Эвелио Росеро ДОМ ЯРОСТИ

Мирейите, Мельбе Иоланде, Фабиоле, Пери и У.

Правду тебе говорю.

Тиресий

Часть первая

1

С украшенного розами и туберозами балкона Уриэла Кайседо, младшая из сестер Кайседо Сантакрус, разглядела вдруг дядюшку Хесуса, семенящего по бульвару юрким мышонком, то выныривая на солнце, то скрываясь в тени. Мысль срочно эвакуироваться с балкона осенила ее слишком поздно: дядя приветливо махал ей рукой, и она ощутила, как другая рука, невидимая, будто удерживает ее на месте, а на щеках расцветает румянец, свидетельствующий, что ее застали на месте преступления. Вот он воочию, признак дурного воспитания, подумалось ей. На этом балконе Уриэла провела почти все утро, все ждала — чего, кого? Ничего и никого; просто-напросто переваривала сногсшибательную новость: в эту пятницу, 10 апреля 1970 года, распалась группа «Битлз». Однако стоило ей решить, что пора пойти к себе и переодеться к празднику — совсем скоро на юбилей свадьбы родителей начнут съезжаться гости, — как под кронами деревьев замельтешила тень дядюшки, выскочка среди теней безукоризненных особняков этого района Боготы.

Однако на грандиозное семейное торжество дядюшку Хесуса никто не приглашал; да и кому, собственно, пришло бы в голову его пригласить? — подумала она.

Дядюшка остановился в аккурат под балконом. В его облике преобладала ветхость: сильно поношенный серый костюм, когда-то бывший частью гардероба Начо Кайседо, отца Уриэлы, болтался на нем, как на вешалке, рот беззвучно открывался и закрывался, словно дядюшка намеревался то ли откусить что-то чрезвычайно жесткое, то ли половчее приладить вставную челюсть, прежде чем заговорить. Через мгновение на пустынной улице и впрямь зазвучал его голос, в нем слышалась почти угроза, но и мольба; в любом случае, это явно голос игрока, отметила про себя Уриэла, завороженная взглядом змеиных глазок, впившихся в нее с тротуара в трех метрах под балконом. Руки дядюшки скрывались в карманах пиджака; заговорив, он начал сжимать и разжимать кулаки.

— Уриэла, а не забыла ли ты своего дядюшку Хесуса?

Опершись на перила и свесив голову вниз, Уриэла подтвердила, что дядю она не забыла; глядя, как легкий ветерок шевелит последние волоски на желтоватом черепе, как раздуваются волосатые ноздри, она ему улыбалась — а что еще ей оставалось делать? И все-таки эта улыбка семнадцатилетней девушки получилась вполне искренней, да и голос являл собой само воплощение сочувствия:

— Позабыть вас я бы ни за что не смогла, дядюшка.

— И то верно, — отозвался он, разводя руками и при этом вольно или невольно, но выставляя напоказ вытертые швы на рукавах пиджака — жуткие, как шрамы. Голос его шипел и скрипел, словно голос висельника, только что вынутого из петли: — Мы же виделись ровно месяц назад.

Дядюшке Хесусу шел шестой десяток. Это был мужчина с остроконечными, будто приклеенными к голове ушами; из каждого комком белой ваты торчали волосы; эти огромные, как радары, раковины не мешали ему без конца сетовать на тугоухость, или же та настигала дядю именно в тот момент, когда его покидало желание что-то услышать; рот у него был большой, от уха до уха, нижняя челюсть острым углом устремлялась вниз, затылок казался птичьим, а кожа имела цвет кофе с молоком; подбородок был безволосым, глаза небольшими, ногти смахивали на когти хищника; не будучи коротышкой, выглядел он низкорослым и большей частью был лыс, казался то хитрецом и плутом, то глубоким мыслителем, и вновь хитрецом и плутом, средства же к существованию добывал, ежемесячно обходя всех родственников и требуя с них дань, которую сам называл пошлиной в его пользу, наложенной на все семейство. От этих поборов не освобождался никто: ни донья Альма Сантакрус, почтенная мать Уриэлы, вспыльчивая, как порох, женщина, приходившаяся Хесусу родной сестрой, ни, тем более, братья Хесуса или же те племянники, кто уже сам зарабатывал, ни старинные друзья семейства — никто не был избавлен от обязанности внести свою лепту в продление земного существования дядюшки.

Дядюшка Хесус никогда не изменял себе: в одно прекрасное утро он устроил парочке племянников телефонный звонок из госпиталя «Ла Каридад»: их дядя, дескать, скончался в результате сердечного приступа, займитесь покойником. Племянники, преисполненные почти искренней скорби, тут же примчались, однако на верхней ступеньке крыльца взорам их предстал не кто иной, как сам дядюшка Хесус, живее всех живых: руки сложены на груди, громовой голос требует в свою честь пиршества богача и попойки короля. И племянники повели-таки его в ресторан, где и сами ни на йоту не отстали от страждущего. С того дня дядюшка получил прозвище Хесус Доходяга[1].

Официально Хесус Долорес Сантакрус занимался оформлением налоговых деклараций для всех желающих, чем, по его заверениям, он и жил, — в конторе на центральной улице Боготы, в аккурат напротив министерства финансов, вооружившись складным столиком, креслом и пишущей машинкой, он будто бы оказывал услуги финансового консультанта. Однако налоговые декларации дядюшка составлял настолько плохо и так изматывал клиентов мелочными расспросами, словно с порога обвиняя человека в желании укрыть от налоговой службы несметные сокровища, что вскоре его и без того скудная клиентура покинула его окончательно.

Подумать только, что все это настигло Хесуса после благоденствия начальной поры его жизни, когда, на самой ее заре, он был богат и всеми любим, носил подобранные в тон фетровые шляпы и костюмы, что ни месяц наслаждался новой девушкой, приглашал по воскресеньям каждого встречного-поперечного разделить с ним за столом курицу и при первой же возможности прикладывался к рюмке, руководствуясь принципом «а почему бы и нет?».


Визиты младшего брата Хесуса входили в перечень тех немногих причин, которые повергали сеньору Альму Сантакрус в панику, причем никто не смог бы ответить на простой вопрос «с чего бы это?». Твердой рукой управлявшая своим супругом, шестью дочерьми, тремя собаками, двумя кошками и парой попугаев, державшая под строгим контролем и в ежовых рукавицах целую армию слуг, частично расположенную в столичном доме, частично в загородном поместье, брата она самым очевидным образом боялась — или, быть может, ненавидела? Семейные предания под семью замками хранили полушутливое предположение о том, что Хесус — подкидыш. Вот так, сразу, даже не прибегая к чуть более лестному статусу внебрачного сына. У всех кровных родственников Альмы Сантакрус кожа была белоснежной, а глаза светлыми; мужчины Сантакрус отличались высоким ростом, честностью в делах и прямолинейностью, а женщины — красотой и прекрасным голосом, самой природой предназначенным для исполнения болеро; мечтательные и стройные, они одинаково искусно вальсировали и блистали в танго; в юности Альма Сантакрус стала королевой красоты в своем родном городке Сан-Лоренсо, а сестры ее были избраны принцессами. Хесус же, младший ребенок в семье, не обнаруживал с родственниками ни малейшего сходства ни со стороны внешности, ни в отношении характера: низкорослый, щуплый, с пепельно-серой кожей, не отличался он ни практичностью, ни какими бы то ни было успехами, зато был скандалистом, игроком и бабником; в молодости зачитывался памфлетами Хосе Марии Варгаса Вилы и обожал поэтические творения певца смерти Хулио Флореса, наиболее корявые строки которого любил цитировать по памяти:

Череп ему вскрыли пилой,

вытрясли оттуда мозги,

охладевшее сердце

вырвали из груди…

В общем, у сеньоры Альмы Росы де лос Анхелес Сантакрус в связи с великим торжеством семейства Кайседо никакой ассоциации с Хесусом не возникло, к тому же она просто не вспомнила о его существовании — да и с какой стати ей о нем вспомнить? — ведь единственным, что ее заботило, был их юбилей.

