…и постави церковь, и сотвори праздник велик, варя 30 провар меду, и зозываше болары своя, и посадникы, старейшины по всем градом, и люди многа, и раздая убогым 300 гривен…
Длинный-предлинный обоз с клекочущим шумом продвигался в безмолвные леса, подальше от людских жилищ, от дурного глаза. Хлопцы, следовавшие в конце обоза, просто диву давались, откуда такая поворотливость и прыть у толстенною Какоры, под которым аж прогибался гнедой жеребец. Хвастливый купец объезжал свои возы, проверял, все ли на месте, все ли в порядке, резким голосом отдавал необходимые распоряжения, подгонял усталых, ободрял отчаявшихся, снова оказывался во главе похода, весело покачивался в седле, затягивал песенку истых гуляк: «Гей-гоп, гей-гоп, выпью чару, выпью добру, гей-гоп, гей-гоп, теплу жону обойму!..» Закончив песню, подскакивал к возу с припасами, приказывал нацедить ковш меду, выпивал, смачно закусывал, хмыкал от удовольствия так, что невольно казалось, будто ветер пролетает по листьям, опрокидывал еще несколько ковшей, мчался вперед, раздавая по дороге тумаки и нагоняи всем, кто попадался под руку, и все должны были молча терпеть прихоти Какоры, потому что после изрядного питья он становился и вовсе невыносимым.
Сивоок и Лучук плелись позади обоза. Были пешими, на возы присаживаться Какора не велел, чтобы не утомлять коней, разве что где-нибудь там с горы; коней же для хлопцев не дал, хотя и имел несколько запасных, да хлопцы не очень о том и горевали. Привыкли ходить пешком, к тому же хорошо знали, что ни один конный не может потягаться с ними в пущах, где они чувствовали себя как рыба в воде.
Случилось так, что возвращались они в леса, где когда-то наверное, родились, вырастали, откуда потом убегали в поисках лучшего, но всегда помнили зеленую тишину своего детства, где мало людей, а следовательно, кутерьмы и страхов.
У Какоры было свое мнение, но получалось так, что купец, сам того не ведая, делал доброе дело для хлопцев, и вот они брели в хвосте длинной цепи телег, перед ними стучали колеса, скрипела сбруя, напевал свое «гей-гоп» Какора, они ничего этого не слышали, углублялись в зеленую тишину древнего леса, обменивались взглядами, в которых все было ясно без слов.
Уже давно закончились накатанные и натоптанные дороги, уже не стало людских тропинок, уже и запутанные звериные тропы укрылись в зарослях то справа, то слева, затерявшись неведомо где, а Какора гнал и гнал свой обоз, нагруженный заморскими товарами, глубже и глубже в безбрежность пущи, так, будто для него теперь важно было не получение прибыли за удачный обмен с доверчивыми древлянами, а само лишь продвижение дальше и дальше, в неизведанное, нетоптаное, нетронутое.
Вел своих людей наугад: знал ли он или не знал, куда едет, никто не смел спрашивать его об этом; утомленно шагали кони, все медленнее и медленнее скрипели тяжелые повозки, дремали всадники, а то вдруг словно судорога пробегала по обозу, все вскидывались, хватались за оружие, но немного погодя снова впадали в сонливость.
Часто на пути у них попадались лесные речки. Ленивые изгибы коричневых, будто старые корни, вод действовали и вовсе обессиливающе. Люди поднимали головы лишь для того, чтобы мигом прийти к согласию об остановке и более длительной передышке. Кони, словно бы догадываясь об усталости своих хозяев, направлялись к воде и жадно пили, даже не разнузданные. Какора немного обескураженно посматривал на речку, не решаясь загонять своего гнедого в воду, и, пока он бормотал о чем-то, жеребец тоже пил, цедя коричневую влагу.
После передышки Какора велел искать брод. Разъезжались в разные стороны, осторожно пробовали, где мелко, иногда натыкались на новые звериные тропы, потом двигались по этим тропам, а затем вдруг произошло так, что после двухдневной поездки по пуще они очутились на берегу той же самой речки, даже возле того самого брода, через который переходили, но Какора не растерялся, не подал виду, только опрокинул лишний ковш меду и еще громче запел: «Гей-гоп, гей-гоп, теплу жону обойму!..»
— Давай удерем, — сказал Лучук Сивооку. — Давно уже чешутся мои ноги дать деру от этого задаваки…
— Я тоже думал об этом с самого Киева, — тихо произнес Сивоок.
— Так вот, как раз здесь и махнем! Нам в пуще раздолье!
— А теперь не хочу.
— Почему же?
— Очень хочется узнать, куда же он движется.
— Да никуда! Пьян ведь! Ничего не видит!
— Все он видит. Только прикидывается таким пьяницей да гулякой.
— Куда же он может добраться? Разве что к трясине.
— А увидим.
— Ох и надоело же мне вот так топать! — вздохнул Лучук. — Залезть бы на дерево, да и спать три дня и три ночи. Ничто мне так не любо, как спать на дереве.
— Потерпи, — успокоил его товарищ. — Мне тоже надоело. Удрать всегда сумеем. А вот найти…
— Да что же тут найдешь?
— Не знаю… Если бы знал… Все равно нам с тобой нужно куда-то идти. На месте не усидим.
Лучук посопел-посопел и молча поправил на спине лук. Он во всем подчинялся своему товарищу, хотя тайком и считал себя более сообразительным. Но пусть! Еще пригодится его сообразительность.
А Сивооком вновь овладело странное упорство. Так когда-то хотелось ему забраться в самую глубину пущи, спуститься в нижайший низ ее, где должно было закапчиваться ее непрестанное, ошеломляющее ниспадание, а когда потом случайно оказался там, в царстве лесных властелинов — туров, то вынес оттуда пьянящее ощущение молодецкого буйства, как у молодого Рудя, а вскоре это ощущение оттеснилось другим: Сивоок почувствовал свою мизерность и слабость, увидев дико закостеневшую силу Бутеня, который одолел Рудя, даже будучи раненным…
Какора почему-то напоминал Сивооку старого тура. Чтобы помериться с ним силой, требовалась не только лихость, но еще и разум. Пока купец знал больше всех, пока возвышался над всеми своими знаниями, нечего было и думать состязаться с ним. Бежать? Это легче всего. Но попытаться дойти туда, куда стремится Какора, казалось Сивооку загадочно привлекательным и волнующим. А что, если купец в самом деле задурил себе голову медом и кружится в пущах только по глупости своей?
Иногда обоз выезжал на большую поляну, покрытую таким густым солнцем, что звенело в голове от неожиданности. Старые седые птицы, испуганные шумом похода, тяжело взлетали над поляной, и их медленный крик навевал тоску по свободным просторам. Но купец гневно бил в бока своего жеребца, гнал его в заросли, и обоз тоже втягивался туда длинным-предлинным змеем, и напуганные крики старых седых птиц доносились до обоза, будто с того света.
Хотя стояла невыносимая жара, земля под ногами становилась все влажнее и влажнее, уже вода выступала в конском следу, а потом и в людском; лес даже для неопытного глаза становился все реже и реже, так, будто Дажбог лишил его своей опеки, и деревья хирели без души Дажбога и становились все мельче и мельче, росли вкривь и вкось, перемежаясь с кустами, высокой сочной травой, мягкими болотистыми зарослями — все видимые признаки близкой топи и трясины.
Какора первым приблизился к началу лесного болота, гнедой жеребец испуганно попятился от коварно вздрагивающей долины, чей-то неосмотрительный конь вскочил передними ногами в зеленую трясину, рванулся назад, разбрызгивая на девственную зелень комки черной грязи. Испуганный крик прокатился вдоль обоза, но купец не дал времени на раздумья, беззаботно махнул рукой и погнал своего жеребца вдоль кромки болота, направляясь в объезд.
Объезжали болото несколько дней, но не было ему ни конца ни края. Кое-где попадались среди трясин бугорки, заросшие деревьями, на них даже можно было перескочить на копях, но дальше эти пригорки терялись, болото снова тянулось ровно, однообразно, всадники возвращались на свои места, двигались дальше.
Какора не только не впал в отчаяние от безнадежного движения вдоль трясины, но, наоборот, стал еще веселее. Он громче напевал свое «гей-гоп», молодо вертелся в седле, будто это был не грузный мужчина, который, казалось, может быть раздавлен собственной тяжестью, а молодой беззаботный гуляка.
Беззаботность и показная сонливость во взгляде не помешали купцу заметить падение духа его спутников, он время от времени подзывал своего рыжего стражника Джурилу, который должен был быть его первым помощником, бросал ему несколько слов, тот возвращался назад, подгонял то одного, то другого, непременно подскакивал к хлопцам, напирал на них грудью своего высокого коня, словно бы намеревался растоптать их, и покрикивал:
— Не отставать, доходяги!
Сивоок угрожающе поднимал свою палку, делал вид, что протягивает руку к уздечке коня, и Джурило с проклятьями отскакивал от ненавистных ему отроков.
Ночью разводили огромные костры, чтобы отогнать холодную мглу, поднимавшуюся с болот, спали тяжело и тревожно, просыпались на рассвете с ворчанием и проклятьями, один лишь Какора, пропустив натощак ковшик меду, молодо и весело начинал свою бесконечную песенку и гнал обоз дальше.
Лучук никогда не оставался у костра, уговорил и Сивоока спать с ним вместе, удобно расположившись высоко в ветвях. Они взбирались на дерево, кое-как поужинав, норовили выбрать дерево и взобраться на него незамеченными, а там уж радовались своей недостижимости и безопасности, спать могли сколько угодно, потому что, даже проспав предрассветную кутерьму, догоняли потом обоз, идя по его следам.
В одну из таких ночей, расположившись между упругими ветвями в густой, разросшейся вширь на вольной воле ольхе, хлопцы уже начали было засыпать, как вдруг оба встрепенулись, почувствовав чье-то приближение к их дереву. Сивоок прикоснулся пальцем к ладони Лучука, призывая его к тишине, — Лучук ответил ему прикосновением столь же тихим, они притаились, начали прислушиваться. Было слышно, что к ольхе подошли трое. Ступали они мягко и осторожно, но от чуткого слуха юных лесовиков никто не мог утаиться. Сивоок и Лучук слышали даже, как один из пришельцев прислонился спиной к стволу ольхи и тернулся о дерево, видимо, выбирая удобное положение; его спутники стояли в сторонке, тем самым, видимо, отдавая преимущество третьему. Наверное, именно он и заговорил, а те молчали, только слушали, потому что ни единым звуком не прерывали его, и хлопцам слышен был лишь голос третьего.
— Как только все уснут, так и начнем, — сказал этот третий голосом, слишком уж характерным, будто переплевывая слова через губу в своем нескрываемом пренебрежении к собеседникам и ко всему, что было вокруг. Довольно уже! Надоело! Загонит он нас прямо в болото! Сам не ведает, чего хочет. Нет больше моего терпения, а вам и того больше! Коней всех заберем. Чтобы и гнаться за нами не на чем было. Его жеребец вельми приучен к своему хозяину, его нужно зарубить! Двух отроков, которых он подцепил в Киеве, непременно найти, я с ними сам… Их оставлять нельзя: больно уж сообразительные да всевидящие — наведут на наш след… А тебе…
Они еще не верили, что это был голос Джурилы, ибо никак не вязалось, чтобы первый сообщник купца да замышлял такое тяжкое предательство, но когда он вспомнил о них, то все сомнения исчезли: да, это Джурило!
Хлопцы не испугались его угроз, потому что надежно спрятались от всего мира, они продолжали лежать в своем укрытии, притаив дыхание и вслушиваясь в негромкий разговор внизу.
— А найдем ли дорогу? — спросил один из заговорщиков.
— По следам пойдем, — коротко бросил Джурило.
— Где-то уже и следы стерлись на сухом, — рассудительно добавил третий, — много дней прошло…
— Коней пустим, они выведут из пущи, — прервал его Джурило, — конь всегда сумеет вернуться, лишь бы никто не мешал ему…
— А если… — снова заныл один из заговорщиков, но у Джурилы, видно, не было охоты разглагольствовать, внизу что-то звякнуло, послышался глухой удар, так, как если бы кого-то ударили по спине.
