Выйдя из столовой на обширный заводской двор, Алексей Полозов остановился и зажмурился. Примятый колесами и присыпанный копотью выпавший вчера снег все-таки победно сверкал на солнце, а на его искристой поверхности вспыхивали темным, но тоже слепящим блеском черные крупинки кокса.
«К весне повернуло», — подумал Полозов, вдыхая холодный, уже по-весеннему влажный воздух.
По двору к столовой быстро шел человек без пальто, в надвинутой на лоб кепке и в теплом шарфе, дважды обмотанном вокруг шеи. Полозов узнал секретаря парткома Диденко и усмехнулся: до того быстр и подвижен человек, что и пальто ни к чему. Таким он был и десять лет назад, когда Алексей поступил на завод, — руководитель монтажников, агитатор, заводила во всяких общественных делах, человек кипучей энергии и широкой души. За эти годы он очень изменился, но перемена была внутренняя, облик и повадки остались те же. Никогда он, видимо, не задумывался над тем, какое впечатление производит, достаточно ли солиден. Если надо побежать — побежит, если весело — веселится, а работает со страстью, с пылом, иногда с яростью; порою кажется: ничего-то он не замечает вокруг, а приглядишься — все приметил и лукаво посмеивается: «Что, не укроешься от меня? То-то».
— А-а, Полозов! — закричал Диденко, подходя, и протянул инженеру покрасневшую от холода руку. — Тебя-то мне и нужно! Слыхал новости? Прямо голова кругом!
И тут же, как бы опровергая собственное утверждение, обстоятельно и здраво рассказал:
— Звонили из Москвы. Краснознаменские стройки идут ускоренным темпом. Технику туда подбросили самую мощную. В общем, пуск новых заводов всячески форсируется. Первая очередь металлургического вступит в июле, машиностроительный заработает к седьмому ноября. Алюминиевый завод обещают пустить вместо января в октябре... Все идет к тому, что Краснознаменка должна дать ток раньше, чем намечалось. Строители станции, говорят, взяли социалистическое обязательство досрочно закончить станцию под монтаж турбин, первую очередь — к июлю, вторую — к октябрю. К октябрю! Понимаешь, чем это пахнет? Немирову намекнули: со дня на день ждите вызова — так, мол, и так, товарищи турбинщики, дело за вами, не подводите. Мы досрочно, и вы досрочно. А?
— Мы — досрочно?
Диденко весь вскинулся:
— А как же без нас? Что ж они, вместо турбин макеты поставят? — И задумчиво проговорил: — Так оно и идет. Как в механизме хорошем: зубчик за зубчик цепляется и всю махину тянет. Отчего ты молчишь? — неожиданно спросил он.
Полозов пожал плечами, глаза его были устремлены куда-то вверх, на искрящиеся крыши цехов.
— Видишь ли, Николай Гаврилович, — сказал он медленно, — сделать можно все... Все! — с силой воскликнул Полозов и добавил так же медленно: — Но тогда не обойтись нам без ломки. И большой ломки.
— Ну так что же? — спокойно откликнулся Диденко и требовательно, в упор поставил вопрос: — А что именно ломать?
— Многое. Начиная с организации и стиля руководства.
Диденко слегка кивнул головой, помолчал, задумавшись, а затем осведомился, приехал ли Любимов.
— Нет еще, — недовольно буркнул Полозов. Диденко чуть заметно улыбнулся, взял Полозова за рукав и дружески сказал:
— А ты не ершись. Тут не один человек и не два решать будут. Ведь если подойти с административной точки зрения, ответ может быть один: нет. Знаешь, что дают подсчеты и калькуляции: столько-то станков, столько-то человеко-дней, столько-то материалов, столько того и другого... А тут мозг, душа и сердце. И тогда самые точные подсчеты вдруг оказываются неточными. А подсчеты, друг, все-таки очень-очень нужны. Именно сейчас. Чтоб потом неожиданностей не было... Ну, я пошел, — он повернул к столовой. — А ты подумай, Полозов, хорошенько подумай. Прежде чем людей поднимать, нужно себя самого до конца...
И он ушел не договорив.
