Посещение Русского музея было началом праздника, приуроченного Пакулиными к нынешнему выходному дню. Три дня назад Антонина Сергеевна впервые не вышла на работу, по настоянию сыновей уйдя на отдых. К торжественному обеду были приглашены гости: давнишний друг семьи Иван Иванович Гусаков и две соседки по дому.
В первое же утро, проводив на работу сыновей, Антонина Сергеевна оглядела хозяйство и заметила сотни прорех и дел, до которых раньше не доходили руки. Отложив обещанное Николаю посещение врача («Теперь успеется!»), она принялась мыть, стирать, чистить, гладить, штопать, пришивать пуговицы — и все последние дни присесть не успевала до прихода мальчиков. Сыновья спрашивали ее:
— Отдохнула, мамочка?
— Отдохнула, — отвечала она и садилась в кресло, вытягивая занемевшие ноги.
Накануне выходного дня Антонина Сергеевна допоздна стряпала, чтобы высвободить утро для поездки в музей. Проще было бы отложить поездку, но она не захотела — ведь впервые собралась, впервые за долгую, трудную жизнь...
Музей ошеломил и утомил ее. Ноги разболелись от долгого блуждания по залам, глаза устали от мелькания красок, и главное — устала голова от новых впечатлений.
Вернувшись домой, Антонина Сергеевна затопила плиту, чтобы разогреть обед, и села в свое любимое кресло у окна. Сняв пенсне и опустив на колени руки, она отдыхала и думала. Она не вспоминала что-либо определенное из того, что привлекло ее внимание в музее, а переживала все в целом — соприкосновение с новым и прекрасным миром. От усталости и от множества новых впечатлений у нее то и дело замирало, будто падало сердце. Но замирания сердца, обычно пугавшие ее, на этот раз не вызывали страха: она верила, что теперь отдохнет, вылечится.
— Мама, суп закипел! — сообщил из кухни Виктор.
— Отставь на край, Витя, — распорядилась она не вставая и с улыбкой прислушалась к тому, как Виктор, кряхтя, отодвигал кастрюлю, тихонечко охнул (наверное, обжег пальцы), а затем вернулся в свой угол, и снова в его руках тонко запел, повизгивая, напильник.
Таким он был с детства, Витюшка... Еще до стола не дорос, а уже стучал молотком, ловко орудовал клещами и напильником. Она боялась, что малыш перепилит пальцы, занозит руки, поранится, а отец говорил... Тут она сама себя оборвала: даже в мыслях не хотела возвращаться к тому, что было отрезано.
Сегодня важнее припомнить другое — как она очутилась с ними одна в незнакомом городке, впервые сама себе голова. Заботы о мальчиках, чтоб откормить их и поправить, непривычный труд в кустарной мастерской, превращенной в завод боеприпасов, ноющая боль в спине и в руках после возни на огороде, когда она вскапывала тугую, не поддающуюся лопате землю...
Многое-многое припомнилось матери: первые пальтишки, купленные ею сыновьям на собственный заработок, и ночи в бараке общежития, когда она, стряхивая сонливость, штопала мальчишечьи штаны, рубахи и заношенные, словно сгорающие на непоседливых ногах носки. И снова боль полоснула по сердцу: выходила, сберегла, привезла домой здоровыми, одетыми и обутыми, — а перед кем было погордиться, некому оказалось похвалить и порадоваться!
Но зачем думать об этом? Сегодня — день ее светлой радости, ее незаметно подросшие мальчики стали самостоятельными работниками и отныне будут заботиться о ней, и водить ее с собою в театр и в кино, и носить ей книги, которыми увлекаются сами... «На иждивение сыновей?» — спросил ее начальник цеха, подписывая расчет, и она с чувством неловкости и стыда пробормотала: «Пока... Подлечусь немного». Теперь ощущения неловкости и стыда уже не было, она с гордостью подумала: хорошие сыновья! И еще подумала: есть справедливость в жизни. Вот оно, мое счастье, — вернулось в них.
— Привет дому сему! — раздался в кухне голос Гусакова.
Антонина Сергеевна легко поднялась навстречу гостю. Иван Иванович, усердно шаркая подошвами начищенных ботинок по чистому половичку, от порога передал ей обернутую газетой бутылку.
— Прошу у хозяюшки прощенья, — басил он, расправляя обвисшие усы. — На основе жизненного опыта догадался, что водки не держите: вы — по женскому неразумию, а хлопцы — по молодости лет. Мне же, грешному, для здоровья необходимо, а для бодрости духа желательно!
— Вот и ошиблись, Иван Иванович, — весело ответил Виктор, помогая мастеру, снять пальто. — Купили водочки, правда маленькую, но купили!
— Ишь ты! Значит, учли? Ну, там, где начинается с маленькой, не будет лишней и большая!
Антонина Сергеевна приглашала в комнату, но Гусаков присел на табурет в углу кухни, называвшемся «Витькиным царством», где Витька мастерил и где хранились инструменты, гвозди, шайбочки, незаконченный самодельный радиоприемник и разобранный на части старый велосипед.