Джурило приглушенно засмеялся, подавляя нетерпеливую злость, сказал почти спокойно:
— Довольно, скажите своим, пускай прикидываются спящими, а как только начнут гаснуть костры, так и айда! Коней тут не оставлять! Тебе — гнедого! Ты поможешь мне найти доходяг… С собой брать только золото и серебро да немного еды. По дороге еще раздобудем. Ну, за дело!
Они, осторожно ступая, направились в темную болотную мглу — и ничего не стало, так, словно и не слышали хлопцы и не ведали. Немного полежали, сдерживая дыхание, потом Лучук прошептал:
— Что же делать? Сказать Какоре?
— А ежели он один или с двумя-тремя остался? — спросил Сивоок. — А все — в кулаке у Джурилы? Убьет Джурило всех, и нас с тобою.
— Что же ты советуешь?
— А не знаю еще, — произнес Сивоок и долго лежал, углубившись в думы, а Лучук не мешал ему, поскольку оказалось, что ничего толкового не умеет посоветовать. Все же не удержался, захотелось показать, что есть у него перевес в быстроте над медлительным Сивооком. Снова шевельнулся, толкнул локтем товарища под бок:
— А что, если пойти за ними следом и, как только они станут на ночлег, угнать их коней?
— И что?
— Ну и вернуться к купцу с конями. А те пешком не догонят. Да и побоятся.
— Не знаю.
— Сделаем! — загорелся Лучук. — Пускай Джурило покрутится!
— А как же ты успеешь за ними? Они ведь быстро будут удирать.
— Как? Ну… — Лучук задумался, но быстро сообразил: — А мы пойдем впереди! Вот сейчас и тронемся. Пока они тут соберутся, пока двинутся, мы уже будем вон где! Ежели и обгонят нас, то на их ночлег мы будем уже снова рядом с ними. Ну?
— Постой, — сказал Сивоок, — дай подумать… Не ведаю, как с конями…
— Погоним, да и все!
— А как ты погонишь их? Пойдут ли они?
— Почему бы не пошли? Свяжем их в две связки — да и айда.
— Не пойдут кони, — уперся Сивоок.
— Почему бы должны не идти, ежели будем подгонять!
— Ты пробовал вести сразу несколько коней на одной веревке?
— Ну и что с того, если нет!
— А то, что будут они тянуть в разные стороны, а третий упрется на месте, четвертый начнет ржать, а остальные будут кусаться… В самый раз, чтобы Джурило со своими подоспел и…
— Ой ты! — испуганно вздохнул Лучук. — Что же делать?
— А еще: если бы хоть бежать назад, куда кони охотнее идут, чувствуя выход из пущи на волю, а в дебри ты их не погонишь никакой силой, — добивал его надежды Сивоок.
— Беда, беда! — чуть не плакал Лучук. — Так давай хоть сами убежим!
— А теперь и вовсе поздно. Если бы тогда, когда ты сначала советовал, то ничего. А теперь не годится. Одно, что далеко уже забрались, а другое: знаем коварство Джурилы, не можем так оставить, нехорошо это!
— А не ведаю, что можно…
— Вельми хорошее дело посоветовал, — сказал ободряюще Сивоок, но Лучук все глубже впадал в отчаяние.
— Где уж там! — простонал он. — Ничего не выйдет!
— Тронемся сразу, как ты сказал, — не обращая внимания на его отчаяние, предложил Сивоок.
— Зачем?
— Увидим.
— Все-таки хочешь вернуть коней?
— Не знаю. Побежим, а там видно будет…
Хлопцы осторожно спустились с дерева, украдкой обошли спящий обоз вдоль кромки болота и изо всех сил помчались назад, по следам своих многодневных странствий.
Они сразу же вспотели, хотя и расстегнули корзна и сорочки, в темноте часто спотыкались то о корни, то просто о ветви, наползающая с болот тяжелая влажность с разгона забивала им дыхание. Сивоок, более крепкий телом, широкогрудый, бежал все-таки легко, а Лучук, более привыкший лазать по деревьям, неуклюже плелся за своим товарищем, с трудом переводя дыхание: «Хе-хе! Хе-хе!»
Когда миновал первый испуг, а позади уже не было ни огней, ни шума лагеря, и вокруг окутывала все темнота, да лес, да близкие болота с липкими испарениями, хлопцы замедлили бег и двинулись рысцой, более спокойно. Лучук, еще и не отдышавшись как следует, попытался заговорить с Сивооком, потому что очень уж хотелось знать, как же он думает действовать дальше, когда настигнут их беглецы Джурилы.
— Догонят нас, что тогда? — тяжело дыша за спиной у товарища, спросил он.
— Не догонят, услышим их, — спокойно ответил Сивоок.
— А ежели услышим, что тогда?
— Взберемся на дерево.
— И что?
— Встретим их. — Сивоок был так спокоен, что Лучук даже попытался забежать наперед и заглянуть ему в лицо. Но темнота была такая, что все равно ничего не увидишь.
— Как же мы их встретим?
— Не знаю.
— Вот так да! — разочарованно воскликнул Лучук. — И я не знаю. Так кто же знает? Куда бежим?
— Хочешь отдохнуть? — спросил Сивоок.
— Да нет, я хоть три дня могу бежать.
— А я бы уже и передохнул малость, — сказал более сильный, жалея своего слабого товарища.
Лучук промолчал, побоявшись возразить, но и не настаивая на остановке. Сивоок свернул немного в сторону, остановился возле темного дерева, оперся о его шершавый ствол спиной, схватил подбегающего Лучука в объятия, будто малое дитя.
— Да я! — куражился Лучук, хотя на самом деле еле передвигался уже.
Стояли они недолго. Хотя ноги у них подгибались от усталости, хотя струился по всему телу горячий пот, хотя очень жаль было бросать опору за спиной и снова мчаться вперед, давясь едкими болотистыми испарениями, но речь шла не об усталости и трудностях — речь шла о делах очень важных, рядом с которыми все меркло и теряло свое значение.
— Нужно бежать, — сказал Сивоок, — и как можно скорее. Чтобы не настигли они нас в темноте.
— А разве это не все равно? — не понял его намерений Лучук.
— Если будет рассвет, ты сможешь их етролами хорошенько угостить. А в темноте что? Посвистишь вослед?
— Я такой, что и средь ночи попаду! — похвалялся Лучук, которому хотелось еще хотя бы минутку посидеть возле дерева.
— Не можем рисковать, — рассудительно промолвил Сивоок, — их много.
— А может, и нет.
— Много. Знаю.
— Что ж, ежели догонят еще до рассвета?
— Пропустим и пойдем следом. Где-нибудь да и настигнем их.
Они побежали дальше. Снова рванули изо всех сил, но быстро устали и еле плелись рысцой, правда, теперь уже молча. Иногда Сивоок немного сбивался со следа, сворачивал то влево, то вправо, но Лучук сразу же наставлял его на правильный путь, потому что чувствовал дорогу самими подошвами ног, ему не нужно было даже на землю смотреть.
Такой долгой ночи, наверное, еще не было ни у одного из них за всю жизнь. Бежали в черноту, углублялись в такую беспросветность, будто погружались в болотные дебри. Тьма еще больше усиливалась от тишины. Не слышно было ни шелеста листьев, ни криков ночных птиц, — одно лишь пошаркиванье мягких постолов по твердой лесной земле да свистящее дыхание. Красные круги изнурения раскручивались у них перед глазами с каждой минутой все быстрее, с каждой минутой все напористее, все яростнее. Возникали из темноты и во тьме исчезали. Красная чернота и черная краснота. А на их место наползали мохнатые ужасы, страшные духи ночи, ужасные видения, ночь щедро рождала всякие ужасы в пущах и болотах, эти ужасы подступали к ним со всех сторон нагло и зловеще, то бросались под ноги каменно-твердым корнем дуба, то хлестали по лицу упругой веткой, то пугали прикосновениями чего-то отвратительно скользкого. И чем дальше бежали хлопцы, тем меньше знали они, ради чего бегут: то ли ради какого-то дела, то ли просто сдуру, или же от жуткого испуга, от которого просто невозможно убежать…
Спас их рассвет. Кто-то швырнул вверх немножко бледности, вмиг исчезли души леса, над лесом показалась полоска неба, и сам лес сразу словно бы раздвинулся, стал просторнее, звонче, и близкие болота отодвинулись куда-то подальше, и земля под ногами потвердела.
— А цыц! — остановился внезапно Лучук и, малость постояв, тяжело дыша, упал на колени и прислонил ухо к земле.
— Слышно? — спросил Сивоок, изо всех сил пытаясь прикидываться спокойным. — Что слышно?
— Конский топот, — сказал Лучук.
— Вот и хорошо.
— Боже Свароже, помоги коней угнать, — торопливо забормотал Лучук.
— Кони — что! Джурилу нужно свести со света.
— Это уж моя забота. — Лучук погладил свой лук.
— Ну, айда выбирать дерево, — предложил Сивоок.
— Сам выберу.
Сивоок смолчал, потому что теперь хозяином положения был Лучук.
— Мне тоже вместе с тобой или же на другое дерево? — спросил Сивоок почти послушно своего товарища.
— Как хочешь. А впрочем, лучше уж нам быть вместе. Так веселее.
Чего-чего, а веселья здесь было меньше всего, но оба попытались улыбнуться. В холодном свете раннего утра лица их были серые, аж синие, длинный изнурительный перегон по ночному лесу как-то снял с их фигур и лиц обретенную за последнее время взрослость, и теперь наружу выступило детское, беспомощное и незащищенное.
Они выбрали высокий ветвистый дуб, под которым, кажется, должен был проводить свой мятежный обоз Джурило, без видимой охоты и торопливости полезли вверх, долго искали дубовые ветви, еще дольше располагались, так что чуть было не пропустили удобный момент, потому что беглецы появились из-за деревьев совершенно неожиданно и гнали вперед так быстро, что Лучук едва успел приладить стрелу и натянуть тетиву, но выстрелил уже не в лицо Джуриле, как предполагал это сделать, а почти вдогонку.
Тетива тихо звякнула, черная стрела хищно метнулась вниз, чтобы разом покончить с рыжим верзилой. Джурило ехал быстро, но стрела летела еще быстрее, она должна была настичь его сразу, и он сразу должен был повалиться навзничь, или же упасть на гриву коня, или сползти набок, но стрела уже, видимо, настигла рыжего, а он все так же покачивался на своем жеребце, удаляясь от дуба и от своей смерти; он словно бы не ехал, а отплывал, отодвигался, неслышно, беззвучно, конские копыта били о землю глухо, мягко, будто обмотанные мхом; все происходило, словно в зловещем сне, ночь хищных прав не хотела заканчиваться, она продолжалась существованием Джурилы, хотя должен он был быть мертвым; но не было времени для удивления, Лучук быстро пустил новую стрелу, которую приготовил для кого-то другого, снова на рыжего, но и от этой не произошло ничего, кроме разве того, что Джурило оглянулся и что-то крикнул своим, из чего можно было заключить, что обе стрелы попали в него, но не убили. Сивоок понял: на рыжем — заморский панцирь.
— Бей остальных! — прошептал он Лучуку. — Рыжего не возьмешь!
Лучук ударил одного, другого, третий испуганно рванул своего коня в чащу, еще несколько натолкнулись на тех передних, которые валились с коней. Лучук воспользовался случаем, чтобы сразить еще двоих. Джурило, вместо того чтобы броситься на выручку своим, изо всех сил помчался подальше от страшного места; уцелевшие пошли врассыпную по лесу, тогда Сивоок, не боясь угрозы столкновения с озверевшими от страха заговорщиками, просто упал с дерева в самое скопище коней и убитых всадников, схватил одного коня за уздечку, выдернул его из свалки, вскочил ему на спину, бросился ловить других коней, не прислушиваясь ни к стонам конским, ни к топоту беглецов.
Ему удалось поймать еще двух коней, но и это было хорошо, если принять во внимание их неожиданную неудачу с Джурилой.
— Кто же мог знать, что он прикрыл свое пузо, — бормотал Лучук, неумело усаживаясь на самого маленького коня, потому что к высокому боялся даже подходить. — Если бы знал, я бы в затылок целился! Или в ухо!
— Темно ведь, — попытался прервать его похвальбу Сивоок.
— А мне все равно! Вижу и сквозь темнейшую ночь!
