Часть вторая

1

Кузен Цезарь не смог придумать ничего более остроумного, как явиться на юбилейные торжества четы Кайседо верхом на белом муле. Повернув из-за угла на нужную улицу, мул произвел эффект карнавала: на шее звонко побрякивало ожерелье с бубенчиками, звенели вплетенные в гриву и подвязанные к коленям колокольчики, в ушах краснели гвоздики; мул высоко поднимал голову, копыта цокали по мостовой, хвост стоял трубой, лоб поблескивал, и хозяюшки вдоль улицы, передавая эстафету от окошка к окошку, приветствовали торжественное шествие. Мальчишки в форме бейсболистов, такой же как у подростков Нью-Йорка, следили за процессией из-за оград палисадников. Лицо кузена Цезаря, маска с застывшей навечно улыбкой от уха до уха, обращалось то вправо, то влево с единственной целью: убедиться, что его заметили, что он притягивает взгляды. Цезарь являл собой сорокалетнего здоровяка: он был толст, счастлив и усыпан веснушками, как любой рыжий, к тому же умел ездить верхом. Его сопровождал безукоризненный «шевроле», медленно, в темпе мула, следовавший за ним на расстоянии трех метров. За рулем авто сидела Перла Тобон, супруга Цезаря, рядом с ней — Тина, ее сестра. На заднем сиденье бурлили трое сыновей Цезаря Сантакруса: Цезитар, Цезарито и Цезарин.

Магистрат, скромная тень за гардиной, пристально следил за их приближением. Шесть его ослепительных дочерей приветствовали процессию с балкона; нет, кажется, не шесть, он присмотрелся: нет Уриэлы. Жена, до сих пор в купальном халате, направилась к дверям, заливаясь одновременно озабоченным и счастливым смехом. Цезарь был у нее любимым племянником. «Осторожнее, не упади, толстячок», — весело сказала она. Ее сопровождала свита в составе Хуаны, Ирис и Самбранито. Снизу доносился голос Ирис: она радовалась как девочка. Свидетелем прибытия званого гостя стал и постовой Марино: стоило ему узнать о праздновании юбилея, как он немедленно позвонил сменщику и сказал, что тому можно не приходить, он и сам подежурит до следующего утра. Так что он стоял в первых рядах зрителей, хотя интересовали его не мул и не всадник, а Ирис, по приказу сеньоры надевшая темную узкую юбку, что так хорошо подходит к золотистым кудрям. А эта белая кофточка на ней, думал Марино, точно хрустальная, а этот вышитый фартучек, а эти туфельки — вся она такая сладкая, эта телочка, и — для меня.

Любопытные соседки украдкой перебрасывались шуточками. Вкусы семейства магистрата показались им низкопробными: кому только в Боготе может прийти шальная мысль взгромоздиться на мула? Да еще в таком районе, как наш, боже ж ты мой! Празднество в доме магистрата явно обещало стать цирковым представлением. Сгорая от любопытства, кумушки делали вид, что вышли прогуляться по саду, — поливали цветочки, считали свои деревья и при этом краем глаза следили за возмутителем спокойствия, каменея, словно вороны.

— Какого черта ты взгромоздился на этого мула? Откуда ты его взял? — вопрошала Альма племянника.

— Из райских кущей, тетушка: ну разве эта скотинка не прекрасна? Ее зовут Росита, и она куда краше моей женушки. Перла меня к ней ревнует.

Мулица кивнула, мягко прошагала по булыжной мостовой и вытянула шею: нос к носу с сеньорой Альмой, нос к носу с Ирис, нос к носу с доньей Хуаной, нос к носу с Самбранито, как будто поздоровалась с каждым и всех узнала. Поверх спины Роситы сияла неугасимая улыбка кузена Цезаря: маска беззвучного смеха, грандиозная маска.

— Поди открой ворота гаража, Ирис, — велела сеньора Альма. — А ты, толстяк, заводи мулицу во двор. Нечего тут лыбиться.

Перла Тобон припарковала свой «шевроле» на тротуаре прямо напротив дома. Она открыла дверцу, из салона одним изящным движением вынырнули длинные обнаженные ноги, и вот уже их владелица машет сестрам, столпившимся на балконе. Цезарь пришпорил Роситу и въехал в гаражные ворота. Весь дом наполнился эхом цокающих подков мулицы, словно в него ворвалась кавалерия всадников.

«Вот она, женина семейка, — сказал себе магистрат, стоявший у края окна, за шторой. — Все дураки, что твой мул. Но эта как пить дать стоит не меньше скаковой лошадки».

Он уже успел оценить великолепные уши мулицы, огромные и заостренные, ее шелковистую, заплетенную косами гриву, он уже слышал переливы ее голоса от крика осла до ржания лошади — иль то был стон? Но больше всего магистрата занимал ее горделивый наездник. Он уже немало лет знал о похождениях Цезаря Сантакруса, знал этого сиротку, это единственное чадо, знал о его темных делишках, путаных бизнес-интересах вокруг марихуаны, сосредоточенных в Гуахире. Об этом поведал ему однажды сам Цезарь, желая похвастаться:

— Да я за десять месяцев заработаю столько, сколько какому-нибудь магистрату и за десять лет не успеть: мое дело — бизнес дня завтрашнего.

— Не завтрашнего. Сегодняшнего, — сказал ему тогда магистрат. — Бизнес завтрашнего будет другим, гораздо худшим.

Припоминая тот разговор, Начо Кайседо сделал то, чего обычно себе не позволял, за исключением тех случаев, когда ему неожиданно везло: он побаловал себя сигареткой. Однако на этот раз случай был явно не тот. Сейчас он просто-напросто раскаивался, что они с Альмой задумали этот праздник, и курил от досады и тревоги.

Магистрат раздавил сигарету в пепельнице. «Недолго осталось, скоро заявятся и другие чудики, — сказал он себе, — в том числе и из моей родии, однако родичи Альмы достойны, несомненно, ордена за заслуги: взять хотя бы этого Цезаря — придурок, невежда, начальной школы не одолел, как мне рассказывали; а его отпрыски? Все трое в матросских костюмчиках, все трое рыжие, как их папаша, и имя и у них почитай что одно на всех с небольшими вариациями: Цезитар, Цезарито и Цезарин — какое отсутствие воображения! Но зато мамочка — вот уж красавица! Подумать только, как женщины теперь одеваются! Как будто не одеваются, а раздеваются: вот когда эта из „шевроле“ вылезала, так у нее ж, считай, все было напоказ; мини-юбка — так они это называют? Зовут ее Перла, только Ике рассказывал, что Цезарь кличет ее Перрой[6] и что выпить губа у нее не дура: женщина-пьянчужка, а как же ей не пить, ежели в постели под боком такое животное? В любом случае такие визитеры не послужат хорошим примером для моих дочек. И когда только все это кончится? И зачем только я затеял торжество? Слишком много гостей сегодня для Альмы[7], слишком много гостей для моей душеньки, лучше сказать».

2

Во двор вели высокие кованые ворота, расположенные в дальнем углу сада. Когда-то там, позади особняка семейства Кайседо, стоял заброшенный дом, но магистрат выкупил участок, и дом снесли. Освободившееся место стало обширным задним двором, представлявшим собой зацементированный участок в окружении невысокой каменной ограды с вьюнками; имелся выход на другую улицу. Внутри росло несколько деревьев, стояли одинокие качели и собачьи будки для трех пожилых сенбернаров, кошачьи лотки с песком для двух персидских кошек, чьи спальные места располагались под одной крышей, и клетка с парой говорящих попугаев — настоящий дворец из бамбука, которым птицы пользовались только по ночам, а днем летали свободно: кошки никакой опасности для них не представляли, поскольку росли котятами бок о бок с попугаями и теперь глядели на них скорее со скукой, чем с жадностью. Кроме того, во дворе была кладовка, сарай для инструментов, стол для пинг-понга под навесом и деревенской работы алтарь Девы Марии де ла Плайя с фигуркой Богородицы из голубой глины, когда-то раскрашенной, только краски давно уже облезли.

