— Это ваш текст?
Шеф швырнул мне отпечатанный лист бумаги. Выглядело это довольно странно и, мягко говоря, необычно. Во-первых, за те пять лет, что я работаю в передаче «Страна и мы», он впервые обратился ко мне на «вы», а во-вторых, изобразил самую «дешевую» мизансцену из всех придуманных начальством. Директор восседает за дорогим столом из красного дерева, утопая в широком финском кожаном кресле, а напротив него стоит нерадивый работник, то есть я, с блокнотом и ручкой, готовясь записывать его новые распоряжения. О том, чтобы предложить мне сесть, не было и речи. И это совершенно выпадало из привычного русла наших отношений. Обычно, как только я входила, он тотчас вставал и любезно приговаривал: «Присаживайся, присаживайся, дорогуша… Кофеек будешь?» И, зная мою любовь к сладкому, доставал из своих закромов либо коробку дорогих конфет, либо столь же хорошее печенье. Но сегодня все было не так, как всегда. Он сидел с видом грозного судии, а я стояла, точно обвиняемая перед вынесением приговора. И все же… Шеф, несмотря на самоуверенный вид, чувствовал себя явно не в своей тарелке. Он был холоден и неприступен, как китайская стена, и при этом изо всех сил старался не смотреть мне в глаза.
«Ох, не к добру это!» — пронеслось у меня в голове.
Я молча взяла текст и пробежала его глазами. Да, это писала я, когда делала материал по «Восточному альянсу».
— Да, мой, — чистосердечно призналась я. — А что случилось?
— Госпожа Стрелкина, довожу до вашего сведения, что банк «Восточный альянс» подает на нас в суд, из-за того что вы посмели дать непроверенную информацию в эфир.
«Опаньки! Приехали!» — только и подумала я. Вот это да! Такое у меня действительно впервые! Но вслух я сказала совсем другое:
— Как это непроверенную?
— А кто ее вам подписал? — вопросом на вопрос ответил шеф.
— По сути, никто. Вы же помните: материал «горел», его срочно нужно было дать в эфир, и я согласовала все по телефону с пиар-менеджером банка.
— Я не знаю, что она с вами согласовывала, но президент банка господин Громов… — Антон Тимофеевич вышел из-за стола, достал из внутреннего кармана платок и тщательно протер стекла очков, а потом столь же тщательно принялся складывать этот платок, чтобы убрать в тот же карман.
Я смотрела на него так, будто видела в первый раз. Тучный мужчина, которому скоро стукнет полтинник, маленькие глазки бегают за стеклами очков в золотой оправе и не могут сфокусироваться ни на одном предмете, зеленоватого цвета костюм «украшает» аляповатый безвкусный галстук.
«Интересно, кто ему подбирал такую красоту? Жена или любовница?» — совершенно некстати подумала я.
— Так вот… Сегодня утром через своих адвокатов он передал, что информация, прозвучавшая в новостях, не только порочит репутацию банка, но и ставит под сомнение его финансовую состоятельность и может сорвать предстоящую важную сделку.
— Антон Тимофеевич — это чистой воды недоразумение! Дайте мне время до вечера, и я все утрясу. Я не дала в эфир ни единого слова, не согласованного с «Восточным альянсом».
— А комментарии аналитиков? Вы давали банку их читать?
— Нет, — ответила я. — С какой стати? Это мнения независимых экспертов по поводу закрытия филиала на Малой Садовой.
— Какие, к черту, независимые эксперты? — заорал он, внезапно потеряв всякое спокойствие. — Ты что, с дуба рухнула? Тебя зачем в банк послали?! Навести мосты, подготовить почву для спонсорской помощи и сделать полурекламный сюжет! А ты!..
— Я так и сделала! И в тех комментариях ничего оскорбительного для банка не было.
Антон Тимофеевич тяжело вздохнул и сел за стол. Я же по-прежнему стояла, ожидая своей участи.
