Расставив локти, чтобы уберечь Груню от толчков, Воробьев кое-как впихнул ее и Галочку в трамвай, а сам повис на подножке среди парней, вскочивших в последнюю минуту. Заполненные людьми трамваи, автобусы и троллейбусы нескончаемыми вереницами шли в одном направлении, словно весь Ленинград двинулся в этот час на Крестовский остров. Обратно трамваи бежали налегке, почти не задерживаясь на безлюдных остановках, а троллейбусы и автобусы надсадно гудели, раздвигая толпы встречных пешеходов, для которых тротуары стали тесны.
Поглядывая на раскрасневшееся от жары, улыбающееся лицо Груни, Воробьев с досадой думал о том, что в другое время эта поездка на новый стадион радовала бы его так же, как Груню и Галочку, а сегодня пришлась на редкость некстати. Больше всего ему хотелось остаться дома, посидеть одному. А тут трясись через весь город в этакой тесноте! На каждой остановке народу все прибавляется, Воробьева уже протолкнули в вагон, в знойную духотищу, которую не разгоняет и ветерок, веющий из раскрытых окон.
Наконец-то! Приехали. Вытерли распаренные лица, влились вместе с мощным людским потоком в молодой Приморский парк Победы — и сразу попали будто в другой край, в другой климат: так здесь зелено, душисто и свежо, такая нарядная ширь открылась глазам, так легко шагается по просторной аллее. Эта ширь создана словно нарочно для того, чтобы по пути люди успели сбросить свои повседневные заботы, подставить лицо солнышку, подышать полной грудью. Все здесь молодо: цветы только что высажены, деревья и кусты глядят подростками. И скамьи, и вазы, и киоски с водами, и раскинутые под открытым небом ресторанчики — все новенькое, только что установленное.
Тремя потоками от примыкающих к парку площадей стремились люди к стадиону имени Кирова — новой любви и гордости ленинградцев. Любители футбола растворялись среди тысяч людей, очень далеких от спортивных страстей и пришедших сюда, подобно Воробьеву, Груне и Галочке, погулять, развлечься, полюбоваться, внимательно осмотреть свое новое достояние.
Стадион был действительно хорош.
Гигантский вал высотою в многоэтажный дом окружал спортивное поле. Вал был намыт из песка, поднятого со дна залива могучими землесосами. Воробьев давно читал об этом, но сейчас ему как-то не верилось, что здесь еще недавно лежал низкий, топкий остров, где росла скудная трава да дикий кустарник. Теперь все требовало определений: «громадное», «высоченное», «широчайшее».
Центральная площадь свободно принимала все три потока, которые сливались тут в одну лавину, огибая красный квадрат из гвоздик, в середине которого Киров радостно взирал с постамента на клубящееся вокруг людское море. Широкие ступени, перемежающиеся просторными площадками, вели на вершину вала, где развевались, пощелкивая о древко, короткие ярко-алые флаги. Фонтаны и спадающие вдоль лестниц каскады воды насыщали воздух свежестью и сиянием мельчайших брызг. В эту влажную свежесть вплетались ароматы цветов из мраморных ваз и спускающихся между каскадами клумб, похожих на многоцветные ковры, брошенные ради праздника на ступени.
От центральной лестницы широчайшие террасы в несколько ярусов окаймляли весь наружный склон. Соединяя террасы и помогая незаметно вобрать стотысячную толпу, по склонам взбегали десятки лестниц, и каждая из них, не будь главной, центральной, казалась бы и широка и прекрасна. Множество передвижных ресторанчиков, лотков, тележек с водами и мороженым было рассеяно по террасам, их трепыхающиеся на ветру полосатые тенты напоминали о близости моря. Вот оно рядом, оглянись же как следует, посмотри! — вот оно, вечно дышащее, искрящееся, посылающее тебе запах соли, водорослей и нагретой солнцем воды.
Сколько тут было людей — все останавливались на террасах, чтобы как бы впервые увидеть море, подступившее к самому городу. Замыкая основание стадиона голубым кольцом, оно расстилалось вокруг, растворяя в солнечном мареве очертания далеких берегов и поднимая на горизонте, будто прямо из своих глубин, круглый купол старинного собора на невидимом острове.