Усевшись на вершине голого, без листвы, дерева, два попугая присутствовали при въезде во двор мулицы с седоком: птицы раз-другой встрепенулись и вновь застыли. Кошки вспрыгнули на верх алтаря и с высоты напряженно следили за поступью верхового животного; Ирис принялась успокаивать захлебывающихся лаем псов. Кузен Цезарь пустил мулицу рысью по периметру двора, чтобы она огляделась в незнакомом месте, после чего остановил ее под деревом с густой листвой, недавно зацветшей магнолией, вокруг ствола и в тени которой зеленел небольшой круг травы. Наконец он спешился и принялся расседлывать мулицу: неторопливо, без суеты, на глазах Ирис, не отводившей от этой сцены взгляда, ведь девушка видела мула живьем первый раз в жизни. Потом он отстегнул шпоры от заляпанных грязью сапог и бросил их на седло, на влажную, пропитанную запахом кожи поверхность. Кошки теперь прохаживались по сбруе и обнюхивали вожжи, с большим интересом трогая лапой гуж. Кузен Цезарь обильно потел, по толстой шее, несмотря на прохладный воздух, катились капли пота; рубашка на спине и под мышками промокла насквозь. Коротко стриженные рыжие волосы с бисеринками пота показались Ирис алыми, цвета крови, и только в этот миг она заметила, что Цезарь одет не для приема.

— Костюм и туфли везет жена, — словно читая ее мысли, заявил Цезарь. — Рано или поздно, но тебе придется сказать, где я смогу переодеться. — И сделал шаг по направлению к девушке. — Ирис, — произнес он, — принеси Росите ведро чистой воды. Скажи, чтоб ей порезали три дюжины морковок и сложили в кастрюльку. Если получится, засыпь хорошую порцию овса. Сама увидишь, как легко стать подругой Роситы. Не бойся, иди сюда. — Тут он взял Ирис за руку, подвел ее к мулу, приложил ладонь с растопыренными пальцами к горячему лбу животного, потом переместил ее на макушку поверх гривы и заставил погладить трепетную шею. Гвоздики попадали на землю, мулица сначала опустила голову, потом высоко ее подняла и повернулась к Ирис, прямо к ее лицу. — Погладь ее по гриве, она это любит, — сказал кузен. — Вот так. — Тяжелая ручища Цезаря на миг коснулась светлых завитков волос на шее Ирис, один палец дотянулся до ее макушки. Девушка вздрогнула, ее словно током ударило, и метнулась к калитке.

— Пойду за водой, — срывающимся от страха голосом проговорила она.

Кузен Цезарь разразился за ее спиной поистине циклопическим хохотом, который показался ей исторгнутым огромной пастью, чьи челюсти грозят сомкнуться на ее шее, невидимые, но вполне реальные. Ирис скрылась из виду, кузен, в свою очередь, тоже направился к воротам — медленной грузной походкой, покачивая огненно-рыжей головой и с бегающим жадным взглядом на сосредоточенном лице. На миг замедлил шаг перед коваными воротами.

Поколебался.

Но не счел необходимым вернуться и привязать мулицу.

3

Оставшись во дворе в полном одиночестве, белая мулица издала свойственный ей гибрид ржания и ослиного крика, а потом что-то вроде стона; большие водянистые глаза с тревогой обшаривали пространство, одна нога нервно постукивала по плитам. Потом мулица ржанула еще раз, теперь уже громче, и кошки снова ретировались на крышу алтаря; собаки ответили лаем, но не слишком убедительным. Один из попугаев — тот, который никак не желал говорить, — испуганно захлопав крыльями, сорвался со своего места и залетел в клетку, где стал клевать банан; второй облетел двор и уселся на ветку магнолии, в тени которой стояла мулица; это был попугай Уриэлы по имени Роберто; попугаем же Уриэлы он считался потому, что именно она, ценой целого года труда и терпения, научила его говорить; ей удалось обучить птицу двум фразам, которые попугай время от времени пускал в дело; тоненьким голоском паяца он произносил строчку из припева одной модной песенки: «Ай, страна, страна, страна», после чего серьезно, низким утробным голосом чревовещателя прибавлял: «Все равно, все равно». На этот раз Роберто, словно оглушенный, хранил молчание и прислушивался к эху ржания Роситы, будто пытался выучить его наизусть. А чтобы процесс обучения протекал с большим успехом, мулица издала чистейшее ржание, яростно облаянное собаками сразу в две глотки. Попугай разразился каким-то вязким бульканьем, ничуть не похожим на то, что попка услышал. После этой неудачи он предпочел проорать «Все равно, все равно», насмерть перепугав копытное; белая мулица в жизни не слыхала голоса попугая, и крик этот окончательно вывел ее из себя. Из веселой мулицы, которой она была или казалась, животное мгновенно преобразилось в мула воинственного, атаковав ствол дерева, крона которого вещала человеческим голосом из тельца, покрытого перьями; мулица с такой силой боднула магнолию, что попугай немедленно вспомнил, что у него есть крылья, взлетел и ринулся в сад; официанты, расставлявшие в саду столы, явились свидетелями зеленого смерча, во всю глотку кричавшего «страна, страна, страна». Во дворе мулица во второй раз лягнула ствол магнолии, сотрясая его; куски коры осыпались на землю поверх гвоздик, поскольку Росита уже успела освободиться от всех украшавших ее цветочков, словно они были частью ее сбруи, причем самой ненавидимой, причинявшей ей наибольшие страдания. Вытаращив красные, сверкающие огнем глаза, она набросилась на собак, которые вновь залились лаем, но на этот раз не просто по привычке, а вследствие настоящей тревоги; псы были вынуждены напрячь мускулы и броситься наутек от мулицы: та гоняла их по кругу; коты спрыгнули с алтаря и срочно эвакуировались со двора в сад через дырку в ограде. Мулица не пощадила и алтарь Непорочной Девы; стоило ей задеть святилище, как гипсовая статуя вместе с пьедесталом упала и раскололась на несколько частей; одно копыто мулицы раздавило голову Девы Марии, а другие обратили в пыль ее гирлянды, руки и грудь; в мгновение ока Росита возобновила свой бешеный бег; ее бубенчики и колокольчики гремели военными трубами; сенбернары, задыхаясь, носились кругами по двору, за ними летела мулица, разбивая в щепки собачьи будки, переворачивая кошачьи лотки с песком и круша великолепную бамбуковую клетку, попавшуюся ей на пути, — под ударом копыта тот попугай, что не желал говорить, превратился в лепешку из перьев и банана; гонка мулицы за тремя собаками сбилась со ставшего уже привычным маршрута по периметру двора, отклонившись к навесу с теннисным столом, где мулица поскользнулась и упала; отчаянно рванувшись, она встала, боком прижалась к столу, тот опрокинулся; вот тут-то на нее набросились собаки, скорее от панического страха, чем от отваги; одна псина вцепилась Росите в ягодицу; в ту же секунду копыто врезало обидчику по морде; лапы подогнулись, пес упал на колени, потом на бок: удар раскроил ему череп. Оставшиеся в живых собаки уже не лаяли, а скулили от ужаса; отступив, они забились в угол двора за деревом, а перед ними била копытом по бетону белая мулица, то приближаясь, то удаляясь, словно приглашая их выйти, словно обвиняя их в трусости. Все это время, поскрипывая, раскачивались качели, точно там сидел невидимка. Мулица продолжала носиться кругами вокруг мощного рыжего пса, лежащего посреди огромной лужи крови. Но галоп ее все замедлялся, потом она остановилась вовсе и теперь пила воду из собачьей миски, яростно нахлестывая себя хвостом по спине: рана кровила, и первые мухи — синие и жужжащие, отлично ей знакомые — уже кружились вокруг нее.

4

Дядюшка Хесус полагал свое перемещение в Чиа неотвратимым. Хотя данный муниципалитет располагался всего в часе езды от столицы, для Хесуса он оказался дальше Китая, как выразился негодник Ике, злокозненный его племянник. К тому же Лусио, этот бесцветный садовник с этим его единственным оком безумца, с этой его словно высеченной из камня физиономией, никак не реагировал ни когда он пытался с ним заговорить, ни даже когда предпринял попытку попросить прощения за нежелание приветствовать его тогда, в кухне; «да для меня он был просто придурок, поденщик из поместья сестрицы, одноглазый кретин, — возмущался Хесус в душе, — а поди ж ты, теперь именно в его кармане толстая пачка денег, пожертвование в мою пользу». Он подумал было отобрать у садовника деньги силой, но очень скоро отказался от этой мысли: одноглазый ведь вскинул его на плечо, словно перышко, а погляди на его ручищи — ловкие, крепкие, такие бывают у тех, кто имеет дело с лопатой: да он скорее могильщик, чем садовник.

Оба так и стояли на обочине шоссе, пока наконец какой-то раздолбанный автобус с надписью «Чиа» и клубами черного дыма не затормозил возле них.

— А почему бы нам не заглянуть в какую-нибудь таверну? — с возрожденной надеждой предложил дядюшка Хесус. — Выпьем по чашечке кофе или чего другого.

— По чашечке кофе выпьем в Чиа и без чего бы там ни было другого.