— К сожалению, госпожа Стрелкина, мы вынуждены с вами расстаться. — медленно произнес шеф. — Программа не может позволить себе работать с непрофессионалами.
Я вздрогнула, будто меня ударили. Мне показалось, что кто-то неведомый со всей силы шарахнул меня чем-то тяжелым по голове и лишил способности соображать и понимать происходящее… Всего неделю назад на общем собрании шеф хвалил меня, называл лучшим журналистом в команде и говорил, что только благодаря моим материалам «Страна и мы» была номинирована на «Тэффи» в категории лучшая информационная программа. А теперь, надо же… При первой опасности он готов избавиться от меня, как от ненужной ветоши. Выбросить на помойку, даже не попытавшись прояснить ситуацию.
Я машинально опустилась в кресло, не дожидаясь разрешения шефа. Села и тупо уставилась в стену. На стене в золотистых рамочках висели фотографии. Шеф и президент. Шеф и Ричард Гир. Шеф и… многие другие известные люди. Половина из них фотографировались с ним после моих интервью. С тем, что по части интервью мне нет равных, соглашались все без исключения, даже те, кто откровенно меня недолюбливал. А уж шеф после каждого такого снимка готов был носить меня на руках.
— Лера, — услышала я блеющий голос шефа. — Твое увольнение — это условие Громова. Он хочет вкатить нам иск в два миллиона у. е.
Мы оба помолчали. Я сидела и изо всех сил старалась «сохранить лицо». Точнее сделать хорошую мину при плохой игре. Он протянул мне чистый лист бумаги.
— Пиши.
Я не отреагировала. Мне казалось, что все происходящее — дурной сон, вот только я никак не могу проснуться.
— Не напишешь по-хорошему, уволю по статье! — «загремел» шеф.
Я лишь усмехнулась и в упор посмотрела на него. Да он до смерти боится! Наверное, уже весь вспотел от страха. Ну да, а вдруг я заартачусь, вдруг вспомню про то, что черным по белому написано в трудовом кодексе. Или пригрожу рассказать о его делишках конкурирующему каналу. Ведь я журналист, и у меня, по мнению многих, вообще нет ничего святого. В принципе и по определению. А уж если журналист — женщина, то она непременно должна быть стервой. Причем первостатейной, иначе в масс-медиа не выжить. До сегодняшнего дня я думала, что весь этот бред — мнение людей, весьма далеких от телевидения, и меня это особо не трогало. Но чтобы начальник, проработавший с тобой пять лет и знающий тебя, как облупленную, так себя повел… Я взяла ручку и стала крутить ее в руке, рассматривая так, будто раньше никогда не видела сей предмет. Потом посмотрела на шефа. Он сидел красный как рак. И мне почему-то стало жаль его. А еще стало очень противно! До тошноты, которая предательски подкатывала к горлу.
— Я напишу заявление, Антон Тимофеевич.
В этот момент, точно по заказу, раздался телефонный звонок.
Шеф, тяжело вздохнув, взял трубку.
— Я слушаю. Ах, это вы, господин Северский. Да, я обдумал ваше предложение. Не могу сказать, что в восторге от него, но, думаю, вы правы. Худой мир лучше доброй ссоры. Да… Опровержение вы услышите в новостях через пятнадцать минут. Что касается вышеупомянутого журналиста, то больше в нашей команде он не работает. Да… И вам того же.
Шеф швырнул трубку на рычаг. И послал мне выразительный взгляд, сопровождающийся не менее выразительным жестом.
— Сама все слышала. Это был адвокат Громова, — сказал шеф и, немного помолчав, добавил: — Вопрос решен. Так что разбежимся с тобой, как в море велосипеды.
— Вы правы, давайте расстанемся друзьями. И будем вспоминать друг о друге с нежностью.
— Перестань паясничать!
— Ну почему же паясничать?