Возбужденный новостью, которая должна была определить на ближайшие месяцы всю работу завода, Алексей заспешил в цех, к людям. Побыть с ними, уловить их настроение и мысли, набраться в общении с ними уверенности и спокойствия, чтобы потом, в одиночестве, продумать, что же следует делать и как подготовиться к новой, огромной задаче. Правда, не сегодня-завтра приедет Любимов и снимет с него ответственность руководителя... Нет, именно поэтому нужно все продумать, все решить самому.
Как назло, первый человек, попавшийся ему навстречу в цехе, был карусельщик Торжуев. Уже начинающий полнеть и лысеть, но еще статный и отменно здоровый — молодец молодцом, карусельщик стоял в проходе и курил короткую щегольскую трубочку, искусно выпуская дым и с интересом наблюдая, как плывут и медленно тают сизые кольца.
Алексей Полозов хотел пройти мимо, но Торжуев загородил ему дорогу и сказал, вытягивая из кармана спецовки голубой листок наряда:
— Вот, Алексей Алексеевич. Как вы сейчас замещаете начальника цеха, я к вам. Где ж это видано, чтоб на такую работу четыре дня? Пять, Алексей Алексеевич, — сами знаете, кроме меня с Белянкиным, вам и за пять никто не сделает.
Полозов взял голубой листок и прочитал задание, чтобы собраться с мыслями и подавить неуместную злобу.
— Я знаю и то, Семен Матвеевич, что вы сделаете за три дня, если захотите, — сказал он, возвращая наряд. — А сделать нужно, срок — предельный.
— Что я захочу, это в наряде не пишут, — ответил Торжуев и сунул в карман голубой листок. — Что полагается по норме, то и спрашивайте с нас, Алексей Алексеевич. А что сверх... сами понимаете...
— А что тут понимать, Семен Матвеевич? Работа сдельная, сколько заработаете — все ваше будет.
Он прекрасно знал, чего добивается Торжуев: начальник цеха не раз «подкидывал» кругленькую сумму за особо срочные и сложные работы на уникальных каруселях, поскольку выполняли их только два карусельщика — Торжуев да его тесть Белянкин. Но аккордные оплаты были запрещены, и Полозов не собирался искать обходные пути.
Торжуев нагловато усмехнулся:
— Будет интерес — будет и старанье.
И, приподняв на прощанье кепку, вразвалочку пошел прочь.
«Вот жила! Попробуй-ка подними такого на досрочное!» — с гневом подумал Полозов, направляясь к большой группе рабочих, собравшихся возле «Нарвских ворот».
В гулкой тишине цеха отчетливо звучали увлеченные, перебивающие друг друга голоса. «Беседа проводится», — догадался Полозов и, еще не видя, кто ведет ее, почему-то представил себе, что увидит в центре непринужденно расположившейся группы Якова Воробьева, нового партгрупорга четвертого участка.
Подойдя ближе, он не сразу увидел Воробьева — рабочие сидели где придется, некоторые стояли кучками, беседа катилась как бы сама собой, и не понять было, кто направляет ее. Может быть, просто читали газеты, да и заговорили о международных делах. Кое-кто и не участвует в беседе, завтракает или занят своими личными разговорами. Вот крановщица Валя Зимина, комсомольская активистка и умница Валя, артистка заводской драмстудии. Около нее, конечно, ее приятели Коля Пакулин и Женя Никитин — эта троица неразлучна. Светлый курчавый хохолок Николая Пакулина делает еще заметней здоровый юношеский румянец на щеках, с которых до сих пор не исчезли ребячьи ямочки, а рядом с Пакулиным кажется совсем взрослым и особенно болезненным Женя Никитин, комсомольский секретарь цеха и слесарь сборки, успевший повоевать два года танкистом и вернувшийся из армии с шестью наградами и тремя знаками тяжелых ранений. Все трое перешептываются — видно, о чем-то своем. Но нет, оказывается, все о том же. Валя вдруг начинает говорить — звонко, не очень уверенно, но горячо. Она говорит об Уолл-стрите, произнося это слово брезгливо, слегка содрогаясь плечами, как будто прикоснулась к скользкому чудовищу. Ее слушают охотно — Валю любят, Валя — цеховая дочка.
Полозов подошел еще ближе и увидел рядом с собою мрачную фигуру со скрещенными на груди руками, тяжелым и отчаянным взглядом, устремленным на Валю. Аркадий Ступин? Да, Аркадий Ступин, непутевый красавец Аркашка, озорник и сердцеед, чьи проделки не раз приходилось разбирать и мастерам и Полозову. Эге, Аркаша, не все тебе разбивать девичьи сердца, — видно, и сам попался?..