Дядюшка Хесус открыл рот и, к несчастью, непроизвольно выпустил слюну. Садовник уже поднимался в темный и почти пустой автобус с двумя-тремя тетками в окружении множества корзин и корзинок и каким-то парнем-очкариком в позе Будды, что-то читавшим. Потом он прошел в конец автобуса и занял место в заднем ряду, нимало не беспокоясь о том, следует ли за ним Хесус. Ему не было никакой нужды тянуть за собой дядюшку Хесуса. Этот никчемный человечишка и так пойдет за ним хоть на край света — ворчливый, но послушный: ведь он думает, что сможет вытянуть из него деньги; но должен ли он отдать деньги, предварительно взяв с Хесуса слово, что тот не явится на юбилейное торжество? Должен ли он взять с него расписку? Нет, ни за что, ответил он на свой же вопрос. Не таким было распоряжение его хозяйки: она недвусмысленно потребовала, чтобы брата ее поселили в отель в городе Чиа, причем на три дня.

В душе садовника царило смятение, его мучили сомнения: как правильно поступить и в чем правда, он не знал. В его метаниях верх брала абсолютная верность сеньоре Альме и магистрату Кайседо. И вдруг, словно под ногами разверзлась земля, в одну секунду, словно сверкнула черная молния, в голове его промелькнула мысль: ведь очень может быть, что патроны требуют от него вернуть им долг.

— Да! — вскрикнул он. — Так и есть.

Он понял.

Вдоль позвоночника пробежала дрожь: настал час выразить свою благодарность.

Итак, если вспомнить, то племянник сеньоры Альмы все время говорил ее словами. Он с самого начала сказал ему вот что: «Давай с нами, Лусио, поможешь нам его оприходовать». А что еще, как не «укокошить», значит в этой стране «оприходовать»? То и дело слышишь: «Этого чувака я оприходовал» или «Его оприходовали». Садовник еще напряг память, и ему показалось, что перед глазами встает лицо Ике и в ушах звучит его голос: «Все очень просто, дядя: дело сделано, пути назад нет. Короче говоря, тетушка Альма снабдила нас билетом на край света в один конец — для вас, дорогой дядя». Билет в один конец, повторил про себя Лусио, билет на край света — что это значит? Поехать куда-то в один конец — разве это не то же самое, что склеить ласты?

И тот же самый племянник сказал ему позже, глядя прямо в лицо, когда протянул ему деньги: «Считайте это приказом — отвезите моего дядюшку в какую-нибудь гостиницу или хоть на Луну». «Считайте это приказом», — повторил про себя Лусио, разве можно представить себе хоть что-то более внятное? Приказ. Без всякого сомнения, этот Ике говорил от имени сеньоры Альмы. А рекомендация отправить его на Луну — еще вразумительнее: ясное дело, это значит зачислить кого-то в лунатики… Лусио Росас тяжко вздохнул, не решаясь потревожить никчемного человечишку, который плюхнулся рядом с ним и теперь сидит и молчит — он что, просто неразговорчив? Широкий, весь в складках лоб, полуприкрытые глаза, невероятно большой слюнявый рот.

Этот Ике, повторял про себя садовник, распоряжение этого Ике прозвучало еще более недвусмысленно: «Увезите этого недоноска в Чиа или куда подальше, но так, чтоб он не вернулся». «Куда подальше!» — вскрикнул про себя садовник и потер руками лицо: что еще он мог иметь в виду, если не смерть? На самом ли деле такой приказ отдала сеньора Альма? Советовалась ли она с магистратом Кайседо? Положились ли они в этом вопросе на него именно потому, что ему, как ни крути, уже приходилось убить человека?

Но, криком кричал он в душе, заслужил ли того дядюшка Хесус? Наверняка он согрешил, допустил какую-то невероятную оплошность в ущерб своей сестре, сеньоре Альме, или, что еще ужаснее, самому магистрату? Может, это ничтожество поставило под удар безопасность его благодетелей? А почему бы и нет? Мерзавец всегда слишком много болтает — разве не спросил он тогда в кухне, как мог потерять глаз человек, копающийся в земле?

Да.

Стереть его с лица земли.

Послать куда подальше.

На Луну.

Впервые он очень внимательно оглядел дядюшку Хесуса. Весь какой-то сгорбленный, тот сидел почти вплотную к нему, опустив голову, плотно сжав губы, а уши — какие же у него монументальные уши, на диво остроконечные. Перед ним — фатум, тень, фигура человека, слишком поздно раскаявшегося, который просит милосердия у палача. Подозревает ли он, предчувствует ли свою судьбу? Благосостояние магистрата зависит от осведомленности его омерзительного шурина, и это знание — страшная тайна. И через племянника путем зашифрованных, однако вполне внятных сообщений ему приказали покончить с этой проблемой так, как кончают с врагами государства: одним выстрелом. «Но из чего же я буду стрелять? — в полном отчаянии возопил он в душе. — У меня здесь нет ружья». Лусио помотал головой, словно желая вытрясти попавшую в нее сумасшедшую идею; нет, тут какое-то недоразумение: от всех этих мыслей он чувствовал, что теряет рассудок. Из Чиа надо позвонить патрону по телефону и раз и навсегда все прояснить, потому что этот племянник — что твоя коза. Но то, как от имени сеньоры Альмы его попросили отделаться от этого человека… то был приказ, хорошо закамуфлированный, но все же приказ, как ни крути, совершенно четкий. «Отправить его куда подальше» не может означать ничего другого, кроме как «убить».

5

Внедорожник «форд» с братьями Кастаньеда на сумасшедшей скорости приближался к улице, где стоял дом магистрата. В этот момент братья увидели, что в двадцати — тридцати метрах впереди них за угол сворачивает «рено» с Родольфито Кортесом за рулем. В Родольфито Ике видел всего лишь воздыхателя Франции и полагал его соперником несерьезным. Недолго думая, он вдавил педаль газа в пол, тоже совершил поворот и обошел «рено», едва не чиркнув того по корпусу, а потом в каких то двух метрах подсек его. Родольфито тормозить не стал; от испуга он выкрутил руль наобум святого Лазаря, вследствие чего «рено», запрыгнув на тротуар, врезался в один из дубов, окаймлявших улицу. Ехал он не слишком быстро, в противном случае все могло бы закончиться гораздо хуже, а так — всего лишь бампер выгнулся буквой «С» и заглох мотор.

— Ты чего? — заорал Рикардо на брата. — Это ж друг Франции.

Ике ему не ответил; он ударил по тормозам и теперь не отводил глаз от зеркала заднего вида. Местные мальчишки, игравшие в бейсбол, зачарованно глядели на происшествие, усевшись на невысокую ограду соседнего двора. Им даже в голову не пришло, что если бы Родольфито вывернул руль в противоположную сторону, то врезался бы не в дерево, а в них. Да и сам Родольфито не догадался, что авария была подстроена: ему она представилась печальным следствием неудачного стечения обстоятельств. Он даже не стал выяснять, кто сидел за рулем принадлежавшего магистрату «форда», а просто повернул ключ в замке — мотор «рено» завелся: верный друг не пострадал. Очень аккуратно, даже нежно, он сдал назад, отклеил машину от ствола дуба и уже было собрался продолжить путь вслед за «фордом», когда, к его ужасу, огромный внедорожник со скрежетом переключил передачу на задний ход и двинулся прямо на него. Родольфито не нашел ничего лучшего, кроме как открыть дверцу и выпрыгнуть, после чего он метнулся к мальчишкам: лицо мертвеца, руки раскинуты во всю ширь. Встретил его взрыв звонкого мальчишеского хохота: «форд» остановился в сантиметре от «рено».

Ике триумфально подкатил на «форде» к дому магистрата, тормознул перед гаражом. И дважды, как полноправный хозяин, нажал на клаксон. Ворота тотчас же стали открываться, за ними показалась заботливая Ирис. Толкать створки ворот ей помогал постовой Охеда — в каждой бочке затычка. Братья быстро, в один прием въехали в гараж, хохоча во всю глотку; отзвуки этого хохота эхом отскакивали от стен гаража. Ирис и Марино уже закрывали ворота, когда подъехал «рено». Родольфито припарковал свое авто на тротуаре за «шевроле» Перлы Тобон. Ни Ирис, ни Марино не могли взять в толк, отчего так бледен лик молодого человека, выгрузившегося из «рено», и отчего он дрожит.

— Я — на юбилей в этом доме, — выдавил он.

— Конечно же, дон Родольфито, — отозвалась Ирис, узнав его. — Зайдете через гараж?

Пропуская его, она приоткрыла гаражные ворота. Из дома послышался очередной шквал смеха и голосов. Это в большой гостиной братья Кастаньеда здоровались с Цезарем Сантакрусом. Родольфито выпучил глаза и робко пошел вперед. В руках у него была картонная коробка в подарочной упаковке.