— Показывай, что ты тут пачкаешь.
— Не пачкаю, а дело делаю, — независимо ответил Виктор. — Вот поглядите обмотку. Порядок?
— Погоди хвалиться. Это у тебя чего такое торчит? А?
Антонина Сергеевна захлопотала, легкой походкой переходя из кухни в комнату, и снова в кухню, и снова в комнату: засиделась, замечталась, а гости собираются к ненакрытому столу!
— Пахнет у вас вкусно, аж слюнки текут! — заметил Гусаков и перешел в комнату, без стеснения разглядывая закуски. — Ох, хороша селедочка, сама в рот просится. Соус горчичный?
— Горчичный, Иван Иванович. Все как полагается.
— В такие минуты, Антонина Сергеевна, горько жалею, что остался бобылем. Будь я на десяток лет моложе, пал бы на колени перед вашими хлопцами: отдайте мне свою маму в хозяйки дома и сердца!
Порозовев, Антонина Сергеевна замахала руками:
— Да ну вас, Иван Иванович, бог знает что болтаете!
И заспешила на звонок — встречать приятельниц.
Николай, сидевший за столом во второй, крошечной комнатке, принадлежавшей раньше отцу, а теперь отданной в его распоряжение, отложил перо и чистый лист бумаги, на котором так и не успел ничего написать, и вышел поздороваться с гостями. Дома он скинул стеснявший его пиджак и остался в голубой рубашке, повязанной ярко-синим галстуком. И рубашка и галстук были новые и очень шли ему. Он успел убедиться в этом, поглядевшись в зеркало, и с особой охотой встретил гостей — не потому, что ему хотелось показаться красивым Гусакову и приятельницам матери, а потому, что ему хотелось поторопить обед и наступление вечера, когда могли прийти совсем иные гости. Придут ли?
Тем не менее и самый обед был ему приятен. Он любил задиристого, шумного Гусакова, любил и приятельниц матери, вернее — ту атмосферу домашности и уюта, которую они создавали, усевшись вечерком с шитьем или вязаньем, когда и помолчат без стесненья и поговорят не торопясь, не повышая голоса, без сплетен: мать терпеть не могла сплетен, но очень любила сердечные беседы, признания и жалобы, умела поплакать над чужим горем, дать умный совет или посмеяться от души забавному происшествию.
Сегодня, ради торжественного обеда, обе приятельницы пришли в своих лучших платьях и оставили на вешалке теплые платки. А у матери до сих пор не завелось парадного платья. Но и в будничном она казалась Николаю самой красивой, самой праздничной: так милы были ее несуетливые движения, так ласково сияли ее посветлевшие глаза.
— За нашу маму! — сказал Николай, разлив по рюмкам водку, чокнулся с братом и потянулся к матери.
— И я за нашу маму! — подхватил Иван Иванович.
Мать чокнулась и с гостями и с сыновьями, только младшему сыну шепнула, показывая глазами на полную рюмку:
— Витюша, ничего?
— За тебя-то, мама? — улыбаясь, ответил Виктор и храбро выпил до дна. Лицо его покраснело, глаза затянуло слезами, он торопливо закусил селедкой.
— Привыкай, мастер, без этого не проживешь, — сказал ему Гусаков — Ты теперь человек самостоятельный. Пятый разряд в твои годы — это, брат, в наше время и присниться не могло!
Антонина Сергеевна пригубила рюмку, но пить не стала. Радость переполняла ее сердце.
— За наших детей! — провозгласила она и на этот раз не морщась отпила глоток.
— До конца, до конца! — закричал Гусаков, наливая себе вторую.
— Не уговаривайте, Иван Иванович, — твердо сказал Николай и отставил ее рюмку. — Маме вредно.
Иван Иванович хотел было заспорить, так как считал водку полезной при любой болезни, но встретился с таким жестким взглядом юноши, что махнул рукой и выпил вне очереди третью рюмку.
— Хо-зя-ин! — проговорил он ворчливо, но с несомненным одобрением.
В конце обеда Николай попросил извинения у гостей и ушел в свою комнатку. Поручение инженера Карцевой беспокоило и смущало его. Он терпеть не мог хвастать, и рассказывать о себе ему еще никогда не приходилось, — о бригаде случалось, даже на районной комсомольской конференции выступал, но там дело было ясное и собственная личность терялась за словами «наша бригада»! А завтра предстояло рассказывать о себе. Легко сказать «расскажите, как росли, как учились, к чему стремитесь, чем интересуетесь...» А вот попробуй-ка, расскажи!
Мальчишки скажут: «Задавака!» Виктор и тот скривил губы и пробурчал что-то вроде: «Очень-то нужно себя выворачивать!»
Мастера и взрослые рабочие остерегаются доверять ученикам, побаиваются и вчерашних ремесленников, а не поймут, что к заводу нужна привычка. В школе да в училище есть определенные «рамки»: там человек ходит как на помочах, за него решают и думают. А на заводе — ты рабочий как и все, отметок за поведение не ставят, а чтобы прижиться, осознать трудовую дисциплину и войти в производственную колею, для этого нужны и время, и желание, и сознание... Было у меня мальчишеское легкомыслие в первые недели на заводе? Нет, не было. А почему? Вот об этом надо рассказать...