И вот она сидит в своей спальне, на краешке супружеской кровати, как и ее муж: каждый на своей стороне; ей пятьдесят два, ему — шестьдесят; оба пробудились в объятиях друг друга, скорее из-за обычного для Боготы холода, чем вследствие взаимной нежности, хотя оба не преминули изобразить внезапно нахлынувшее на них страстное желание, будто пародируя то, что в молодости доставляло им такое наслаждение; поначалу супруги думали отпраздновать свой юбилей в Греции, где побывать им до сих пор так и не привелось, однако таможни и аэропорты показались им слишком утомительными, и родился замысел грандиозного праздника. Теперь они перебирали в уме друзей и родственников, которым предстоит отметить с ними этот день; и если оба, затеяв помпезное торжество, оказались его виновниками, то, по крайней мере, виновниками счастливыми. Супруги уже были близки к тому, чтобы распорядиться подать завтрак в постель, когда в их спальне неожиданно появилась Италия, пятая из шести дочерей: ей было девятнадцать, то есть на два года больше, чем Уриэле. Девушка остановилась и, ни слова не говоря, подняла взгляд на родителей. Она не поздоровалась, так и стояла столбом, в пижаме, до крови кусая губы, а по щекам ее катились слезы. Родители, толком еще не проснувшись, с нескрываемым изумлением глядели на дочь — не кошмар ли это? что делает здесь Италия, чего ради она льет слезы и молчит, ни дать ни взять Магдалина? — ведь они привыкли думать, что именно эта их дочь самая счастливая и красивая, самая желанная и любящая, самая балованная и откровенная, с этим ее трогательным, как у теленка, взглядом.

— Что это с тобой? — вопросила Альма Сантакрус, пока ее супруг, многоопытный магистрат[2] Начо Кайседо, пыхтел, всовывая ноги в домашние тапки.

— Я беременна, — ответила Италия, заливаясь слезами пуще прежнего.

2

— Уриэла, лапочка, не угостишь ли меня чашечкой кофе? Дело-то нешуточное — тащиться сюда через полгорода на своих двоих за-ради того, чтоб только поздороваться с родственничками да поинтересоваться их самочувствием: у меня ж теперь и ноги ноют, и голова горит, и в сердце покалывает. А как дела у Альмы да как там твои сестренки? А магистрат уже на ногах? Давай, виноградинка ты моя, спускайся, да открой дверь, да проводи меня в кухню — мне бы горяченькой похлебки. К тому же заметь, я не претендую на столовую, удовольствуюсь и кухней, похлебка-то все равно одна.

— Не слишком удачный день для визита к маме. Сегодня у них с папой юбилей, будет вечеринка, гости придут, а вы и сами знаете, дядюшка, как она нервничает, стоит ей только вас увидеть. Лучше завтра.

— Вечеринка, говоришь, юбилей? Ай, Уриэла, а с чего это ты со мной на «вы»?

— Да вы и сами, дядюшка, знаете, что в Боготе мы друг другу то тыкаем, то выкаем — зависит от настроения, от погоды за окном, да и вообще как бог на душу положит.

— Что это значит — «сами, дядюшка, знаете»? Что я должен такое знать? Мне по меньшей мере необходим кофе, а еще несколько золотых монеток — на автобусный билет да на хлеб насущный. Я что, по-твоему, слишком многого прошу? Иди-ка да скажи своей мамочке, что к ней гость и в жилах его течет та же, что у нее самой, кровь.

— Нет, дядя, так не пойдет, ради вашего же блага. Идти к ней с известием о вашем визите я боюсь.

— Ты сказала «боюсь» или «тащусь»? Мне больше по вкусу «тащусь». Ах, будь я таким, как раньше, как в молодости, будь я владельцем автотранспортной компании, наверняка оказался бы первым гостем; но вот незадача — сглазила меня одна недобрая женщина, и все мои двенадцать грузовичков попадали один за другим в пропасть, от чего я так никогда и не оправился; меня преследовали, меня душили, меня превратили в очередного голодного оборванца этой страны, так что тебе стоит пригласить меня в кухню? Еще раз: на столовую не претендую; дом у вас такой большой, что твой город: два этажа, чердак, где прекрасно до самой смерти мог бы жить твой дядюшка Хесус, двор с алтарем и столом для пинг-понга, два сада: палисадник спереди, большой сад внутри, два входа, парадный и черный; так что я просочусь потихонечку со стороны двора, проскользну через заднюю дверь, ты меня покормишь, одаришь парой-тройкой золотых монеток, которые, я уверен, наверняка у тебя где-нибудь под рукой, и я сразу же смоюсь. Сегодня ты — мне, завтра я — тебе, Уриэла, какой мерой меришь, той и тебе отмерено будет. Ты девочка добрая, честная, всегда правду говоришь, что всем хорошо известно, посему и я скажу тебе со всей откровенностью: ноги мои дрожат, сердце ноет, да ты и сама, если присмотришься, можешь разглядеть на шее у меня сонную артерию — вот она, видишь? синяя такая, — и она надувается, я вот чувствую, дрожит и того гляди лопнет, сию же секунду лопнет, чистая правда!

Указательным пальцем дядюшка Хесус тычет себе в шею. Уриэла наклоняется.

— Отсюда не видно, — сообщает она. — Вижу только, что рубашка у тебя измазана чем-то желтым — это что, горчица?

— Ай, виноградинка, это горчица из последнего хот-дога, съеденного год назад.

— Ладно, идите тогда к заднему входу, дядюшка. Я вас впущу. Скушаете свою похлебку, выпьете свой кофе, я дам вам золотые монетки, о которых вы так просите, только их у меня немного.

— Благослови тебя Господь, У, — произнес дядя Хесус, одним прыжком перемахнув через ограду сада.


Марино Охеда — постовой на улице, где расположен особняк семейства Кайседо. В этом роскошном жилом районе соседи за собственные деньги нанимают для охраны улиц постового; на углах установлены будки, тесные металлические конструкции, спать в которых можно исключительно стоя; в них дрожат от холода постовые, подкрепляясь кофейком из термоса, чтобы с новыми силами вести наблюдение, меряя улицу шагами из конца в конец ночью и днем, пока не закончится смена. Охеда дежурил в дневную смену, хотя, будь его воля, предпочел бы ночную. Это был дюжий парень индейских кровей с ласковым взглядом, прибывший в выстуженную Боготу из своей родной деревеньки у самого моря; постовым он прослужил меньше месяца, так что еще не был знаком с дядюшкой Хесусом, тот вызвал у стража порядка подозрение, едва появившись на углу. Охеда следовал за ним на расстоянии, скрываясь за стволами деревьев, и из своего укрытия наблюдал за беседой этого человека с младшей дочерью магистрата; он их видел, но не слышал, а потому пришел к выводу, что девушка просто отделалась от нищего; и когда на его глазах этот попрошайка перемахнул, как кролик, через ограду сада и направился прямиком к задней двери дома, постовой поспешил за ним — догнать и выяснить, что происходит. За это ему, собственно, деньги платят.

Но поводом для его вмешательства послужило не только это: с первого дня своего появления на посту парень положил глаз на служанку из дома магистрата. Такое с Марино Охедой случалось не в первый раз. Развеселый рубаха-парень с хорошо подвешенным языком за три года службы постовым в разных районах Боготы клал глаз уже три раза, и всегда с одним и тем же результатом — от него родилось три ребенка, которых Марино Охеда ни за что не собирался признавать, потому как, во-первых, это вовсе не его проблема, думал он, а во-вторых, даже будь это его проблемой, он бы все равно ничего не мог поделать: и сам перебивается с хлеба на воду. Теперь же он начинал новую интрижку, распалившую его как никогда, потому что еще ни разу в жизни не попадалось на его пути столь прекрасной собой девушки, говорил он себе, как Ирис Сармьенто, девочка на побегушках в семье Кайседо, светленькая и низенькая, но с роскошными бедрами и широко распахнутыми, словно от испуга, синими глазами. Ему уже удалось разок-другой перекинуться с ней словечком, когда она выходила из дома с поручениями. Ирис Сармьенто, судя по всему, также льстил интерес постового. У нее, ровесницы семнадцатилетней Уриэлы, никогда в жизни не было ни первой любви, ни парня, и Марино Охеда навевал на нее разные грезы.

Охеда в несколько прыжков догнал Хесуса в саду, когда тот стоял перед закрытой дверью, и задал ему вопросы: кто он, куда направляется и с какой целью?

— А какое тебе до этого дело, бычья жила? — повернул тот к парню голову с остроконечными ушами, бросаясь в битву. — Ты понятия не имеешь, кто я такой, вошь подрейтузная; уж не возомнил ли ты, что напугаешь меня своим жалким ружьишком; да ты еще щенком-сосунком был, когда я уже лаял; да я кумекаю в жизни куда лучше, чем твои бабка с дедкой; высечь бы тебя; из какой, интересно, помойки ты вылез, свинья ты эдакая, а? Дубина ты стоеросовая, дерьмо раздерьмовое, катись отсюда подальше и побыстрее, если дорога тебе твоя работенка цепного пса.

От неожиданности у Марино Охеды отвисла челюсть. Подобного потока столь тщательно отобранной лексики слышать ему не приходилось уже довольно давно, ровно с тех пор, когда он был вынужден провести год в тюрьме города Риоача за кражу жареного цыпленка. Двое мужчин продолжали мериться взглядами, когда дверь распахнулась и на пороге показалась Уриэла.