За его спиной Марино Охеда улучил-таки момент и поцеловал Ирис, однако промахнулся: испугавшись, девушка отвернулась, и губы его чмокнули ее в ухо, что имело худшие последствия, поскольку всполошило ее еще сильнее. Потом она скажет, что в тот миг ей показалось, будто она умирает.

6

— Уриэла, ты там?

— Кажется, да.

Дверь мальчики открыли, но входить не стали. В прошлом году они впервые побывали в комнате Уриэлы, словно в сказке, и хотели тот опыт повторить.

— А, три Цезаря пожаловали, — бодрым тоном сказала Уриэла. — Что, так и будете до скончания века на пороге стоять?

Уриэла только что закончила одеваться к празднику; как и сестры, она тоже надела длинное платье, хотя ее одеяние мало походило на бальный наряд, скорее на балахон танцовщицы в стиле гуахира: сияющая белизна, сверху донизу расшитая цветами и птицами. Вместо туфелек на ногах у нее были плетеные сандалии. Подобный стиль одежды приводил сеньору Альму в отчаяние.

Когда заявились мальчики, Уриэла, сидя в кресле-качалке, расчесывала длинные черные волосы. Она была благодарна этому неожиданному визиту: ей не хотелось спускаться в гостиную, откуда до нее время от времени доносился гул голосов и хохота, накатывал океанскими волнами. Болтовня с детишками — одна из форм ее участия в празднестве, на котором настаивала мать. Кроме того, она распорядилась заранее приготовить для детей маленький надувной бассейн, и его надули, но воду пока не наливали: на данный момент упругий дельфиний силуэт бассейна — всего лишь обещание; таков был ее собственный вклад в организацию праздника; дети ее обожали, как и она детей; эта взаимная любовь — великолепный предлог, призванный помочь ей легче пережить нынешний прием с осиным роем в высшей степени странных кузенов и дядюшек.

Воспользовавшись тем, что мальчики открыли дверь, две кошки проникли в комнату первыми, проскользнув быстрее молнии: в два прыжка обе они взобрались на шкаф у окна и, безразличные ко всему, расположились на шерстяных подушках. Младший из трех Цезарей сразу направился в противоположный от шкафа угол, где парила в воздухе злая волшебница Мелина: сидит на метле, из-под черной шляпы торчит крючковатый нос на зеленоватом лице, и стоило кому-нибудь похлопать в ладоши поблизости от нее, как ведьма заливалась дьявольским хохотом, глаза ее попеременно вспыхивали огнем и угасали, вся она начинала трястись, словно одержимая, и раскачивалась на своей метле, то есть летала. Но на этот раз, сколько бы младший ни хлопал, ведьма оставалась неподвижно-бесстрастной.

— У нее батарейки сели, — сказала Уриэла. — Нужно другие вставить; вот, держи новые.

Она сняла ведьму и отдала ее мальчику, предоставив ему самому искать гнездо для батареек и заменить старые на новые.

Другие Цезари остановились перед книжным шкафом Уриэлы и, не скрывая нетерпения, принялись что-то там искать.

— А где голова? — спросил старший.

— Пришлось ее выкинуть, — ответила Уриэла.

— А почему?

— Потому что завоняла.

Речь шла об удивительной ссохшейся крестьянской голове размером не больше кулака, которую Уриэла держала в качестве украшения на томе «Тысячи и одной ночи». Родители привезли эту голову из Перу, и Уриэла тотчас же ею завладела, как поступала со всем, что представляло для нее хоть какой-то интерес. На ее счастье, обычно такие вещи в наименьшей степени интересовали кого-то еще. Когда Уриэла была еще маленькой девочкой, магистрат спросил, почему она не ставит книги на полки библиотеки, расположенной на нижнем этаже, а таскает их, одну за другой, в свою комнату, запихивая под стол и строя из них пирамиды вокруг кровати. «Это те книги, что я прочла, — объяснила она, — теперь они мои». «Я очень рад тому, что ты их прочла, — сказал магистрат, — но если они понадобятся твоим сестрам, тебе все равно придется вернуть их на место». «Не думаю, что это когда-нибудь случится», — таким был ответ Уриэлы, после чего она продолжила год за годом уносить книги к себе. Магистрат задавался вопросом, неужели Уриэла и вправду столько читает, неужели она прочла от корки до корки такую уйму книг. Так или иначе, подумал он, но у девочки совершенно точно залегли круги под глазами, будто она не высыпается: нужно показать ее врачу. Но все же он не придал этому слишком большого значения и решил проблему иначе: просто-напросто купил ей стеллаж, чтобы «книги Уриэлы» остались в ее комнате, выстроившись во всю стену, от угла до угла.

От ссохшейся головы Уриэле пришлось избавиться, потому что та стала вонять: на сморщенном лице проступило зеленоватое клейкое вещество, распространяя невыносимый смрад. К огромному огорчению, Уриэла вынуждена была ее выбросить, хоть голова эта и входила в число наиболее ценных диковинок ее комнаты. По стенам висели коллекция индейских масок, афиши «Битлз», автопортрет Ван Гога, бамбуковую рамку для которого она сделала сама, черная кукла на двери в позе распятого Христа — лысая голова без глаз клонится набок (первая в ее жизни кукла), — два увеличенных кинокадра, один с Хамфри Богартом из «Касабланки», на другом красуется Синдбад-мореход со шпагой перед скелетами, а также рисованное углем лицо Зигмунда Фрейда с надписью «Что на уме у мужчины»: лоб, глаза, брови и нос мыслителя не самым очевидным образом складывались в дерзкий силуэт обнаженной женщины.

На полу у нее располагались окаменелости из Вилья-де-Лейва, образуя каменные тропинки, там же стоял большой стеклянный аквариум с Пенелопой — зеленой морской черепахой с красными ушками (две алые линии возле глаз), в данный момент полностью завладевшей вниманием двух старших Цезарей. Младший между тем успел вставить новые батарейки в корпус ведьмы и теперь с энтузиазмом хлопал в ладоши, на что та реагировала зловещим смехом.

— Вот бы мне вообще отсюда никуда не выходить, — призналась Уриэла мальчишкам. — Я бы скорее предпочла быть с вами, чем спускаться в гостиную, где нужно встречать гостей и смеяться, даже когда не хочется.

Мальчики глядели на нее во все глаза из своего счастливого далека. Щеки девушки разрумянились. Дети и вправду ее завораживали; только в общении с ними могла она опять встретиться с чудесами, безвозвратно терявшимися для нее с течением времени, с уходящим детством. Она мечтала уехать далеко-далеко, на край света, еще лучше — за пределы этого света. Мечтала не оканчивать школу и уж тем более не поступать в университет — перспектива все приближалась. У нее есть книги — зачем ей что-то еще? Однако увильнуть от университета отец ей ни за что не позволит. Придется бежать из дома. Вот почему тайком от родителей она с пятнадцати лет работала по выходным; трудилась как можно больше, сколько могла, с целью скопить денег и убежать. Уриэла Кайседо, дочь магистрата Верховного суда, одевалась клоунессой и развлекала публику на разных детских праздниках, на днях рождения, на первом причастии; она рассказывала сказки и разыгрывала пьесы собственного сочинения. Однако случались у нее и провалы: однажды ей подвернулась неплохо оплачиваемая работа в детском саду «Надутые губки»; там имелся бассейн с теплой водичкой для деток постарше. Уриэла была уверена, что младенцы от рождения умеют плавать, что учить их не нужно, что счастье держаться на воде известно им по внутриутробному периоду развития, ведь плавать они научились еще во чреве матери; и она, недолго думая, опустила в бассейн первого же младенчика, появившегося в садике, малыша, которого мать оставила в то утро на попечение нянечек детского сада. И малыш отлично плавал, на радость всем детям. От края до края бассейна, без единой слезинки: ребенок смеялся. И вдруг спокойствие садика обрушил дикий вопль: кричала неожиданно вернувшаяся мать. В ужасе она вытащила малыша из воды и ткнула пальцем в Уриэлу: «Ты что, хочешь утопить моего сына?» Скандал не остался без последствий: работу Уриэла потеряла.

После этого Уриэла нашла себе другой сад — «Сад мира», пансионат для престарелых, один из самых изысканных, где своими последними деньками наслаждались наиболее кредитоспособные старики Боготы. Уриэла, которая читала ноты слева направо и справа налево, взяла на себя «Музыкальную гостиную» — сеансы музыки для старичков; в пансионате имелась отличная аудиоаппаратура, включая слуховые аппараты для самых тугоухих; обычно здесь слушали колумбийскую музыку и немного классики: вальсы Штрауса, Листа и Шопена. Уриэла и сама не смогла бы объяснить, как именно пришла ей в голову мысль принести в «Сад мира» свой любимый диск — «Белый альбом» битлов. Но она сделала это и вставила семь пар слуховых аппаратов в уши семи самых глухих и меланхоличных старичков, совершенно слепых: четыре старика и три старушки, стоявших у своей последней черты.