— Дядя Яша, это все-все построили? — спросила Галочка, застыв у края террасы.
— Да, — рассеянно ответил Воробьев.
Новые впечатления приглушили, но не разогнали его дурное настроение. Мысли то и дело возвращались к утреннему заседанию. В общем у Воробьева не было возражений против речи Диденко, нет, все так, перед заводом встали новые задачи — значит, работа партийной организации должна подняться на новую ступень. С этой точки зрения проверим, как у нас обстоит дело с борьбой за ритмичность производства... за качество... с расстановкой и обучением кадров... с партийно-политической работой... Слушая Диденко, Воробьев мысленно проверял и свою работу, видел в ней всякие недочеты и недоделки, делал себе заметки на память... И вдруг Диденко, совершенно неожиданно, впервые за три месяца работы Воробьева, обрушился на него с довольно-таки резкой критикой. Правда, он сделал оговорку, что берет в пример ведущую, хорошо работающую парторганизацию, и с улыбкой добавил: «Ругаю впрок, чтобы не зазнались!» Но затем начал разбирать все, что делалось в цехе, и нашел недочеты даже в том, что, казалось бы, требовало похвалы. Секретари других цехов поглядывали: ну вот, и до Воробьева дошла очередь, не все ему в «новых кадрах» ходить! И совсем уж досадно, что тут присутствовал Фетисов, тот самый, которого тогда провалили. Он теперь секретарь в другом цехе. Хороший человек, толковый, но все же при нем выслушивать критику было особенно неприятно.
— Все переживаешь, Яков? Брось!
Ефим Кузьмич положил руку на его плечо. Вид у старика благостный, и у подошедшего с ним Гусакова — тоже. Они приехали в заводском автобусе, успели осмотреться, погулять, выпили пивка за столиком под трепыхающимся тентом — по бутылке на душу.
— Пошли, пошли! — торопил Гусаков. — Народищу-то прет видимо-невидимо! Пока еще протолкаемся да найдем свои места.
— Места сами нас найдут, — пошутил Воробьев, силясь покончить с дурным настроением. — Как услышите, что турбинщики шумят, — тут и наши места.
Они разыскали свой сектор. С высоты верхней террасы, широким проспектом пролегавшей по вершине вала, перед ними раскрылась глубокая голубая чаша. На дне ее распростерлось ярко-зеленое поле, окруженное кирпично-красными беговыми дорожками. От верхнего края и до низа этой чаши были ступенями расположены скамьи, которые сейчас быстро заполнялись.
— Яков Андреич! Ефим Кузьмич! Сюда!
Молодежь толпилась в центре сектора, возле самых хороших, облюбованных знатоками мест, откуда видно лучше всего. Валя Зимина царила там как хозяйка, принимающая гостей, — это она ездила с Аркадием закупать билеты для цеха.
— Галдеж-то подняли, вроде сорок! — для порядка поворчал Гусаков. — Здесь надо культурненько, цените, какую красоту для вас построили!
— Ценим, — сказала Валя. — Но ведь мы и сами строили, Иван Иванович! Сколько воскресников мы тут отработали всем комсомолом!
— Много вы наработали, воображаю, — сказал Гусаков, усаживаясь на скамью и с удовлетворением, оглядывая стадион. Ему было приятно, что свои, цеховые ребята приложили тут руки.
— Столько народу, а давки нет! — восхищалась Груня, стоя в проходе рядом с мужем и не торопясь садиться: ей и полюбоваться хотелось, и самой покрасоваться на виду: люди заглядывались на нее, и ей радостно было чувствовать, что все мысленно признают: и сама красива, и муж ей под стать, и дочь картинка, — бывают же такие удачные семьи!
Голубая чаша стала пестрой от множества людей. Свободные места выделялись одиночными светлыми пятнами, а по проходам все еще струились пестрые ручейки, и по верхней террасе спешили сотни людей, и по аллеям, уже не глядя по сторонам, бежали запоздавшие, а десятки машин все подкатывали к стадиону.