— Давай-ка поедем поскорее. Хорошо, хоть так вышло. Лишь бы только Джурило не надумал броситься нам вдогонку.
— Просверлю стрелами всех до единого! — хвастал Лучук.
— Да верю. Ты у меня такой хороший брат, что без тебя не знаю, как бы и жил.
— То-то и оно, — гордо промолвил Лучук. — Ты только не гони коня, а то у меня в животе все переворачивается.
Кони пошли легкой рысцой, нога в ногу, но Лучуку все равно было трудно с непривычки и неумения, он клонился то в одну сторону, то в другую, его подбрасывало, сдвигало назад, не успевал он выпрямиться, как снова оказывался в опасном наклоне, был уже мокрый насквозь, дрожали у него руки и ноги и все тело билось в лихорадке от предельной усталости и бессилия. Однако попросить товарища, чтобы тот остановился для передышки, Лучук не решался. Да и зачем? Сами бежали через весь лес, почти не останавливаясь, а теперь ведь на конях! Но если уж по правде сказать, то Лучук готов был всю остальную свою жизнь бегать пешком по всей земле, лишь бы только не садиться на это округлое существо, на котором невозможно ни удержаться, ни успокоиться, ни отдохнуть! Что это за езда, если ты только и думаешь, чтобы не упасть, чтобы не опрокинуться через голову или не плюхнуться набок, куда тебя так и клонит неодолимая бесовская сила!
Но, впрочем, обратный путь, хотя и был насыщен муками для Лучука, оказался намного короче, нежели это было ночью. Сивоок, несмотря на свою молодость, не раз и не два имел уже возможность убедиться в том, что к счастью и добру путь всегда очень длинный, а к беде — всего лишь шаг.
Они подъехали к обозу купца в тот момент, когда солнце еще только поднималось где-то за пущей. Бросилась в глаза безлюдность, заброшенность обоза, беспорядок, тишина. На многих возах видны были отчетливые следы ограбления, остальные, хотя и не были затронуты, выглядели грустно и беспомощно.
Нигде никого. Наверное, те, кто сохранил верность Какоре, тоже ушли отсюда вместе со своим перепившимся грузным хозяином, надеясь пробиться к людским поселениям и раздобыть хоть каких-нибудь лошадок для спасения неисчислимых богатств, брошенных теперь у кромки болота.
Сивоок еще сидел на коне, а Лучук, радуясь, что муки его закончились, поскорее скатился на землю, шагнул окоченевшими, избитыми ногами туда и сюда, приблизился к одной из главных телег, зачем-то прикрытой дорогим покрывалом так, словно бы здесь кто-то надеялся на хороший торг и заманивал покупателей. Разминаясь, медленно ощущая блаженство хождения по земле на собственных ногах, Лучук от нечего делать задел двумя пальцами кончик этого покрывала, — видимо, желая показать товарищу заморское диво, вытканных золотом крылатых зверей, разбросанных по ткани, необычайные цветы и листья, которых невозможно было найти в самых отдаленных здешних пущах, — но стряслось неожиданное и страшное.
Покрывало, которым была накрыта вся телега, от одного лишь прикосновения пальцев Лучука рванулось вверх, из-под него раздался по-звериному жуткий рев, сверкнул широченный меч — и Лучук, рассеченный наискось, тихо повалился под колеса.
— Ты что? — закричал Сивоок, еще не постигнув до конца всего ужаса случившегося, еще не узнав как следует Какоры, и рванул коня прямо на купца и огрел его по голове тяжелой дубинкой.
Теперь Сивоок не заботился о Какоре, не боялся его, даже если бы тот и нашел в себе силу снова схватиться за меч, — спрыгнул с коня, бросился к Лучуку.
Тот плавал в теплой своей крови, был уже далеко отсюда, там, откуда нет возврата.
Мертвый.
— О добрые боги и боги злые! Почему вы так делаете? Почему забираете самое лучшее, что у меня есть, а оставляете неведомо что?
Он еще не верил. Прикоснулся к телу товарища, попытался перевернуть Лучука. Тот был тяжелый как камень.
Мертвый.
Сивоок оглянулся вокруг, словно бы ждал откуда-то спасения. Быть может, он думал, что из пущи выступят вилы-чародеи или из болот подоспеют берегини и спасут товарища-брата?
Нигде никого.
Только на телеге, придавливая крылатых зверей, вытканных золотом на покрывале, подминая под себя невиданные листья вышивки, лежал без сознания Какора, и возле его тяжелой руки зловеще посверкивал широкий меч с темнеющими полосами крови Лучука на лезвии.
Сивоок в ярости вскочил на грудь купца, принялся тормошить его, пытаясь привести в сознание, кричал в его замутненное беспамятством лицо:
— Что ты наделал? Что ты натворил? Ты, злодей проклятый! Убийца! Негодяй!
Сивоок продолжал без устали тормошить, бить Какору по жирным щекам, бить в грудь да тех пор, пока тот же пришел в сознание, зашевелился, протянул руку в поисках меча, попытался стряхнуть с себя разъяренного Сивоока, а поскольку это ему не удалось, он угрожающе махнул рукой, надулся для гневного крика, но вдруг сознание вернулось к нему, он порывисто сел, увидел убитого Лучука, теперь уже отчетливо услышал крики Сивоока и как-то словно бы неловко пробормотал:
— Отрока зарубил… Как же так?
— Ты! Поганец! Сволочь! Тварь! — метался возле него Сивоок, подскакивая то с одной, то с другой стороны, отвешивая ему удар за ударом. — Что ты натворил! Что ты…
— Ну, — бормотал Какора, — разве человек хочет?.. Это бес водит его рукой… Да успокойся, хлопче… Ну… Разве ж я…
Сивоок сел возле мертвого Лучука и заплакал. Только теперь он превратился в бессильного подростка из далекой темной ночи, одинокого мальчишку на чужой размокшей дороге, залитого слезами мальчика в залитом слезами мире.
— Ну, — еще будучи не в силах спуститься с телеги, бормотал Какора, ну, чего ты?.. Разве человек что?.. Ну вышло так… А ты не плачь… Какора тебя никогда не… Ты еще не знаешь Какоры. За добро Какора — только добром… Ну… Довольно, довольно… Гей-гоп!
Он легко вскочил на землю, прежде всего подозвал коней, щипавших неподалеку траву, равнодушных к людской крови, которой они вдоволь навидались на купеческой службе, привязал их, потом обнял Сивоока за плечи, немного постоял молча, сказал:
— Похороним его, а самим нужно убираться отсюда. Потому как Джурило… Ты его еще не знаешь. Думал я, что это он вернулся… Если бы я ведал…
Они похоронили Лучука под красивой дуплистой березой: быть может, дикие пчелы наносят в дупло меду, и маленькому бортнику будет сладко и на том свете от золотистого гула.
Затем Какора начал выбирать с телег то, что считал самый ценным, и переносить на передний воз, и наложил так много, что пришлось припрягать еще и третьего коня, потому что двоим было не под силу. Сивоок хотел было обругать купца за жадность, хотел сказать, что нужно бросить все и выбираться отсюда подобру-поздорову, но таксе равнодушие овладело им, что он смолчал и мрачно побрел следом за возом, рядом с которым с вожжами в руках шел снова повеселевший Какора.
У Сивоока не было выбора. Он должен был идти вместе со своим, быть может, самым яростным врагом, таким, как и тот неведомый убийца деда Родима или коварный медовар Ситник. Бессмысленно ненавидеть человека и быть его товарищем в пути, но что должен был делать юный Сивоок, затерявшийся среди страхов и чудес большой земли, на которой не было для него нигде убежища?
Болота закончились еще в тот же день, со всех сторон их окружал древний лес, в который боязно было въезжать, но Какора словно бы даже обрадовался, ступив под нависшие шатры вековечной пущи, снова запел свою глуповатую песенку, а Сивоок был равнодушен ко всему на свете, не знал он ни страха, ни колебаний, оцепенело шагал следом за телегой, молча отталкивал руку Какоры, который подсовывал ему еду, по ночам не спал, даже положился, а сидел у костра, и все в нем содрогалось от сдавливаемого неудержимого плача.
По ночам его мучило дикое желание убить Какору, но Сивоок знал, что никогда не сможет преодолеть расстояние, которое отделяло его от уснувшего купца, их разделял не только костер, — между ними пролегала незримая межа, по одну сторону которой была тупая, равнодушная жестокость, а по другую впечатлительно-чистая юность, для которой мир был словно разрисованный храм, а люди в нем представлялись величайшим чудом на земле, равными богам.
Но почему же так много встречалось среди них такой дряни, как Ситник, как убийцы деда Родима, Джурило, Какора? И много ли еще встретит таких Сивоок?
Сивоок никогда не мог простить Какоре того, что он сделал, не подарил купцу ни одного извиняющего взгляда даже тогда, когда тот наконец пробился сквозь извечный лес и на берегу таинственного тихого озера перед ними открылся невиданный древлянский город. Первая мысль Сивоока была не о купце и не о себе, — подумал он о том, как бы сейчас обрадовался Лучук, как бы подпрыгивал он от предчувствия новых див, которые открываются за высокими валами скрытого от всего мира городка.
— Ну! — обрадованно взревел Какора. — Ага! Добрался! Вот так!
Город возникал перед ним словно подарок за тяжкие странствия, за смерти и страхи в пущах, город, исхитренный из дерева, такого потемневшего и тяжелого, будто он насчитывал целую тысячу лет.
Город имел вид необычно огромного треугольника, одной стороной он почти входил в озеро (а может, брел из него), высокие зеленые валы его были укреплены дубовыми клетями, которые выставляли напоказ свои рубленые ребра; ниже, вдоль вала, сплошным гребном проходил наклоненный вперед частокол из гигантских дубовых бревен, обожженных с двух сторон для предохранения от загнивания и древоточцев; еще ниже, на крутосклоне, выложены были тесанные до скользкости колоды, подогнанные плотно и крепко; одними концами они подпирали частокол, а другими — погружались в мертвую воду широкого рва, окружавшего город с двух сторон, не защищенных озером. Двое ворот вели в город, и были они открыты. А замшелые дубовые мосты через ров неведомо когда и поднимались, потому что опоры их заросли уже по берегам рва густой травой, даже куст лозы рос у края того моста, против которого остановились Сивоок и Какора.
То ли не было в городе людей, то ли так уж беспечно они чувствовали себя, спрятанные в самые отдаленные глубины зеленого дивного мира?
— Гей-гоп! Гей-гоп! — напевал Какора, направляя измученных коней на замшелый мост. — Теплу жону обойму! Сладко жону полюблю!
Прогромыхали старые бревна под колесами, дохнуло домашним дымом из-за широких ворот, послышались из города людские голоса, стук и звон, кони, весело помахивая головами, без понукания и покрикивания вынесли телегу в гостеприимно открытые ворота. Какора, горланя свою песню, радостно шагал рядом со своим имуществом, небрежно подергивал вожжами. Сивоок держался чуточку поодаль, словно бы желая подчеркнуть, что он не имеет ничего общего с толстым забиякой, что пришел сюда сам по себе, просто чтобы изведать еще одно место на своей земле, вобрать в открытое сердце еще новые дива, которые мир дарил ему так щедро, как и несчастья да горе.
Далеко они и не заехали. Кони внезапно остановились, захрапели, ударили копытами в телегу, принялись рвать сбрую; застыл Какора с открытым для пения ртом; остановился и Сивоок, сначала удивляясь происшедшему, а потом и увидев причину такой перемены. Навстречу им вразвалку шел, поднявшись на задние ноги, огромный медведь, шел молча, раскрывал пасть, выставлял вперед глыбистые передние лапы, с которых свисали грязные космы. Медведь был такой страшный и мохнатый, что даже Сивоок, хотя был далеко и прикрывался от зверя телегой, невольно попятился назад; что же касается Какоры, то у того довольно быстро прошло оцепенение, он рванулся правой рукой к ножнам, выхватил меч и пошел на медведя, почти такой же, как и медведь, огромный, толстый и страшный.
Но откуда-то вдруг высыпала детвора, ободранная и грязная; дети, хотя были худенькими и мелкими, обладали голосами удивительно резкими, они подняли такой визг, что из ближайшей хижины выкатилась невысокая женщина, что-то крикнула, побежала следом за медведем, еще раз крикнула, медведь оглянулся, остановился, взглянул еще раз на мечущихся коней и на толстенного человека, наступавшего на него с блестящим железом, грузно повернулся и направился к женщине.