Придвинув к себе чистый лист бумаги, Николай обмакнул перо в чернильницу, чтобы составить конспект.
«Поступление на завод».
Именно с этого следует начать. Двое мальчишек вернулись из эвакуации, по семейным обстоятельствам им не удалось продолжать учение в школе, и они поступили в цех учениками. Примерно так можно начать любую биографию любого ученика. Но говорит ли это что-либо о той настоящей жизни, которая определила поведение и характер Николая, да и Витьки тоже?
Случилось так, что сыновья коренного заводского рабочего пришли в отдел кадров завода, их спросили:
— Петра Петровича сынишки? Куда хотите: к отцу в лопаточный?
— Нет, — резко сказал Николай. — В турбинный. В лопаточный мы не пойдем.
В турбинном оба подростка попали под начало старика Клементьева, и в первый же день Ефим Кузьмич вступил в разговор:
— Петр Петрович из лопаточного — отец вам?
Витька промолчал. Николай, вспыхнув, спросил:
— А что?
Клементьев не любил дерзких ответов, но тут сердцем почуял, что неспроста дерзит старательный юноша, и больше не спрашивал.
Однажды старший мастер лопаточного цеха Пакулин зашел в турбинный и долго ходил с Клементьевым по участку, а Николай и Виктор будто приросли к станкам, тщательно отворачивали лица, и сердце у Николая стучало громко, до звона в ушах.
— Замкнутый ты парень, — позднее сказал Николаю Ефим Кузьмич.
Николай покосился на учителя и усмехнулся:
— Да нет, Ефим Кузьмич, вам показалось.
Обида так ясно отразилась на лице старика, что Николаю стало стыдно, и он добавил:
— А насчет отца — не живем мы с ним и знакомства не держим.
С тех пор Клементьев относился к Николаю с уважением и был с учениками ласков, как бывал только со своей овдовевшей невесткой Груней да с внучкой Галочкой.
Но разве об этом расскажешь?
Сколько помнил себя Николай, он всегда страстно любил отца. Маленьким, когда отец приходил с работы, Николай терся возле его колен, вдыхая таинственный запах завода, пропитавший рабочий комбинезон отца и его большие, ловкие руки. Отец постоянно что-то обдумывал и обсуждал с приятелями, их разговоры были полны непонятных, заманчивых слов. Когда Николай перешел во второй класс, отец поступил учиться в ту же школу, только ходил туда вечером, и называлось это «вечерний техникум». Было приятно и странно, что отец усаживался за стол напротив сына с тетрадками и учебниками, и оба одинаково решали задачки и готовили «письмо», высовывая кончик языка. Кроме того, отец готовил еще черчение, рисуя загадочные фигуры на плотных листах шершавой бумаги. Для черчения у отца были особые, остро отточенные карандаши, циркуль и линейка с делениями. Трогать чертежные принадлежности мальчикам строго запрещалось, но можно было сидеть и наблюдать, как орудуют ими гибкие пальцы отца. А отец хмурится, что-то про себя высчитывает, прикидывает, то ругнется, то свистнет, то вздохнет и вдруг посмотрит Николаю в глаза и так хорошо улыбнется, что сразу становится весело.
— Вот это, — говорил отец, — продольное сечение. Понимаешь? Ничего ты не понимаешь. Расти скорей, возьму тебя на завод, всем тонкостям научу.
— А куда возьмешь-то? — неизменно спрашивал Николай, и отец охотно отвечал, перебирая разные профессии, которые в целом составляли дело, почтительно любимое отцом и называвшееся «холодная обработка металла». Рассказы эти повторялись часто, и в мечтах Николая почти зримо возникал завод и сложный станок, управляемый уже взрослым, всеми уважаемым Николаем Пакулиным.
Вот и осуществилась мечта, но как горько и неожиданно повернулось! Разве об этом скажешь?
Николай встряхнулся и энергично приписал: «Первые дни учебы, интерес к машинам, чувство ответственности».
Разве они понимают, какую важную профессию дают им в руки? Поймут — тогда и стараться будут. Так начинал Николай — ловил каждое указание, приглядывался к движениям опытных рабочих, пробовал читать чертежи, не стеснялся расспрашивать и выпытывать... И Витька тоже. Если рядом сварщик сваривал шов или стропальщики упаковывали готовую турбину, Витька глядел, раскрыв рот, и забывал обо всем на свете, после работы, бывало, часами стоял у других станков — карусельных, строгальных, фрезерных, зуборезных, — старался постичь каждую работу.
Откуда бралось старание? Оттого, что приучены были уважать заводской труд? Вся жизнь вокруг завода вертелась. Первые познания по географии давали адреса, размашисто написанные кистью на гигантских ящиках, в которых отправлялись готовые машины — Ростов-Дон, Магнитогорск, Хибины, Мариуполь, Комсомольск-на-Амуре... А потом война.