Одна из последних машин задержалась. Сперва из нее высунулась короткая, увесистая нога, потом показался объемистый живот, а затем выполз и весь Саганский. Выполз кряхтя, перевел дух и начал вытягивать из автомобиля свою не менее тучную супругу. Милиционер так и застыл с поднятой рукой в белой перчатке, торопясь отправить замешкавшуюся машину и понимая, что в данном случае поспешность невозможна. За нею остановилась длинная синяя машина с новой, еще непривычной глазу стремительной линией развернутых крыльев. Из нее ловко выпрыгнули Немиров и Клава.
Оказавшись лицом к лицу, Саганский и Немиров изысканно вежливо поздоровались и выжидательно поглядели друг на друга. Сегодня утром они отчаянно поругались по телефону в связи со сроком платежа за досрочно сданные отливки. Саганский чувствовал себя правым и не собирался уступать, на его благодушном, красном от жары лице проступило выражение упрямства. Немиров понимал, что его позиция по вопросу о платеже весьма уязвима, он уже распорядился (не сообщая о том Саганскому) перевести нужную сумму на счет металлургического завода, но был сердит на Саганского за сказанные утром излишне резкие слова, — и это тоже промелькнуло в его глазах и настороженной улыбке. Но Саганский, подавив злость, премило сказал, провожая взглядом удаляющийся новый «зим»:
— Хорош!
Он знал, что доставит Немирову удовольствие.
— Да ведь и мы с вами не плохи, Борис Иванович, — сказал Немиров.
Они понимающе переглянулись — сколько им еще предстоит работать вместе, а значит, и ссориться и ругаться! — и дружно заторопились вверх по лестнице.
Немиров был равнодушен к футболу, но любил эти шумные сборища, где всегда встретишь множество знакомых людей, где иной раз случится как бы между прочим договориться о каком-нибудь деле с человеком, которого иначе не так-то просто повидать. Кроме того, он любил смотреть, как ведет себя во время матча Клава.
С той минуты, когда мяч, крутясь, взлетал над центром поля и кто-либо из игроков, опередив других, сильным ударом посылал его на половину поля противника, — с этой минуты Клава, приоткрыв розовый рот и вытянувшись вперед, не видела ничего, кроме перелетающего от ноги к ноге мяча. Заговаривать с нею было бесполезно — она не слышала. Если игра приближалась к воротам «Зенита», она хватала за руку мужа, а иногда, не замечая, что делает, и незнакомого соседа. Мяч в сетке противника приводил ее в веселое неистовство. Она вскакивала, хлопала в ладоши, кричала что-то неразборчивое и оглядывалась на мужа, призывая его радоваться вместе с нею. Если он забывал хлопать, она сердилась.
В первой половине игры обе команды забили по мячу. В перерыве на террасах, куда люди выходили размяться, горячо обсуждали интересные моменты игры, спорили, у кого крепче защита и напористей нападение, чей вратарь сильней и хорош ли тренер. Строили предположения, кто выиграет; заключали сотни пари — на пол-литра, на пару пива и просто так, ради удовольствия оказаться правым.
Оставив Груню и Галочку на местах, Воробьев одиноко бродил в толпе. Ему так и не удалось отвлечься от своих невеселых мыслей. Хотелось уехать домой, но как лишить развлечения Груню с Галочкой? Они так мечтали побывать тут! Он чуть не столкнулся с Диденко. Шагая с компанией райкомовских работников, Диденко горячо доказывал им, что сыгранность нападающих у динамовцев выше, потому что...
Воробьев свернул в сторону, чтобы не встретиться с ним. Три месяца хвалил, поддерживал, и вот, ни с того ни с сего, сразу раскритиковал вдрызг, а потом как ни в чем не бывало разглагольствует о футболе. Новые задачи! Да. Еще на ступеньку выше? Да. Но зачем было так наваливаться при всем народе?..
Навстречу вынырнули из толпы Ерохин с женой. Ерохин сияет.
— Как хорошо, правда?
Воробьев догадывается, почему у Ерохина такое чудесное настроение, — нелегко ему далась победа, но вот уже три дня Ерохин идет впереди Торжуева.
Однако у Ерохина на уме совсем другое.
— Мы сейчас убегаем, — радостно сообщает он. — У нас ведь Мишутка соседке оставлен, его кормить пора, мы очень следим, чтоб по часам, — это очень важно для здоровья! Зато он каждые две недели по пятьсот грамм прибавляет...