— Твой, что ли? — крикнул Какора. — А ежели твой, так не пускай, а то зарублю! Я такой! Гей-гоп!
Женщина молча смотрела на Какору, на его коней, потом — на Сивоока, смотрела, пока они проехали, и хлопец так и не понял, что это за женщина, почему она так смотрит на них и какими чарами обладает, что ей послушен даже медведь.
Навстречу приезжим выходили люди. В большинстве своем это были женщины, да все маленькие, аккуратненькие молодички, мужчин попадалось мало, были они забитые, немытые, нечесаные, вид у них был дикий и сонный. Никто не носил оружия, одеты они были не в шкуры, а в белую полотняную одежду, у женщин и детей на воротниках и рукавах было много предивных вышивок, мужчины не баловались такой роскошью.
Хотя Какора был здесь впервые, он знал, куда ехать, да и Сивоок бы знал, потому что еще издалека увидел сооружение, которое возвышалось над всеми хижинами и навесами, горело среди потемневшего дерева красками певучими и необычными, подобно той киевской церкви, которая так поразила Сивоока.
Видать, то была святыня этих укрытых от белого света людей, святыня, построенная неведомо когда, неведомо кем, потому что не верилось, чтобы кто-нибудь из ныне живущих был способен на подобное строительство и украшения.
Словно бы взял тот, кто-то неведомый, множество крепких липовых бортей, увеличил их до невероятных размеров, украсил извне узорами богов и богинь, — и все это, соединенное в живописное целое, стрельчато возвышается к небу разноцветными крышами, неодинаковыми, как и каждая увеличенная борть.
Сивоок, забыв про Какору, пересек базарную площадь перед святыней, неотрывно смотрел на украшения стен, узнавал еще издалека Родимовых славянских богов и богинь, они повторялись, их лики смотрели на хлопца, будто отраженные в многообразии вздыбленных вод, с ликами и фигурами богов переплетались фантастические фигуры вил и берегинь; стены святыни были сплошной краской, радужной радостью, праздником для глаза. Цветные изображения богов хорошо сочетались с резными, никогда еще Сивоок не видел такой тонкой резьбы, от этого вся святыня обретала легкость, она как бы провисала над землей в своей разукрашенной невесомости. Сивоок сначала и не понял, откуда это впечатление легкости — то ли от буйности красок, то ли от искусной резьбы, то ли от неодинаковости «бортей», соединенных с такой неожиданной смелостью и умением. Только немного погодя, когда он обошел сооружение наполовину, Сивоок хлопнул себя по лбу: как он мог не заметить сразу! Святыня не стояла на земле. Она поднята была на крепких столбах, коричнево-блестящих, будто рога диких зверей. Когда Сивоок провел пальцем по одному из «столбов», ему и в самом деле почудилось, что это — турий рог, но нигде никогда не было и не могло быть таких рогов, разве что их склеили каким-то дивным таинственным способом, известным только этим людям, как известны им были тайны красоты и цвета. С одной стороны святыня подпиралась зеленым пригорком. Там были двери, которые вели внутрь, но сейчас двери были закрыты, и Сивоок продолжал идти вокруг святыни с другой стороны, пока не очутился снова там, откуда и начал свой осмотр.
Детвора помогала Какоре распрягать коней. Неумело и беспорядочно дергали за сбрую, другие тащили коней за повода, еще другие норовили вырвать волос из конских хвостов; дети вертелись под ногами у купца, тот покрикивал на них, наделял тумаками каждого, кто попадался ему под руку, бормотал:
— Кыш! Зовите своих отцов, говорите: гость приехал. Менять начнем! Все у меня есть! Никто и не видывал такого. Ну!
Привязав коней, Какора принялся разгружать телегу; увидев Сивоока, крикнул ему:
— Эй, отроче, помогай!
Сивоок остановился и не мог сдвинуться с места. Теперь он знал: никуда не пойдет дальше с этим толстым убийцей. И удирать не станет, — просто не пойдет, да и дело с концом. Пускай Какора сам попытается выбраться из лесов да болот. Пускай натерпится страху!
— Ну! — крикнул еще раз Какора.
— Не хочу, — впервые за последние дни заговорил Сивоок, и не ненависть была в голосе хлопца, а презрение.
— Гей-гоп! — беззаботно напевал Какора.
Начали собираться люди. Видно, они привычны были к торгу, ибо шли смело, их не тревожили ни глуповатое пение Какоры, ни его товары; не удивлялись они купеческой повозке, а кони вызывали разве лишь сожаление своей изнуренностью и испачканностью. Создавалось впечатление, что тут перебывало множество разнообразных гостей, что все привыкли к ним, хотя и трудно было предположить, чтобы пробивались сюда из широкого мира даже такие отчаяннейшие пройдохи, как Какора.
Первым пришел высокий косматый мужчина с лукаво прищуренным глазом; руки у него были такие длинные, что свисали ниже колен; лицо мужчины излучало насмешливость и хитринку, он остановился в нескольких шагах от купца, хмыкнул, спросил задиристо:
— Что имеешь?
— А что нужно? — вопросом ответил Какора, который хорошо разбирался в покупателях и сразу видел, с кем имеет дело.
— Спрашиваю, что имеешь? — снова повторил мужчина.
— Что нужно, то и имею, — начиная сердиться, ответил купец.
— А не ври.
— Имею такое, что тебе и не снилось, — подогревал его любопытство Какора.
— Ой, хвастун!
— А у тебя? Драные порты да плоть смердючая! — пошел в наступление Какора. — Ну!
— Ох, смешной ты! — захохотал мужчина. — Да у меня…
— А что у тебя?
— Да такое…
— Ну какое?
— Да и дети твои не увидят такого.
— Что же это? Разве что птичье молоко…
— А и молоко.
— Воробья подоил или жабоеда?
— Да и воробья! — Мужчина лениво почесал ногу о ногу, повернулся, чтобы уйти прочь.
— Эй, куда же ты? — испуганно позвал Какора.
— Дак что ж с тобою?
— Постой, что же у тебя?
— Дак у тебя же ничего.
— Не видел же ты, дурак!
— Дак и нечего видеть! — сплюнул мужчина.
— А у тебя что?
— Да такое, что и детям твоим…
Какора, тяжело дыша, подбежал к мужчине, схватил его за руку.
— А ну-ка! Вернись. Не будь тварью безрогой!
Мужчина остановился, потом без видимой охоты направился к телеге купца. Какора тыкал ему под нос то кусок покрывала, то заморской работы меч, то женские украшения из зеленого стекла. Мужчина все это отклонял рукой, щурил глаз, веселился в душе от стараний купца.
— Э, — сказал он, — а белого бобра ты видел когда-нибудь?
— Чего? Что? — не понял Какора.
— Белого бобра, спрашиваю, когда-нибудь видел?
— Белого? Бобра? Врал бы ты кому другому, а не Какоре, добрый человек!
— Дак что ж с тобой разговаривать! — пожал плечами мужчина и снова наладился уходить.
— Ну! — взревел Какора. — Вот осел божий! Да ты говори толком! Бобер?
— Бобер.
— Белый?
— Белый!
— Врешь!
— А ежели вру — так и уйду себе с богом!
— Ну! Гей-гоп! Стой! Что хочешь?
— А ничего.
— Как это?
— А так: не меняю.
— И почему?
— А пускай мне останется.
— Зачем же похвалялся?
— Дак чтоб ты знал, что у меня белый бобер есть, а у тебя нет! Мужчина беззвучно рассмеялся прямо в нос Какоре и теперь уже пошел от купца, не слушая его проклятий и угроз.
— Ну и людишки! — обращаясь снова к Сивооку, почесал в затылке Какора. — Видал такого дурака!
Он снова попытался привлечь дикую душу Сивоока, ибо чувствовал себя, наверное, одиноко и неопределенно, забредя в этот город, который сразу послал на них то дикого ревучего зверя, то лукавого человека, то невероятной красоты святыню.
— Засмотрелся на это диво? — кивнул Какора на храм. — Вот поедем со мной в Царьград, так увидишь там святую Софию, а еще тысячу церквей и монастырей, которых нет нигде на свете, да золото и камень дорогой, да мусию, да сосуды, да иконы. Держись Какоры — не то еще увидишь!
Снова пришло несколько горожан; теперь были не только мужчины, но и женщины; волосы у них были русалочьи и глаза такие, что утопал ты в них насквозь и словно бы осыпало тебя попеременно то ледяными иголками, то горячим огнем. Какора развеселился, люди подходили и подходили, одни что-то там несли, у других вспыхивали в руках при свете солнца густым ворсом дорогие меха; кто нес мед, кто мясо, уже и не для обмена, а просто для угощения прибывших гостей.
Купец раскладывал свой товар, расхваливал, сыпал словами, приглашал, предлагал, набивал себе цену.
— Ну-ка, навались, берите ромейские паволоки, хоть и самого князя в них можно одеть, не то что ваше полотно, водой моченное, солнцем беленное, а тут одной золотой нитки хватит, чтобы окутать весь ваш город с его валами и частоколами. А это ножи, хоть на медведя с ними, хоть на тура иди — ребра раскроят, голову отрежут при одном взмахе! А тут орех мускатный, из самой Гиндии, за пригоршню семь волов дают. Да и знаете ли вы, что такое волы? А шафран — из самой Персиды, опять же за пригоршню коня нужно отдать. А с вас — то и двух мало будет, ибо никто в такую даль не забьется, кроме Какоры, а Какора — это я. Гей-гоп! А уж перец — это лишь на золото! Вес на вес. Да только где вам взять золото, вы, наверное, и серебра еще не видели. Вон у меня отрок есть, у него на шее медвежий зуб в золото оправлен, гляньте и увидите!
Тогда вышел вперед дебелый мужчина, задрал длинную сорочку и из-за пояса портов достал что-то завязанное в грязную тряпку. Неторопливо развязав свой узелок, мужчина издали протянул на раскрытых ладонях свою тряпочку Какоре; сейчас этот лоскут казался еще грязнее, потому что на нем сверкающим комком, величиной с кулак, лежал золотой слиток.
Какора рванулся к золоту, но, видимо, вспомнив о лукавом владельце невиданной белой бобровой шкуры, равнодушно причмокнул и, прищурившись на тихий блеск золота, сказал:
— Хочешь обменять?
Мужчина молчал, и все молчали. Но еще один на такой же самой захватанной тряпке с другой стороны показал Какоре кучку разноцветных камушков, от которых у купца уже и вовсе хищно загорелись глаза. А там одна из женщин, старая-престарая уже, с потемневшим лицом и увядшей улыбкой, показала Какоре золотую гривну на руке, сделанную в виде тура, который пытается рогами поддеть большое золотое яблоко, а задними ногами точно такое же яблоко отталкивает.
— Так как, — пересохшим голосом произнес Какора, — откроем обмен?
— А зачем обмен? — сказала женщина с золотыми яблоками на руке. Хочешь есть-пить, так бери. Гостем нашим будешь. Что понравится — подарим, да и уходи себе. А мы останемся здесь.
— Не годится так, — сурово сказал Какора. — Обычай всюду такой, чтобы меняться. Ты мне — я тебе. Вы имеете золото, драгоценные камни, а у меня… — Он снова кинулся раскладывать товар, доставать оружие, посуду, разные причиндалы, крестики из твердого маслянистого дерева, маленькие иконки на тесемках и тонких верижках.
— Что у нас есть, то нам и останется, — сказал из толпы один из мужчин. — А твое пускай тебе остается.
— Да зачем же оно мне! — изумленно воскликнул Какора.
— А раз оно тебе ни к чему, то нам и тем более, — засмеялся кто-то сзади.
Купец взмок от напрасных усилий добиться толку со странными горожанами. Нацедил из бочонка меду, приник к серебряному ковшу, посматривая своими выпученными глазами на людей, потом долго причмокивал, протянув ковш:
— Ну, кто хочет?
Вперед выступил обладатель золотого слитка, взял ковш, неумело хлебнул, поперхнулся, потом все-таки допил, посмотрел на своих:
— А вкусное! У нас не такое.
