Мы будем вынуждены к тому же при абсолютно единодушном согласия снять покровы с Молчания…
Третьего секретаря посольства звали Валерием. Был он москвичом, принадлежал к той эпохе, когда детей не называли ни Петрами, ни Василиями, ни конечно же Иванами. Имел и соответствующую внешность: русые, на пробор зачесанные волосы, дерзковато-наивные глаза, нейлоновый костюм, модные туфли — словом, парень, каких миллионы. Но вместе с тем он обладал несколько непривычным для юноши даром: железной выдержкой, вниманием к собеседнику, неторопливостью в принятии решений, точным мышлением. Так, будто было ему не двадцать с чем-то лет, а все пятьдесят, будто прожил он долгую и напряженную жизнь и научился всему необходимому для человека, работающего среди чужеземцев.
«Третий секретарь посольства» для уха неосведомленного звучало весьма звонко и многозначительно, однако Валерий сразу же положил конец наивности Бориса:
— Товарищ профессор, не утешайте себя надеждой, что к вам приставлен бог весть какой посольский чин! Третий секретарь — это не первый и даже не второй…
— Однако ж. — Борис Отава в самом деле малость растерялся, в этих вопросах он отличался совершеннейшей наивностью. — Я полагал, что…
— Я прекрасно вас понимаю! Все едущие сюда по важным делай считают, что заниматься ими будет непременно сам посол. Поймите же, дорогой профессор, у посольства своих хлопот полон рот, выражаясь не дипломатично…
— Понимаю. Но мое дело… Речь идет о ценностях незаурядных… государственных… исторических…
— Все сделаем… Единственное, о чем я вас прошу: соблюдайте спокойствие. Мобилизуйте все свое чувство юмора…
— Чувство юмора? — Борис засмеялся. — Кажется, я утрачиваю это чувство. Ибо какое, в самом деле, отношение к моей миссии может иметь чувство юмора, которым, хвала богу, меня, кажется, не обделили.
— Эге, — потер ладони Валерий, — вы еще не знаете, с какими типами придется вам иметь дело… Тут уж если человек получает от государства марки, то он их отрабатывает полностью! Вы в этом убедитесь!
— Я должен попасть в Марбург, — сказал Отава.
— Мы там будем, поверьте мне, — заверил его Валерий, — но вооружитесь выдержкой… Езды в Марбург — всего лишь несколько часов, главное проскочить здесь…
Нужного им чиновника Валерий нашел довольно быстро и договорился с ним о встрече еще в тот же день после обеда. На посольской «Волге» они подъехали к высокому модерному сооружению, скоростной лифт мигом выбросил их на двенадцатый или же на пятнадцатый этаж; они прошли по длинному коридору, наполненному сверканием пластика, алюминия и стекла, Борис попробовал перечитывать аккуратные таблички на полированных пластиковых дверях, но Валерий сказал, что он приблизительно знает, где сидит тот чиновник, с которым им придется вести переговоры; коридор неожиданно уперся в короткое боковое ответвление, там был еще один лифт, но уже не скоростной, маленький, скромный, чуть ли не персональный, — они с трудом вместились в тесной кабинке, поехали уже не вверх, а вниз, попали в какой-то тупик, а в этом тупике было свое глухое место, украшенное роскошной широкой дверью, на которой красовалась табличка с черными готическими буквами:
Звонка здесь не было, стучать тоже не пришлось, потому что, как только они переступили незримую черту, за которой из простых прохожих превращались в посетителей герра Вассеркампфа, дверь беззвучно открылась сама собой, и в глубине просторного светлого кабинета с модерной низкой мебелью навстречу им встал из-за длинного полированного стола сам государственный советник, мужчина средних лет, одутловатый, рыхловатый, довольно высокий, в сером костюме из легкой ткани, которую называют «мачок». Кондиционер поддерживал в кабинете постоянную температуру, воздух здесь был свежий, однако Вассеркампф с напускным видом тяжело переводил дыхание, идя навстречу своим посетителям, и, еще не подпустив их к себе, не дав поздороваться или представиться, воскликнул панибратским тоном:
— Ну и жара — дышать нечем!
— Не заметил, — буркнул Борис, забывая о предостережениях своего спутника.
Чиновнику только этого и нужно было.