— Ну, а почему же так происходит, как вы понимаете? — раздался негромкий, задумчивый голос, и Полозов наконец увидел того, кого и ожидал увидеть. Яков Воробьев сидел на перевернутом ящике, держа в руке кружку с чаем, и посматривал кругом, ожидая ответа.
Таким он и в цех пришел года два тому назад — не как новичок, а как свой человек, положил перед Алексеем Полозовым документы — после демобилизации, младший лейтенант Воробьев — и сказал, как товарищ товарищу: «К вам — работать».
И сейчас он направлял беседу как свой среди своих, не выделяясь и не пытаясь выделяться, но как-то незаметно ведя ее по намеченному руслу. Полозову нравилось, как он это делает, и нравилось, что так много людей собралось вокруг него.
В сторонке завтракал, старый мастер Иван Иванович Гусаков, про которого в цехе говорили, что среди людей с плохим характером он держит первенство уже третий десяток лет. Он и сейчас фыркал и ворчал себе под нос, но, видно, прислушивался с интересом. Около него никто не садился: искали более приятного соседства. Только Груня Клементьева с уверенностью красивой женщины, привыкшей, что с нею все хороши, свободно примостилась рядом с Гусаковым, обсасывая конфету румяными губами и откинув назад голову, окруженную венцом тяжелых, пышных кос. Она слушала беседу и не мигая смотрела на Якова Воробьева.
Оглядевшись, Алексей увидел и старика Клементьева, Груниного свекра.
Старик сидел на корточках возле слесарей, разбиравших поврежденный станок, и что-то шепотом советовал им, поясняя слова движениями узловатых пальцев. Его седые усы энергично шевелились, темные с проседью брови сошлись на переносице. Одним ухом он нет-нет да и прислушивался к беседе, и Алексей понял: пришел Ефим Кузьмич — по долгу секретаря цехового партбюро — проверить, как ведет беседу новый партгрупорг, но, увидав неисправный станок не удержался и полез разбираться, что там случилось.
Сердитый голос Гусакова заставил насторожиться и Ефима Кузьмича, и Полозова, и стоявшую в сторонке молодежь.
— Немногого они стоят, эти рабочие! Мы-то небось оболванить себя не дали, а тряханули своих министров-капиталистов в семнадцатом году так, что у них и душа вон.
Беседа продолжалась, а Воробьев сидел нахмуренный и даже губами шевелил, как будто говорил про себя. Алексей понял, что Воробьев не может обойти молчанием выкрик Гусакова и подыскивает убедительный ответ. Через минуту Воробьев действительно вернул беседу к словам Гусакова:
— Иван Иванович с презрением отозвался о рабочих капиталистических стран, которые дают себя оболванить. Давайте разберемся, товарищи.
Алексей тоже мысленно ответил Гусакову и теперь с удовлетворением слушал Воробьева. Вот и еще один пропагандист вырос, думал он, говорит просто, а ничего не упрощает. Вот он заговорил о предательстве правых социалистов, — ух, какая у него слышится ненависть в голосе! И как он всем сердцем верит, что революционная правда сильнее!
— Как же может быть иначе, товарищи? — говорил Воробьев. — Стоит только пролетариату любой капиталистической страны сравнить свое положение с положением пролетариата в Советском Союзе, и он увидит...
Но тут Гусаков, обиженный тем, что его слова вызвали возражения, запальчиво перебил:
— Как ты сказал? Повтори, повтори, Яков, как ты сказал?
Воробьев от неожиданности немного растерялся. Полозов и Женя Никитин одновременно приблизились, готовясь прийти на выручку Воробьеву. Ефим Кузьмич оторвался от разобранного станка, неодобрительно следя за своим старинным приятелем Гусаковым, Груня перестала сосать конфету.
Большинство слушателей заранее улыбалось: ну, прорвало Гусака, теперь жди спектакля.
Гусаков поднялся во весь свой высокий рост, довольный, что нашел-таки желанную зацепку.