— Ге-ге! — С довольным видом похлопал его по плечу так, что тот даже присел, Какора. — Еще и не такое имею. Так начнем обмен! Ты мне золото, а я тебе бочонок меду!
— Да возьми ты его себе, ежели оно тебе так по душе, — просто сказал мужчина и выкатил из тряпки слиток прямо в горсть Какоры, а тряпочку не дал, спрятал снова под сорочку.
— Бери бочонок, — крикнул Какора. — Все бери, что хочешь! Выбирай!
— Да зачем мне? — почесал за ухом мужчина. — Пускай вот она отведает твоего питья…
Он кивнул на молодицу, у которой из-под полотняной сорочки выбивались женские прелести. Какора мигом наполнил ковш, со смешным поклоном подскочил к женщине, хотел сам напоить ее, но она оттолкнула мохнатую руку купца, наклонилась к ковшу, пригубила, искривилась.
— Горькое! — засмеялась она и начала смотреть на Сивоока так, будто только что его увидела.
Хлопец зарделся, попытался спрятаться за телегой, но и там преследовал его взгляд молодицы, ее орехового оттенка глаза вселяли в него возбуждение, которого он не знал еще ранее, а может, это просто у него кружилась голова от длительного голода, потому что после смерти Лучука у него еще и крошки не было во рту.
Он обошел коней, очутился среди горожан, на него посматривали доброжелательно и открыто, и он тоже чувствовал себя своим среди этих красивых и таких непривычно простых людей. Какая-то девочка держала в деревянной мисочке вареное мясо. Он взглядом спросил ее согласия и, получив разрешение, взял кусочек мяса, отправил его в рот. С другой стороны кто-то подал ему горшочек с кашей, еще кто-то сунул кружку с питьем, настоянным на травах, видно, хмельным, потому что в голове у Сивоока закружилось еще сильнее, чем от ореховых глаз молодицы, и именно тут оказалось, что сосуд подала она же — молодица с глазами, как сплошной грех.
Она игриво задела его локтем, засмеялась звонким смехом:
— А не осилишь жбан? Что ж ты за муж еси?
— Мал я, — стеснительно ответил Сивоок.
— Ой, гляньте на него! — Молодица громко расхохоталась. Забежала с другой стороны, толкнула Сивоока уже сильнее, но парень не сдвинулся с места. — Видели такого малого! — выкрикивала неугомонная молодичка. — А откуда же ты взялся у нас тут?
— Оттуда, — махнул Сивоок рукой в сторону леса.
— Да там люди лишь исчезают, — вмешался в разговор один из мужчин, — а приходить оттуда — невиданное дело.
— Пришли же мы с купцом, — пробормотал Сивоок. — А вы кто такие? Что за город ваш?
— Радогость. — Молодичка, видимо, не хотела никому уступать своего гостя. — Город наш Радогость называется, а меня кличут Ягодой. А ты как зовешься?
— Сивоок.
— Почему же так?
— Не ведаю. Видать, из-за глаз.
— А какие же глаза имеешь? Взгляни на меня.
Сивоок вспыхнул до корней волос.
— Посмотри мне в глаза, посмотри.
Но как же он мог смотреть в ее бездонные глаза! Сивоок попытался было выбраться из толпы и спастись хотя бы возле Какоры. Но Ягода была быстрее не только телом, но и мыслью.
— Подожди-ка, поведу тебя к моей тетке, — сказала она, — тетка моя Звенислава хочет тебя видеть. А ей отказывать негоже.
Молодица схватила Сивоока за руку, потащила, расталкивая людей, тарахтела неумолчно:
— Тетка Звенислава у нас в величайшем почете. Потому как в Радогости женщины… Ты не ведаешь еще? Мужчин у нас мало… Исчезают в пущах… Идут и не возвращаются… И никто не может понять, что же это такое… Когда-то у нас были такие мужчины… Ой, такие же!.. А теперь видишь!.. И мой муж не возвратился из пущи… И все нам самим приходится… Вот так и тетке Звениславе… Тетя Звенислава, вот отрок, а зовется смешно: Сивоок.
Они остановились возле той темнолицей женщины, у которой на руке была золотая гривна с яблоками. Сивоок не столько смотрел на старую Звениславу, сколько на ее гривну, ибо ничего похожего еще нигде не видел. Золотой тур с изогнутой спиной, будто Рудь в давнишней своей стычке со старым Бутенем, упираясь задними ногами в огромное золотое яблоко, пробовал поддеть точно такое же яблоко рогами. Каждый мускул, каждая шерстинка на туре были отчеканены с подробностями почти невероятными. Кто бы это мог такое сотворить? И откуда привезена гривна? Неужели сюда могли добираться еще какие-нибудь гости, кроме них с Какорой? Ведь и назван город Радогость, видимо, в насмешку над тем далеким в широким миром, который никогда не одолеет тайных и опасных тропинок, ведущих сюда.
— У тебя глаз жадный, как и у твоего купца, — сурово сказала Звенислава, заметив, с каким вниманием всматривается Сивоок в ее гривну.
Хлопец зарделся еще больше, чем раньше от приставаний молодички с соблазнительными глазами.
— Люблю красивое… — пробормотал он. — Был у меня дед Родим… Он… творил богов — Световида, Дажбога, Стрибога, Сварога… В дивных красках… На глине и на дереве… С малых лет привык…
— Рехнувшийся малость отрок, — прыснула Ягода, — здоровый, как тур, а бормочет про какую-то глину… Ведь это же дело женское… Тетка Звенислава вон…
— А кыш, — прикрикнула на нее старуха, — замолчи, пускай отрок посмотрит и у нас… Жилище наших богов…
— Видел снаружи, — сказал Сивоок, — уже все осмотрел… Чудно и прехорошо… Нигде такого нет, в самом Киеве даже…
— А что Киев? — молвила Звенислава. — Киев сам по себе, а Радогость сам… Покажу тебе еще и середину, ежели хочешь…
— А хотел бы, — несмело промолвил Сивоок.
— Мал еще еси? — догадалась Звенислава.
— Не знаю, может, шестнадцать лет, а может, и меньше… Дед Родим погиб, а я не ведаю о себе теперь ничего…
— Вот что, Ягода, не приставай к хлопцу, — сурово велела Звенислава. Приведешь Сивоока потом ко мне, покажу ему жилье наших богов.
Но тут протолкался к ним Какора, пьяный в дымину, раздраженный тем, что не удалась торговля. Услышал последние слова Звениславы и тотчас же ухватился за них.
— А мне? — взревел он. — Почему мне не показываешь здесь ничего? Кто здесь гость? Я или молокосос? Я — Какора! Хочу посмотреть ваш город! Почему бы и нет!
— Хочет, так покажи ему, Ягода, — сказала, отворачиваясь, Звенислава.
Ягода рада была еще побыть с Сивооком, ее не испугала расхристанная фигура купца, маленькая женщина смело подкатилась к Какоре, дернула его за корзно, закричала так, что он даже уши закрыл:
— Ежели так, то слушать меня, и идти за мной, и не отставать, и не приставать, потому что позову мужей, да угостят палками, а у нас хоть мужей и мало, да ежели палками измолотят, то ого!
— Ну-ну! — загремел Какора, пытаясь обнять Ягоду, но наткнулся рукой лишь на пустоту, покачнулся, чуть не упал, попытался прикрыть свою неудачу разухабистой песенкой, сыпал первыми попавшимися словами вдогонку Ягоде и Сивооку, а сам был настолько пьян, что вряд ли и видел что-нибудь.
Шли по городу, и никто им не мешал. Могло показаться, что первые основатели Радогостя выбрали совсем непригодное место; несколько холмов и глубокие ложбины, при нападении врагов и отпора не дашь, потому что нападающие будут валиться тебе прямо на голову. На главном из холмов стояла святыня, а остальные и вовсе светились наготой, на тощей земле не росла даже трава, зато в балках, где раскинулись хаты радогощан, аж кипела зелень садов, левад и дворов, сверкали там ручьи, а над ними тихо стояли вербы, березы и ольха; между дворами светились полоски ржи, проса и разных овощей; здесь паслась скотина, овцы, кони, в хлевах похрюкивали свиньи. Навстречу им часто попадались люди, и никто не удивлялся так, словно бы Какора и Сивоок жили здесь постоянно. Какора то и дело покрикивал пьяным голосом на встречных:
— Ну, как ся?
— А так ся, — отвечали ему.
— А почему же?
— А потому же.
— Ну и что же?
— Вот и то же.
— Почему они так молвят? — удивлялся Сивоок, следуя за Ягодой.
— Потому что так с ними речь заводит твой купец, — улыбалась она.
— Так, будто не хотят ничего поведать.
— Может, и не хотят.
— Не верят нам, что ли?
— А все доверчивые ушли от нас. Ушли, да и не вернулись. Остались одни недоверы.
Она дошла до ручейка, неторопливо забрела в воду, принялась мыть ноги, показывая свое соблазнительно белое тело. Сивоок отвернулся, а Какора двинулся к Ягоде, намереваясь ущипнуть ее за какое-нибудь место. Она услышала его учащенное дыхание, своевременно извернулась — Какора неуклюже сел в воду, а Ягода, заливаясь смехом, выскочила на зеленую травку, села, протянула мокрые ноги.
— Отдохнем? — весело воскликнула она. — Потому что ходить нам еще да ходить!
— А не буду больше ходить. Спать хочу, — сказал Какора, который и не обиделся на Ягоду, а только чуточку присмирел. — Завтра доходим до конца.
— Завтра мне уже не захочется, — засмеялась Ягода.
— Так пошли еще к озеру, — зевая, промолвил Какора, которому, видимо, не очень хотелось бродить по чужому городу в мокрых портах.
— А к озеру нельзя! — сказала Ягода.
— Почему бы?
— А потому!
— Да ты говори!
— А я говорю.
— Глупая девка, — сплюнул Какора, — была бы ты мужем, так я бы тебе хоть голову свернул, а так — только тьфу, да и только!
— Ворота к Яворову озеру только тетка Звенислава может открыть, пропуская мимо ушей угрозы Какоры, сказала Ягода.
— А что там в озере? — полюбопытствовал Сивоок.
— Боги живут.
— Вот полезу на вал и взгляну на ваше озеро, — пробормотал Какора и в самом деле потащился по крутому склону, на вершине которого темнели полузасыпанные землею, заросшие травой ребристые клети городского вала.
— Пойди, пойди, — равнодушно сказала Ягода.
— Я тоже хочу посмотреть, — взглянул на нее Сивоок, словно бы просил разрешения.
— Ну пойди, а я ноги посушу на солнце, — засмеялась молодичка, — а потом придешь ко, мне. Правда же, придешь?
Сивоок ничего не ответил, потому что такая речь была еще не для него, хотя возраст у него был уже вполне подходящий.
Сивоок догнал Какору и обогнал. Первым увидел внизу, под валом, озеро, напоминавшее кривой серп, стиснутый отовсюду такими нетронуто-очаровательными лесами, что они непременно искусили бы к новым странствиям, если бы человек не знал там лиха. Вдоль берегов озера, забредя в черную воду, стояли могучие, многолетние яворы — сизо-черные стволы их поднимали курчавые шапки листьев на такую высоту, что они сравнивались с городом. Между яворами зеленеющими мертво чернели усохшие. Видимо, так окаменевают в вечной неподвижности умершие боги, если только боги могут умирать.
Какора равнодушно скользнул взглядом по озеру, взглянул на узкие мостки, ведшие к воде из низеньких ворот, тех самых, которые имела право открывать лишь Звенислава, загадочная женщина, которая, кажется, у радогощан обладала чрезвычайными полномочиями. Потом купец направил ухо снова в сторону города. Где-то неподалеку постукивали молоты, так, будто под одним из холмов скрывалось не менее сотни кузниц. Сивоок представил себе, как сидят в уютных, пропахших дымом хижинах мудрые деды и маленькими молоточками куют серебро и золото, выковывают такие гривны, как у Звениславы на руке, а рядом, в черных кузницах, среди зноя и красного пламени, кузнецы изготовляют мечи, куют их в две руки одновременно, и мечи эти должны быть непременно такими тяжелыми и широкими, каким был когда-то меч деда Родима.
— Переночуем, а на рассвете — айда, — совершенно трезвым голосом сказал Какора.