— Все в порядке, Марино. Это мой дядя Хесус.

Дядюшка Хесус склонился перед ней в глубочайшем поклоне безмерной благодарности, после чего поднес руку Уриэлы к губам. Девушка, покрывшись мурашками, как от мороза, отняла у него руку: ей вспомнился тот случай, когда в загородном поместье она случайно прикоснулась к лягушачьей коже, влажной, гладкой и холодной как лед. Из-за спины Уриэлы нетерпеливо выглядывала Ирис. В руках у нее был поднос с чашкой какао и порцией тамалес сантаференьос, предназначенных Марино: по сложившейся традиции семейства из домов улицы по очереди угощали постового. Дядюшка Хесус фыркнул; он в последний раз обвел стража порядка взглядом оскорбленного достоинства и вошел за Уриэлой в дом.

Ирис и Марино остались одни, не веря в свалившееся на них счастье.

3

В кухне невероятных размеров собралась не только испокон веков работавшая в доме прислуга — донья Хуана, извечная кухарка, садовник Лусио, а также разменявший седьмой десяток Самбранито, шофер, электрик и сантехник в одном лице, — но и целая армия поваров и поварят, нанятая для обслуживания гостей, которые в этот день, по словам Хуаны, сначала приберут дом к рукам, а потом разнесут по щепочкам. Горничные и официанты, все как один в форменной одежде, без конца сновали туда-сюда. Дядюшка Хесус был поражен: гляди-ка, ну и праздничек, дым коромыслом, вечеринка из тех, что могут обернуться чем угодно, от рая до ада. Челюсть его отвисла от изумления, и он забеспокоился, задавшись вопросом: не старческая ли слабость его неожиданно одолела? Нужно срочно собраться и действовать по обстоятельствам, подумал он.

Прислуга встретила его молчанием, что было ему только на руку, как и, в еще большей степени, краткое представление Уриэлы:

— Мой дядя Хесус.

— Приветствую в этом доме всех преуспевающих и не покладающих рук, — твердым голосом вдохновенно произнес дядюшка Хесус. — Доброго дня вам, барышни; красота, как и прежде, прекраснее в юных девах, в неустанных трудах пребывающих; запах чеснока и лук на ваших ручках — самый соблазнительный аромат. Благословенные в чадах да будут благословенны. Доброго дня вам, молодые люди, брызжущие энергией юноши; уважайте юных дев, не жалейте сил, чтобы услужить тем, кто служит, любите их ангельской любовью; не будьте вероломны, не преследуйте их жгучими взглядами, каковые хуже укуса; ухаживайте за ними с уважением, и пусть благословит вас Господь, на что мы все и надеемся. И доброго дня имеющимся здесь редким старикам, к каковым принадлежу и я, а они, как я погляжу, работают за троих и даже за шестерых; доброго дня вам, многоопытные повара, потеющие пуще своих котлов, чародеи мяса и молока, отнюдь не теряющие волшебной силы по причине возраста; я есмь Хесус Долорес Сантакрус, бухгалтер по профессии, родной брат сеньоры Альмы Росы де лос Анхелес, светила и сердца этого семейства; доброго дня вам, пролетарии всех стран. Соединяйтесь!

Ошеломленное молчание присутствующих было нарушено ответным хором пожеланий здравствовать, однако никто так и не решился вернуться к прерванным занятиям: новоявленный казался пришедшим из другого мира. Такое приветствие изумило даже Уриэлу. Однако ей удалось взять себя в руки:

— Похлебку, завтрак и все, что ни попросит дядя Хесус; считайте его первым из прибывших гостей.

— Благодарю, Уриэлита. Это самые великодушные слова, которые когда-либо довелось мне услышать.


С невозмутимой серьезностью, будто желудок его не терзал голод и словно заставляя себя упрашивать, дядюшка Хесус уселся во главе длинного пустого стола, окруженного небольшими столиками, уставленными тарелками, чашками, бокалами и ломящимися от фруктов, дичи и хамона. «Да тут еды на сто лет наготовлено», — в восхищении подумал он. В этот миг дядюшка наконец обнаружил, что на противоположном конце стола маячит кто-то еще, похожий на мрачное привидение. Это был садовник с ополовиненной чашкой кофе, дон Лусио Росас, мужчина на шестом десятке, как и Хесус, с такой же, как у Хесуса, отвисшей челюстью, с тем же изумлением в глазах — точнее, в одном глазу, потому что левый глаз у садовника был скрыт черной повязкой.

Дядюшке Хесусу, судя по всему, не понравился этот незнакомец, украдкой наблюдавший за ним своим единственным глазом; тот с ним не поздоровался, даже легким кивком не удостоил. «Какой неприятный тип», — подумала задетая таким пренебрежением Уриэла.

Прислуга вернулась к прерванным делам, люди снова засуетились и забегали туда-сюда — осторожно, на цыпочках, бесшумно.

— Отлично, — вновь обездвижил их громовой голос Хесуса. Слуги навострили уши. — Сесть за один стол с незнакомцем, хромым на правую ногу и кривым на левый глаз, — счастливая примета.

Уриэла не смогла удержаться от смеха.

— Дядя, — шепнула она, — держите себя в руках. Ешьте и уходите, и — вот, возьмите. — Она сунула ему в руку конверт с деньгами.

— Посиди со мной, У, — выдохнул дядюшка Хесус, жестом фокусника пряча в карман конверт. — Одинокая трапеза — недоброе дело. Кто один принимает пищу, один и помрет. А утолить голод в компании хромого и одноглазого незнакомца — все равно что дважды поесть в одиночестве.

Уриэла недоверчиво покачала головой, но все же покорно опустилась на стул рядом с дядюшкой. В эту секунду она подумала, что никогда в жизни ей не выпадала возможность толком поговорить с ним, за исключением, пожалуй, той краткой одиссеи на «Национальное радио» сто лет назад, когда ее, десятилетнюю пигалицу, дядя водил на детский конкурс «Зайка-всезнайка». Теперь дядя сделался каким-то странствующим нищим, приходил к ним раз в месяц, беседовал за закрытыми дверями с матерью, а потом покидал дом. Кто он, этот дядюшка Хесус? Зачем он задирает кого ни попадя своими речами? Лусио вовсе не хромает на правую ногу, хотя он и правда крив на левый глаз, носит эту повязку…

Лусио Росас, который не только был хорошим садовником, но и обладал чувством собственного достоинства, не замедлил это подтвердить.

— Сеньор, — начал он, едва сдерживаясь, — я без малого двадцать лет служу в этой семье садовником. Живу в поместье Мельгар. Сеньора Альма поручила мне украсить дом к празднику розами и туберозами. Вот почему я сегодня здесь, сеньор. И я действительно одноглазый. Но не хромой.

— Да не в этом дело, — отозвался Хесус. — Я вовсе не хотел вас обидеть, просто к слову пришлось. — И он медленным взглядом обвел кухню. — Как мог лишиться глаза человек, работа которого — ковыряться в земле?

Воцарилась мертвая тишина. Сам вопрос, его абсурдность да и то, как именно он был задан, ошеломили всех и опечалили Уриэлу.

Садовник не ожидал подобных расспросов, но набрался мужества и продолжил:

— Не что иное, как моя работа лишила меня глаза, сеньор. Это случилось лет десять назад, когда я в первый раз взялся за механическую газонокосилку. В глаз попал камушек. Предательский камушек, сеньор, запрятанный в траве. Он и выбил мне глаз. Вот так лишился глаза человек, который ковыряется в земле.

Ответ этот удовлетворил любопытство официантов, перекинувшихся быстрыми взглядами. Некоторые улыбнулись, что не укрылось от внимания Хесуса.

— Нет, — заявил он. — Вы должны были заплатить по счетам. И вы это сделали. Отдали долг глазом. Это — судьба.

На сей раз рот разинул садовник, не веря своим ушам; он смотрел на говорившего и думал, что видит перед собой ничтожество, какое-то ядовитое насекомое:

— Не будь у меня такого почтения к магистрату Кайседо и его супруге, крестным моего сына, давшим мне работу и жилье в своем поместье, и не находись здесь сеньорита Уриэла, я бы…

— Вы бы? — подбодрил его Хесус, но сразу же забыл о прозвучавшей угрозе. — Слушайте все! Хватит надрываться. Нужно ведь и мозгами шевелить хотя бы иногда. Когда вкалываешь, как вы, думать невозможно. А чего это вы зеваете? — вдруг спросил он, переведя взгляд на главную повариху Хуану, давно работавшую в доме Хуану Колиму, которая остановилась на минутку послушать, уперев руки в боки. — При зевке душа вылетает, донья Хуана, так что прикрывайте рот, когда зеваете; а если уж не прикрыли, так хватайте свою душу двумя пальчиками, кладите ее в рот и скорее глотайте, а то так и без души можно остаться.