— Как же так? — воскликнул он. — Вы приехали из такой далекой холодной страны и не замечаете нашей жары? Или, быть может, я ошибаюсь? Ведь вы из России — нетва?
Он каждый раз повторял это свое «нетва», что должно было означать «не правда ли?», видимо, нарочно искажая диалектом общегерманское «нихт вар». Но Борису в эту минуту было не до лингвистических тонкостей.
— Профессор Киевского университета Борис Отава, — воспользовался паузой Валерий.
Вассеркампф поклонился, пригласил садиться. Борис взглянул на Валерия довольно многозначительно. Первый бой был выигран отнюдь не благодаря сдержанности. Этого типа нужно атаковать и штурмовать сразу, с первого же слова. Вот они сели и сразу же приступят к делу. Однако Валерий, которому надлежало бы перехватить инициативу разговора в свои руки, почему-то молчал. Вежливо улыбался, начал пить какую-то бурду, предложенную немцем, пришлось пить и Борису, словно он ради этого ехал сюда из далекого Киева.
— Так, так, — промолвил Вассеркампф, щуря глаза, — еще день-два, еще несколько дней… Чистая случайность, что вы видите меня здесь за столом… Наступает то время, когда все мы разъезжаемся… Тут слишком жарко… Человек должен время от времени погружаться в море… Мы, немцы, отдаем предпочтение Адриатике… Везем туда каждое лето свои полиартриты, подагры, одышки… На оба берега — на итальянский и югославский. Венеция, Дубровник, Черногория… Монтенегро… В Монтенегро, по мнению наших жен, великолепнейшие любовники! Ночью они спускаются с гор на побережье, а утром снова исчезают в своих загадочных горах, это просто мистика какая-то, но наши жены… Ха-ха! Я называю это запоздалыми возмещениями, к тому же не по адресу. Ибо во время войны в Монтенегро, то есть в Черногории, стояли не наши войска, а итальянские, и эти итальянцы вдоволь развлекались с черногорскими девушками, поэтому соответствующие вознаграждения черногорцам надлежало бы получать именно с итальянских девушек, а не с немецких нетва?
— Слушайте, — неожиданно спросил Борис, — ваши предки не из моряков?
— Ха-ха! — хохотнул Вассеркампф. — Вас сбила с толку моя фамилия! Не обращайте на это внимания! Мои предки — из воды, но из болотной. Померания, слыхали? Надо мной все смеются: как это так — занимаешься делами военных репараций, а свою Померанию возвратить не можешь, отдал ее Польше? Я вам скажу: с этими репарациями — сплошные недоразумения. Недавно был комический инцидент. Приехал ко мне капитан из Бремена. Да, да, настоящий капитан. У него дизель-электроход, вполне современное судно водоизмещением в четырнадцать тысяч тонн, можете себе представить. Ходит он в Индийский океан и дальше, в Малайю, в Японию. И вот. В Сингапуре или где-то там еще кто-то из членов команды подарил капитану обезьянку. Такое милое создание. Мы, немцы, любим все живое. А тут — дальний путь, одиночество, капитан, человек уже немолодой, обрадовался обезьянке. Устроил ее в своей каюте. Маленькая хозяйка, представляете? Ну, так… Утром капитан идет на свой мостик, обезьянку оставляет в каюте, но забывает запереть дверцу сейфа, а в сейфе толстенная пачка марок. Месячная плата для всей команды. Представляете? И хотя деньги не пахнут, как говорится, но обезьянка разнюхала эту пачку, схватила ее, а как только капитан скрипнул дверью, возвращаясь к себе, обезьянка шмыгнула в щель — на палубу. Капитан сразу же обнаружил пропажу, поднял тревогу, за обезьянкой погнались, но… Хотя о немцах и сказано, что они обезьяну выдумали, однако по ловкости обезьяна превосходит даже немцев. Так и тут. Вылетела обезьянка на самую верхушку мачты, принялась рассматривать деньги, сдирать с них банковскую упаковку, на нее кричат, посвистывают снизу, кто-то начал уже взбираться вверх по мачте, боцман приладил шланги, намереваясь сбить обезьянку струей воды, кто-то советовал снять проклятого зверька выстрелом из малокалиберной винтовки, но пока растерявшиеся люди собирались с мыслями, обезьянка разорвала ленточку и начала швырять деньги вниз. Зрелище редкостное. Океан, прозрачность, синяя волна — и над нею кружат не чайки, нет — полноценные немецкие марки! Есть от чего схватить сердечный удар! Несколько банкнотов упало на палубу, и — нужно отдать должное честности команды — все было вручено капитану, но ведь это несколько банкнотов, а весь месячный оклад целая пачка марок! — полетел в океан, и хотя были спущены шлюпки и матросы кинулись вылавливать деньги, не много им удалось выловить, ибо оказалось: немецкая марка тонет в морской воде! Так, будто она не бумажная, а в самом деле из чистого золота! Представляете! И хоть капитан, беспомощный в своем несчастье, обратился ко мне. Дескать, раз у вас здесь возмещение, следовательно…
— Мы бы не хотели ошибаться так, как ваш капитан, — снова не выдержал Отава, возмущаясь молчанием Валерия. Так они просидят целую вечность, и этот тип будет развлекать их своими бессмысленными сказочками.