Сивоок сделал вид, что не слышит. Он стоял на валу, среди густой, не топтанной уже, видимо, множество лет травы, смотрел то на Яворово озеро, закованное в объятия лесов, то на город, с его лысыми пригорками-холмами и зелено-кипучими ложбинами, видел внизу, на зеленой мураве, Ягоду с ее маняще белыми ногами, слышал из-под земли звон невидимых молотов, которые ковали где-то тихое серебро, золото и режущее железо, был поднят над миром на этих валах, но и ощущал скованность в сердце, словно эти валы пролегали через самое сердце, и необъяснимая печаль толкала его за эти валы, за ворота, назад, в широкий мир, выйти, вырваться, выбежать, удрать. Вечная страсть к побегу. Откуда и от кого? Разве не все равно?
Но сказал совсем другое:
— Зачем нам торопиться?
— До окончания тепла нужно выбраться отсюда, — сказал Какора. — Должны быть в Киеве до первых холодов. Дорога трудная и длинная.
— Не знаю, пойду ли я, — ответил хлопец.
— То есть как?
— А зачем ты мне нужен? Лучука убил? Мы к тебе с добром, а ты — злом ответил?
— Не ведая.
— Такая у тебя душа нечистая. Не могу я с тобой.
— Заберу, — пригрозил Какора. — Присилую.
— Попробуй.
— А если нет — мечом ударю, как и твоего сопливого…
Он не успел закончить. В Сивооке закипело то непостижимое, что получил он в наследство от деда Родима, он подскочил к купцу, схватил его за корзно, встряхнул, а когда отпустил, тот полетел торчком и плюхнулся крестом в густую траву. Хлопец встал над ним, сторожко следя за каждым его движением. Когда правая рука купца потянулась к мечу, Сивоок молниеносно наклонился, отбросил руку купца, выхватив у него из ножен меч, и уже спокойно сказал:
— А теперь вставай.
— Так вот же и не встану! — в отчаянии заревел Какора.
— Лежи, ежели хочешь!
— И буду лежать, пока трава сквозь меня прорастет.
— Лежи.
— А ты в аду гореть будешь за то, что душу христианскую погубил.
— Бесовская у тебя душа, — сказал Сивоок и, не оглядываясь, начал спускаться с вала к Ягоде, которая уже обеспокоенно посматривала вверх.
Какора еще немного полежал, потом встал, почесываясь и сквозь зубы проклиная своего спутника, побрел следом за непослушным отроком.
Ягода стояла внизу с поднятым вверх личиком, казалась еще меньше, чем до этого, зато глаза ее словно бы увеличились до необозримости, заслонили Сивооку весь мир, он уже и не знал, ее ли это глаза или глаза далекой и наполовину забытой Велички или же просто зеленая сочная трава и таинственность лесных зарослей, которые манят его к себе, пробуждают какие-то еще неведомые силы в теле. А когда очутился возле Ягоды и увидел ее настоящие глаза, увидел, как они блестят в ожидании, в искушении всем женским, что только возможно и чего он еще не ведал, то застенчиво отвернулся и пробормотал:
— Глупый купец: боялся наткнуться на меч, когда будет спускаться, вот и отдал его мне…
— У него такое брюхо, что и наткнуться может! — засмеялась Ягода.
— Завтра трогаемся, — неизвестно для чего болтнул Сивоок.
Ягода молчала.
— На рассвете, — добавил он еще.
Ягода молчала.
— Потому как далеко до Киева.
Ягода не промолвила ничего.
— А дорога тяжелая.
— Ну и поезжай себе, чего разговорился, — небрежно сказала она изменившимся голосом.
— Переночуем и — айда, — словами Какоры сказал Сивоок.
— Ночуйте, — уже и вовсе холодно промолвила Ягода. — Поставьте шалаш на торжище да и спите. Тепло.
Тут к ним подоспел запыхавшийся Какора; он еще издалека махал руками, угрожал кулаками Сивооку, но хлопец не дал ему разбушеваться — протянул навстречу меч, рукояткой вперед, так что купец даже попятился от удивления.
— Не боишься? — вопросительно прохрипел он.
— Отчего бы должен бояться?
— Ну-ну, — вздохнул Какора. Но как только засунул меч в ножны, сразу же ожил и загорланил: — Гей-гоп! Теплу жону обойму!
Раздвинув руки для объятий, Какора неуклюже пошел на Ягоду, она вывернулась, бросилась бежать.
— Пошли теперь к Звениславе! — крикнула гостям. — Велела, чтобы привела вас к ней!
— В конце концов, купец должен быть купцом, а женщина — женщиной, пробормотал Какора, потом увидел Сивоока и добавил: — А молокосос молокососом.
…У Звениславы не двор, а цветник. Ничего, кроме цветов. Краски возможные и невозможные. Тут были цветы даже черные, не было лишь зеленых, да и то, видимо, из-за того, что хватало зеленых листьев. И хата у Звениславы тоже была вся в ярких цветах, снаружи и изнутри; и так напомнило все это Сивооку деда Родима, что ему даже захотелось спросить у старухи не знала ли она случайно Родима, но вовремя спохватился.
— Любо мне среди этого, — провел он рукой, и старуха улыбнулась, потому что редко ей встречались такие чуткие к красоте души.
— Красивый город, — добавил Какора, — но люд вельми странный.
— Почему же? — спросила Звенислава, приглашая гостей садиться за стол, за которым уже были яства и густые напитки в глиняных, радужной расцветки жбанах.
— А не меняют ничего!
— Видно, не хотят.
— Почему же не хотят?
— Потому как не верят.
— Купец — гость. Ему всюду верят.
— Да только не у нас. Тут доверчивых не осталось. Все ушли и не вернулись.
Второй раз слышал это Сивоок и никак не мог понять, что бы ато означало.
— Бог вам нужен новый, — степенно произнес Какора, — христианский бог все сердца склоняет в доверии.
— У нас есть свои боги. От предков достались нам боги, других не желаем.
— Христианского бога славит весь мир, — посасывая вкусный напиток, посланный, право же, не христианским богом, разглагольствовал Какора, — эхо проносится между морями и лесами. А вы сидите в своем городе и — ни с места.
— А что нам?
— Богатство новое добыли бы.
— Нам своего хватит.
— Серебра-золота, дорогих паволок, сосудов.
— Все у нас есть: леса и воды, золото и серебро, хлеб и мясо, рыба и мед, воздух здоровый, земля щедрая, лес, дающий мед, воды прозрачные, жены красивые, мужи умелые, кони быстрые, коровы молочные, овцы с мягкой шерстью. Чего нам еще?
— Ну, «чего», — пережевывая копченого угря, сказал Какора, — человек должен быть человеком, как купец купцом.
— Вот и оставайся, а мы тоже останемся сами собой. — Звенислава кивала прислугам, одетым в длинные белые сорочки, чтобы подкладывали гостям, подливали им, сама же не прикоснулась ни к еде, ни к напиткам. На Ягоду, прошмыгнувшую через комнату, взглянула так сурово, что та исчезла мигом.
— У христианского бога храмы вельми красны, — не в лад выпалил Сивоок, у которого глаза разгорелись от красок, и, наверное, впервые в жизни ему самому захотелось поколдовать с красками и сотворить что-то небывалое, невиданное доселе.
— Не знаю, какие храмы, потому что и наших богов жилье не хуже, спокойно сказала Звенислава, — а только ведаю, что тому богу первой поклонилась бабка нынешнего князя Киевского, а жена была коварной и неправой. Ибо когда пришли к ней послы нашей Древлянской земли да спросили, не пойдет ли она за князя нашего Мала, то не отказала она честно, а осыпала их хитростями, — дескать, люба мне ваша речь, мужа моего мне уже не воскресить, но хочу вас завтра перед людьми своими угостить, а сегодня возвращайтесь в лодью свою, и лягте в лодье, и величайтесь, а когда утром пошлю за вами, то скажите: «Не поедем ни на конях, ни на возах, ни пешими не пойдем, несите нас в лодье». И так и случилось, и понесли их в лодье во двор к княгине и бросили вместе с лодьей в глубокую яму, вырытую по велению княгини. А она еще и пришла да наклонилась над ямой и спросила: «Хороша ли вам честь?» А потом велела сжечь древлянских послов и засыпать землей.
— Потому что древляне убили ее князя, — сказал Какора.
— Пускай бы не шел в нашу землю.
— Подать собирал.
— А почему должны ему платить?
— Потому что князь Киевский.
— Так и пускай живет в Киеве и питается тем, что имеет.
— Мало ему. Земля велика.
— А мало, так пускай попросит, а не берет силой.
— Князь никогда не просит, он берет.
— Берет, так его тоже возьмут.
— Не усидите долго так. — Купец почти угрожал.
— Давно сидим и прочно. И никто не знает, где сидим.
— А вот я нашел.
— Может, нашел, а может, и нет. — Звенислава еле заметно улыбнулась кончиками губ.
— Вернусь в Киев, расскажу.
— Может, вернешься, а может, и нет, — снова загадочно промолвила Звенислава.
— А что?
— Да ничего. Не выпустим тебя. Будешь с нами, город наш Радогость зовется. Живите себе. Жен вам дадим, хлеб и мясо, мед.
— Нет, нет. — Какора забыл и о еде, встал, нависая над Звениславой своей мясистой тушей. — Может, еще в жертву меня своим богам принесешь? Го-го! Какора не такой! Какоре никто не может повелевать. Какора — вольный христианин! А может, за мной целая дружина идет? А?
— Ежели хочешь — уезжай. Не боимся, — спокойно сказала Звенислава.
— Поедем! Го-го! Айда, Сивоок! Благодарим за хлеб-соль.
В словах Звениславы прозвучало столько неожиданно зловещего, что и Сивоок, забыв о своих распрях с Какорой, забыв об очаровании радужностью жилья Звениславы, забыв даже про Ягоду, которая больше не появлялась, послушно встал, молча кивнул головой в знак благодарности хозяйке, пошел к двери следом за своим хотя и случайным, но все же хозяином.
Их никто не задерживал.
Спать расположились на торговой площади, Какора соорудил себе шалаш на телеге, Сивоок лег под телегой и уснул тотчас же, потому что впервые после смерти Лучука как-то оттаял душой и снова стал просто утомленным парнишкой, переполненным удивительными впечатлениями. Но и сквозь мертвую усталость проник ночью к нему сон; снилось ему, что снова переживает он сразу три смерти: смерть деда Родима, смерть Лучука и, что уже и вовсе нежданно-негаданно, смерть Велички, и плачет над всеми тремя смертями самых дорогих на свете людей, и слезы заливают его насквозь, он плавает в слезах, и не теплые они, а холодные, как лед, и он вот-вот утонет в них. Чтобы не утонуть, он проснулся. И в самом деле, он весь был залит холодной водой. Вода журчала из всех щелей в телеге, а по бокам, на открытом месте, лилась с темного неба сплошными потоками. Чьи-то руки тормошили Сивоока, он никак не мог проснуться, дождь для него все еще был слезами из тяжкого сна, а неведомые руки напоминали руки Велички. Молчаливо сверкнула широкая молния, вырвала из тьмы белое, словно мертвое, женское лицо над Сивооком, и лишь тогда он проснулся совсем и узнал Ягоду возле себя, услышал ее испуганный, встревоженный, озабоченный шепот: «Скорее, скорее, скорее!» Молча подчиняясь ее рукам, он выбрался из-под телеги, нырнул в неистовые потоки воды, зацепленный крепкой рукой женщины, побежал куда-то, наклонялся в какие-то приземистые двери, в которые вталкивала его Ягода, а потом стоял в сухой темноте; где-то яростно бушевала гроза, били молнии, гром раскалывал небо, но только не здесь, не в этой притаившейся тишине, где только биение твоего сердца да еще чьего-то, да обжигающее тело в насквозь промокшей одежде прижимается к тебе, толкает тебя дальше, дальше, в еще большую темноту, в еще более глухой уголок: «Сюда, сюда, сюда!»