«Война сделала взрослыми», — записал Николай и задумался.
Отец дневал и ночевал на заводе. Немцы подходили все ближе. По ночам мать будила сыновей и уводила в бомбоубежище. Николай учился подражать свисту снарядов и пугал женщин, пока однажды на его глазах не убило снарядом соседку. Женщины волновались о мужьях и говорили многозначительно: «В завод целит». После бомбежек и обстрелов все бегали к проходной узнавать о своих. Отец иногда выходил на минутку, усталый, перепачканный, угрюмый, торопливо целовал сыновей и просил:
— Не таскай ты их сюда, Тоня!.. Неровен час...
Николай не понимал, что такое «неровен час», но тем интереснее было бегать к заводу.
Зимою бегать не стало сил. Мальчики прижимались боками к теплой плите; на плите и спали под ворохом одеял. Комнаты стояли закрытыми, оттуда дуло, как из погреба. Изредка приходил ночевать отец — неузнаваемый, черный, с запавшим, старческим ртом. Мать хлопотала, чтобы обогреть и накормить его. В эти вечера все расходовалось без счету — и мебель на дрова, и хлеб по всем карточкам. Отец пытался спорить, мать возражала, подсовывая ему хлеб:
— Без тебя, Петя, нам все равно не жизнь...
В феврале отец отправил их в Ярославскую область. Прощание с отцом потрясло Николая. Сгорбленный, закутанный до глаз, отец стоял на обледенелом перроне Финляндского вокзала и невнятно повторял:
— Детей сбереги, Тоня... Детей...
Когда поезд тронулся, увозя их к берегу Ладожского озера, мать прижала к себе сыновей и беззвучно заплакала. Кто-то зажег свечу; колеблющийся свет выхватывал из темноты неуклюжие, завернутые в платки и одеяла фигуры. Припав всем телом к матери, Николай робко поглядывал на нее. Снизу ему видна была только ее щека, будто срезанная теплой шалью. По щеке катились слезинки, поблескивая в скудном свете. Николай вспомнил отцовское завещание: «Детей сбереги, Тоня...» — и понял, что отец не надеется выжить и что сегодня они видели отца, быть может, в последний раз.
В Ярославской области жизнь у мальчиков пошла своим чередом: сперва отъедались, поправлялись, потом учились. Только позднее понял Николай, как трудно приходилось матери: еще темно, а она вскочит, бежит на рынок, потом что-то наспех сварит, торопливо накормит сыновей — и в мастерскую до вечера. По вечерам мать ходила к поездам, привозившим эвакуированных от Ладожского озера, искала знакомых, всех расспрашивала: как там? Что? Цел ли завод?.. Писем от отца все не было и не было.
К концу лета пришло письмо — бодрое, ласковое, полное уверенности в победе. В нем была строчка, обращенная к сыновьям: «Дорогие мальчики, берегите маму, вы уже большие, помогайте маме, как помог бы я». Тогда-то и задумался Николай, как взрослый человек, и твердо принял на себя все домашние работы. Покрикивал на Витьку: «Вымой посуду, чего сидишь? Скинь сапоги, чего зря топчешь, босиком бегай». Следил, чтобы мать не обделяла себя едой. И все приглядывался к ней с тревогой: дышит она так, будто воздуха не хватает. А присядет без дела — и взгляд упирается куда-то в пустоту, без мысли, без выражения...
Однажды, заметив этот взгляд, он ткнулся лицом в ее светлые, пронизанные обильной сединой волосы, со слезами, позвал:
— Мама!
Она погладила его по щеке:
— Ничего, Коленька. Уцелел бы папа, а там все наладится. Теперь уже недолго.
Как они рвались домой, в Ленинград, к отцу!
Мать часто посылала отцу длинные письма, он отвечал редко и коротко, но мать не обижалась: до писем ли ему? Жив — и ладно. Уже освободили от блокады Ленинград, уже потянулись домой семьи ленинградцев, а отец все не присылал вызова, писал: «Подождите, живу в общежитии, квартира разрушена». Мать отвечала: «Сами отремонтируем все, не пропадем, вызывай!» А тут подвернулся вербовщик с завода, мать завербовалась на работу, и вот они тронулись в путь, предупредив отца телеграммой.
Николай ожидал увидеть отца сгорбленным, почерневшим, старым, каким видел его в последний раз, а отец встретил их почти таким же, как до войны, только более усталым, рассеянным и словно чужим.
Квартира была сильно потрепана, но жить в ней можно было. Все стекла вылетели, обои висели клочьями, обнажая отсыревшие стены, в кухне треснула стена, входной двери не было, из мебели остались только железные кровати. Отец принес откуда-то тюфяки и хромоногий стол, забил окна фанерой и сказал, что дверь заказана и скоро будет готова. Мать, не передохнув с дороги, начала прибирать и устраиваться, а отец заторопился на завод. Ночевать он не пришел, и на следующий день заглянул ненадолго, все ссылаясь на срочный заказ, и как-то слишком много говорил об этом.