— Герр секретарь, — вежливый поклон в сторону Валерия, — предупредил меня, что речь идет о деле, связанном с военными возмещениями, — нетва?
Считая, что разговор направлен в главное русло, Борис имел неосторожность коснуться этого проклятого «нетва».
— Вы не ошиблись, герр Вассеркампф, — сказал он. — Хотя относить мою миссию к области чисто военных возмещений, видимо, не следует, ибо это не моя специальность, прошло уже много лет после окончания войны, остались, наверное, лишь те потери, которые уже не возместишь ничем.
— Прекрасно! — воскликнул советник, вскакивая со стула и обмахивая себя полами пиджака. — Герр профессор выразился удивительно точно! Ибо кто же, скажите вы мне, может возместить немецкому народу те семь миллионов и триста семьдесят пять тысяч восемьсот солдат, которые погибли…
Он чуть было не сказал за «фюрера», но вовремя спохватился, чем моментально воспользовался молчавший до сих пор Валерий.
— Думаю, герр советник, — сказал он сдержанно и тихо, — что в наши полномочия не входит обсуждение человеческих потерь в прошлой войне.
— Очевидно, — согласился Вассеркампф, — но я просто…
— Наш гость из Киева, — продолжал далее, не слушая, Валерий, и советнику пришлось сесть на свой стул, застегнуть пиджак, принять вполне официальный вид и утвердительно покачивать головой, хотя, видно, в нем все так и подпрыгивало от избытка слов, которых он не успел обрушить на посетителей. Натренированность в разглагольствованиях у Вассеркампфа была доведена до невероятного совершенства. — Так вот… наш гость из Киева прибыл сюда, чтобы выяснить одно дело, касающееся некоторых исторических реликвий украинского народа…
— Даже не украинского, — добавил Борис, — а всех славянских народов, ибо речь идет о Киевской Руси… Эпоха Ярослава Мудрого…
— Ах, да, — наконец прорвался в разговор Вассеркампф, — герр профессор историк — нетва? Поверьте, я самого высокого мнения об истории. Настало время, когда нужно присваивать историю уже не целому народу, а отдельным людям, индивидуумам, социальным атомам… Наши философы… Хайдеггер, Ясперс… Надеюсь, вы знакомы с их работами…
— Прошу прощения, — вежливо произнес Отава, — но я прибил не для того, чтобы обсуждать проблемы экзистенциализма…
— Нет, нет, — снова вскочил советник, — я только об истории. Представьте себе: мой шеф, министериаль-директор Хазе, не может слышать об истории. «Что? — кричит он. — История? В этой вашей истории есть только хронология и факты существования населении пунктов. Все остальное вранье!» Тогда я говорю ему: «Герр Хазе[61] не верит в фамилии. И я понимаю министериаль-директора: имея такую фамилию, разве станешь симпатизировать истории?» Но в одном мы с министериаль-директором сходимся: в современной истории уже не может быть открытий. Все открыто, все зарегистрировано.
— К сожалению, в наше время историки часто вынуждены заботиться действительно не о новых открытиях, — снова дал себя поймать на слове Борис, — а отвоевывать старые истины; часто совершенно очевидные…
— Не у меня, надеюсь, отвоевывать? Я — простой чиновник. Моя сфера вполне материальные вещи. Истины — это не по моему отделу. Что же касается вещей… Мы работаем с возможной идеальной пунктуальностью… Я мог бы вам… Но лучше я вам расскажу одну историю — нетва?