Жена — по-матерински располневшая молодая женщина — снисходительно улыбается. Шрам ранения пересекает ее миловидное лицо, но шрам как-то не портит ее, а только вызывает уважение и сочувствие.
— Ну вот, расхвастался! Побежим, пора!
Они спускаются по лестнице, а Воробьев глядит им вслед, — у него такое ощущение, будто он прикоснулся к чему-то очень хорошему.
Он возвращается на место немного успокоенным.
Смотрит с любопытством, но без увлечения. Пасовки, перебежки, удары... игра у ворот динамовцев... игра у ворот «Зенита»... Три игрока упали, мяч у четвертого, защитник выбивает из-под ноги противника мяч и отправляет его подальше от своих ворот... Ну чего тут так кричать? Красные майки бегут на свою половину поля, мяч у ворот «Зенита», на трибунах стон и крик, даже Груня тихонько вскрикивает... Голубой бьет в верхний угол ворот, вратарь совершает почти немыслимый прыжок, берет мяч и падает вместе с ним...
— А-а-а! — кричат на трибунах. Сто тысяч людей рукоплещут.
Воробьев хлопает и говорит, покачивая головой:
— Да, это прыжок... Здорово он!
Борьба продолжается в нарастающем темпе. Юркий игрок в голубой майке с семеркой на спине не отпускает мяч и не дает играть красной защите. Трибуны неистовствуют. Воробьеву интересно, как это он умудряется всех перехитрить, всех обвести. А вокруг стоит крик, многие вскакивают. Вратарь танцует на полусогнутых ногах, мяч перехватили у голубой семерки, несколько игроков сбились в кучу, кто-то кого-то толкнул или ударил, свисток судьи...
Судья назначает штрафной удар в ворота «Зенита». На трибунах начинается буря.
Гусаков вставляет два пальца в рот, пронзительно свистит, потом кричит во всю мощь своего голоса:
— Судью до-лой! Судью до-лой!
Его выкрик подхватывают Витя Пакулин, Кешка и другие цеховые пареньки, сидящие в ряд, — впрочем, они уже не сидят, они вскочили, яростно стучат ногами и кричат так, что их лица побагровели от натуги.
Воробьев посмеивается, но и его немного тревожит этот штрафной удар.
Судья не обращает ни малейшего внимания на шум. Динамовец бьет, вратарь «Зенита» снова в прекрасном броске перехватывает мяч, трибуны бурно рукоплещут, а игра продолжается своим чередом.
Красные майки переводят игру к воротам динамовцев, один игрок как будто бы собирается передать мяч другому — и вдруг сильно и точно издалека посылает мяч в ворога.
— Молодец! — выкрикивает Воробьев и хлопает в ладоши.
Он ликует вместе со всеми, когда на стороне ленинградской команды поворачивается круглый щиток и единица заменяется цифрой 2.
А борьба завязалась вновь, голубые торопятся сквитать счет — до конца игры осталось одиннадцать минут.
Воробьев крякает от досады, когда игра снова перекидывается к воротам «Зенита». Он свистит, когда защитник, неумело отбив мяч, посылает его под ноги динамовцу. Потом замирает вместе со всеми, потому что напряженная борьба за мяч идет в опасной близости от ворот.
Удар!
Вратарь прыгает за мячом, но сила удара такова, что ему не удается удержать мяч, и тот влетает в ворота. Трибуны ахают и скорбно замолкают.
Счет —2:2.
До конца игры осталось восемь с половиной минут. Теперь Воробьев целиком захвачен азартом борьбы. Темп игры нарастает. Обе команды стремятся уйти от ничьей. С трибун несутся выкрики:
— Давай, Коля, жми! А ну, ребята, не плошай!
Игра у ворот «Динамо», нападающие подбираются все ближе... вот мяч у красного...
— Бей! — кричит Воробьев.
Нет, не использовал возможности, замешкался... мяч отбит к центру поля... голубые стремительно бегут туда и ведут мяч на другую половину...
Трибуны стонут.
Бьет гонг — до конца игры осталось пять минут.