— Да что ты, Петя, как виноватый? — сказала мать. — Ежели нужно, чего ж виниться? Разве я не понимаю?
А час спустя прибежала женщина. Двери не было, женщина прямо с лестницы вбежала в кухню, осмотрелась и, задыхаясь, спросила:
— Вы Пакулина семья?
То, что произошло потом, Николай понял не сразу. Он заметил только, что женщина очень возбуждена и, кажется, сердита на них. Мать выпрямилась и резким голосом, каким никогда не говорила, приказала сыновьям уйти. Они неохотно ушли в комнату, но остановились за дверью. После нескольких тихих слов матери женщина начала громко говорить, захлебываясь, торопясь все высказать, а мать молчала и только изредка тихо спрашивала:
— Ну и что? Ну и что?
Николай не столько понял, сколько почувствовал, что на кухне происходит что-то страшное и обидное для матери. Он стиснул кулаки, готовый вступиться за нее. В это время женщина закричала:
— Молчите? Гордитесь? А мне куда ребенка девать? Душу свою куда девать?!
Николай рывком открыл дверь. Мать была очень бледна, но как будто спокойна. Она подняла руку, отстраняя сына, и произнесла отчетливо:
— Скажите ему, чтоб оставался с вами. И не приходил. Совсем не приходил. Поняли?
Женщина всхлипнула и хотела что-то сказать, но мать властно перебила:
— А теперь идите. Идите. И скажите так, как я велела. Придет — не впущу.
Шаги женщины еще звучали на лестнице, когда мать упала. Николай подхватил ее, закричал:
— Витька!
Они вдвоем снесли ее на кровать — удивительно легкую, с безжизненно свисающими руками.
Виктор принес воды. Мать выпила, и ее стало трясти, как в ознобе. Николай укутал мать, сел рядом, гладил ее руки. В эти минуты у постели матери он понял все, что случилось, и сказал шепотом, чтоб не слыхал брат:
— Ничего, мама. Не надо думать об этом. Я поступлю на завод. Мы с тобой, мама, слышишь?
— Вот ты и вырос, Николенька, — сказала мать и закрыла глаза, а из-под ресниц быстро-быстро побежали струйками слезы.
В те дни Николаю казалось, что он остался один — глава семьи, ответчик за все. Он отверг даже мысль о том, чтобы поддерживать отношения с отцом, — нет, и говорить с ним не будет, встретит — отвернется.
Было так, что мать подклеивала в комнате лохмотья обоев, Николай побежал в булочную, а Виктор на кухне варил клейстер. И вдруг с лестничной площадки шагнул в кухню отец, неся на спине новую дверь. Виктор стремительно закрыл дверь в комнату и остановился возле нее, как часовой.
— Все дома, сынок? — спросил отец, пытаясь улыбнуться, и снял со спины свою тяжелую ношу. Дышал он с хрипом, по лицу стекали капли пота.
— Никого нет, — выпалил Виктор, не глядя на отца. — Ты иди, мы сами навесим.
— Вот как, — сказал отец. — Позови маму, мне поговорить нужно.
— Нету ее, — упрямо повторил Виктор.
— Ах ты... — грозно начал отец, но так и не докончил. Помотал головой, словно от боли, на цыпочках подошел к окну, положил на подоконник пачку денег: — Вот, передай матери. До получки. — И ушел, втянув голову в плечи.
Николай столкнулся с отцом во дворе.
— Коля! — позвал отец, протягивая руку, чтобы задержать сына.
Николай отступил, вздернул голову, прямо в глаза жестко посмотрел на отца и молча прошел мимо.
Он услышал за спиною странный звук — не то всхлип, не то стон, но не остановился. Бегом поднялся домой.
— Мама... что?
Виктор шепотом рассказал, как все было, отдал брату деньги, виновато спросил:
— Может, не надо было брать?
— А жить на что? Мы не одни, у нас мама, — рассудительно ответил Николай. — Разыщи-ка молоток. Навесим дверь.
Мать вышла на стук молотка, все поняла, но ни о чем не спросила. Когда Николай хотел передать ей деньги, она не прикоснулась к ним:
— Оставь у себя. Ты же в магазин ходишь. И больше денег не принимай. Сами заработаем.
Как трудно пришлось им на первых порах! И дома-то ничего нет, ни кастрюльки, ни табуретки, и на заводе все трое — ученики. Мать не хотела, чтоб сыновья поступали на завод не кончив школы, но Николай настоял на своем, и Витька тоже проявил характер. Николай попробовал накричать на него, Витька сам крикнул в ответ:
— Иждивенца из меня делаешь? Не выйдет! Вместе не хочешь идти, сам дорогу найду.