Умом я понимала, что нужно сдержаться и достойно выйти из этого, мягко говоря, неприятного положения. Но, увы, не смогла. Волна злости уже поднималась во мне и рвалась наружу.
— Вы не поверите, но я даже рада, что ухожу отсюда. Давно нужно было это сделать.
Шеф уставился на меня так, будто у меня неожиданно случился приступ белой горячки и я несу несусветную чушь.
— В самом деле, — продолжала я. — Мне надоело, что все эти пять лет мною руководит человек, не знающий, а главное, даже не желающий понять азов журналистики. Человек, который при первой же опасности открещивается от своего подчиненного. Что ж… Каждый народ достоин своего правителя, а каждая программа — своего руководителя. Видимо, «Страна и мы» ничего лучшего не достойна!
Мы смотрели друг на друга в упор, шеф сопел, и я понимала, что он сейчас сделает какой-нибудь ответный ход. Но мне уже было все равно, хотелось только высказаться до конца.
— А еще, Антон Тимофеевич, вы не поверите, но я очень люблю свою работу. И, как говорили в эпоху доисторического материализма, дорожу своим добрым именем и репутацией.
Шеф побелел, раздуваясь, как воздушный шарик, но молчал и только дышал тяжело. Так и хотелось сказать: «Выдохните, Антон Тимофеевич, расслабьтесь — вы получите это заявление». Я взяла чистый лист бумаги, лежащий передо мной, и четким, аккуратным почерком вывела на нем слова, которые он с таким нетерпением ждал. Поставила точку и подвинула к нему вожделенный документ. А потом резко встала и пошла к двери.
— Стрелкина! Ты уволена с сегодняшнего дня, отрабатывать две недели нецелесообразно. — Мой бывший начальник попытался оставить последнее слово за собой.
Я не стала ничего отвечать и молча вышла из кабинета.
Миновав приемную и оказавшись в наших длинных коридорах-катакомбах, я неожиданно остановилась и посмотрела вокруг. Только сейчас до меня с отчетливой ясностью дошло то, что произошло у шефа. У меня уже нет работы! Утром, я была преуспевающим журналистом, обожавшим программу, в которой работала, и искренне любившей дело, которым занималась. А теперь…
Глаза предательски наполнились слезами. Только бы никого не встретить, пока буду добираться к себе в комнату, где теснились четыре стола, и среди них мой, на котором уютно соседствовали кипы бумаг, фотографий и компьютер, отнюдь не последней модели. Компьютер, за которым я столько раз засиживалась допоздна, готовя срочный материал к эфиру. Компьютер, который уже давно стал для меня предметом одушевленным… Как-то раз, после одного интервью, мы с моим приятелем Женей даже придумали ему прозвище — Вася. А все потому, что герой того материала частенько приговаривал: «Поздно, Вася, пить боржоми». Фраза эта выражала целый сонм эмоций и служила нашему герою палочкой-выручалочкой на все случаи жизни. Мы с Женей тогда едва сдерживались, чтобы сохранить серьезные мины лица. А потом эта фраза таки проскочила у меня в тексте, и мы хохотали как ненормальные. И Женька, глядя на компьютер, сказал: «Смотри, Вася, твоей хозяйке, явно пора домой. А то уже слишком поздно… пить боржоми. Пошли, Белка, возьмем пива и срежемся в бильярд». Господи, наши походы с Женей и другими ребятами по всяким уютным местечкам — обычное дело! А теперь… Этого уже может и не быть.
Я шла и думала: «Только бы… что? Только бы поскорей оказаться дома!»
Еле передвигая ноги, я скользила взглядом по стенам, выкрашенным в жуткий зеленый цвет, дешевому линолеуму, местами протертому до дыр, и отчетливо понимала: я больше никогда всего этого не увижу. Будут другие стены, другие интерьеры, но этого коридорчика, такого знакомого и такого родного, уже не будет.