Прижималась к нему, обнимала его, бессознательно, неумело он отвечал ей. Это были его первые объятия. Ее уста с горьким привкусом трав были на его устах, и на его щеках, и на глазах, а он, слыхавший об этом не только из глупых песен Какоры, пытался ответить ей, это были первые его поцелуи. Она что-то шептала ему, и он тоже шепотом отвечал ей. Оба пылали в страшном огне, оба были в этот миг одинаковы, хотя она уже испытала когда-то роскошь тела, а он еще не вышел за пределы детства, возможно, потому и она возвратилась в состояние первобытной нетронутости; глаза ее теперь не тревожили хлопца, и она ато знала, ей было мило только так, только чувствовать его рядом с собой, гореть, гореть, обжигать и не сгорать и не вспыхивать.
Так и промелькнула ночь в пьянящем борении их молодых тел. Рассвет проник сквозь высокие треугольные окошки, они увидели друг друга, утомленные и изнуренные, но радостные, увидели самих себя после бесконечных прикосновений, от каждого из которых вспыхивает кровь; они были в боковой каплице храма, вдоль стен стояли боги, оправленные в серебро и золото, боги в диких красках родючего и плодородного мира, на них посматривали Ярило и Мокош, бесстыдно нагие боги стояли вокруг этих двоих, в одежде, разметанной и расхристанной, ибо ведали всемогущие боги, что самого главного между этими двумя так и не произошло.
А хлопец и женщина и рады были этому. В особенности же когда в треугольных окошках подвился дневной свет.
— Куда ты меня привела? — испуганно спросил Сивоок, и это были первые отчетливые слова за все время.
— Молчи! — закрыла ему рот ладонью Ягода. — Сиди тихо, так нужно. Боги нам простят. Они добрые.
— А люди? Звенислава? — спросил Сивоок.
— Они не будут знать.
Какоры на торгу не было. Исчез бесследно. Он не стал ни искать, ни ожидать Сивоока. У него были свои неотложные купеческие дела, он торопился в дорогу. На торговой площади остался лишь конский навоз да имущество Сивоока: мех и палка.
Так Сивоок остался жить в Радогосте и учиться у тетки Звениславы познавать не только внешнюю, но и внутреннюю сущность, душу красок. У деда Родима он видел лишь, какая краска куда накладывается, воспринимал это как непоколебимую данность, теперь же от доброй сердцем старой женщины узнавал, что каждый случай требует своей масти, своего оттенка и что краски, подобно людям, бывают веселыми, чистыми, ласковыми, доверчивыми, невинными, грустными, скучающими, крикливыми, жалобными, холодными, теплыми, мягкими, твердыми, острыми, тихими, въедливыми, сладкими, терпкими, томящими, торжественными, достойными, тяжелыми, понурыми, убийственными. Он знал теперь, что красный цвет означает любовь и милосердие, небесный — верность, белый — невинность, радость, зеленый — надежду, вечность, черный — печаль, грусть, а желтый — ненависть, измену, золотой же — святость, совершенство, Мудрость, уважение.
Он пробовал накладывать цвета на глину и на дерево, и у него получилось сразу, он даже не поверил, а Звенислава сказала, что у него что-то такое, чего нет ни у кого из людей, а именно этим и определяется тот, который может сотворить из небытия новый мир богов и узоров.
По ночам, когда ничто не чинило преграды, к нему приходила Ягода. Снова между ними было то же самое, что в первую ночь в храме. Но на большее Сивоок не отваживался, а когда разгоряченная Ягода пыталась дознаться, почему она не мила ему, он рассказывал ей про Величку.
— Да ее ведь нет! — удивлялась Ягода.
— Где-то есть.
— Но здесь, рядом с тобой, я!
— Стоит она предо мною.
— Какова же она?
— Тоненькая и маленькая. Будто стебелек.
— Глупый!
Она целовала его, убегала, угрожая больше не прийти, но приходила еще, и снова начиналось то же самое, пока не случилось неизбежное. Тогда уже шла по лесам пестрая осень, играли в пущах туры, падали первые заморозки на землю, в Радогосте на ночь протапливались хижины, и Сивоок тоже разводил в своем жилище полыхающий костер, и вот рядом с ним, не выдержав пыла огня внутреннего и огня костра, Сивоок стал мужчиной. Ягода бежала от него, пообещав прийти еще и назавтра, но уже не пришла больше до скончания века.
Утром у ворот Радогостя остановилась дружина с красными щитами. Внезапно и спокойно появилась ниоткуда, выступила из бора, словно бы рожденная им: окутанная сизой пеленой холодного тумана, то ли стояла неподвижно, то ли двигалась прямо к тому замшелому мосту и к тем воротам, сквозь которые входили когда-то в Радогость Какора и Сивоок.
Но Сивоок еще не видел того, что происходило пред местом, у древних священных боров, подернутых холодным осенним туманом. Он увидел дружину несколько позже, а тут, в хижине, отведенной ему Звениславой, первое, что увидел, была серость, которая покрыла воспоминания о ночи, о том, что случилось ночью, серость стыда и отвращения. Он лежал на широкой дубовой скамье, покрытой медвежьей шкурой, остывшая хижина дышала на него холодным воспоминанием о том, что случилось ночью, а может, перед самым рассветом, он хотел бы, чтобы ничего этого не было, но хорошо знал, что возврата уже нет, что он никогда не вернется в детство, из которого сам выскочил, зато он мог хотя бы на какой-нибудь час спрятаться от самого себя, мог возвратиться в сон, он натянул на себя теплую шкуру, где-то были слышны крики и топот, столь непривычные и странные в тихом всегда Радогосте, и все это вгоняло его в сон, серая пелена заволакивала ему не только глаза, но и мозг, не верилось, что так недавно, еще только вчера, он жил в радушном свете наставлений Звениславы, а теперь была серая зола в угасшем костре, серость в окнах, серость во всем. Он уснул, и приснилась ему тишина, тишина на Яворовом озере, тишина в пущах, а в городе тишины не было, в городе били в деревянные била и колотушки, стучали в двери, кричали, бегали, топали. И Сивоок тоже должен был бежать; разбуженный кем-то, он толкнул тяжелые наружные двери, тревожный холод резко дохнул ему в лицо, он увидел людей, все бежали в направлении к охраняемым медведем воротам, дети еще где-то спали, здесь было много женщин и мужчин, бежали все: те, которые жили на бесплодных взгорьях, и те, которые на плодородных левадах, и те, которые в ярах; мужчины несли оружие — кто дубину, кто копье, кто меч или топор; у одних были большие кожаные щиты, у других — деревянные заслонки, у третьих — и вовсе ничего; мужчины несли оружие неохотно, так, будто там где-то должен был появиться разъярившийся вепрь, и никто не хотел торопиться к нему, надеясь, что кто-нибудь убьет его еще до того, как ты туда доберешься, ибо никогда не следует спешить к беде, а тем более искать ее она сама найдет тебя быстро и беспощадно.
Дурманяще пахли увядшие листья, хмель и калина, не хватало лишь привычного ежеутреннего дыма, но ни один очаг не был разведен сегодня в Радогосте, потому что все бросились навстречу опасности, еще не веря в нее, еще только пытаясь убедиться, еще проклиная не врага, который появился, подобно исчадию пущи, подобно глупой затее случая, а проклиная Родолюба, городского волокиту, старого проходимца, у которого была странная привычка не спать по ночам и бродить по борам и пущам, ибо, дескать, только там чувствовал себя свободно, только там дышалось ему вольготно и спокойно. Днем он приходил в город и спал на торговой площади, неподалеку от капища, а по ночам блуждал в лесах, и никакой зверь не трогал его, так, будто это вовсе и не человек, а тоже дик, по имени Родолюб, а рода своего он не имел и не помнил, все равно считал себя как-то и чем-то обязанным Радогостю, ибо, заметив, что к городу приближается чужая дружина, прибежал на рассвете и поднял всех на ноги.
Выскакивая из хижины, Сивоок схватил свою палку просто для того, чтобы иметь в руках что-нибудь привычное, он считал это не оружием, а просто непременной принадлежностью самого себя, но когда увидел, что все, кто может, несут оружие, уже заблаговременно помахивая им в сторону невидимого противника, Сивоок тоже замахал палкой так, будто это должно было быть грознейшее оружие, хотел показать, что и он муж, что не чужой здесь, что и на него могут теперь положиться, ибо позади у него остается нынешняя ночь, ночь особая — ночь радости и горя.
Он бежал, тяжело запыхавшись. Он утратил прежнюю легкость: видимо, человек обладает легкостью и живостью лишь до определенного предела. Потом он прирастает к земле, становится удивительно неповоротливым в движениях и поступках. Быть может, это и есть рубеж между юношеством и мужеством?
Раньше он мог бы просто спуститься со склона, взглянуть, что там происходит, мог возвратиться оттуда, мог бы и просто себе спать. Но он уже был мужчиной, опасность становилась неотвратимой не только для кого-то, но и для него.
Вместе со всеми Сивоок выскочил за ворота прямо к мосту, острый блеск солнца и оружия ослепил его на миг, солнце еще только пробивалось сквозь леса и туман, но уже несло в себе всю ярость, и этого было достаточно, чтобы огонь его собрался на кончиках вражеских копий, и эти копья продолжались в бесконечность и поражали каждого уже издалека, и прежде всего — в глаза. У кого был щит, тот прикрывался от проклятого блеска щитом, а кто и просто ладонью, и так стояли — с одной стороны конная дружина с красными щитами, подпираемая темными валами пеших воинов, а с другой — запыхавшаяся, клокочущая толпа радогощан, которая с каждой минутой росла и росла и от этого казалась еще более кипящей и шумной.
В узком пространстве между воротами и мостом становилось все теснее и теснее, начиналась давка. На валу и забороле толпились женщины Радогостя, подбадривая своих мужей, ибо, как только появилась видимая опасность, сразу вошел в силу древний обычай, согласно которому мужчины должны воевать, а женщины только вдохновлять их на победу; правда, в Радогосте это правило последовательно не выдерживалось, многие женщины также были в толпе вместе с мужчинами здесь, внизу, зато на валу и забороле не было ни одного мужчины, — и самые старшие, и молодые бросились сюда, к воротам, все несли оружие, у кого какое было; самые храбрые выбежали аж на мост, на мосту тоже было полно народу, — быть может, это были и не самые храбрые, а просто вытолканные вперед, ибо все равно кто-то всегда должен быть впереди, а если уж ты очутился на виду и у своих и у врага, то должен показать все, на что способен, — так и начали передние радогощане свою дерзкую перекличку с дружиной.
Сивоок тоже протиснулся вперед, тоже приблизился к тем, которые были перед самой дружиной, и от дружины отделилось несколько всадников, они прискакали на расстояние полета стрелы.
— Кто такие? — закричали радогощане.
— Великий князь Владимир.
— Что за князь?
— Из Киева!
— Так и сидите себе в Киеве!
— Все земли — киевские.
— Да не наша.
— Принесли вам крест.
— Несите назад.
— Князь шлет вам милосердие.
— Обойдемся!
Из толпы бесшумно вылетела стрела и вонзилась в землю перед одним из всадников. Пущена она была просто так, для испуга. Всадник вздыбил коня, круто повернул его, другие тоже стали поворачивать коней, поскакали к дружине. Вослед им сыпанули стрелы тоже без особой причины — лишь бы еще больше напугать непрошеных гостей. Однако из этого ничего не вышло. От дружины откололась изрядная часть, несколько сот всадников; выставив копья вперед, они помчались к мосту, все, кто был перед мостом, мигом кинулись убегать. Сивоок — вместе со всеми; и с этого момента течение событий для него утратило последовательность, лишь потом он смог понять, что случилось, но это было уже слишком поздно; да если бы это случилось и раньше, все равно он ничем не мог бы помочь радогощанам.
Вот так они летели, чтобы присоединиться к своим, прежде чем их настигнут дружинники князя, а на мосту тоже не стояли сложа руки: чуть ли не из-под ног у Сивоока и его товарищей выметнулись бревна, служившие настилом моста; бревна, оказывается, лежали ничем не закрепленные, держались просто благодаря своей собственной тяжести, а теперь их легко и быстро столкнули вниз, в глубокий ров, и передняя часть моста сразу ощерилась голыми брусьями; всадники, достигшие рва, туго натянули поводья, кони затанцевали перед обрывом, дружинники застыли, а с этой стороны, с не разрушенной еще части моста, летели в сторону пришельцев насмешливые восклицания, едкие словечки:
— Почему же вы не прыгаете?
— Выпустите своего князя вперед!
— Щитами заслоните дырку!
— Они ведь у вас красные!