Рот поварихи открылся не чтобы зевнуть, а чтобы поглубже вдохнуть. Хесуса она знала. Этого человека — если в двух словах — она терпеть не могла. Но заставила себя улыбнуться. Садовник Лусио допил свой кофе. Не говоря ни слова, он вышел из кухни и отправился в зимний сад — удалился в крытую оранжерею, служившую ему убежищем.

Дядюшка Хесус не улыбался.

— Дядюшка, — заговорила Уриэла. — Вы что, и есть не будете?

Но горничная уже ставила перед Хесусом горшочек с похлебкой.

— Помни, я не голоден, — еле слышно ответил он. А потом, уже для всех, провозгласил: — Хорошо, раз уж ты так настаиваешь, не могу тебя не уважить.

Трясущимися руками он поднял горшочек и без лишних церемоний под изумленными взорами прислуги стал вливать в себя его содержимое. Похлебка поглощалась с жадностью преступника, осужденного умереть голодной смертью.

«С ума сошел, — подумала Уриэла, — он же обожжется».

От похлебки поднимался пар, она ручьями сбегала из уголков рта, стекала по шее. Осушив горшочек, он схватил со дна куриную ножку и в мгновение ока дочиста ее обглодал. И, не отрывая глаз от потолка, или от небес — как птицы, когда пьют, — вылизал гущу со дна кастрюльки, потребовал добавки, дожевал то, что оставалось во рту, сглотнул, рыгнул, выдохнул и встал на ноги.

— Теперь я пошел, — проговорил он.

И покачнулся.

Смутившись, слуги, словно сонм призраков, вернулись к работе. Дядюшка Хесус неверной походкой направился к выходу. Вдруг он развернулся и неуверенно проговорил:

— Кажется, я умираю.

Уриэла прикрыла глаза, потом вновь открыла: ну почему, почему именно с ней такое должно было приключиться?

— Дядя, — сказала она, — я провожу вас до дверей.

— Проводишь, но не сейчас, — возразил ей Хесус. — Сначала дай мне поспать. У меня будет сиеста, после чего я возобновлю свой путь на край света.

И, ко всеобщему изумлению, направился в угол кухни, в закуток возле печки, свернулся в клубок на полу и провалился в глубокий сон — так, по крайней мере, всем показалось.

Старая кухарка Хуана Колима поняла, что девочке Уриэле с дядюшкой не справиться; «ни за что ей его не добудиться», — твердила она себе под нос и, недолго думая, поднялась в комнату своей сеньоры, чтобы по секрету той обо всем сообщить. Без лишних церемоний вошла она в спальню и даже не заметила Италии, сложенной пополам в кресле перед отцом. Хуана Колима подошла к сеньоре и шепнула ей на ухо страшные слова:

— Заявился ваш братец Хесус, сказал, что сейчас умрет, и улегся спать или умер у печки.

Никогда еще ни один женский вопль не обладал такой силой, как немой крик, вырвавшийся из груди Альмы Сантакрус.

— Боже ты мой, — шепотом возопила она. — Только этого мне сегодня и не хватало.

4

Франция, старшая из сестер Кайседо, которой на днях стукнуло двадцать семь, сидела у себя в комнате за письменным столом, в центре которого красовалась рамка с фотографией Родольфито Кортеса, ее суженого, о помолвке с которым и матримониальных планах знали только сестры и ее лучшая подруга Тереса Алькоба.

Девушка в очередной раз просматривала полученный у нотариуса перечень документов, необходимых для смены имени. Из всех дочерей магистрата она первой взбунтовалась против своего имени, данного ей родителями. Другого она пока что не выбрала, да ей, собственно, было не слишком важно, станет ли она Лусилой, Хосефой или Марией; она всего лишь хотела как можно скорее сменить свое, избавиться от абсурдного имени Франция, порождения бог знает какого горячечного бреда, какого безумного каприза, вспыхнувшего в мозгу ее отца; бывают же и не безумные капризы, думала она.

Магистрат Игнасио Кайседо не придумал ничего лучшего, как называть своих дочек именами страны или города, где каждая из них — с интервалами в два года — была зачата.

Франция звалась так по той причине, что именно во Франции Начо Кайседо и Альма Сантакрус наслаждались медовым месяцем: на упругих кроватях в Париже и на пышущих жаром в Марселе. Вторая дочка стала плодом любви, освеженной в Португалии, и по этой причине звалась Лиссабона; третья получила имя Армения по названию центра провинции Киндио[3] четвертую из сестер нарекли Пальмирой по имени города в провинции Валье-дель-Каука, пятую — Италией. Избежала участи быть названной в честь какого-нибудь города только Уриэла, и удалось ей это исключительно по той причине, что в канун появления девочки на свет матери ее приснилось, будто к ней явился архангел Уриэль с известием, что сновидице предстоит узреть Господа в образе блистательного цветка. Вследствие чего при крещении дочки сеньора Альма настояла — к вящему изумлению сеньора Идальго и магистрата — на имени Уриэла. Вот так, каким то чудом, спаслась Уриэла, поскольку в противном случае ей бы досталось имя Богота.

Эта прихоть, или экстравагантная выходка, а по мнению кое-кого из родственников, не более чем временное помешательство — называть дочерей именами стран и городов — для самого магистрата было делом совершенно естественным. В юности он, как и другие представители своего поколения, почитал себя поэтом, а быть поэтом означает не что иное, как отличаться от всех остальных, как в хорошем, так и в плохом. Единственным, что сохранилось у магистрата от той юношеской болезни, оказался поэтический способ выбора имен дочкам. В других отношениях он был полноценным юристом, ничем не отличавшимся от любого из многочисленной армии законников страны — что признавал и сам Игнасио Кайседо, — от всех тех, кто изучал право вовсе не для того, чтобы вершить правосудие, а с целью его попирать. При этом практикуемые им неправедные решения были не столь возмутительны, и он пользовался репутацией честного специалиста по уголовным делам, будучи автором докторской диссертации, удостоенной специального отличия в коллегии адвокатов, — «Законность и необходимость экспроприации земель индейцев в пользу государства». Он водил дружбу с видными политиками, в число которых входил и экс-президент республики. Да он и сам был политиком, членом консервативной партии, и в день убийства лидера либералов Хорхе Эльесера Гайтана, случившегося в 1948 году, разъяренная толпа чуть было его не распяла, причем буквально; это случилось в одном из портовых городов на Тихоокеанском побережье, «названия которого я не желаю вспоминать», говаривал он.

Игнасио, или Начо, Кайседо снискал заслуженную славу красноречивого оратора, философа и провидца: он не упускал случая поговорить о том, каким станет мир через десять, двадцать и даже сто лет. Его выступления в Верховном суде, где он блистал интеллектом, удостаивались аплодисментов не только консерваторов, но и либералов; он силился примирить депутатские фракции и радел о народном благе, каковые усилия неизменно оценивались высоко именно потому, что никогда не увенчивались успехом, однако, как он сам говорил, к нему следовало стремиться, чтобы соблюсти приличия.


И хотя в эту пятницу, день родительского юбилея, у Франции не было времени на подготовку ходатайства о смене имени, она пообещала себе заняться этим делом в ближайший понедельник с утра; «какие-то считаные часы осталось мне быть Францией, — думала она, — а потом меня будут звать… не знаю как, но уж точно не как сейчас».

А еще на столе ее лежал маленький желтый конверт с ее именем и адресом. До сих пор он как-то не попадался ей на глаза; на почтовом штемпеле виднелось число недельной давности; «промашка Ирис, — подумала девушка, — не вручила мне лично в руки корреспонденцию, а ведь это могло быть известие о чьей-либо смерти, а я ни сном ни духом, целую неделю знать ничего не знаю; впрочем, от куда у меня такие мрачные мысли, кто же мог умереть?»

Франция, девушка стройная и хрупкая, как и ее сестры — всех их отличало изящество, подчеркнутое меланхоличным взглядом, — в прошлом году получила диплом по архитектуре. В студенческие годы она мечтала продолжить обучение в Канаде: поступить в магистратуру, потом в аспирантуру, — однако ее жених Родольфо Кортес, биолог, также недавно окончивший университет, сделался непреодолимым препятствием для реализации этих планов. С его точки зрения, первым шагом на пути к совместному счастью должна была стать женитьба, вторым и третьим — рождение детей и выбор местом жительства города Кали[4] вселение в дом с бассейном неподалеку от дома его родителей. Грезы о магистратуре и докторской степени развеялись как дым.