Я шла и мысленно прощалась со всем, что стало мне безумно дорого за эти пять лет. Шла и твердила, как заклинание: «Только бы не расплакаться здесь! Только бы продержаться и не показать им, до чего же мне больно и обидно!» Да, вот оно, точное слово. Именно обидно. И совершенно непонятно, почему банк себя так повел. Ведь только позавчера все было в полном порядке, и с банком мы расстались в наилучших отношениях.
Но тут я подошла к комнате, где сидела наша команда. Из-за полузакрытой двери до меня донеслись обрывки диалога. Я сразу узнала голоса. Резковатый, будто со скрипом, принадлежал нашему главному редактору — Виктору Петровичу. Ему возражал низкий, грудной и весьма сексапильный. Его обладательницей была Аллочка Преображенская, лицо нашего канала и любовница шефа.
— Это просто дикость какая-то! Неслыханно! Уволить талантливую журналистку, даже не разобравшись в ситуации! — гремел Виктор Петрович.
— Да где вы видели этот талант? — томно промурлыкала Преображенская. — Я, например, рада, что она уйдет! Мы, в конце концов, не можем себе позволить работать с непрофессионалами.
— Да бросьте, Аллочка! Вы всегда были к ней несправедливы. Лера — профи с большой буквы! Я не понимаю мотивацию шефа. Но попомните мои слова: он горько пожалеет о своем решении. Такими кадрами не разбрасываются!
— Виктор Петрович, на вашем месте я бы не вмешивалась. У вас у самого рыльце в пушку, вы же пропустили этот злосчастный материал.
Преображенская помолчала, а потом елейно-противным голоском добавила:
— И вообще, скажу вам по секрету, ее увольнение было только вопросом времени.
Это была последняя капля, прорвавшая плотину моей сдержанности. Даром, что ли, я львица по гороскопу. Я уже не могла больше все это терпеть. Мне хотелось рывком открыть дверь и отпустить на волю чувства… Выдать Преображенской по полной программе. Сказать все, что на самом деле о ней думаю, напомнить, каким именно образом она получила свое место в нашей команде. Я уже приготовилась к «прыжку», чтобы вцепиться во врага, но… Тут я словно услышала голос отца: «Никогда не отвечай хамством на хамство. Учись сдерживаться! Ты же королева зверей, не тушканчик!» И мне стало стыдно, что я хотела опуститься до уровня базарной разборки…
Я остановилась, мысленно сосчитала до десяти и, только после того как успокоилась, открыла дверь и зашла в комнату.
— Добрый день, — сказала я, одарив присутствующих улыбкой «на миллион долларов».
Преображенская ответила пренебрежительным кивком, а Петрович сразу же подошел ко мне.
— Лера…
— Давайте без соболезнований. Никто не умер. Я просто хочу собрать вещи.
Преображенская картинно встала и, окинув меня взглядом с головы до ног, сладко промурлыкала:
— Всего наилучшего, Лерочка.
— И тебе того же, Аллочка, — ответила я, продолжая улыбаться. До боли в лицевых мышцах. Улыбка, казалось, приклеилась к лицу намертво, ощущение омерзительное.
Преображенская томно выплыла за дверь, Петрович стоял и смотрел на меня. А я… Я, наконец убрав с лица фальшивую улыбку, подошла к своему столу. Не спеша взяла несколько фотографий, имевших ценность исключительно для меня, и убрала их в сумку. Потом нежно погладила Васю по корпусу, вот, пожалуй, и все. Больше мне здесь делать нечего…
Тут наконец обрел дар речи Виктор Петрович.
— Лера! Я уверен, скоро все разрулится. Это недоразумение. Рано или поздно…
— Поздно, Виктор Петрович. Уже поздно.
— Лера… Мне нужно обязательно поговорить с вами.
Он подошел ко мне и доверчиво, как-то даже по-детски заглянул в глаза. И столько в этих глазах было теплоты и понимания, что меня стало понемногу отпускать.