Мало того, она еще и включила максимальную громкость, как на вечеринке. Все семеро сначала наморщили лбы, потом морщины разгладились, и один старичок начал отбивать такт носком туфли, а самая древняя старушка принялась смеяться — все громче и громче; многовато смеха, подумала Уриэла и уже собиралась сменить пластинку, когда старушка вдруг с трудом встала с кресла и пустилась в пляс. Уриэле хватило секунды, чтобы прийти на помощь внезапно оживившейся бабульке: та поскользнулась и упала, правда вовсе не на пол, а на руки Уриэлы, но как раз эту сцену и застала медицинская сестра пансионата. Уриэлу уволили, поскольку на следующее утро выяснилось, что танцовщица умерла во сне. И несмотря на медицинское свидетельство о том, что смерть наступила вследствие естественных причин (многие старики уходили из жизни во сне), ответственность за произошедшее легла на Уриэлу: случай этот не давал ей спать, боль и раскаяние будили ее каждую ночь до конца жизни — ей снилась одиноко танцующая старушка.


— А бассейн? — спросил младший из Цезарей. — В прошлом году мы купались.

— Да мы с Самбранито его даже надули, только воды пока не налили. Потом нальем. Он у нас не в саду — там не хватило места: столов многовато; на этот раз бассейн перед домом, прямо под балконом.

— Тогда нас с улицы будет видно, — сказал старший.

— Ну и что?

Уриэла подвела мальчишек к шкафу, где у нее стояла копия сундука с пиратскими сокровищами, и достала из него череп.

— Мне его один друг подарил.

Бледный череп светился у нее руках; казалось, от него исходит голубоватый, как лед, холод. У всех троих отвисла челюсть; ни один из братьев не решился взять у нее череп. Пустые глазницы буквально смотрели на них. Это было почище, чем высушенная голова.

— Мы что, внутри — вот такие? — спросил младший брат.

— Да, вот такие ужасные.

— А откуда твой друг его взял? — спросил старший. Мальчик был почти готов протянуть к черепу руки.

— С кладбища. Он его украл.

— Украл? — удивились Цезари.

— Это было рискованно.

— Украл, — повторил старший.

— Он хотел сделать мне подарок.

— Ему пришлось стащить череп ночью?

— Ночь специально создана для воров.

— А он не боялся?

— Нет. Мой друг из тех, всегда кто припевает: «Мне страшно смеяться, мне страшно плакать, мне страшен страх, а страху страшен я».

— А вот я боюсь: мне очень много раз бывало страшно.

— Я тоже. Однажды у меня от страха волосы встали дыбом: я так испугалась, что голова стала похожа на ежика.

Трое мальчишек захлопали глазами, пытаясь представить себе волосы Уриэлы в виде черных ежиных иголок.

— А что тебя так напугало? — продолжил допрос старший брат.

— Дядюшка Хесус, — сказала Уриэла, — у него вдруг выпали зубы, и… он стал совсем другим дядюшкой Хесусом… а вокруг было полно народу.

— Выпали зубы? — удивился младший.

— Не настоящие, а съемные, как очки.

— А что тебя еще пугало? — спросил старший.

— Как-то раз я застала папу в туалете. Открываю я дверь, а там… там — папа, и он сидит на унитазе, представляете?

— Магистрат? — переспросил старший.

— Он самый.

— Папа говорит, что тетя Альма — это настоящая наша тетя, а магистрат — всего лишь мумия.

— Так и говорит? Боже ж ты мой, да у нас вся семейка — одни сплошные мумии, в том числе ты и я.

Уриэла сделала вид, что собирается убрать череп назад в сундук, но в этот момент старший из трех Цезарей ее остановил. И, словно под гипнозом, произнес:

— А ты и в самом деле не боишься черепа?

— Нет. А почему ты спрашиваешь? По ночам я с ним веду беседы, ему очень нравится слушать мои сказки.

— Какие такие сказки? — спросил младший.

— Когда-нибудь я тебе их расскажу. Когда ты сам станешь как этот череп.

Младший попятился.

Тогда Уриэла сделала жест фокусника, и череп распался на две части ровно посредине; на самом деле это была коробка с шоколадными конфетами — подарок, полученный Уриэлой в Ведьмин день[8].

— А внутри — три последние конфетки, — объявила Уриэла. — Какое совпадение, какое волшебство, какое предначертание — ведь вас как раз трое, верно? Раз, два, три. Так что я могу подарить три конфеты трем Цезарям: одну — Цезаресу, вторую — Цезатару, третью — Цезарито. Бог ты мой, какие ужасные у вас имена, хуже, чем мое, но зато гораздо лучше, чем у моих сестер. Можете слопать прямо сейчас. Другое дело, что за последствия я не отвечаю.

— А что с нами может случиться? — поинтересовался Цезарито.

— Я не имею права вам это открыть.

— А я знаю, — заявил старший, — мы станем совсем крошечными, такими, что люди смогут нас раздавить; нам будет тяжело учиться — как листать страницы книги, если каждая больше этого дома? Любая пчелка размером примерно как мы прикончит нас своим жалом; кому-то придется носить нас в кармане с риском, что мы вдруг вывалимся, и любой ботинок на улице станет для нас боевым танком, потому что запросто сможет нас раздавить.

Уриэла не сводила с него восхищенного взгляда:

— Хуже.

— Не верю, — сказал старший.

— Не веришь? Ну так проверь. Я за последствия не отвечаю.

— Да это же сказка про Мальчика-с-пальчик.

— Ну вот и проверишь на себе, мальчик-с-пальчик.

Взяв за кончик сверкающего фантика конфету, она поводила ею перед глазами старшего брата. Тот не без колебаний, но все же взял угощение, храбро сунул его в рот, начал жевать и сразу же выплюнул, словно обжегшись. Конфета оказалась горькой и жгучей — отличная шутка на День дурака.

Два других Цезаря покатились со смеху. Уриэла соединила половинки черепа, но на этот раз положила его на тумбочку у кровати, оставив на всеобщее обозрение.

— Уриэла, — решительно начал старший, — а правда, что, когда тебе было семь лет, ты выиграла в конкурсе «Зайка-всезнайка»?

— Да, — подтвердила Уриэла. — Это было десять лет назад. Ты тогда только-только родился.

— Расскажи нам, как ты выиграла. Папа без конца говорит, что мы должны быть умными, как Уриэла, и что ты зайка нашей семьи.

— Так и говорит? — ответила Уриэла и залилась румянцем. — Зайка? Без «всезнайка»?

— Зайка.

— Да у нас в семье полно заек. Твой папа — первый.

— Расскажи, как ты выиграла.

И Уриэла начала вспоминать — вслух.

7

Переступив порог гостиной, Родольфито Кортес оступился и чуть не упал; окинув взглядом помещение, он сразу же понял, что Франции здесь нет; отсутствовали в этой комнате также магистрат и донья Альма — единственные, кто мог призвать гостей к порядку и положить конец царящему безобразию; ужасные братья Кастаньеда расположились по обе стороны от гигантского кресла, в котором, словно король на троне, восседал Цезарь Сантакрус, не перестававший беззвучно гоготать, разевая пасть в вечность. Братья Кастаньеда с неподдельным восторгом дружно ему поддакивали. Один из них задал королю-кузену вопрос, сколько миллионов тот срубил за последний месяц — и в аккурат в этот момент на пороге появился Родольфито.

В гостиной немедленно воцарилась тишина.

В другом кресле расположилась Перла Тобон, разбитная женушка Цезаря, а рядом с ней — Тина, ее младшая сестра, незаметная, как серая мышка; в противоположность Перле, Тина Тобон отродясь не привлекала к себе внимания — такая маленькая худенькая пигалица. Невзрачная, с опущенными веками, будто собирается спать, в клетчатой юбке сильно ниже колен и кружевной блузке, застегнутой на все пуговки до самой шеи, с единственным украшением в виде белого шелкового галстука, она прикрывала ладошкой рот, украдкой позевывая.

А на диване, словно три огонька в канделябре, вольготно расположились три сестры Кайседо: Армения, Пальмира и Лиссабона. Армения вскочила и поприветствовала Родольфито, указывая ему на стул в самом дальнем углу.

— Родольфито, — сказала она, — мы уж и не чаяли тебя дождаться. Можешь сесть вон там.