В цехе Николай впервые увидел мать на производстве. Повязав голову старившим ее темным платочком, сосредоточенная и быстрая, мать ходила от одного зуборезного станка к другому, ни на минуту не отвлекаясь. Ее легкие руки молниеносно переводили рычаги, устанавливали металлические заготовки, регулировали скорость и поступление масла. Если масло брызгало ей на руки, она аккуратно обтирала руки тряпкой, принесенной из дому. Чаще, чем другие рабочие, сметала стружку и протирала все части станков, чаще подметала пол, с каким-то женским изяществом складывала горками готовые шестерни.
Иван Иванович Гусаков не мог нахвалиться ею, а Николай страдал, потому что видел, какой усталой приходит мать с работы, как бессильно опускает руки посреди домашних дел. Сердечные припадки у нее участились; Николай очень боялся их, каждый раз ему казалось, что мать умирает, но он не смел подойти к ней: мать сердилась, если сыновья замечали ее слабость.
Тогда-то и решил Николай: во-первых, своими силами срочно отремонтировать квартиру и ценою отказа от всех личных расходов приобрести необходимые в хозяйстве вещи; во-вторых, поскорее получить хорошую квалификацию, а значит, и заработок; в-третьих, учиться вечерами и получить специальное техническое образование; в-четвертых, при первой возможности снять с работы мать и заставить ее лечиться.
Николай и сейчас записал в конспект эти четыре решения. Пусть трудно, пусть неловко говорить об этом, но он расскажет завтра все, что нужно понять мальчишкам...
Рука его на последнем слове подпрыгнула, как будто ее ударило током, — в кухне прозвенел звонок. Уронив перо, Николай с шалой улыбкой на лице пронесся мимо гостей и матери в кухню.
Антонина Сергеевна встала и с тревожным любопытством пошла встретить новых гостей. Кто бы это мог быть, кого он так ждал?
Их было трое. Крановщица Валя Зимина давно дружила с Николаем и работала с ним в комсомоле; не только Николай, но и Антонина Сергеевна знала ее сердечные дела — Валя была тайно и безнадежно влюблена в технолога Гаршина, а за нею с недавних пор тенью ходил Аркадий Ступин, непутевый член пакулинской бригады. Мать знала, что Николай рассчитывает использовать «силу любви» для перевоспитания Аркадия, о чем уже сговорился полушутя-полусерьезно с Валей. Вторым был слесарь Женя Никитин, он учился вместе с Николаем в вечернем техникуме и часто приходил к нему заниматься.
Третью гостью мать не знала, но она-то и была сегодня самой главной.
Ничего как будто особенного не было в ней — ни красавицей не назовешь, ни дурнушкой, — лицо простое, ясное, милое своей юной свежестью, фигурка стройная, высокая, одета скромно и даже строго: темное платье без отделки, без украшений, на голове, обвитой темными косами, белый вязаный платок. Но чувствовалось в ней то, что Антонина Сергеевна с первого взгляда определила словом «стать» — и как держалась, и как поклонилась, не спеша, с достоинством, и как отстранила Николая, бросившегося снимать с ее ног резиновые ботики.
— Ксана Белковская, — представилась она с простотой и независимостью человека, привыкшего много и свободно общаться с разными людьми.
С Иваном Ивановичем она поздоровалась как с давним знакомым, приятельницам Антонины Сергеевны поклонилась издали, от угощения отказалась:
— Спасибо, мы ненадолго и по делу. Но, кажется, не вовремя?
— Приятный гость всегда вовремя, — сказала Антонина Сергеевна. Девушка понравилась ей и испугала ее.
— Комсомольский секретарь инструментального цеха, — сообщил Иван Иванович, когда молодежь удалилась в комнату Николая. — Авторитетная девушка. Депутат горсовета. В газетах портреты были.
Антонина Сергеевна задумчиво смотрела перед собою, прислушиваясь к серьезным голосам, доносившимся из-за двери. Страх за сына сжимал ее сердце. Как он кинулся встречать! Как он пальто ее схватил, как боты — боты! — снимать хотел... А лицо у него какое было, разрумянившееся, замирающее, только к ней одной обращенное, будто она одна пришла, одна существовала на всем свете! Да, с такою не пошутишь для забавы, не пойдешь, чтоб время провести, а присохнешь и будешь ловить, что скажет, как бровью поведет.
— Что случилось, Коля? — спросила Ксана, когда все кое-как расселись в маленькой комнатке. — Валя и Женя так настойчиво тянули меня сюда, что должна же быть какая-то причина.
Она не кокетничала, ей, видимо, просто в голову не приходило, что Николаю до смерти хотелось встретиться с нею.
Николай слегка покраснел, но ответил в тон девушке:
— Конечно, есть, и очень важная.
Виктор, поместившийся на подоконнике, заметил унылую фигуру, маячившую возле дома, и злорадно сказал:
— Глядите, ребята, Аркашка водосточную трубу подпирает.
Все выглянули на улицу. Сдвинув шапку назад, так что вьющиеся волосы свободно трепались на ветру и собирали падающие с крыши капли, Аркадий Ступин подпирал крутым плечом водосточную трубу и носком ботинка пробивал в снегу канавку для стекающей воды.
— Освежается, — равнодушно сказала Валя и отвернулась.