На оборотной стороне желтого конверта значилось имя отправителя: Тереса Алькоба. Тереса была лучшей подругой Франции и жила в Кали. Это девушку заинтриговало: с Тересой она обычно общалась по телефону. Франция вскрыла конверт. Узнав почерк подруги, принялась читать. Вместе с краткой запиской в конверт была вложена согнутая пополам газетная вырезка. По мере того как глаза пробегали по строчкам, улыбка стиралась с лица Франции:


Прости меня, дорогая Франция, но мой долг подруги — открыть тебе глаза. Постарайся не слишком страдать.

Страдай лишь в меру необходимости.

Нет такого несчастия, которое длилось бы сто лет, и тела, которое бы его вынесло.

Тереса


Газетную вырезку Франция разворачивала так, словно прикасалась к мерзкой коже ядовитой змеи, что внезапно повернула к ней голову и укусила в самую душу: там было фото ее суженого, Родольфито Кортеса. Облаченный в выходной костюм, он выпуклыми лягушачьими глазами глядел прямо в камеру, а внизу крупными буквами было написано:


Сегодня вечером в клубе «Колумбия» города Кали свежеиспеченный обладатель университетского диплома по биологии Родольфо Кортес Мехиа объявит о своем намерении сочетаться браком с Гортензией Бурбано Альварадо, бакалавром Колледжа Апостола Сантьяго. В присутствии губернатора дель Валье, отца невесты, доктора…


Читать дальше не было сил. Вырезка упала к ногам Франции. Девушка побледнела, похолодела как лед и, не веря самой себе, поняла, что вокруг сгущается ночная тьма — сначала перед глазами, потом в ней самой.

Она лишилась чувств.

5

Ранний приход братьев Ике и Рикардо Кастаньеда, племянников Альмы Сантакрус, стал сущим спасением. Тетка немедленно распорядилась провести их в малую гостиную, небольшое помещение перед столовой, подать им кофе, и пусть они там ее дожидаются, но только вдвоем.

Оба брата прикатили на мотоциклах; это были те самые два брата, которым однажды дядюшка Хесус устроил звонок из больницы с известием о своей смерти. Парни приходились ровесниками Франции и Лиссабоне, но, в отличие от Франции, ни один из них не доучился в университете, да и не собирался: каждый устроился на теплое местечко в министерстве юстиции, где обоих признавали имеющими докторскую степень по юриспруденции. Отнесение их в эту категорию, как и занимаемые ими должности, которым могли бы позавидовать и дипломированные специалисты, причем с опытом работы, являлись подарком магистрата Кайседо, который время от времени пользовался своим влиянием ради вспомоществования родственничкам по части раздачи им весьма недурных постов. Такого рода употребления и злоупотребления своим влиянием нимало не беспокоили магистрата: именно так он и должен был поступать, то же самое сделал бы на его месте любой другой гражданин страны.

Ике Кастаньеда с младых ногтей питал нездоровую страсть к Франции, ничем, по ее словам, не сдерживаемое идолопоклонство; этим и объяснялся тот факт, что он примчался на юбилей сильно заранее, лелея надежду остаться с ней наедине: в безумии любовной горячки он намеревался безотлагательно просить ее руки. Рикардо, горой стоявший за брата, чувствовал себя обязанным быть, в свою очередь, влюбленным в Лиссабону, вторую дочь супругов Кайседо, застенчивую студентку фельдшерской школы. Будучи конфидентом Ике, Рикардо ходил за братом тенью и оказывал ему всяческое содействие, служа и вестовым, и секретарем, к тому же с благодарностью прислушивался к его советам, весьма ценным, если имеешь в виду и дальше держаться за свое место служащего с белым воротничком и галстуком в министерстве, где он, в точности следуя полученным советам, вступил в профсоюз; Ике убедил его в том, что в таком случае его уже никогда не смогут выкинуть на улицу, что даже самые тупые, самые криворукие не окажутся за порогом, если они члены профсоюза, и прибавил, что хорошо бы им распределить усилия: Ике будет работать под боком у начальства, а Рикардо — среди рабочих лошадок, и так они всегда прикроют друг другу спину, как два разведчика или контрразведчика; прям как в кино — думал про себя увлеченный этой перспективой Рикардо.

Альма Сантакрус появилась в малой гостиной в смятении чувств; она вошла в купальном халате, а на лице ее отражалась такая скорбь, что племянники тотчас же решили, будто кто-то только что отошел в мир иной, наверняка сам магистрат — кто ж еще мог помереть в этой семье с шестью девицами на выданье, не предназначенными в жертву богам? Братья забеспокоились, поскольку без покровительства магистрата жизнь в министерстве легкой для них уже не будет. Услышав о причине скорби тетки, оба дружно, с явным облегчением расхохотались: речь идет всего-то о Доходяге; так что нужно сделать? Они с нетерпением, хотя и с некоторым опасением, слушали свою тетушку, вспыльчивый нрав которой давно уже стал притчей во языцех. Тетушка Альма, столь же щедрая, сколь и самовластная, выглядела огорченной не на шутку. И они пытались выловить хоть мало-мальский смысл в ее словах, какими бы они ни казались абсурдными:

— Хесус заявил в кухне, что сейчас помрет, и теперь то ли спит, то ли лежит мертвый у печки. Или притворяется мертвым, а сам спит, с ним никогда толком не знаешь, и он собирается остаться здесь, на прием, а с него станется — он и монсеньора Идальго танцевать потащит, за ним не заржавеет. Вот ключи от фургона. Найдете его в кухне; если не послушается, если не проснется, тогда тащите его в гараж, подобру-поздорову или силой, посадите в машину и увезите прочь, как можно дальше от Боготы, ладно, не слишком далеко, но за пределы Боготы — в Чиа или Табио, сами выбирайте, — и снимите ему номер в отеле с пансионом на три дня. Чтобы не смог вернуться в дом сегодня, вот о чем я толкую, и тогда Господь и я сумеем вас отблагодарить.

И она протянула Ике пачку банкнот на расходы. Ике сунул банкноты в карман, но попытался спорить:

— А Самбранито, тетушка? Разве не может его отвезти Самбранито — он же как-никак шофер.

— Но я не хочу, чтобы кто-то знал о таком решении деликатной проблемы; пусть это останется между нами, кровными родственниками. Самбранито поедет на «мерседесе» за Адельфой и Эмператрис, это мои сестры, если ты вдруг запамятовал; кроме того, Адельфа должна быть со своими дочками, трусишка. Тебе что, страшно?

— Мне не бывает страшно, — явно погрустнев, сказал в свою защиту Ике. — Не хочется только на вечеринку опоздать.

— Опоздать? Да вы к обеду вернетесь, ваши тарелки уж вас точно дождутся. Праздник начнется ближе к вечеру, оркестр Сесилио начнет оглушать нас с трех часов дня. Отсюда до Чиа не больше часа пути; прибавим еще час на обратную дорогу — итого два; делов-то — вдохнуть и выдохнуть. Лентяи, дуйте отсюда, хватайте его и везите отсюда с глаз долой.

Сеньора Альма вручила ключи от фургона опечаленному Ике, старшему из братьев Кастаньеда. После чего перекрестила голову каждого, словно благословляя не только эти головы, но и порученное им рискованное предприятие.

Ике и Рикардо помчались в кухню.

6

Доходяга пребывал на прежнем месте: в позе зародыша, в окружении суетливой прислуги, к тому же под юбками, заметил Ике, пораженный несметным множеством юных девиц в поварских колпаках и фартуках, желавших выяснить, не воскрес ли мертвец, — их воздушные юбки так и летали над покойником, так что провидца Ике озарило не лишенное оснований предположение, будто дядюшка-пройдоха хоть один-то глаз приоткрыл и изучает всевидящим оком то, что ему не по зубам.

— Ну-ка, дядюшка Хесус, — подступился к нему Ике, — пойдемте-ка прогуляемся. Ежели вам нездоровится, то мы доставим вас прямиком к врачу, позвольте вам помочь, ну-ка.

Ответа не последовало.

Ике подхватил его под мышки, Рикардо взял за ноги. Шепоток восхищения пробежал по всей кухне: в первом ряду публики оказались барышни — ротики приоткрыты, глаза распахнуты; чуть подальше — официанты, а за ними — Уриэла с доньей Хуаной и Самбранито. Уриэла хотела выяснить, что именно намерены сотворить кузены с дядюшкой, намеревалась все разузнать, но потихонечку, незаметно для них: с ее точки зрения, Ике и Рикардо представляли собой парочку несусветных клоунов, к тому же влюбленных во Францию и Лиссабону; еще те женишки, подумала она, редкостные уроды.

Невзирая на то, что дядюшку никто не назвал бы толстяком — скорее это был мешок с костями, — не пройдя и трех шагов, братья Кастаньеда обессилели. Как и любой покойник, дядюшка Хесус обмяк и сильно потяжелел. Глаза Хуаны сверкнули насмешкой пополам со скорбью.

— Куда это вы его тащите? — не удержалась она от вопроса.

