить, и вы уже здесь, а я еще храплю, если уж говорить всю правду, и я не знаю, любите ли вы курицу в холодном виде и ветчину в горячем, многие не любят, между прочим не только евреи, а у евреев это угрызения совести, которые мы должны уважать, хотя очень жаль, что у них нет угрызений совести, когда они нам продают подделки, а деньги берут как за настоящее, но если не любите, это будет просто ужасно».

Ей-богу, Флора самый обаятельный персонаж во всей книге, так что, видимо, не одно желание злой насмешки руководило автором, а (бессознательно, быть может) неумирающие остатки любви, благодаря которым он создал, пожалуй, наиболее живую из своих литературных женщин. (И реальная Мария Биднелл не оскорбилась, ни в какой суд не подавала — то ли она действительно была очень доброй, то ли не прочла роман.)

«Крошка Доррит» великолепно продавалась поначалу — больше 40 тысяч экземпляров, затем тиражи упали до обычных 32 тысяч; это позволяло получить хорошую прибыль, но для Диккенса было оскорбительно мало. Почему? Слишком много и длинно про социальные проблемы, маловато про любовь… И критики опять бранились: «Сатердей ревью» заметила, что Диккенс «опять не смог привлечь внимание интеллектуальных слоев общества», но «осуществляет очень пагубное политическое и социальное влияние на остальное население»; Теккерей назвал книгу «непроходимо глупой», рецензент «Блэквудс мэгэзин» — «пустой болтовней». На наш взгляд, так сказать можно разве что из зависти — или от полнейшего непонимания.


Лето прошло в Гэдсхилле за ремонтом: армия рабочих почти вытоптала сад, устанавливая водяные насосы, делая новые выгребные ямы и вскапывая клумбы. В это неудачное время по приглашению Диккенса приехал Ханс Кристиан Андерсен — несмотря на предшествующую нежную переписку, гость страшно не понравился, и семья не знала, как и отделаться от него. В июле труппа Диккенса дала четыре представления «Замерзшей пучины», собирая деньги для вдовы недавно умершего коллеги, Дугласа Джеролда; на одном из них пожелала присутствовать королева. Она даже предлагала сыграть спектакль в Букингемском дворце — Диккенс отказался из щепетильности. 4 июля королева посетила спектакль, приведя с собой бельгийского короля Леопольда и принца Фредерика Прусского; записала в дневнике, что пьеса ее «глубоко взволновала», приглашала автора за кулисы, но Диккенс и тут отвертелся, сославшись на то, что не может предстать пред королевой загримированным — ему еще предстояло играть в фарсе, который по традиции всегда шел после основного спектакля. Возможно, он просто робел.

Для вдовы Джеролда денег не хватило — и Диккенс дважды читал перед двухтысячной аудиторией (в Сент-Мартин-Холле) «Рождественскую песнь». Мальчики приехали из Булони на каникулы, чтобы провести первое лето в Гэдсхилле, и попрощались с отплывавшим в Индию Уолтером. Отец и Чарли провожали его в Саутгемптон; 20 июля Диккенс писал мисс Куттс: «Он был угнетен с минуту, когда я прощался с ним, но быстро оправился и вел себя как подобает мужчине».

Мужчине было 16 лет — довольно обычный возраст в те времена, чтобы отправиться в армию или на флот. И все-таки… Помните: «Никто не возражал. Отец и мать были вполне удовлетворены. Они, возможно, не были бы рады больше, если бы я, двадцатилетний, поступил в Кембридж». «Меня и сейчас еще немного удивляет та легкость, с которой я, совсем еще мальчик, был отвергнут. Ребенок очень способный и наблюдательный, подвижный, пытливый, чувствительный, легкоранимый и физически и душевно, я, как чудом, был изумлен тем, что никто и не подумал выручить меня». «Никакими словами нельзя выразить затаенных в моей душе страданий… Я чувствовал, что мои прежние надежды стать образованным и воспитанным человеком погребены в моей груди». Может, не только сам Диккенс, но и его сын мог чувствовать подобное? Но… «У меня появилась дотоле чуждая мне склонность подавлять свои чувства, бояться проявления нежности даже к собственным детям, лишь стоит им подрасти…»