— Позвать его, что ли? — неохотно предложил Николай и упрекнул Валю: — Привела и бросила.
— Пусть стоит. Я его не звала.
— Красивый парень, — заметила Ксана и, сразу забыв о нем, повернулась к Николаю: — Так что у вас за дело?
— Ты Сашу Воловика знаешь?
— Конечно.
— А ты видала когда-нибудь турбинные лопатки?
— Кажется, видала, — нахмурив брови, неуверенно сказала Ксана. — Такие маленькие изогнутые штучки?
— Штучки! Вот именно штучки! — буркнул Женя Никитин.
Все рассмеялись.
— Я ж инструментальщик, — оправдывалась Ксана. — Я все собираюсь зайти к вам и толком все поглядеть.
— Приходи! — горячо подхватил Николай. — Все покажем и объясним! Правда, приходи!
Смирив излишнюю горячность, он деловито продолжал:
— Воловик три недели работал у нас, ты знаешь, на снятии навалов с лопаток. Вот с Женей, с другими нашими слесарями — да что нашими! — из всех цехов согнали слесарей, как на аварию. Пустяковая будто работа — спиливать наросты, утолщения металла; наросты эти получаются, когда лопатки припаивают. А тридцать слесарей около двух недель вручную копались. Руки в кровь изодрали.
Женя вытянул руки, покрытые застарелыми рубцами и царапинами.
— Видишь? Работать-то в узкости приходится. Как ни ловчись, а непременно оцарапаешься. Без аптечки и приступать нельзя.
— Досадная работа — так ее называют, — вставила Валя.
— Между рядами лопаток, что ли, руку просовывать надо? — спросила Ксана и пошевелила тонкой, сильной рукой, приноравливаясь к воображаемой работе. Человек заводской, она без труда схватывала суть процесса, даже незнакомого ей.
— Вот именно, — подхватил Николай, с удовольствием следя за движениями ее руки. — Сверху лопатки, снизу лопатки, а ребрышки у них острые, так и жалят... Ну вот, Воловик задумал эту работу механизировать. С ним вместе, — он кивнул на Женю Никитина. — У Воловика все мысли тут, в турбинном, возле этих лопаток. Надо разрабатывать, проверять, пробовать. А ваше начальство не отпускает его. Целый месяц спор идет. На днях у нас на партбюро директор был, нажали на него — обещал. Так ваш начальник цеха пронюхал об этом и — бац! — выдвигает Воловика мастером. Нарочно, только бы не отдать.
— Воловик — лучший наш стахановец, — сказала Ксана. — Полгода держит первенство по профессии.
— А что такое стахановец? — воскликнул Николай. — Творческая личность! Как же можно поперек его творчества становиться ради узко цеховых интересов?
Ксана лукаво улыбнулась:
— Ты уж и теоретическую базу подвел?
— Да! Конечно! Так нас партия учит — осмысливать явление политически!
— Что ты и делаешь, не забывая интересов своего цеха, — быстро возразила Ксана.
Они с улыбкой, выжидательно смотрели друг на друга.
— Нет, не так, — после короткого раздумья сказал Николай. — Честное слово, я не ради цеховых интересов. Для завода изобретение Воловика важно? Нужно? Как же можно рогатки ему ставить? Он просит, настаивает, требует.., да и, наконец, он все равно уже работает! Вечерами, ночами... Спроси Женьку, после гудка Воловик всегда в турбинном. Работает бесплатно, сам от себя. И Женя с ним. Техникум из-за этого пропускает. Разве это нормально?
Уклоняясь от ответа — ей, видимо, тоже не хотелось отпускать лучшего стахановца из своего цеха, — Ксана заинтересовалась сутью изобретения.
— Станок это будет или что? — спросила она Женю. — Что вы надумали?
— Какое там «мы», — запротестовал Женя. — Воловик придумал, я только помогаю. У Воловика такой талант! Придумает, прикинет — не понравилось... а у него уже новая идея! Повернет совсем по-другому и опять пробует. Не получится — он только ругнется; погоди, я тебя доконаю... Правда, Ксана, он очень талантливый человек. И упорство в нем...
— А без упорства и талант не поможет, — сказала Ксана.
— Ты-то знаешь, — с уважением и восхищением шепнул Николай.
Ему хотелось поговорить с Ксаной как следует, может быть и сказать ей, как он рад, что она пришла, или даже признаться, что Воловик — лишь предлог для того, чтобы встретиться с нею; но Женя Никитин тотчас же прицепился к ее словам насчет таланта: так ли это? Иной упорный годами старается, пыхтит, а ничего изобрести не может, а талантливый человек только возьмется — и все у него сразу засверкает.
Ксана горячо возразила: ничего подобного! Достаточно прочитать про любое открытие и изобретение — везде труд, упорство, поиски, опыты... Да и не в этом дело! Что ж, когда что-то нужно, сидеть и ждать, пока какого-то гения «озарит»?
Тут и Николай ринулся в спор:
— Если хочешь знать, Женя, твоя точка зрения ничего, кроме лени, породить не может!