И под звуки гонга голубая семерка делает неожиданный точный удар в верхний угол ворот — вратарь бросается в воздух, но даже этот искусный бросок не спасает положения.
Мяч в сетке.
Счет — 2:3.
На трибунах, уже не стонут, а трагически молчат. Теперь динамовцы не торопятся, часто отправляют мяч за боковую черту и медлят выбрасывать его.
— Эй ты, пошевеливайся, тепа! — кричит Кешка.
— Время тянут, дьяволы! — стонет Гусаков и, приставив ладони ко рту, кричит: — Ребята, не сдавай!
Красные яростно атакуют, но голубые опять отправляют мяч за черту, и, как ни спешат подать мяч дежурящие у края поля мальчишки, до конца игры осталось полторы минуты.
Судья уже следит за секундомером.
Мяч с силой пущен в ворота «Динамо», но ударяется о штангу и отскакивает обратно, на трибунах рев досады, мяч ушел на середину поля — осталось двадцать девять секунд, — красные превосходно обходят голубых и уверенно ведут атаку на ворота.
— Бей! Бей! — вместе со всеми кричит Воробьев. Вот мяч у красного, тот уже отвел ногу для удара. Свисток судьи. Конец.
Общий вздох. Звуки марша, воспринимаемые как позывные всеми болельщиками страны, заглушают воркотню знатоков, осуждающих и судью, и свою любимую команду, и тренера.
— Значит, мы проиграли, дядя Яша? — недоуменно бормочет Галочка.
— А все-таки это здорово увлекательно, все на свете забываешь! — говорит Воробьев, поднимаясь вместе с семьей на верхнюю террасу.
Тенью проходит воспоминание о чем-то неприятном, волновавшем его до того, как он окунулся в этот своеобразный, всепоглощающий мир спортивных страстей. Ах да, критика Диденко!.. Но теперь Воробьев чувствует себя настолько освеженным, что происшедшее утром уже не кажется таким обидным. Подумаешь, недотрога! Три месяца ходил в опекаемых новичках — видно, хватит? Сколько раз тот же Диденко учил меня на ошибках других... почему бы теперь не поучить других на ошибках Воробьева?..
— Яков Андреич! Воробьев! — кричит кто-то, пробиваясь к нему сквозь толпу.
Это Диденко. Лоб его влажен, глаза горят. Он со всем пылом переживал игру, и сейчас ему необходимо высказаться. Проигрыш «Зенита» задел его, по активности натуры он не просто огорчается, а ищет действия.
— Надо подкрутить профсоюзы и комитет по делам физкультуры! — говорит он. — Неужто нельзя найти новых игроков и кое-кого заменить?!
Воробьев молчит. Что-то мешает ему говорить с Диденко так же охотно, с открытой душой, как говорил прежде. Но Диденко, не обращая внимания на его нахмуренный вид, подхватывает Воробьева под руку и вместе с ним подходит к Груне, остановившейся в сторонке рядом со стариками:
— О-о, и старая гвардия тут! Что, отцы, всыпали нашим?.. Ну, пойдемте выпьем чего-нибудь, пока толпа схлынет. Горло пересохло, аж дерет.
— Кричали небось? — с лаской замечает Ефим Кузьмич.
— А то нет! Покричишь, когда такое творится.
По пути они прихватывают Немировых и Саганского с женой. Клава неохотно идет за мужем, она расстроена проигрышем, и ведь последняя атака так хорошо развивалась, кто знает, если бы еще двадцать секунд...
Посмеиваясь, Григорий Петрович командует в передвижном ресторанчике, сдвигая столики и заказывая кому пиво, кому лимонад, кому мороженое.
С моря тянет прохладой, надвигаются сумерки, но здесь, на высоте, еще светло, и от закатного нежного света все вокруг еще красивей, чем днем, и особенно приятно сидеть дружеским кружком за сдвинутыми столиками, на ветерке, несущем запахи моря и цветов.
А болельщики все не унимаются. Гусаков уверяет Клаву, что штрафной был неправильно назначен, он прекрасно видел...