— Подвернется же на язык такое слово: советский пролетариат! Конечно, молодые на своем хребте не испытали, что такое пролетарий. А об этом еще Карл Маркс в своем «Коммунистическом манифесте» написал: пролетариям терять нечего, кроме своих цепей, а приобретут они весь мир. Вот что такое пролетарий: кому терять нечего, кроме цепей. Какие же мы с вами пролетарии? Мы господствующий рабочий класс. Как в «Интернационале» поется: были ничем, а стали всем.
— Правильно, Иван Иванович, оговорился я, — добродушно признал Воробьев и глянул на часы. До конца перерыва оставалось несколько минут, а последнее слово он хотел оставить за собой.
Гусаков проговорил бы еще невесть сколько, — он любил, чтобы его слушали, — но Груня решительно потянула его за полу пиджака:
— Иван Иванович, садитесь. Дозавтракать не успеете...
Воробьев подмигнул слушателям и нарочито наивно спросил:
— А во всем мире, Иван Иванович, значит, пролетарии такие же бедные, как были?
— За границей-то? — не понимая, куда клонит Яков, переспросил Гусаков и на всякий случай сел, чтобы не торчать у всех на виду. — Ясно, где, значит, социализма нету... А как же?
— Как будто ясно, — весело подхватил Воробьев. — Да только если разобраться, то и во всем мире сила пролетариата куда против прежнего выросла. Смотрите. Миллионные демонстрации, митинги, забастовки, освободительные войны, движение за мир. Мы им такую надежную опору даем, что держать их в цепях капиталистам трудненько. А сколько народов уже пошло по нашему пути!
Он что-то припомнил и засмеялся:
Вот, честное слово, товарищи, живого капиталиста видал. Конечно, по картинкам представлял себе, а тут — живой, с этаким пузом, как вылитый. В Будапеште это было, сразу после боев. Мы его из бомбоубежища на свет пригласили, из его собственного, частного бомбоубежища, с ванной, с кафельными стенами, с водопроводом... Народ под бомбами гибни, а он в подземном дворце с семьей и прислугой прохлаждается. И вот вышел он, мы на него глаза пялим — интересно ведь! — а он на нас. И что, вы думаете, у него в глазах? Ну, не злоба и не удивление даже, а лютая, смертная тоска.
Гусаков, подобрев, крикнул с места:
— Сподобился, значит, с живым буржуем поздоровкаться?
Смеясь вместе со всеми, Воробьев не дал себе отвлечься и, переждав чуточку, продолжал:
— Два года я там прослужил на охране коммуникаций. Языка не знал, а дух чувствовал — круто повернули, хорошо. Да и в других странах, где, как говорит Иван Иванович, социализма нету, разве там все по-старому? Народ силу почуял и воевать научился, есть у них новое богатство: опыт нашей революции, международная солидарность да великий друг — СССР... Точно ли я слова понимаю, Иван Иванович?
Гусаков крякнул и не спеша ответил:
— В данном случае понимаешь.
Рабочие стали расходиться: обеденный перерыв кончался.
Молодежь окружила Полозова.
— Алексей Алексеич, это правда... насчет нового срока? Бабинков говорил...
Новость, очевидно, уже начала распространяться.
— Приказа такого не знаю, и мне Бабинков ничего не говорил, — с улыбкой уклонился от обсуждения Полозов. — А что, ребята, испугались?
— Чего ж бояться? Мы-то свое выполним! — воскликнула Валя.
— То, что зависит от нас, мы сделаем, — обстоятельно сказал Николай Пакулин. — Были бы заготовки да инструмент.
Иван Иванович Гусаков, собравшийся уходить на свой участок, задержался послушать, о чем толкуют комсомольцы с заместителем начальника цеха.
— В вас все дело, как же! — прикрикнул он на молодежь. — Вам скажи: десять турбин, вы и за десять возьметесь, вам что. — И Полозову: — Алексей Алексеич, никак из огня да в полымя?
Яков Воробьев обнял за плечи Пакулина и Никитина, даже подтолкнул их вперед, как бы подчеркивая, что отстранить их не даст, и внятно произнес:
— Порядку больше — отчего не выполнить?
— Порядок само собою, — недовольно отозвался Гусаков. — На одном порядке ты месяц сбережешь. А еще два на чем? Еще два надо башкой заработать.
Воробьев, не смущаясь и не отступая, возразил:
— Где порядок лучше, там и мысли просторней.