— Виктор Петрович, мы обо всем поговорим. Но не сейчас. Ладно?
— Конечно. Вы позволите вас проводить? Он взял меня за руку и очень по-доброму улыбнулся:
— Пойдем?
Я едва заметно улыбнулась ему в ответ, и мы вместе вышли в коридор, где все-таки простились. Ему было неловко, он мялся, стараясь сказать мне что-нибудь не совсем банальное, хотя отлично понимал, что сказать тут нечего. А мне… Мне тоже было неловко и хотелось поскорей избавить его от неприятных минут. Поэтому я тепло улыбнулась, чмокнула его в щеку и, помахав рукой, гордо удалилась.
Выйдя на улицу, я окунулась в теплый осенний день, явление редкостное для нашего питерского климата. Ласковый ветерок, резвясь и дурачась, решил растрепать мне волосы. Но сегодня все лишь раздражало меня. И этот ветер, и лица прохожих, и шум машин, пролетавших вдоль набережной, по которой я шла…
Я остановилась. У человека всегда есть как минимум два пути, по которым он может пойти. Нужно только выбрать. Так и я. Наша студия располагалась на набережной Фонтанки, а жила я на Пестеля. Поэтому я могла сесть на маршрутку, а могла идти пешком. Благо недолго, максимум минут двадцать. Но тут мимо меня прошла компания подростков, они чему-то весело смеялись. Смех показался настолько резким и оглушающим, что меня передернуло. Нет, маршрутка явно не для меня. Мне необходима максимальная доза одиночества, чтобы прийти в себя и разобраться в случившемся. И я поняла, куда мне нужно идти. В Михайловский сад. Там есть старый-престарый дуб, к которому мы приходили еще с отцом.
— Когда мне плохо, — сказал тогда отец, — или хорошо, я всегда прихожу к нему. Он меня заряжает. Дает силы и защищает.
Два месяца назад умерла мама. В тот день, впервые после ее похорон, мы пошли гулять в Михайловский сад. Отец стоял ко мне спиной, прижавшись к старому, могучему дубу.
— Подойди к нему, Белка.
Отец называл меня Белкой. Помните двух славных собачек, которые много лет назад полетели в космос? Белка и Стрелка. Он мне про них рассказывал. А еще из-за фамилии Стрелкина. Но нельзя же звать девочку Стрелкой, поэтому отец выбрал Белку. К тому же он говорил, что иногда я ему напоминаю веселого любопытного щенка, которого выпустили в жестокое мироздание, огромное, как космос, искать смысл жизнь. Я тогда не очень поняла, что такое мироздание и зачем мне нужно искать этот самый смысл, ведь в жизни есть гораздо более интересные вещи. Например, ходить с ним в тир, или смотреть, как он играет в бильярд. Отец улыбнулся мне и не стал ничего объяснять. Но прозвище это так и осталось, приросло ко мне. И, сколько я помню, отец и близкие друзья всегда называли меня именно так.
Я обожала своего отца. Он был высокий, немного вальяжный и безумно красивый мужчина. Когда он смотрел на меня ярко-зелеными глазами, в которых прыгали чертики, я верила, что никогда не сделаю ничего такого, что могло бы его разочаровать.
— Прижмись к этому дубу, — велел он мне. — Почувствуй его!
Я покорно подошла к дубу и прижалась к нему. И тотчас поняла, о чем говорил отец. По моему телу стало разливаться приятное тепло, словно старый дуб забрал в себя мою боль, оставшуюся во мне после ухода мамы, и стал вливать в маленький организм свою могучую силу.
— Ты просишь у него сил, когда придумываешь свои декорации? — спросила я, отчасти чтобы скрыть истинные чувства, одолевавшие меня.