— А у нас щиты из скоры!
— Дудки вам войти в город!
С вершины холма доносились выкрики женщин; глухо гудели и напирали задние, которым хотелось увидеть дружинников, быть может, подбросить и свое словцо, столь долго вынашиваемое и обдумываемое, ибо в повседневных заботах слов требовалось мало, как-то обходились двумя-тремя, а уж коль подвернулся случай, тогда каждый высыпал все, что у него было, в особенности же такой необычный случай, как теперь вот, потому и протискивались вперед те, которые минутой раньше колебались, пятились, не спешили вперед батьки в пекло, и теперь толкотня и неразбериха еще больше усилилась, кто-то уже взывал о помощи, кого-то придавили, кого-то, быть может, и топтали, а тут еще вал взорвался женским криком, перепуганным визгом, этот визг упал с вала вниз, и уже возле ворот раздались крики мучения, позора и боли; там происходило что-то страшное и неожиданное, такое, что все, кто был на мосту и у моста, словно бы качнулись в ту сторону и, оставив полуразрушенный мост, повернулись спинами к торжествующим дружинникам и ринулись к воротам и за ворота, и Сивоок пробился туда, опять-таки в числе первых, но лучше было бы ему и не пробиваться, ибо там кипел настоящий бой, там тоже, словно рожденные нечистой силой, гарцевали всадники с такими же самыми красными щитами, как и у тех, которые стояли у разобранного моста, а возле всадников рубились мечами и кололись длинными копьями пешие воины, тоже прикрываемые прочными щитами, воины умелые, безжалостные, жестокие.
На дороге лежал, пробитый многими копьями, огромный медведь, который когда-то так напугал у ворот Сивоока, падали убитые и раненые радогощане; быть может, и Сивоок упал бы убитым или раненым, если бы он и дальше лез вперед, в самое пекло, но перед глазами у него появился огромный всадник: ни конь, ни одежда всадника не были знакомы Сивооку, зато слишком хорошо знакома была ему фигура этого человека; а когда он увидел толстенную морду, когда сверкнул широченный меч в руке всадника, хотя мечом этим он никого не рубил, ибо стоял в стороне на пригорке и только помахивал оружием, словно бы отгоняя от коня оводов или мух, то уже тогда хлопец сразу узнал пьяницу Какору и даже не удивился, что купец оказался здесь, так, будто он и не выезжал из Радогостя, спал себе где-то в укрытии, напившись крепкого меду, а теперь услышал шум, да и прискакал, чтобы не прозевать добычу, ибо купец должен иметь прибыль со всего, на то он и купец. И как только Сивоок узнал Какору, сразу же, не задумываясь, бросился к пригорку, еще издалека размахивая своей дубиной и примеряясь к передним ногам коня, ибо даже теперь, когда вокруг рубились и кололись люди, когда лилась кровь, когда падали убитые ни за что и ни про что люди, Сивоок все еще не мог отважиться бить человека, который его не бьет, даже такого человека, как Какора; он метил только в коня, хотел свалить его, поставить на колени, а потом выбить из рук Какоры меч и хотя бы этим отомстить за смерть Лучука. А может, и еще за что-нибудь? За это появление Какоры в Радогосте, за этот неожиданный удар в спину защитникам города? За то, что привел сюда князя? Если кто-нибудь был виноват в том, что происходило в это утро, так вот он перед Сивооком. И если уж Сивоок хотел мстить, то должен был мстить безжалостно. Но в душе его жило слишком много детского, он не умел с холодным разумом наносить удар, а еще хуже: не смог сразу распутать весь тот клубок событий, который разрастался сегодня с самого рассвета, начавшись с той минуты, когда Какора со своим обозом впервые тронулся на поиски Радогостя, чтобы преподнести его в качестве подарка князю за какие-то там выгоды и прибыли. Если бы мог, если бы знал, он бил бы Какору еще до того, как тот спохватился, но Сивоок по-глупому подбежал к коню, метя ударить палкой по передним ногам, а Какора вовремя его заметил, поднял коня на дыбы, смял Сивоока, загремел:
— Гоп! Гоп! Держите моего роба!
Сивоок вывернулся из-под грузного коня, чтобы не быть раздавленным, побежал вниз, а за ним верхом на жеребце с ревом мчался Какора; кто-то пытался преградить путь хлопцу, и тут уже он, не глядя, махнул палкой, и тот кто-то, не охнув, упал на землю, потом хлопца хватали с двух сторон, и он бил своей дубинкой направо и налево, потом врезался в самую гущу схватки и стоял насмерть вместе с радогощанами, пока его не оглушили чем-то, и он долго лежал среди мертвых, и по нему топтались люди и кони, и он потерял сознание; когда же пришел немного в себя, увидел, как мимо него проносятся чужие всадники, а где-то по холмам и долинам Радогостя раздаются крики и стоны, — там бегали перепуганные насмерть женщины, за ними гонялись пришельцы, и над всем этим стлался дым, дыма становилось все больше и больше, — собственно, от дыма, наверное, Сивоок и пришел в сознание. Задыхаясь и кашляя, он поднял голову и увидел высокий столб яркого пламени над Радогостем, над самым высоким холмом, где должно было стоять капище, украшенное снаружи и изнутри невиданными узорами, резьбой и красками.
Тогда он вскочил и побежал туда, и никто ему не мешал, никто не ловил его, ибо он был, наверное, единственный, кто бежал к пожару, все остальные удирали оттуда, пожар гнался за людьми, прожорливо набрасывался на все, что попадалось у него на пути: жилища, деревья, хлеб; ревела скотина, надрывно лаяли собаки, ржали кони, а над всем этим — сухой треск огня, полыханье пламени, черные столбы дыма.
Потом все же на Сивоока набросились какие-то люди, он защищался, бил, быть может, и отнял даже у кого-нибудь жизнь, но сам остался цел, только избит до полусмерти и увязан крепкими ремнями так, что не мог и пошевельнуться. Его привели, как и многих других, в тихую долину, куда не достигал пожар, но оттуда он тоже был хорошо виден; в этой лощине расположилась дружина с красными щитами, будто перенесенная неземной силой от пущи прямо туда, в самую середину Радогостя. Впереди дружины стоял белый конь в дорогом уборе, но не коня прежде всего увидел Сивоок, не драгоценный нагрудник на нем и не шитую золотом и камнями попону, а старого человека, сидевшего впереди коня на кожаном раздвижном стульчике. И снова не дорогие наряды заметил Сивоок на этом мужчине, не шелковый заморский плащ поверх золотой чешуйчатой брони, застегнутый круглой драгоценной пряжкой, не шитые жемчугами сапоги из зеленого багдадского сафьяна, не меч в ножнах, украшенных золотой чеканкой, рубинами, яшмой и изумрудами, — все это он заметил потом, когда ему нечего было делать, а только стоять и слушать, как шла речь о его судьбе, как говорили о нем, подобно тому как говорят о куске дерева, о вещи, которую можно просто выбросить или отдать кому-нибудь. А в тот момент, когда его толкнули к сидящему старику, он увидел прежде всего его глаза. Он натолкнулся на твердые глаза, равнодушные, напоминающие выступающий из воды камень; эти глаза смотрели на него и не на него, они смотрели словно бы сквозь него, но и не сквозь него, они всё видели и одновременно — ничего, для них не существовало ничего на свете, кроме них самих, они жили собственным светом, собственными хлопотами, усталостью, знанием, покоем. Эти глаза так поразили хлопца, что он даже не удивился появлению Какоры, уже не на коне, а пешего, хотя все равно назойливого и наглого. Какора крепко держался за ремни, которыми увязан был Сивоок; могло показаться, что Какору сейчас более всего интересуют именно эти ремни, а не хлопец; пока Сивоок оцепенело рассматривал холодные глаза старика, Какора склонил свою башку в поклоне, забормотал:
— Великий княже, это — киевский отрок, прислуживавший мне, а ныне…
Глаза старика по-прежнему жили своей отдельной жизнью, и голос, прозвучавший в ответ на запутанную речь Какоры, никак не вязался с этими глазами, — это был утомленный, приглушенный голос старого человека, в голосе чувствовалась сила, улавливалась многолетняя привычка к повелеванию, а еще пробивалась сквозь этот голос сытная еда и питье всласть. Но Сивоок, как и перед тем, не вслушивался в слова, он слышал все, но не углублялся в смысл, он видел теперь отчетливо и старого человека, которого Какора называл великим князем и который, следовательно, был князем Владимиром. Наверное, Сивоок видел и его коня, и богатую сбрую, и богатый наряд, но более всего интересовали его в тот момент твердые, почти нечеловеческие глаза.
— А раз киевский, значит, крещеный, — бормотал Какора.
— Хорошо, — промолвил князь.
— А поелику имею свою добычу в городе, так пускай этот отрок…
— Про что молвишь?
— Пускай будет моим челядником. Робом.
— Не твой отрок, а киевский.
— Оставался здесь…
— Все равно — киевский.
— Но, княже. — Голос Какоры стал почти плаксивым.
— А что киевское — то княжеское.
— Имею добычу свою по повелению…
— Имеешь — вот и имей. А отрок — княжий человек. Развязать.
— Убежит! — закричал Какора.
— Правда? — спросил князь, не глядя на Сивоока.
— Убегу, — честно пообещал Сивоок.
— Тогда развязывайте его! — велел князь и отвернулся, так, словно устал от созерцания такого необычного отрока, на самом же деле, наверное, он и не видел его, ибо разве можно что-либо увидеть такими твердо-холодными глазами?
Если бы его держали, если бы пробовали повалить на землю, он защищался бы, кусался, рвался из всех сил, но ничего этого не случилось, просто старый человек с холодными глазами велел развязать, чьи-то руки умело распутали на нем ремни, Какора, правда, толкнул под бок, но сразу же и отскочил, опасаясь быстрой сдачи. Сивоок пошевелил затекшими руками, переступил с ноги на ногу. Был свободен, обидно свободен, бежать не хотелось, ибо некуда было бежать и причины для этого не было.
Теперь его никто не трогал, потому что все каким-то образом узнали, что он был перед глазами князя и князь велел зачислить его к своим воинам. Сивоок мог толкаться среди всех, мог куда-то бежать, как все, мог что-то там тащить, с кем-то есть, пить. Но у него были свои заботы, он бросился к дому Звениславы — там все пылало, начал искать Ягоду, побежал к тому месту, где стояла его хижина, — и всюду огонь, огонь, огонь.
Изорванный, избитый, в кровоподтеках, Сивоок натыкался то на один пожар, то на другой, кого-то спасал, а там кто-то спасал его, потому что сдуру сгорел бы, придя в отчаяние оттого, что не находит ни Ягоды, ни Звениславы; Сивоок не мог толком понять всего, что слышал, а слышал множество страшных рассказов, былей и небылиц; и так закончился день, и миновала ночь, а в Радогосте еще пылало, и дым расползался на окружающие пущи, и уже ползли новые слухи о том, как вчера сгорела в капище Звенислава и, может, еще кое-кто, и как дружина и вои погнали вечером всех радогощан к Яворову озеру, чтобы они приняли там крест, и как привезенные князем с собой киевские и греческие священники зашли под яворы и приготовили кресты и сосуды со священной водой и кропила, а люди не хотели идти в воду, и был крик, и были вопли отчаяния, а потом из Яворова озера поднялись руки, могучие и шершавые, как кора деревьев, сотни лет стоявших в воде, и схватили священников, а с ними и некоторых дружинников, и со всем, что у них было в руках: с крестами, кропилами, оружием, — втащили их в озеро, и воды навеки сомкнулись над ними, и ужас воцарился там, все бросились врассыпную, пока не узнал обо всем этом князь и не велел поставить новых священников и сам приехал на берег озера, чтобы проследить за крещением непокорных радогощан, а если нужно будет, то и встать на прю с их старыми богами. Однако боги, видимо, довольствовались первой жертвой, которую для себя избрали, и уже нечего больше не случилось страшного, и утром князь велел тушить пожары и ставить на месте Звениславина капища деревянную церковь.
Люди князя не жалели ни сил, ни времени, лишь бы только была церковь; и она возвысилась на холме, острая и голая, как и крест над нею.
И снова — в который уж раз — Сивоок должен был смотреть на тот крест, который забрал у него все самое дорогое.