— Так далеко от нас всех? — произнесла Перла, затягиваясь сигареткой.

Армения залилась румянцем. Упругим, как у пантеры, прыжком она переместилась к Родольфито, оказавшись прямо перед ним.

— А что это у тебя такое? — Головка склонилась к плечу, ярко-красные губки приоткрылись в насмешливой улыбке. — Это подарок, о боже! — И на секунду обратилась ко всем присутствующим, изобразив искреннее удивление: — Подарок папе и маме, я угадала? — И снова вернулась в прежнее положение, лицом к лицу с побледневшим Родольфито. — На юбилей, так? Поглядите же на него: единственный гость, который пришел со своим отдельным подарком, — какая красота, какой такт, какое внимание к деталям! Покажи-ка мне его, Родольфито.

Родольфито, вцепившись в коробку, не знал, на что решиться. Он ничего не понимал. Покрасневшее лицо Армении предвещало недоброе. С первого мгновения своего появления в гостиной он ощутил на себе холодные взгляды трех сестер, этих ледяных сфинксов в языках пламени, и почувствовал, как в него, словно дротики, вонзаются иглы трех пар глаз, оглядывающих его с головы до ног.

— А почему бы нам не посмотреть подарок? — предложила с дивана Лиссабона.

Братья Кастаньеда встретили это предложение аплодисментами, на фоне которых громыхнул смех Цезаря.

— Нехорошо открывать чужие подарки, — вынесла вердикт Перла.

— А мы его снова закроем, — сказала Армения и протянула тонкие изящные руки к коробке: — Просто умираю от любопытства.

И положила пальчики на бант из золотистой ленты, которой была обвязана коробка, пока что в полной безопасности пребывавшая в руках Родольфито.

— Не думаю, что это разумно, — заявил он и попятился было назад.

Попытка отступления была встречена всеобщим хохотом. Засмеялись даже Перла и Тина, не проявлявшие особого энтузиазма относительно этой затеи.

Быстрым движением пальцев Армения развязала бант и принялась изучать содержимое коробки.

— Целых два подарка! — воскликнула она. — Просто чудо!

— Да, — обреченно подтвердил Родольфито и сам вынул из коробки небольшую скульптуру из мрамора, копию «Моисея» Микеланджело. — Каррарский мрамор, — уточнил, словно продекламировал, он.

Армения, еще ярче залившись румянцем, опустила руку в коробку и достала на всеобщее обозрение второй подарок: некий предмет одежды — великолепный, с серыми и черными выпуклыми точками.

— Что это? — спросила Перла.

— Жилет для магистрата, — промямлил Родольфито. — Из страусиной кожи.

— Боже, бедный страус! — вскрикнула Армения и отшвырнула от себя жилет, тот приземлился на кресло, в котором развалился Цезарь Сантакрус, безразмерная физиономия которого растянулась от нового взрыва беззвучного смеха.

— Черт подери, — обронил Цезарь, — лучше бы ты притащил бронежилет, Родольфито.

Братья Кастаньеда поддержали это замечание очередным громоподобным взрывом хохота, и трое кузенов с энтузиазмом занялись изучением жилета.

— Так, значит, «Моисей» предназначается маме, — сказала Армения. — В жизни своей не видела такой красоты. — И тут она ловко выхватила из рук Родольфито «Моисея» и уронила скульптуру так естественно, что со стороны это выглядело простой оплошностью. — Ой, он упал. Кажется, у него голова отвалилась.

— Не беда, — заявила Лиссабона, — можно примотать бинтом: сделаем бедняге перевязку, как в больнице. — Она опустилась на колени, чтобы подобрать голову скульптуры, и теперь держала ее в руках, подняв повыше для всеобщего обозрения, однако голова упала снова, на этот раз из ее рук. Прокатилась, как мячик, по полу и остановилась, грозная и невидящая.

Армения подобрала ее и стала осматривать.

— Ой, — сказала она, — кажется, у нее нос отвалился. Какая жалость.

Ошарашенный Родольфито не сводил глаз с сестер.

— Что вы делаете? — спросила Перла. Бросив свой окурок в пепельницу, она встала с кресла, завладела головой «Моисея», вырвав ее из рук Армении, подобрала с пола тело и нос и демонстративно сложила все это на покрытом позолотой столике. — Вы как будто сговорились расколотить скульптуру сеньоры Альмы на мелкие кусочки. Она здорово расстроится.


Появился официант с подносом, уставленным бокалами с вином. За ним впорхнула девушка в белом фартучке, немедленно пробудив восхищенный интерес у кузена Цезаря: взгляд его сфокусировался на ней, глаза восхищенно вспыхнули. У девушки в руках был поднос с сырами и холодными закусками. Появление на сцене прислуги всех успокоило. Родольфито в полуобморочном состоянии опустился в кресло рядом с Перлой, в ком увидел свою единственную защитницу. Кузен Цезарь облачился в жилет магистрата.

— И как он на мне? — спросил он.

— Как на страусе, — ответил Ике. — Теперь тебе только яйцо снести не хватает.

К ужасу Родольфито, Перла его покинула: она отправилась за официантом, а настигнув его, опустила одну из своих унизанных кольцами ручек ему на плечо и проговорила:

— Принеси-ка мне рюмочку чего покрепче, ладно? Цветные прохладительные напитки — не по мне.

— Это вино — красное и белое, — опешил наивный официант.

Перла посмотрела на него с упреком. Официант исправился.

— Есть водка, джин, ром, — сказал он.

— Я ж тебе сказала — на твой выбор, красавчик, — небрежно заметила Перла, — мне без разницы. — Все это она прошептала скороговоркой, после чего вернулась на свое место подле Родольфито, а залившийся краской официант ретировался, отправившись на поиски заказанных напитков.

Кузены уже чокались и произносили тосты. Тина внимательно наблюдала за своей сестрой: то, что Перла не взяла бокал с вином, повергло ее в изумление.

— А Франция где? — не обращаясь ни к кому в особенности, но и ко всем сразу, спросил упавший духом Родольфито.

— В Европе, — откликнулась жестокая Армения, не склонная прощать.

— Она в своей комнате, — примирительно проговорила благоразумная Пальмира. Ей было жаль Родольфито. Она все еще думала, что, быть может, газетная заметка — утка: а почему, собственно, нет? Кроме того, люди правду говорят: лицом бедняга Родольфито был так похож на жабу, что того и гляди заквакает. И что только Франция в нем нашла? Одному богу известно.

Родольфито вызывал к себе неподдельное сочувствие, ведь он и вправду был очень похож на жабу, буквально один в один, к тому же он являлся биологом с физиономией земноводного, еще и защитившим диссертацию о жабах, как говорила Франция, а теперь писал книгу под названием «Виды лягушек в Боготе» и спал в окружении жаб и лягушек всех цветов радуги. Конечно, столь длительное существование бок о бок с подобными тварями сделало его и самого похожим на них — с этими его вечно влажными волосами зеленоватого оттенка, прилипшими к черепу, с тонкими, словно разрез ножом, губами, с этими непроизвольными движениями рук, похожих на две лягушачьи лапки… Может же быть так, подумала благоразумная Пальмира, что если Франция его поцелует, то он превратится в принца.

И она беззвучно засмеялась.

— Подожду ее еще минутку, — произнес терзаемый сомнениями Родольфито, поглубже забираясь в кресло.

— А почему бы тебе не подняться к ней в комнату? — подбодрила его сострадательная Пальмира.

Родольфито вдруг воодушевился, словно внутри у него зажегся свет.

— Да, схожу за ней.

И выскочил из гостиной одним прыжком — ни дать ни взять, подумалось Пальмире, лягушка на краю полного опасностей болота — прыгает вперед и вдруг оказывается в клюве прожорливой утки.

Ике Кастаньеда, который внимательно прислушивался, никак не мог стерпеть столь дерзкого выпада: с каких это пор земноводное имеет доступ в комнату Франции? Он хотел было что-то сказать, но удержался. Раз — и решение принято. Гораздо лучше последовать за Родольфито до дверей комнаты Франции.

И он отправился за ним.

8

Воспоминание о «Зайке-всезнайке» особо приятным для Уриэлы не было. В то знаменательное воскресенье, когда в финале соревновались трое ребятишек, все семейство, словно сговорившись, прильнуло к радиоприемникам. В конкурсе участвовали дети от девяти до двенадцати лет. Уриэле было только семь, однако дядюшке Хесусу, ее представителю, удалось добиться ее допуска к соревнованиям: Хесус авторитетно заявил, что девочка читает книжки с четырех лет. Организаторы конкурса ее протестировали, удивились — а что, если победит? — в любом случае такая сообразительная девочка непременно окажется изюминкой конкурса, повысит к нему интерес.