Так они вынуждены были в тот день выслушать от Вассеркампфа еще одну историю.
Начинается с войны. Сорок первый год. Шестого апреля немецкие войска переходят границу Югославии, через двенадцать дней юный король Петр поручает генералу Недичу подписать акт капитуляции. Югославия отнюдь не такая страна, чтобы ее можно было покорить за двенадцать дней. За двенадцать дней там даже не облетаешь на самолетах всех гор. В Югославии есть уголки, куда за всю историю не мог проникнуть ни один завоеватель, скажем, в той же Черногории, или, как вслед за итальянцами все называют ее, Монтенегро. Рассказывают, когда сам Наполеон после своих блистательных побед послал к черногорскому владыке требование, чтобы он пришел к нему с поклоном, черногорец ответил, что когда кому нужно, то пускай сам придет в Черногорию — причем не верхом, а пешком, ибо черногорские юноши все равно ссадят нежеланного гостя с коня. Ну так вот. Капитуляция сорок первого года была чисто условной. Бывает, что капитулирует народ, тогда как армия еще борется, а бывает и наоборот. Тут случилось так, что армия капитулировала, а народ продолжал борьбу, и все знают, сколь успешной была эта борьба, немецкому командованию пришлось посылать на Балканы генерала Рендулича, надеясь, что его сербское происхождение поможет им (дело в том, что небольшая часть сербов, какое-то из племен, еще в древние времена поселилась на территории современной Австрии; это было воинственное племя, из него выходили весьма умелые военачальники, эта война знает такие имена, как Браухич и Рендулич, если говорить о наиболее известных; теперь немного смешно вспоминать, что главнокомандующим армиями, которые шли по Европе, насаждая чистоту расы, был выходец из славянского народа Браухич, но тогда было не до смеха). Разумеется, Рендулич, несмотря на свое сербское происхождение, тоже ничего не смог сделать.
Сорок первый год. Королевская югославская армия капитулировала. Множество солдат и офицеров попало в плен. В их числе в плену оказался и молодой блестящий офицер Николич. Он был черногорец, в Черногории у него осталась молодая красивая жена, прекрасная актриса, которую он почти насильно вывез из Белграда, оторвал от театра, от сцены, повез в свои горы, в свою дикость, обещая взамен цивилизации свою страсть и вечную любовь. Но тут запахло войной, кто-то вспомнил, что дед и отец Николича были в свое время офицерами королевской армии, счастливого молодожена призвали в армию, выдали ему офицерский мундир. История, как видим, обыкновенная. В момент разлуки молодая жена надела Николичу на палец золотое кольцо с крупным бриллиантом. Это была фамильная ценность, талисман, который должен был охранять Николича от смерти.
В самом деле, то ли благодаря действию талисмана, то ли такой уж быстрой и некровавой была эта война (никто не успел даже и выстрелить как следует), но Николич не был убит, он попал в плен. Пленных нужно где-то держать. Вот и Николича тоже поместили в один из таких лагерей для офицеров. Вполне гигиеничный лагерь, достаточно сказать, что за всю войну там ни разу не вспыхнула эпидемия. Каждый пленный офицер имел свое отдельное место для спанья, — правда, постели не было, но где же их напасешься для миллионов пленных. В лагерях поддерживалась твердая дисциплина, что для людей военных не могло показаться чем-то необычным. Несколько маловато было продуктов для пленных, но не следует забывать, что весь немецкий народ терпел ограничения. Кроме того, у пленных просто был повышенный аппетит, ибо человеку, который сидит без работы, всегда хочется есть сильнее, чем тому, кто озабочен делом. Впоследствии были попытки обвинить весь немецкий народ за существование концлагерей, но при этом ссылались лишь на несколько концлагерей — Освенцим, Маутхаузен, Бухенвальд, Дахау и тому подобные, за это же отвечали СС и Гиммлер, а нужно точно различать лагеря уничтожения я обыкновенные лагеря, без которых во время войны не обойдешься. Тут Борис не выдержал. Различать? Устанавливать разряды и качества лагерей? А что от этого изменяется? Названий было много и разных: Kriegsgefangenenlager[62], Internierungslager[63], Durchgangslager, или Dulag[64], Arbeitslager[65], Firmenlager[66], Konzentrationslager[67], Straflager[68], Polizeihaflager[69], Judenarbeдtslager[70], Arbeitserzeihunglager[71], Kriegsgefangenenarbeitslager[72], — все эти названия не имели существенного значения. Практика была такая, что, независимо от их формального названия, каждый лагерь, хотя и применяя разные методы, существовал лишь для одного: для уничтожения заключенных. Расстреливали, морили голодом, сжигали в крематориях, душили в газокамерах и в душегубках. Девять миллионов человек! Генерал Кейтель заявил: «Человеческая жизнь на восточных пространствах не имеет никакого значения». Геринг в сорок третьем году сказал зятю Муссолини Чиано: «Нет необходимости морочить себе голову по поводу того, что греки голодают. Это несчастье постигнет еще многие народы. В лагерях, где находятся русские, начинаются случаи каннибализма. В России умрет еще в этом году от голодной смерти двадцать — тридцать миллионов людей. Возможно, это и хорошо, если так случится, ибо количество некоторых народов должно быть сокращено».