Ефиму Кузьмичу надоела воркотня приятеля:
— Ну что ты привязался, Иван Иванович? Вот уж истинно — гусак! Шипишь и шипишь! Кто играет, тот и проигрывает, что ж делать? Чем придираться со стороны, вспомни, великий городошник, как ты сам три раза подряд продул в рюхи этому… ну, как его? Вот память-то! Ну, верзила такой, еще в кузнице работал... Ануфриев, вспомнил! Как ты вызвал его на смертный бой да и продул три подряд, а?
— Я?!
— Ты, конечно, а кто же?
— Я продул Ануфриеву? — притворно удивляется Гусаков. — Да когда это было?
— А как раз перед самой войной. Перед первой мировой, империалистической, вот когда!
Клава хохочет и сквозь смех тихонько повторяет:
— Перед первой... империалистической... ох, не могу!
Всем становится весело, проигрыш «Зенита» забывается. Кто-то замечает Воловика с Асей и Полозова с Аней Карцевой, прогуливающихся по нижней террасе. Их окликают, подзывают.
— Кто выиграл? — безмятежно спрашивает Воловик. Тут только все замечают, что у этой четверки и волосы мокрые и купальные костюмы в руках.
— Мы были на пляже, а потом зашли стадион поглядеть, — спокойно объясняет Полозов.
Стулья сдвигают еще ближе.
— Не знаете, кто выиграл, и не знайте, я вам докладывать не обязан! — шутливо говорит Диденко. — Но вот пусть Григорий Петрович скажет, разве допустимо, чтобы начальники цехов женились, не докладывая начальству? И замотали свадьбу?!
— Ничего, не отвертится! Алексей Алексеевич, раскошеливайся!—обрадованно кричит Гусаков и выразительно сигналит буфетчице.
Буфетчица подает бутылки и рюмки. Ставит на стол тарелки с бутербродами.
Пьют за молодых. Гусаков кричит:
— Горько, горько!
Аня смеется, краснеет и оглядывается: людей все еще много, как тут целоваться у всех на виду?
— Аня, ведь все свои! — говорит Алексей, сильной рукой обнимает ее за плечи и целует в губы.
— Теперь можно и по второй, — с облегчением заявляет Гусаков.
Разговор за сдвинутыми столиками становится все оживленней и бессвязней. Саганский и Немиров, притиснутые друг к другу, спорят о чем-то своем, спокойная, рассудительная речь Немирова перебивается возбужденным тенорком Саганского:
— ... если разобраться по существу, то эти самые оборотные средства...
— ...Доверь мне распоряжаться деньгами, так я...
Саганский уже немного пьян, а может быть, притворяется подвыпившим, чтобы вести себя вольготнее.
— Борис Иванович, постыдись, Борис Иванович, — громко шепчет ему жена.
Гусаков вдруг привстает и кричит:
— Валечка! Валя!
Неподалеку от них Аркадий Ступин угощает Валю Зимину лимонадом.
— Ну, чего кричишь? — упрекает Ефим Кузьмич. — Давно не видал, что ли? Оставь их...
Гусаков с досадой хмурится и тянется за бутылкой, но Ефим Кузьмич и тут перехватывает его руку:
— Довольно, Иван Иванович. Я тебя домой тащить не буду, не жди.
Воробьев горячо убеждает Диденко:
— Принять человека — поработать с ним нужно, подготовить! А разве мы не работаем? Вот Шикин. Сколько времени не замечали человека, а какой работник оказался, когда дали ему развернуться!
Рядом Ася, горделиво вздернув носик, рассказывает Ане Карцевой:
— Я его еле вытащила! Он каждый вечер занимается. Профессор взял с меня слово, что я буду следить и помогать. Профессор говорит, что при таких выдающихся способностях...
Галочка стоит у колен Воробьева и медленно вылизывает мороженое из вафельного стаканчика.
Терраса опустела. Теперь только редкие пары и группки не спеша проходят мимо, останавливаясь, чтобы в последний раз поглядеть на уже сумрачное, вечернее море. Купола, встающего из воды, не видно, а там, где был купол, поблескивает яркий огонек.
— Дядя Яша, что это блестит и гаснет, блестит и гаснет?
— Маяк, — не оборачиваясь, говорит Воробьев.
Откуда он может знать, если он даже не обернулся? И все-то он знает, дядя Яша!