Я так и не смогла понять, почему, ну почему именно моя мама должна была уйти?! Почему именно у меня теперь не будет никакой мамы — ни хорошей, ни плохой. Наверное, будут другие женщины, ведь вряд ли отец останется один, но все равно это будут заменители. Как заменитель сахара, который раньше пила мама. Это все будет фальшивкой. А настоящее умерло два месяца назад. Отец внимательно посмотрел и ничего не ответил. Наверное, он задумался о своей работе. Отец работал на «Ленфильме» художником-оформителем, он любил дело, которым занимался, и считался в киношной тусовке одним из лучших декораторов. Даже, наверное, не столько лучшим, сколько самым нестандартным, постоянно ищущим новые ходы, новые цветовые решения
— Нет, — ответил он и потрепал сильной рукой меня по волосам. — Не тогда.
— Когда пишешь картины? — не отставала я.
Отец пожал плечами. Он писал в манере импрессионистов. Не модной и не очень востребованной в те годы, но невероятно близкой ему. Я любила сидеть в его мастерской на Большой Морской и наблюдать, как он работает. В этой маленькой, но очень светлой квартирке были две крохотные комнатки-вагончика. Одна из них и была собственно мастерской, а вторая служила спальней, поскольку отец частенько оставался там ночевать.
…Я стояла у старого дуба и вспоминала своего отца. Иногда, в трудные моменты жизни, очень нелегко бывает ощущать, что на самом деле ты одна на этом свете, а все твои по-настоящему близкие люди покинули тебя, ушли в невероятную даль, без возврата… И только память осталась.
…Помню, прошло уже несколько лет после смерти мамы. Отец работал тогда над портретом какой-то актрисы. Вообще-то он не любил писать портреты, тем более на заказ. Но, видно, это был особенный случай. Я же сидела молча, стараясь вовремя подавать ему нужные кисти.
— Пап, а почему у нее лицо треугольное? И глаза такие большие? Так ведь в жизни не бывает!
— Это картина, а не жизнь. Если человек хочет быть на портрете, как в жизни, ему проще сделать хорошую фотографию.
— В смысле?
— Понимаешь, Белка, картина отражает нутро человека, его сущность. Вот и ты, когда станешь журналистом и будешь брать интервью у разных людей, ты вначале пойми человека, почувствуй, настройся на его «волну» и уж потом приступай к работе.
Я задумчиво посмотрела на отца. Мне было почти пятнадцать. Но уже сейчас мы оба понимали, что писать — это мое. Отец довольно рано заметил во мне склонности к литературным опусам и старался по возможности их развивать.
Отец отошел от мольберта и долго и пристально смотрел на свое творение. Видно было, что он недоволен результатом. Он то ближе подходил к картине, то опять отходил на несколько шагов, и наконец, нахмурившись, сказал:
— Никак не могу «схватить» ее. Уж слишком неуловима.
Я не очень поняла, о чем он говорит. А он повернулся ко мне и как-то очень серьезно посмотрел. По взрослому.
— Запомни, Белка, дело свое нужно делать хорошо, выкладываясь до последнего, или не делать его вовсе. И еще… когда ты говоришь себе: «Я могу сделать это!» и когда говоришь: «Я не могу!» — и в том, и в другом случае ты говоришь правду.
Я согласно кивнула, хотя на самом деле ничего не поняла. Смысл его слов дошел до меня намного позже, когда отца уже не было в живых, а я стала покорять вершину под названием «журналистика» и набивать себе свои собственные, персональные шишки. Я готова была работать сутками, выискивая острые темы, а потом, не жалея времени сидеть за компьютером, тщательно шлифовать и выстраивать материал, сомневаясь в себе и находя новые решения. Ведь так и только так, учил меня отец, приходят мастерство и профессионализм.
…Я прикоснулась губами к резной коре старого дуба, глубоко вздохнула и отняла ладони от шершавой поверхности ствола. Мне действительно стало легче. И теперь можно идти домой, чтобы спокойно сесть и разобраться, что же все-таки произошло…