— В гараж, — буркнул Рикардо, обводя присутствующих взглядом, словно в поисках поддержки.

Шестидесятилетний Самбранито, шофер и мастер на все руки, прикинулся глухим: одно дело — вбить гвоздь, и совсем другое — взвалить на свой горб мертвеца. Официанты стояли столбами: не для этого их нанимали. Донья Хуана вздохнула; ее любопытство не получило удовлетворения: ей хотелось узнать, куда именно его увезут, когда вынесут из дома, в какую такую страну, — потому как пребывала в полной уверенности, что дядюшка Хесус может вернуться откуда угодно.

Братья крякнули и вновь взялись за гуж: будет же стыд и позор, ежели не сдюжат. Никогда еще не случалось им обнаружить свою слабость, «да еще и у всех на глазах, сечешь, Ике?» — сетовал павший духом Рикардо.

— Позвольте вам помочь, — послышался хриплый голос, дошедший до них бог знает из какого промерзлого места.

Это был садовник.

Лусио Росас споро и невозмутимо выступил вперед, наклонился над телом, вцепился в него, одной ручищей поднял и закинул себе за спину.

Ике почудилось, что дядюшка Хесус в ужасе приоткрыл глаз, однако остался неподвижным: скорее мертв, чем жив. И степенной процессией — Лусио с мертвецом на плече и два брата в арьергарде — они направились в гараж. Садовник сгрузил тело на заднее сиденье фургона и обернулся к братьям.

— Готово, — объявил он.

— Лусио, — обратился к нему Ике, — а тебе есть чем заняться? У меня тут идея проклюнулась.

— Никаких особых занятий, сеньор. Я полностью свободен.

— Поехали с нами, Лусио, поможешь нам его оприходовать.

Из машины послышался какой-то шум, будто что-то там зашевелилось: не мертвец ли? Ну да, конечно, мертвец, причем этот мертвец подслушивал.

Два брата дружно плюхнулись на передние сиденья. На заднее уселся садовник Лусио, положив голову Хесуса себе на колени. В гараже гулко зафырчал мотор «форда», пространство наполнилось черным горьким дымом, а донья Хуана собственной персоной широко распахнула ворота навстречу лучезарному утру; она сияла улыбкой, явно помолодев; «увезите его куда подальше, — восклицала она сквозь зубы, — отправьте его в преисподнюю».

7

Двадцать лет назад, в 1950-м, садовником Лусио Росас еще не был, а был продавцом блендеров «Остер» — из тех, что с товаром по домам ходят.

Кроме супруги, на которой тогда он только-только женился, у него имелось еще два увлечения: разведение лекарственных растений, с которыми он вел разговоры, и охота — время от времени со стареньким ружьишком на плече и в соломенной, как у гнома, шляпе он отправлялся в холмы. Настреляв горлинок, он заводил разговоры и с ними, поскольку беседовать с птицами и растениями казалось ему несколько предпочтительнее, чем толковать с самим собой. Дело было в том, что женился Лусио уже больше года назад, и они с супругой успели, видимо, сказать друг другу абсолютно все, после чего онемели. Оба с удовольствием ходили в кино, особенно им нравились детективы, но, выйдя из зрительного зала, супруги даже не пытались обсудить фильм — настолько сильна была охватившая их немота.

Жили они на третьем этаже доходного дома в одном из районов, заселенных работягами. В те времена за этими домами текла речка с чистой прозрачной водой, тянулись к небу леса, высились голубые холмы. Пение горлиц в чаще леса звало за собой: зоркие птицы, вовсе не легкая добыча, носились зигзагами в небе, кувыркались и выписывали пируэты, летали туда-сюда, взмывали вверх и камнем падали вниз, дразнили. Его не интересовали ни овсянки, ни ласки с землеройками, как не привлекали его внимания ни ястреб, ни дрозды, ни пастушки, ни морские свинки. С горлицами же у него имелось полное взаимопонимание. Увлеченный их крылатым следом, он поднимался на рассвете и бегал за ними по окружающим холмам, влажным и живым. В отличие от леса, Богота пребывала в запустении. Два года назад, когда был убит глава государства, народ, словно река, вышедшая из берегов, не имея никакого разумного начала, могущего направить его хоть в какое-то русло, взялся за поджоги и за пьянку, и город не зализал эти раны и по сей день: куда ни глянь, почерневшие от копоти кирпичи; голос Боготы был стуком страдающего аритмией сердца. Вот отчего уходил бродить по холмам Лусио Росас: чтобы забыть Боготу.

Итак, он отправился на охоту, однако в то утро, раннее утро, на душе у него скребли кошки. Выйдя на лесную полянку, Лусио сел на трухлявый ствол, опустил ружьишко на землю и погрузился в бездонный колодец печали, будто предчувствуя, что добром этот день для него не кончится; когда он станет об этом вспоминать, то сам удивится тому, что в голове его мелькала мысль о грядущем несчастье. Но он не предпринял никаких усилий, чтобы избегнуть предначертанного свыше, никак не сопротивлялся судьбе, не ставил себе целью убить еще одну горлицу — зачем? пусть себе летают, так будет лучше. Он уже по самое горло был сыт этими горлицами; жена его все равно не могла придумать ничего нового, чтобы приготовить такую дичь, и без конца повторяла одно и то же: горлицы в маринаде, суп из горлицы, горлицы жареные и тушеные; он же предпочитал птицу под луковым соусом, но и от этого блюда его уже начинало тошнить. «Оленя бы подстрелить — другое дело», — посетовал он и пошел обратно в свой сонный район.

Лусио с женой и своими растениями жил на третьем этаже четырехэтажного дома, где снимали квартиры разные семьи. Дом был допотопным, из тех, в которых потолки с арабесками и имеется задний вход для лошадей; на каждом этаже было по балкону; как и всякий раз, когда он шел вверх по склизкому склону, Лусио Росас машинально, словно в знак приветствия, поднял голову и поглядел на свой балкон. И вот тут он и обнаружил влезавшего на его балкон грабителя. Лусио не долго раздумывал. Вскинул ружье и прицелился.

Выстрел никого не разбудил: в городе давно привыкли к звукам пальбы. Свидетелей не оказалось, как и возможности доказать, что грабитель был не кто иной, как грабитель. Подстрелен был человек, проживавший в том же районе, некий Хосефито Артеага, сапожник по профессии. Вдова выступила со стороны обвинения: Хосефито был кем угодно, но только не грабителем.

Возражать ей никто не стал, хотя все в округе знали, что Хосефито — вор. Он мог быть по профессии сапожником и вместе с тем вором или вором по профессии, а сапожником в качестве бесплатного приложения. Не единожды случилось Хосефито умыкнуть утюг или прихватить у кого-то стул либо чемодан; люди, судя по всему, его жалели и по причине этой жалости о кражах не сообщали; так что Хосефито Артеага представлялся ни в чем не повинным гражданином, обитателем окраины города. Лусио Росас не имел возможности собрать сумму, запрошенную адвокатом вдовы для возмещения ущерба в ходе досудебного примирения сторон, и перед ним разверзлась пропасть тюремного заключения бог знает на сколько лет. Его немедленно уволили с работы, так что продавцом он уже не был. К несчастью, защищавший его адвокат по назначению стал еще одной дурной новостью, причем наихудшей: с самого начала считая дело проигрышным, он спросил у Лусио, не приходило ли ему в голову, что забравшийся в его дом грабитель — вовсе никакой не грабитель, а любовник его супруги.

— Тогда бы я еще вернее его убил, — сказал Лусио Росас. — Убил бы его дважды, сеньор.

Сказал он это без всякой иронии, с привычной для себя искренностью.

Ответ дошел до ушей адвоката Начо Кайседо, заглянувшего в тюрьму. И Начо Кайседо, на двадцать лет моложе, с большим запасом сочувствия и еще не магистрат, вступил в дело. Слова садовника усладили его слух.

Он безвозмездно взял на себя защиту и с убийственной иронией обнажил в суде малоприглядную действительность жизни района, где даже не из страха, а просто в силу беспечности не нашлось никого, кто, пусть из сострадания или подчинившись капризу, взял бы на себя труд заявить, что покойник есть не что иное, как самый настоящий грабитель, районный воришка. Но в конце концов, заявил Начо в своей речи, это все же оказалось выявлено и подтверждено кое-какими сочувствующими; и точно так же, как в каждой деревне всегда найдется местный дурак, имеется у нее и свой вор; жалость и сострадание к вдове не препятствуют тому, чтобы свершилось правосудие, правосудие же едино и идет единственно верным путем; и хотя в Колумбии правосудие хромает, едва ползет и все никак не может доползти до цели, однако рано или поздно наступит-таки день, когда никто не усомнится: Лусио Росас невиновен, пострадавший как раз он сам — ведь это ему был причинен ущерб, и он, наряду с общественным разбирательством, заслуживает возмещения убытков со стороны государства.