— Вы говорите так, как будто все должны что-то творить, — заметила с улыбкой Валя Зимина, но тут уже и Никитин обрушился на нее:
— А как же? Обязательно.
Разговор незаметно принял характер горячего спора «о самом главном», когда все высказывали свои заветные мысли и опровергали мысли других, хотя, по существу, не очень-то и расходились во взглядах.
— Без творчества жизни нет, — отрезал Николай и в подтверждение рубанул воздух ладонью.
— Для чего ж тогда учиться? Квалификацию получать? — ломающимся голосом закричал Виктор, всегда страдавший оттого, что его не принимали в расчет, считали «маленьким», а потому споривший особенно рьяно и даже сердито. — Для заработка, что ли? Заработок, конечно, нужен, да разве в нем дело? Научили — спасибо, но и дорогу дайте!
— Не все же могут творить! — не слушая других, настаивала Валя. — Придумать, изобрести новое — это все-таки талант. А если у меня нет таланта? Но есть же и коллективная работа, и если я честно...
— А мысль ты вкладываешь? Душу вкладываешь? — возразил Николай.
— А по-моему, в жизни случается по-разному, — сказала Ксана, ни к кому не обращаясь и говоря как бы для самой себя. — И бывает так, что сознательно отказываешься от себя, от выбранного своего пути — ради общего дела.
Тут зашумели все: как? почему? кто требует такого отказа от себя?
— Случается по-всякому, — ответила Ксана, вынула шпильки, скреплявшие закрученные вокруг головы косы, потуже заплела косы и заново уложила их. Лицо у нее стало грустным и решительным.
— Ты о чем, Ксана? — осторожно, чтобы не спугнуть ее откровенность, спросил Николай и, помогая ей, стал подавать шпильки.
А Ксана, втыкая шпильки в прическу, скупо ответила:
— Была бригадиром. Выдвинули сменным мастером. Поступила учиться в вечерний машиностроительный. Намечалось назначить меня начальником участка. Готовилась к этому... Это был мой путь, моя мечта. А мне сказали: ты нужна как комсомольский работник. Вот и пришлось отказаться от мечты.
И, прерывая разговор, позвала:
— Пойдем, Валя. А то и не заметишь, как день пройдет.
— Уже? — вырвалось у Николая.
В его голосе прозвучал такой испуг, что Ксана посмотрела на Николая, смущенно потупилась... новым, девическим, ласковым, движением подтвердила: да, ухожу, пора! — и пошла из комнаты, уверенная в том, что за нею последуют.
— Что же вы так скоро? — всполошилась мать. — Я чай поставила. Попили бы чайку...
— Спасибо, — сказала Ксана. — У меня всегда так много планов на воскресенье, и ничего не успеваю!
Женя Никитин оставался, уходили только девушки. Не надевая пальто, Николай вышел проводить их.
— Ой! — вскричала Валя. — Я ведь и забыла, что моя тень за углом маячит!
И, не прощаясь, почти бегом удалилась, сама себе подмигнула, а на углу украдкой оглянулась. Ксана медленно спускалась по ступеням, Николай слегка поддерживал ее под локоть и, видимо, совсем не чувствовал холода, хотя был без шапки, в легкой рубашке, от которой у него голубели глаза.
— Я так рад, что ты зашла, Ксана, — говорил он. — На заводе до тебя не доберешься, всегда у тебя народ толпится.
— Ты простудишься, Коля, — сказала Ксана, останавливаясь. — И ты все-таки заходи... — Она лукаво улыбнулась: — Не только для того, чтобы лучшего стахановца от нас увести!
— Когда к тебе забежишь, все твои ребята косятся: а этому что здесь нужно?
— Уж будто бы!.. Ты иди, Коля, ведь холодно.
— А если мне приятно проводить тебя?
Она пропустила эти слова мимо ушей, но пошла побыстрее.
— Ты домой, Ксана?
— Нет, мне тут к одной избирательнице зайти надо.
— В воскресенье?
— А когда же? На неделе так трудно все поспеть!
— Я думал, ты торопишься в театр или в кино... Думал, тебя ждет кто-нибудь.
— Вот избирательница и ждет! — Она вздохнула, засмеялась и решительно повернула его лицом к дому. — Иди, иди, Коля, а то мне придется тебя в больнице навещать.
— Правда, навестишь? Тогда я заболею обязательно.
Она только улыбнулась, потом подтолкнула его в спину:
— Беги немедленно. А то и навещать не стану.
Он побежал к дому по-спортивному легко и размеренно. Сильный и теплый ветер обдувал его — весенний ветер, отгоняющий холод. Последний снег, крепко притоптанный и уже потемневший, оседал под ногами. А там, где весь день грело солнце, стояли голубые лужи и ветер рябил их поверхность. Ксана шагает в своих маленьких ботах и думает... О чем думает? «А если мне приятно проводить тебя?» Не расслышала?.. Нет, расслышала... «Ты простудишься, Коля…» Жизнь моя, какая же ты хорошая!