Ну так, война в самом деле была тяжелой и изнурительной, недостаток продуктов сказывался во всем. Вассеркампф не отрицал, что могли быть случаи даже голодной смерти.
Однако вернемся к Николичу. Николич тоже был голоден. Даже очень голоден. Однажды он очутился в интернациональном лагере. В соседнем секторе, отделенном от югославов двумя рядами колючей проволоки, находились французские офицеры. Французы пользовались помощью Международного Красного Креста, им ежемесячно давали посылки с продуктами, по ту сторону колючей проволоки ходили словно бы люди с другой земли: смеялись, содержали в порядке свои мундиры, играли в кегли. А с этой стороны — голод, подавленность, изнуренность. И вот тогда Николич вспомнил о своем золотом кольце, которое, быть может, спасало его до сих пор, держало на свете, а теперь могло сделать хотя бы на короткое время таким, как французы, бодрым и сильным. Он снял кольцо с пальца, подозвал одного из французов ближе к проволоке, начал предлагать ему обменять драгоценность на хлеб. Француз сказал, что у него лишь полбуханки хлеба, больше нет, да и кольцо, собственно, за колючей проволокой ни к чему, но Николич согласился и на полбуханки, ему было все равно, он не отставал от француза, и тот, наконец, уступил. Договорились, что француз бросит хлеб, а Николич одновременно с этим бросит ему свое кольцо, обмана никто не боялся, ибо среди заключенных существовали высочайшие законы чести; в самом деле, хлеб и маленькое золотое кольцо полетели с двух разделенных секторов почти одновременно, но ни черногорец, ни француз не могли воспользоваться своим обменом, ибо за их переговорами пристально следил немецкий часовой, с ближайшей башни, он своевременно предупредил по телефону своих коллег, немецкая точность была продемонстрирована таким образом, что именно в тот момент, когда к Николичу долетел хлеб, а к французу — золотое кольцо, возле одного и возле другого уже стояли немецкие солдаты, хлеб и золото были немедленно конфискованы, оба нарушителя направлены в комендатуру, там был составлен соответствующий протокол, и оба — черногорец и француз — получила по месяцу карцера.
И вот война закончилась, Николич после множества приключений возвращается в свою Черногорию, происходит встреча с женой, которая верно ждала его столько лет, все прекрасно, но вдруг жена спрашивает: «А где мой подарок? Ведь это кольцо спасло тебя от гибели!» Николич начал рассказывать жене всю эту историю, однако есть вещи, которых женщина не в состоянии понять. «Ты отдал его полячке!» — категорически заявила жена. «Но почему же именно полячке? — удивился Николич. — Уж скорее немке или хотя бы француженке, поскольку я потом попал во Францию». Но жена упрямо стоит на своем: «Я знаю: ты отдал его полячке. Все вы, мужчины, одинаковы…» Ясное дело, потом о кольце было забыто, ибо живой муж все же ценнее самой величайшей драгоценности. А тем временем… Лагерь, где когда-то был Николич, заняли американские войска, после известных соглашений американцы передали в распоряжение правительства Западной Германии все, что осталось после войны, управление возмещений начинает знакомиться с документами, Вассеркампф наталкивается на протокол допроса француза и Николича, к протоколу же, как вещественное доказательство, приложено золотое кольцо с бриллиантом, сохранившееся в течение всей войны! Такова немецкая честность!