Не последовало ни возмещения убытков, ни разбирательства, однако Лусио Росас вышел на свободу. Благодетель его пошел в щедротах своих еще дальше: ввиду того, что Лусио лишился прежней работы, тот поинтересовался, что Лусио умеет и на что сгодится, после чего нанял его садовником в семейное поместье Мельгар. Лусио Росас будет благодарен ему по гроб жизни: за доктора Кайседо он мог и убить. Ведь тот не только дал ему работу, но еще и предоставил возможность уехать с женой в загородное поместье, где все так зелено, где так много деревьев и трав, где хороший климат.

Однако на этом лазурном небосклоне имелось и облачко: выстрел и смерть Хосефито Артеаги. Этого нельзя было сбрасывать со счетов. Вот почему, когда давеча на кухне Хесус спросил, каким таким манером садовник мог потерять глаз, и сам же ответил, что за ним наверняка был должок, Лусио Росас в душе содрогнулся: неужто этот земляной червяк намекает на его судьбу? Слышал ли он что-нибудь о его прошлом? Знает ли чего? Нет, конечно же нет. Но все же: почему жуткий обладатель огромных ушей сказал то, что сказал, с какой стати ему пришло в голову это вывалить?

Еще раз дрожь пробежала по телу Лусио Росаса уже в фургоне, когда голова этого земляного червя лежала у него на коленях.

8

Мертвец очнулся. Сел. Пришло время воскреснуть.

— Что приключилось с этим миром? — вопросил он. — Где я?

Оба брата обернулись к дядюшке Хесусу.

— Наконец-то проснулся, дядюшка-покойник, — констатировал Ике, притормозил и съехал на обочину. — Очень хорошо, теперь поговорим.

— Как я здесь оказался, в этом авто? Когда меня сюда принесли? Я был в кухне с Уриэлой, потом у меня, кажется, закружилась голова, и я уснул. А это кто такой?

И с нескрываемым подозрением он воззрился на невозмутимое лицо сидящего рядом человека с повязкой, как будто раньше никогда его не видел.

— Все очень просто, дядя: дело сделано, пути назад нет. Мы выполняем данное нам поручение. Короче говоря, тетушка Альма снабдила нас билетом в один конец на край света — для вас, дорогой дядюшка. Велела нам отвезти вас в Чиа (или в Китай?) и заселить на три дня в отель по системе «все включено». С какой целью? Чтобы вы не появились на сегодняшнем юбилее, дядюшка, чтобы вы, случаем, чего-нибудь там не замарали.

— В каком смысле — чтобы я чего-нибудь там не замарал? — взъелся дядя Хесус. — С каких это пор ты мне дерзишь? Напомню тебе, несчастный, если ты вдруг забыл: я тебе не кто-нибудь, а твой дядя, брат твоей мамочки.

— Вы, дядюшка, пожалуй, последний человек в мире, кому я должен быть благодарным, — отвечал Ике. — Вам-то вообще никто спасибо не скажет, а вот вам и вправду следовало бы испытывать ко всем благодарность. Слушайте, дядя, у меня для вас предложение, я серьезно. Будь вы мне хоть тыщу раз родственник, только все мы знаем, что вы за дядя на самом-то деле и как вы все время даете маху — то одно, то другое. Однако в этот раз на кону юбилей тетушки Альмы, и ни она, ни я не хотим проблем. Слушайте внимательно и не перебивайте. Тут с нами Лусио, тетин садовник, помните его? У меня появилась идея: ему-то мы и поручим отвезти вас в Чиа. Тетя Альма дала мне вот это, — Ике поднял руку и помахал перед глазами Хесуса пачкой банкнот, — оплатить вам номер в отеле на целых три дня. И она всячески порекомендовала не давать вам в руки ни одного сентаво. Так вот, деньги я отдам Лусио. Вот, дон Лусио, возьмите и считайте это приказом: отвезите моего дядюшку в Чиа в какую-нибудь гостиницу или хоть на Луну, главное, подальше и ровно на три дня.

Дядюшка Хесус в ужасе проследил взглядом, как Лусио Росас прячет деньги в карман.

— Шоссе совсем рядом, отсюда видно, — сказал Рикардо, тыча пальцем в окно. — Там ходят автобусы в Чиа, их можно остановить. Точно не заблудитесь.

— Ни за что! — возопил Хесус, вскипая от возмущения. — С места не сдвинусь. — Он открыл свое окно, чтобы впустить свежий воздух, и сложил на груди руки.

— Дядюшка, — заговорил Ике, — если ты любишь деньги и при этом в своем уме, а именно таким ты всегда нам казался, то выйдешь из машины здесь вместе с Лусио, а уж там ты волен постараться убедить его оставить тебя в Боготе, но только дома, откуда ты и носа не высунешь. Тем самым деньги на отель останутся у тебя. Ясное дело, какой-то процент ты оставишь Лусио, который взял на себя труд донести тебя из кухни до машины и так или иначе, но потратил на тебя время и силы. В общем, умный и с полуслова поймет. Но если, получив эти денежки, ты не выполнишь условия сделки и заявишься в дом моей тетушки, то я, Богом клянусь, вышвырну тебя собственными руками, потому что в таком разе ты очень сильно меня подставишь, понимаешь? Тогда я тебе лично задницу нарумяню, будь ты мне хоть сто раз родным дядей. И я буду не первым на свете племянником, который наставит на путь истинный своего негодного дядю-упрямца. А теперь вылезай из машины и сделай свой выбор. Выходите оба — у нас мало времени: суди сам, нас там у тетушки ждут.

— Это не совсем справедливо, — возразил дядюшка Хесус, развалившись на сиденье, а Ике уже выпрыгивал из кабины и бежал к задней дверце, у которой сидел его дядя, и одним рывком, схватив под мышки, выдернул его из машины и усадил на обочину.

— И вы тоже вылезайте, Лусио, — закричал он.

Лусио Росас вышел из машины с совершенно бесстрастным лицом. Дядюшка Хесус, совершенно ошарашенный и не менее огорченный, все еще пытался что-то сказать, но Ике продолжил:

— Лусио, увезите этого недоноска в Чиа или куда подальше, но так, чтоб он не вернулся, и имейте в виду: это распоряжение тетушки.

После чего снова залез в фургон и ударил по газам.

Взвизгнули шины. «Как в кино», — подумал Рикардо и выглянул в окно. И увидел, как уменьшающийся с каждым мгновением Лусио идет к дядюшке Хесусу с широко раскинутыми руками, будто желая воспрепятствовать побегу. Никуда дядюшка не скроется, рассудил Рикардо, он хорошо знает, в чьих руках деньги, к тому же Лусио уже вроде как начал в чем-то его убеждать. «Уговорит ли? — подумалось Рикардо, и он сам себя успокоил: — Уговорит».

Ике Кастаньеда думал только о боготворимой им кузине Франции. Они не виделись уже целый месяц. Месяц назад в малой гостиной он поцеловал ее в губы, прильнув к ней на несколько убийственных секунд, и она не воспротивилась.

9

Лиссабона и Армения Кайседо уже были одеты для семейного торжества. Обе они оказались в гостиной на третьем этаже, где на стене висело самое большое зеркало в доме.

— Ты — принцесса, — обронила Лиссабона, окинув себя взглядом в зеркале.

— Это ты о ком? — поинтересовалась Армения. — Обо мне или о собственном отражении?

На обеих были длинные, в пол, платья с декольте, волосы собраны на затылке. Сестры рассмеялись, оглядев друг друга с головы до ног, взялись за руки и, не прекращая смеяться, побежали по длинному коридору в комнату Франции.

Там они ее и нашли: на спине, без чувств, рука поверх глаз, как будто она только что явилась в этот мир и лишь начинает жить.

В этот момент в комнату вошла Пальмира, четвертая по старшинству, и Лиссабона — она училась на медсестру, — приняв на себя роль доктора, велела ей принести стакан воды и таблетку аспирина. К возвращению Пальмиры сестры уже уложили Францию на кровать, устроив ее голову между подушками.

Она тихо плакала.

Три младшие сестры уселись вокруг кровати. А когда попросили рассказать, что с ней такое приключилось, Франция ограничилась одним лишь скупым жестом, указав рукой на газетную вырезку на полу. Пальмира подняла бумажку и стала вслух читать текст, а Армения и Лиссабона неодобрительно качали головами. Франция жадно пила воду; от аспирина она отказалась; взгляд ее где-то блуждал, она как-то сразу усохла, стала намного печальнее, чем всегда. Теперь ее и в самом деле глодала тоска.

— Кто бы мог подумать! — воскликнула Армения. — Ну и сукин сын этот Родольфито с его жабьей рожей, педик проклятый.