Немиров, схватив Диденко за руку, полушутя, полусерьезно просит:
— Ну, ты нам открой свой секрет, не таи, Николай Гаврилович! Или ты действительно любишь критику, или ты артист, а?
Он поясняет Саганскому:
— Понимаешь, Борис Иванович, как его ни критикуй, будто с гуся вода! Не переживает — и все!
Диденко смеется:
— Ох, Григорий Петрович, боюсь — узнаешь мой секрет, и сладу с тобой не будет.
— Значит, не переживаете? — настаивает Саганский, изумленно разглядывая человека, спокойно принимающего критику.
— Жаль, моей жены тут нет, — смешливо щурясь, говорит Диденко. — Она бы вам рассказала… А что радуюсь я критике, так ведь ежели она развертывается вовсю — значит, и я молодец! А если люди смотрят, глаза зажмуривши, как коты, — значит, жирком обросли. А тогда, выходит, я вдвойне плох! Да и самому ведь помогает, если подскажут — где недоделал, где недодумал!
И обращается прямо к Воробьеву:
— Верно, Яков Андреич?
Минуту они испытующе смотрят друг другу в глаза, потом Воробьев с улыбкой говорит:
— Так-то оно так…
Буфетчица нетерпеливо топчется вокруг засидевшейся компании — все уже разошлись, ресторанчики сворачиваются, работяги грузовики снуют взад и вперед, увозя тысячи ящиков с пустыми бутылками, перевернутые лотки, голубые тележки из-под мороженого.
На террасе совсем пусто. Только одна маленькая группа приближается, четко вырисовываясь на фоне закатного неба, — двое юношей и девушка. Все трое идут медленно, поодаль друг от друга.
— Да ведь это Коля! — приглядевшись, вскрикивает Ефим Кузьмич. — Коля! Пакулин!
Николай не расслышал зова, а девушка покосилась в сторону шумной компании и тотчас отвернулась.
— Ну чего кричишь? Чего кричишь? — в свою очередь попрекает приятеля Гусаков. — Ходят — и пусть ходят... Эко право! — И тут же сам кричит: — Женя! Никитин!
Женя Никитин торопливо и даже обрадованно покидает Николая и Ксану, охотно подходит к столику и пристраивается на один стул с Сашей Воловиком.
Ефим Кузьмич смотрит вслед удаляющейся паре и виновато бормочет:
— А-а... Ну, пусть. Я ведь так.
От вечернего холодка и от мороженого Галочка озябла. Она прижалась к теплому боку дяди Яши, дядя Яша понял и прикрыл ее полой пиджака. Так очень уютно, но глаза почему-то не хотят больше смотреть, они сами прикрываются. Голоса звучат то очень далеко, то совсем близко и громко. Чужой толстый дядя вдруг страшно заволновался:
— При таких параметрах, вы себе представляете, какой нужен металл?
Через минуту он уже радуется:
— Это такая интересная задача! Такая задача!
Малознакомый Галочке Полозов, тот, которого заставили целоваться, с увлечением подтверждает:
— Да, таких сложных и увлекательных задач мы еще не решали. И чисто технических, конструкторских, и производственных!
Глаза Галочки опять смыкаются, голоса звучат далеко, и снова возникает перед нею ярко-зеленое поле и упругий мяч, летящий в угол ворот, и фигура в черном, прыгающая на перехват мяча вверх и вбок...
— Детские игрушки! — вдруг отчетливо и громко звучит в ее ушах.
Она открывает глаза.
— Да, да, — счастливо улыбаясь, говорит Полозов.— Все, что мы делали до сих пор, — это детские игрушки по сравнению с тем, что нам предстоит!..
Галочка понимает, что игрушки здесь ни при чем. Но все выглядят довольными и взволнованными, и она не может понять почему.
— Дядя Яша, — шепотом спрашивает она, дергая Воробьева за полу пиджака. — Дядя Яша, чего они радуются?
— Что? — переспрашивает Воробьев, но тут же понимает суть ее вопроса, оглядывает лица товарищей, смеется и отвечает:
— Да, наверно, оттого, Галочка, что нам снова будет очень нелегко.
Галочка понимающе кивает головой, — она уже успела узнать, что трудное всегда интересно.