Вассеркампф сделал то, что на его месте сделал бы каждый: узнал, жив ли еще Николич, раздобыл его адрес и нежданно-негаданно предстал перед супругами Николич в Титограде собственной персоной, вежливый, улыбающийся.
— Представляете? — засмеялся Вассеркампф. — Невероятно просто! Фрау Николич восприняла это как послание небес. На что уж Николич человек с нелегкой судьбой, но и он растрогался. Это было прекрасное зрелище! Такие минуты никогда не забываются, нетва?
Борис хотел было еще раз прервать восторги Вассеркампфа по поводу золотого кольца, спросил, не подумало ли их управление попытаться, скажем, возвратить тонны волос женщинам, сожженным в крематориях Освенцима, хотя бы одного лишь Освенцима! Но передумал. Все равно мертвых не воскресишь, а Вассеркампфа не вырвешь из мелочных восторгов. Сказал другое:
— Надеемся, что нам вы поможете точно так же, как Николичу. Тем более что речь идет о вещи вполне материальной и, кажется, уцелевшей.
— Я поинтересуюсь этим вопросом, — пообещал Вассеркампф, — и если…
— Но для этого мы должны поехать в Марбург, — напомнил Борис.
Вассеркампф, словно не веря ему, посмотрел на Валерия.
— Да, нам нужно в Марбург, — подтвердил тот.
— Очевидно, это можно устроить. — Вассеркампф тер свою переносицу, он еще, видно, и до сих пор жил историей о золотом кольце (Какая прекрасная история! Что может лучше свидетельствовать о немецкой честности?). — Если я не ошибаюсь, речь идет в каком-то старинном манускрипте…
— Просто небольшой кусок пергамента, — подсказал Борис, — но это чрезвычайно важный документ, который раскроет одну из величайших загадок о наших художниках времен Киевской Руси…
— Художников? — мгновенно ухватился за слово Вассеркампф. — Я расскажу вам, как одна немецкая женщина спасла от смерти русского художника. Невероятная история!
— Нам нужно в Марбург, — сказал Валерий.
— Да, мы должны быть в Марбурге и встретиться там с профессором Оссендорфером, — встал Борис.
— А по дороге вы расскажете нам историю о художнике, — улыбнулся Валерий, показывая Вассеркампфу свой безукоризненный пробор. — Итак, герр Вассеркампф, когда мы с вами встречаемся? Завтра утром?
— Я позвоню вам — нетва? Обещаю все устроить. Что же касается истории с художником, то вы упускаете прекраснейший случай, уверяю вас. Это был скульптор.
— До свидания, герр Вассеркампф. — Валерий и Борис были уже у двери, дверь автоматически открылась.
— Но вы еще услышите эту буквально потрясающую историю! — вдогонку им прокричал советник по вопросам возмещений.
— Ох и тип! — вздохнул Борис, когда они очутились в коридоре.
— Хайдеггер! — развел руками Валерий. — Хайдеггер и Ясперс. «Испытать маскарад, чтобы ощутить настоящее».
Отава шел мрачный. Все эти безлико-модерные коридоры, бесшумные лифты, сверкающие плоскости, отражавшиеся одна в другой и стократно повторяющие свое изображение во всех возможных и невозможных проекциях, вся эта таинственность, тишина и порядок, будто в разлинованной ученической тетради, — все это раздражало его, теперь он знал, что за этой пустотой кроется тоже пустота; казалось, малейшее округление в этом царстве прямых линий вселило бы хоть какую-нибудь надежду, но не было здесь ничего, кроме прямых линий, они либо пролегали параллельно, либо же пересекались под прямым углом, либо скрещивались, создавая целые пучки безнадежно прямых лучей.
— Я, кажется, готов признать резонность мысли экзистенциалистов о том, что человечество изнемогает под гнетом фраз, — раздраженно бросил Отава. И тем удивительнее ваше молчание, Валерий, перед этим немецким словометом! Неужели для того, чтобы из третьего секретаря когда-то стать послом, нужно вот так молчать?