Победителем должен был стать тот, кто даст большее количество правильных ответов, а чтобы получить гран-при, требовалось еще ответить на так называемый золотой вопрос от эрудитов, отобранный конкурсной комиссией; при верном ответе участник получал девять тысяч песо — совершенно умопомрачительную для 1960-х сумму, привлекшую к радиоточкам людей по всей стране, а при неверном — тысячу песо. За три года существования конкурса ни один его победитель осилить золотой вопрос не сумел.

Уриэле это удалось. Она не только ответила на этот вопрос, но и с самого начала состязания оставила далеко позади двух мальчиков, ее соперников.

— Один, двенадцати лет, был беленьким, — рассказывала Уриэла Цезарям, — другой, одиннадцатилетний, — черненьким; а я — семилетка и метиска; в общем, как говорится, все расы сразу.

— Метиска? — переспросил младшенький. — Что это значит?

— Белое с черным, как кофе с молоком.

В студии, где проходило соревнование, Уриэла заметила за барьером родственников черного мальчика: родителей, братишек и бабушку, места себе не находившую от огорчения — в глазах слезы, губы дрожат, — ее любимый внучок проиграл конкурс. С одной стороны от Уриэлы, закрыв лицо руками, рыдал черный мальчик, а с другой плакал блондин, бледный, как стеарин, — вот-вот упадет в обморок.

— Только тогда я поняла, что на самом деле белый мальчик — альбинос, — сказала Уриэла Цезарям.

— Альбинос? — переспросил младшенький. — Что это значит?

— Ну, как взбитые сливки на кофе с молоком.

Жюри объявило победу девочки и призвало к тишине, чтобы победительница могла дать ответ на золотой вопрос. Дядюшка Хесус, вытянув шею, прокричал Уриэле, что ей следует просить помощи у святого Антония-чудотворца, — вот тогда-то Уриэла и пришла в ужас при виде дядиной вставной челюсти, которая вылетела из широко открытого рта и, падая, описала широкую дугу. Без зубов дядюшка Хесус казался совсем другим: он был ужасен, он внушал страх, представ неким подобием потерпевшего крушение Франкенштейна, говорила Уриэла Цезарям. Но чья-то сердобольная рука вернула ему челюсть. Рука той самой бабушки.

Мальчики, рыдавшие по обеим сторонам от Уриэлы, проглотили слезы, чтобы выслушать золотой вопрос. Уриэла ответила на него без промедления. Последовала оглушительная тишина. Гран-при наличными, новенькими хрустящими банкнотами, как будто только что с печатного станка, лежал в прозрачной урне на глазах у публики. К несказанному изумлению всех присутствовавших, Уриэла Кайседо, ответив на золотой вопрос, сразу же, не отходя от микрофона, выдала соломоново решение: обратилась с просьбой поделить гран-при в девять тысяч песо на троих, в равных долях между финалистами. «То есть, — объяснила она, прикрывая глаза, — по три тысячи песо каждому. — И робко прибавила: — С условием, чтобы больше никто не плакал».

В эту секунду Альма Сантакрус и Начо Кайседо чуть не задохнулись от гордости; воодушевление их не знало границ, настолько велико было счастливое изумление от щедрого поступка младшей дочери. «Бери свою часть премии и храни ее при себе, — сказала тогда Уриэле сеньора Альма. — Когда-нибудь они тебе пригодятся».

— Что правда, то правда: теперь бы они мне очень и очень пригодились, — объявила Уриэла Цезарям.

Только сейчас этих денег у нее не было. Никогда не было. Она не сообщила ни тогда своим родителям, ни теперь Цезарям, что в то воскресенье, оплатив поездку в такси до квартала, где она жила, дядюшка Хесус купил ей на углу мороженое, после чего распрощался, унося в кармане три тысячи песо наличными.

«Зря ты раздраконила наш приз, не надо было этого делать, — заявил он Уриэле. — Мне он требовался целиком и был нужен гораздо больше, чем негритосу и типу с рожей покойника, но что уж теперь поделаешь. Уриэла, это будет наш с тобой секрет, это вопрос жизни и смерти, а ты у нас девочка умненькая, так что скажи, чего ты больше хочешь: видеть своего дядюшку Хесуса живым и здоровым или мертвым в гробу — жестким, как цыпленок?»

«Живым и здоровым», — ответила Уриэла.

На что дядюшка ответил так: «Когда-нибудь, живой или мертвый, я тебе эти деньги верну». И унес три тысячи песо, оставив семилетнюю Уриэлу в воскресный день на углу одну есть мороженое.

— А как звучал тот золотой вопрос? — спросил старший из трех Цезарей.

Уриэлу расстроили эти воспоминания — она что, сейчас заплачет? Конечно, нет; почему это ей лезут в голову такие мысли?

— Не помню, — ответила она Цезитару. — Прошло уже целых десять лет — вся твоя жизнь.

— О чем тебя спросили, Уриэла? Скажи, я знаю, что ты помнишь.

Три Цезаря ждали ее ответа затаив дыхание.

— В каком месте нашей планеты было придумано число ноль.

Три Цезаря обменялись растерянными взглядами.

Они этого не знали.

— И в каком же?

— Вот сами и выясните, — улыбнулась Уриэла и вышла из комнаты, провожаемая растревоженным гулом голосов посрамленных Цезарей. И только спустя минуту, когда все уже спускались по винтовой лестнице, она сказала им, что это случилось в Индии.

На нее вдруг накатила безмерная жалость к себе, бесконечная печаль от этих воспоминаний, с течением времени ставших еще менее приятными: в то далекое воскресенье, стоя на углу в свои семь лет, она поняла, что знание в какой угодно области, знание само по себе, счастья отнюдь не приносит.

9

Уже четверть часа бродили они по Чиа в поисках какой-либо гостиницы. Лусио Росас хотел водворить этого никчемного человечишку в отель, после чего как можно скорее вернуться в Боготу и больше не изводить себя безумной идеей о том, чтобы оприходовать его каким-то иным способом, отправив куда подальше. Когда оба добрели до парка Луны, их взору открылся ряд полусгнивших скамеечек, словно в насмешку расставленных полукругом перед дверями церкви; дядюшка Хесус не смог устоять перед соблазном и плюхнулся на скамейку.

— Мне надо отдышаться. Завести мотор мыслей.

Бесстрастный садовник сел рядом с ним.

— Штука в том, что жизненные перипетии, — продолжил Хесус, сплетая пальцы поверх колена, — таковы, что просто обхохочешься — или обрыдаешься? У меня было пять женщин, и я обвел вокруг пальца их всех.

И умолк, сам себе удивляясь, будто жалел о своих словах, будто они его расстроили.

Через какое-то время он заговорил снова:

— Вы слышали, что сказал Ике, мой племянник, когда я назвал его неблагодарным? Он сказал мне в ответ, что я — последний человек на свете, к которому он чувствует благодарность. Обратите внимание, Лусио, какова у нас молодежь: недалекие, неповоротливые, тупые торопыги. Когда Ике был мальчишкой, его мать, моя сестра Адельфа, осталась вдовой. Вето Кастаньеда, ее муженек, не придумал ничего лучшего, как помереть от инфаркта, оставив бедняжку Адельфу одну-одинешеньку с пятью детишками на руках: Ике с Рикардо и еще три девочки, которых я позабыл, как зовут. Бедная Адельфа, горькая вдовица, без работы — что ей оставалось делать? И тут к ней приходит Хесус, ее спаситель. Я тогда владел грузовой транспортной компанией, и денег у меня было гораздо больше, чем вы можете себе представить: сигары раскуривал банкнотами и одежду в одном цвете носил. Прихожу я тогда к Адельфе и говорю: «Можешь въезжать в новый дом — я его купил для тебя». Мало того, я тогда подарил ей швейную машинку, и Адельфа стала шить. Шила километрами. Она воспряла. Отдала детей учиться. Меня она время от времени кормила обедами, пока не позабыла. Позабыла о том, что я подарил ей этот дом — целый дом, со всей обстановкой, с бумагами о собственности, — всё я. Хлипкий, конечно, в нескольких местах протекает, но все-таки это дом, в конце-то концов, то есть пристанище, где можно спокойно умереть, где ты можешь лить слезы втихомолку, не на глазах у зевак.

И дядюшка Хесус сам заплакал. Слезы лились беззвучно, но лились — целых полминуты.

— У кого теперь нет дома, так это у меня, и мне тоже выпало лить слезы на публике — какой позор, Лусио! Простите мне эту минуту слабости.