— Прошу тебя, помолчи, не ругайся, — хриплым голосом воспротивилась старшая сестра, — у меня живот болит. — И потребовала отдать ей газетную вырезку, тут же спрятав ее под подушку.

Отличительной чертой всех сестер Кайседо, не слишком друг на друга похожих, был оттенок печали в глазах. То ли нотка нежности, то ли что-то вроде того. Та капелька меланхолии, которая в зависимости от ситуации мгновенно преображалась в диапазоне от жестокой насмешки до вспышки энергии, которой веяло от их глаз и бровей; тем, кто имел с ними дело, — женихам и просто друзьям — было этого не понять. Что за странная меланхолия в глазах, мелькало в голове той же Уриэлы, словно приглашавшая встать на их защиту? Но с чего вдруг меня оборонять? Все это было унаследовано сестрами не от матери, которую отличал взгляд весьма требовательный, а скорее от отца, пришло к ним от витиеватого рода нескольких поколений юристов, в ряду которых Начо Кайседо отличался только тем, что сделал выдающуюся карьеру, достиг, так сказать, вершины, став образцом для подражания. Уриэла считала отца человеком «самого высшего сорта» среди всех родных. И неслучайно три его дочери, Армения, Италия и Пальмира, в данный момент изучали право, позволив отцу убедить себя в том, что правоведы — именно та профессия, которая в первую очередь нужна стране и к тому же обеспечит им растущие как на дрожжах доходы. Уриэла оканчивала среднюю школу и пока еще не решила, какую дорогу выбрать. Именно в этом и заключалась ее трагедия: ей давалось все, потому она думала, что не годится ни на что. На самом-то деле — и этим она не делилась ни с кем, только сама с собой, — она вообще не хотела продолжать учиться; ей казалось, что в начальной и средней школе, оставшихся уже за плечами, если она что-то и делала, так только теряла время.

Но сестры, все шесть, были далеки от извилистых путей и всяческих хитростей. На свой особый лад они были довольно прозрачными. Разница в возрасте между старшей и младшей составляла десять лет. Праздник по случаю юбилея свадьбы родителей сестры ждали с радостью. Ведь придут не только их кузены — непременно должен прийти еще и тот, кто в первый раз переступит порог их дома, развеяв скуку домашнего очага. Однако обморок Франции разбил в пыль все планы и ожидания. Они подумали, что сестра сошла с ума.

— Возьму себе имя Абандонада, — говорила она. — Нет. Лучше Репудиада. Или Деспресиада[5] Кайседо Сантакрус. Так меня будут звать.

— Глупость какая, — возразила Армения. — Что действительно стоит сделать, так это всыпать по первое число этому несчастному идиоту. Я слышала, кажется, что наши кузены Ике и Рикардо уже здесь. Тебе только слово стоит сказать: обломайте-ка рога этому бодливому козленку, и ты тут же получишь холодную месть на блюдечке с голубой каемочкой, Франция.

— Уберите ее от меня, — сказала Франция, отмахиваясь от сестры, как от комара.

Все засмеялись.

— Что особенно меня возмущает, — заговорила Франция, как будто сама с собой, — что он все время мне врал. И ведь придет, никуда не денется, придет к нам в дом, на наш праздник, ему достанет наглости заявиться сюда и глазом не моргнуть. Еще вчера советовался со мной о подарке, спрашивал, что бы подарить папе, ведь тот столько раз ему помогал, и это его место в системе здравоохранения ему организовал, и с покупкой «рено» помог… он же мне говорил, что мы поженимся, а я ему уже и рубашки гладила, подумать только: я — и гладила ему рубашки…

С этими словами Франция вновь залилась слезами.

— А может, ничего этого и не было, просто газетная утка, — зашептала осмотрительная Пальмира. — Может, эту новость просто проплатили, чтобы ты с ума тут сходила, чтобы слегла и загубила нам праздник.

— Нет, — ответила Франция. — Он — свинья. Все это правда. С некоторых пор он стал каким-то не таким, вроде сам не свой сделался, за руку меня уже не брал… Понимаете, о чем я?

Все засмеялись.

— Вот скотина, — сказала Лиссабона. — И он что, осмелится к нам заявиться?

— Встречу его с такими распростертыми объятиями, как никогда раньше, — заверила Франция. — Посмотрим. Но только пусть ни одна из вас не вмешивается!

— Вперед, — приободрила ее Армения. — Если я тебе вдруг понадоблюсь — намекни. Сразу прибегу.

— Нечего перед ним унижаться, — возразила Лиссабона. — Взять да и захлопнуть у него перед носом дверь, и вся недолга. Сказать: вас здесь не ждут, убирайтесь, ваше свинство.

— И ты туда же, Лиссабона? — угрожающе прорычала Франция. — Своими делами я буду заниматься сама. Обморок — подлянка со стороны моего сердца, не хочу на этом зацикливаться. Все свои проблемы я решу самостоятельно, потому что они — мои, а вы не суйтесь.

Предупреждение старшей урезонило остальных сестер. Все уже решено. Ей лучше знать.

И, как будто ничего не случилось, сестры продолжили красоваться перед большим, в полный рост, зеркалом в комнате Франции, без конца разглядывая свои лица и платья в самых разных позах и ракурсах, строя предположения о том, какие будут танцы, и кто кого ангажирует, и каким будет приглашенный оркестр, и какую музыку он будет играть. «И сегодня, непременно сегодня, я обязательно с кем-нибудь познакомлюсь, должна познакомиться», — думала Лиссабона. В эту секунду она вдруг заметила, что Франция, их старшая сестра — самая уравновешенная, самая практичная, во всем первая и никем не превзойденная, — сидит на кровати и ест газетную вырезку, уже доедает, запихнув в рот всю, целиком.

Сидит и упорно жует, и взгляд ее утонул в глубоком море ярости, плечи сутулятся, а пальцы с заостренными ногтями вцепились в спутанные волосы.

— Не ешь газетную бумагу, — раздался голос Уриэлы.

И когда она только вошла?

Уриэла — самая младшая, но голос ее прозвучал призывом оракула; ее слушались, ее устами глаголет истина.

— Чернила ядовиты, а типографская краска вообще как желчь: может прожечь тебе стенки желудка, — сообщила она.

И тут пережеванная газетная бумага пошла изо рта Франции обратно, словно ее рвало газетной вырезкой.


— Италия, — заканчивал свою речь магистрат, опустив широкую волосатую руку на плечо дочери. — Не ты первая, не ты последняя. Единственное, о чем ты должна помнить, что мы — с тобой. Ты родишь этого ребенка, моего первого внука; все мы будем его любить и защищать. Ты говорила, что твой друг… Кстати, как его зовут?

— Я зову его по фамилии.

— И какая у него фамилия?

— Де Франсиско.

— Де Франсиско, — повторил магистрат и пожал плечами. — С приставкой «де», — сказал он сам себе. — И где он живет, этот твой де Франсиско?

— В Эль-Чико.

Эль-Чико был районом несколько более высокого пошиба, чем тот, в котором располагался особняк семейства Кайседо. Магистрат медленно кивнул:

— Но как же его зовут? Не станешь же ты утверждать, что теперь молодых людей величают исключительно по фамилии.

— Порто.

— Как портвейн?

— Поэтому я и зову его по фамилии.

Дочь и отец избегали смотреть друг другу в глаза.

— А отец Порто — чем он занимается?

— Он — хозяин торговой сети «Королевский цыпленок», той, что торгует жареными цыплятами, — с еле заметной иронией ответила Италия.

— Это хорошо, — сказал магистрат, — такого цыпленка можно купить на каждом углу.

Порто де Франсиско, которому тоже было девятнадцать, как и Италии, студент с юридического, впервые зачавший потомство, обещал сообщить эту новость своим родителям с самого утра: по договоренности с Италией они должны были огорошить предков одновременно, однако Порто де Франсиско условленного шага не сделал, предпочтя не просыпаться в такую рань.

Италия об этом уже знала, потому что утром она первым делом позвонила Порто, но не дозвонилась. Подобная трусость, причем именно в тот момент, когда оба они договорились признаться вместе, в один час, соединив свою космическую энергию, как они сами заверяли друг друга, чтобы сделать объявление о том, что у них будет ребенок, так вот, подобная трусость продемонстрировала ей наконец ее положение и то место, в котором она находилась, ее точное место в мире, где она оказалась: одиночество.

Вот почему она плакала.

Но плакала она не только от этого.

Она не хотела ребенка.

И не знала, кому об этом кричать, к кому взывать о помощи.

Как избавиться от ребенка.

Потому что родители, по всей видимости, не рассматривали возможность воспрепятствовать его появлению на свет. Они бросили ее, отдали этому чаду — на всю ее жизнь.

Загрузка...