— Видите, профессор, — в голосе Валерия была полнейшая беззаботность, так, будто все шло самым лучшим образом, — не всякий третий секретарь мечтает стать послом. Мне, например, хочется только одного: возвратиться домой, в Москву.
— Все рвутся за границу. А вы?
— А я рвусь отсюда домой. Вы, наверное, думаете, молод. А у меня уже есть жена и дочурка в Москве. Почему не здесь, не со мной? Очень просто. Жена инженер-электротехник. Сюда приехала, посмотрела и сказала, что ни за что не останется. Слишком много глины, а на глине, прямо на голой глине, растет трава. Как на кладбище. Я, признаться, даже не замечал этого, а жена только эту траву да глину и заметила. Теперь она уехала домой, а я продолжаю смотреть вокруг себя словно бы ее глазами. Существует между близкими людьми что-то невидимое, оно объединяет их даже в капризах или странностях. Да, вам, наверное, это хорошо известно.
— Умгу, — неопределенно буркнул Борис, боясь, что Валерий начнет расспрашивать о его несуществующей жене.
— Что же касается моей терпимости в отношении к Вассеркампфу, то это чисто профессиональное. Мы уже здесь привыкли. Иначе нельзя. Нужно дать человеку выговориться. Вам еще не приходилось бывать на спорах идеологических, где речь идет о политике, философии, литературе, искусстве! Вот где потоки слов! Иногда нужно не менее недели, пока они исчерпают свои словесные запасы и не начнут вертеться вокруг того же самого, подобно человеку, который заблудился в лесу или в степи во время метели. Кстати, еще в студенческие годы я читал, как один наш критик доказывал, что буран в пушкинской «Капитанской дочке», где люди блуждают, — это, мол, образец критического реализма, а вот буран в романе советского писателя нужно изображать в стиле социалистического реализма, который требует, чтобы герои не блуждали, а вышли точно к цели.
— Разве мало еще дураков и у нас! — проворчал Отава. Он вспомнил историю с этюдом Таи на киевской выставке, захотелось вдруг спросить Валерия, не знает ли он такой московской художницы, Таи Зыковой, — желание было бессмысленным и неуместным; чтобы не поддаться ему, Борис ускорил шаг и обогнал Валерия, но тот также пошел быстрее, они уже выходили из этого разграфленного холодного департамента, посольский шофер поехал им навстречу, Отава понял, что сейчас они оба окажутся в тесной машине, где уже никуда не убежишь от своего собеседника, и тогда он не в силах будет бороться со своим намерением спросить, во что бы то ни стало спросить (зачем, зачем?), поэтому остановился, взял Валерия за пуговицу, посмотрел ему в глаза и спросил, чтобы сразу покончить со своими комплексами и причудами:
— Вы знаете… — Но в тот же миг опомнился от первых звуков своих слов, ему стало стыдно и больно за свою невыдержанность, он растерянно умолк, а потом, чтоб уже не опозориться окончательно, присоединил к началу своего вопроса совсем другой, неожиданный для самого себя конец: — Когда мы поедем в Марбург?
— Поживем — увидим, — уклончиво улыбнулся Валерий, открывая перед Отавой дверцу машины. — На всякий случай я закажу билеты на завтрашний поезд, но не гарантирую, что мы туда поедем уже завтра. Вы убеждены, что ваш пергамент — в Марбурге?
— Оссендорфер — профессор Марбургского университета, я должен увидеться с ним. Если это тот самый ефрейтор Оссендорфер, который убил моего отца, профессора Гордея Отаву, я начну судебное дело. А пергамент принадлежал нашему государству, государственному институту. У меня все подтверждения…
— Пока мы с вами поговорим, Оссендорфер может стать уже профессором Гейдельбергского, скажем, или даже Гарвардского университета. Это во-первых. Прошу вас, садитесь. Во-вторых, даже оставаясь в Марбурге, он не захочет с вами видеться — и вы его не заставите. В-третьих, он скажет, что у него нет никакого пергамента, что он воспользовался фотокопией, владелец которой просил сохранить его инкогнито. Надеюсь, до завтрашнего дня герр Вассеркампф подготовит их нам, если не все возможные варианты, то, по крайней мере, с десяток. Так что запасайтесь терпением и выдержкой.