О «Замерзшей пучине» прослышали в других городах; власти Манчестера, где Диккенс давно привык выступать с чтениями и спектаклями, настойчиво звали к себе, Диккенс сперва отказал, но денег в фонде Джеролда все еще было недостаточно, придется ехать. Два спектакля должны были пройти в зале Фонда свободной торговли 21 и 22 августа, зал на четыре тысячи мест, за себя и актеров-мужчин Диккенс не боялся, но негромкие «домашние» голоса дочерей и Джорджины не выдержат, надо нанимать профессиональных актрис, ему уже случалось так делать. 12 августа он снял в Манчестере целый отель для труппы; старый знакомый Альфред Уиган из театра «Олимпик» рекомендовал ему на женские роли сестер Тернан — начинающих актрис и дочерей актрисы, игравшей ранее с Макриди, их было три, как когда-то девочек Хогарт: Фанни, 22 года, Мария, 20 лет, и Эллен — 18. Фанни пела в опере, Мария играла в небольших комедиях в «Олимпике», Эллен, наименее даровитая из трех, только что дебютировала в дешевой феерии в роли эльфа. Фанни была занята, а мать и две младшие дочери брались разучить роли за несколько дней: Мария будет играть героиню в «Замерзшей пучине», Эллен — в фарсе.

Все прошло отлично, Диккенс был в ударе, декорации и игра потрясли зрителей, сами актеры разволновались, и Мария рыдала настоящими слезами, склоняясь над умирающим героем. Потом Диккенс вернулся в Гэдсхилл. И тут началось странное. Миссис Браун (компаньонке мисс Куттс), 28 августа: «Я чувствую себя так, словно мне необходимо взойти на все горные вершины Швейцарии, лишь после этого я успокоюсь, и то это будет всего лишь небольшим облегчением». Коллинзу, 29 августа: «Я пребываю в мрачном отчаянии, хочу бежать от самого себя… Ибо, когда я срываюсь с места и смотрю на свое помятое лицо (как сейчас), тоска моя невообразима, немыслима, отчаяние мое беспредельно… Я не знал ни минуты покоя с последнего представления „Замерзшей пучины“…»

Отчего он так мучился, что случилось? Он узнал, что миссис Тернан и все ее дочери будут выступать в Донкастере в середине сентября, и немедленно заказал там комнаты в отеле для себя и Коллинза. Мария Тернан, что рыдала у него на груди в «Замерзшей пучине»? Нет, Эллен; типаж — «бутончик, симпомпончик, голубые глазки… такая стройненькая, личико беленькое, а голубые жилки так и просвечивают сквозь кожу, ножки крохотные…», как говаривал страшный Квилп — погибель для мужчин за сорок.

Клэр Томалин: «Хорошенькая, без гроша в кармане восемнадцатилетняя девушка, вдруг обнаружившая, что ею восхищается богатый пожилой человек, была взволнованна. Ее положение в обществе вдруг изменилось: будучи всегда на втором плане, она теперь становилась чем-то значительным. Человек, над которым она получила власть, был замечательным и знаменитым, он был очаровательным и интересным собеседником и мог изменить ее жизнь к лучшему». Питер Акройд: «Эллен была своевольна и могла в отдельных случаях властвовать… она была очень интеллектуальна и для девушки, которая получила лишь театральное образование, замечательно много читала». Энн Исба, автор книги «Женщины Диккенса»[24]: «Диккенсу было 45, ей — 18… Он был величайший писатель своей эпохи, неутомимый журналист, социальный реформатор, театральный меценат, благотворитель, столп общества, отец девяти уже больших детей, но он был еще крепок, он был стильный, яркий, даже эксцентричный в одежде и манерах… Нелли (так Диккенс звал Эллен. — М. Ч.) была стройной блондинкой, красивой и энергичной, но бесталанной голубоглазой девочкой; безотцовщина и без гроша в кармане, она была бедна, невинна, а прежде всего она была молода. А Диккенса мучил страх старости. В Нелли он увидел прекрасную возможность стать моложе и начать новую жизнь».

Диккенс — мисс Мартин (соратнице по «Урании»): «Как же мне жаль, что нет людоеда с семью головами, который бы похитил принцессу, ту, что я обожаю, — Вы понятия не имеете, как сильно я люблю ее… Ничего мне бы так не хотелось, как пойти вслед за нею с мечом в руке и получить ее или погибнуть».

Загрузка...