Носовым платком, похожим на грязную тряпку, он промокнул опухшие веки:

— Я снимаю комнатушку в квартале, который не называю, поскольку у него и названия-то нет, это просто мерзкая клоака… под стать мне? — Казалось, он и сам бесконечно удивился своему же вопросу и вновь залился слезами. Но взял себя в руки: — Воры этого безымянного квартала, встречая меня на улице, со смеху помирают: да чего можно меня лишить, кроме самой жизни? Ах, ну и пусть они ее у меня заберут как можно скорее — да бога ради, вот она, моя жизнь; украдите мою жизнь, воры и грабители, заберите же ее наконец, вонзите свои навахи в мое бедное сердце, святая Непорочная Дева, как же тяжек груз пренебрежения: как же так могло случиться, что Альма не позвала меня в свой дом? Не кто иной, как я, Хесус Долорес Сантакрус, протянул руку помощи магистрату, я помог ему, когда он был не более чем бумагомарака, я представил его советнику Асдрубалю Ортису, важнейшему официальному лицу в жизни магистрата, а советник Ортис, да упокоится он с миром, — близкий мой друг, с которым мы познакомились совершенно случайно в «Марухите», лучшем борделе Боготы; там мы с советником сделались лучшими друзьями, там я представил ему Начо Кайседо, а Начо Кайседо так меня за это и не отблагодарил, ни разу за все эти годы!

Стоило прозвучать имени магистрата, как Лусио Росас мгновенно утратил бесстрастность, однако в еще большей степени его задел намек на то, что магистрат посещал «Марухиту» — публичный дом с самой дурнопахнущей репутацией во всей Боготе. Едва сдерживаемый гнев садовника не прошел незамеченным для Хесуса — тот понял свою ошибку.

— Я-то знаю, что вы с почтением относитесь к магистрату, — вкрадчиво проговорил Хесус, будто их с садовником объединял какой-то секрет. — Я тоже. — Возвысив голос, он принялся вещать: — Люди, как он, встречаются далеко не каждый день. Они творят историю. Что бы сталось с этой страной, не будь у нее магистратов, подобных Начо Кайседо? А ведь он — мой шурин, сеньор, супруг самой любимой моей сестры, Альмы Сантакрус, и, поди ж ты, именно я и не удостоился чести быть приглашенным на их юбилей, меня высылают, как арестанта на каторгу, принуждают заночевать в Чиа, этом зловонном поселении, которое есть не что иное, как скотобойня Боготы; высылают подальше от себя, туда, откуда их не сможет запятнать грязнуля Хесус; высылают под надзором незнакомца, поскольку вы в моих глазах натуральный незнакомец. Или вы полицейский инкогнито? В любом случае — некто мне неведомый, или же — новый друг? Почему нет? Друг, к кому я взываю о помощи, на которую может надеяться и безнадежно больной; ведь меня уже признали доходягой в больнице: денег у меня нет, галстука тоже, так что прямая тебе дорога помереть под забором, шелудивый пес.

Дядюшка Хесус сник. Повесил голову на грудь. Крупные слезы закапали на поношенную рубашку. Голова его склонилась к плечу Лусио Росаса, горло его трепетало, он не знал, что делать с дрожащими крупной дрожью руками.

— Уже передохнули, нам пора, — объявил садовник. И с досадой обнаружил, что он огорчен. — Давайте же найдем этот отель, сеньор: покушаете там, чего душа пожелает, посмотрите телевизор, посидите спокойненько один, отдохнете.

— Нет, — в страхе отшатнулся Хесус. — Вот этого я как раз не хочу: сидеть одному. — И извлек из кармана пиджака какую-то цветную картонку, согнутую вчетверо. — Это лотерейный билет, — сказал он. — Глядите. Здесь двенадцать частей. Вот на что трачу я деньги, которые зарабатываю в поте лица своего, — на лотерею. Потому что однажды святой Антонио-чудотворец поможет мне выиграть в лотерею, сорвать куш. Билет я купил в прошлый понедельник. Завтра, в субботу, будет розыгрыш. Разыгрываются миллионы. Миллионы! Вот когда увидят неблагодарные, когда убедятся, что душа у меня добрая, что ни на кого я не держу зла. А вам, Лусио, именно вам я отдам парочку миллионов; и вы купите себе все, что захотите, может, даже сможете сделать операцию на пострадавшем глазу, или вам поставят новый — стеклянный, скорее всего, но точнехонько как настоящий, и вы никогда уже не забудете о том, как вам однажды посчастливилось оказать помощь Хесусу Долорес Сантакрусу, о чем вы никогда не пожалеете. Точнее сказать, я вам его дарю, Лусио. Примите же этот лотерейный билет, примите свою счастливую судьбу. Видите, какое великодушное у меня сердце, как я в вас верю. Я знаю: когда вы выиграете, то не забудете обо мне. А вы, без всякого сомнения, выиграете. Ваша звезда сияет ярче моей. Держите.

Жестом папы римского он благословил лотерейный билет и вложил его в руки садовника.

И тут вдруг произошло нечто совершенно невероятное: дядюшка Хесус, этот хилый человечек, который и вправду казался на вид безнадежно больным, после нескольких минут отдыха на скамейке в парке Луны, после своего хныканья внезапно вскочил и бросился наутек, что твоя лань.

Ошарашенный Лусио Росас поднялся со скамейки, сжимая в руке лотерейный билет. Взглянул на дату: билет был датирован позапрошлым годом.

Еще через секунду пришло понимание худшего: он пощупал карман, куда какое-то время назад положил деньги, врученные ему Ике; купюр в кармане не оказалось; дядюшка Хесус их выкрал — чистая работа. Но уже в следующую секунду Лусио перестал быть садовником и сделался охотником. Он даже не бросился бегом за Хесусом. Он пошел за ним — широкими шагами по его следам, невозмутимый, быстрый, хладнокровный. На перечеркнутом черной повязкой лице даже заиграла мрачная улыбка; «ты отправился на автовокзал, — думал он, — вот там-то я тебя и найду, Доходяга».

10

— Видала, как приехал наш папа — верхом на мулице? Ее зовут Росита. Пойдем поглядим на нее?

— Я видела другое: мулицу верхом на твоем папе, — сказала Уриэла. — Вот что я видела. Но — да, мы можем пойти взглянуть на Роситу.

Они дошли уже до самого конца винтовой лестницы, где вдруг оказались лицом к лицу с Италией: та сидела в коридоре, возле столика с телефоном. Лицо Италии, только что положившей трубку, разрумянилось и сияло радостью, к тому же одета она была никак не для вечеринки — в синий комбинезон с изображением Эйфелевой башни на груди.

— Какие красивые мальчики, — колокольчиком прозвенел ее голос, — трое, и все рыженькие, какая прелесть! Какое чудное трио ангелочков, все в матросских костюмчиках, я бы на каждого нахлобучила по зеленому колпачку, и вы бы стали гномиками. — С этими словами она сгребла всех троих в охапку и расцеловала каждого в макушку и в щечки, покрасневшие от удовольствия.

— Италия, — повторяли мальчики, глядя на нее с восхищением.

«Да и как же можно не обожать Италию?» — подумала Уриэла. Ее сестра определенно была прекраснее всех.

— А мы с Уриэлой идем во двор. Пойдешь с нами? — сказал Цезитар.

— Чуть попозже, — ответила Италия. — Идите, а мы вас догоним. Нам с Уриэлой кое-что надо сделать, правда, Уриэла? Ты мне нужна.

— Я ей нужна, — удивилась Уриэла. — Мальчики, дорогу вы знаете: в самом конце сада — ворота, открывайте и входите; только не забудьте потом их закрыть: не хватало еще, чтобы мул выскочил и заявился на вечеринку — кто ж захочет с ним танцевать?

Три Цезаря, хохоча, со всех ног припустили во двор.

Счастливое выражение вмиг стерлось с лица Италии. С серьезным и торжественным видом она вцепилась в руки Уриэлы и сказала:

— Мне нужна твоя помощь: помоги мне с чемоданом.

— Что-что?

— Ты должна сделать так, чтобы никто не понял, что я ухожу.

— Уходишь из дома?

— Папе я написала письмо, оставила на столе в библиотеке. Кроме того, самое главное они с мамой уже знают. Сейчас они у себя в спальне. Была у меня мысль попрощаться с ними, только дверь закрыта на ключ. Я решила не стучать: у них же юбилей свадьбы все-таки. Так пусть они отметят его как положено: одеваются они там или, наоборот, раздеваются — какое им дело до того, что происходит со мной, с их дочкой, с Италией?

— О чем ты? Какой чемодан, какое письмо?

Уриэла пыталась понять сестру, но пока безуспешно.

— Я только что говорила с де Франсиско, — продолжала взволнованная, замкнутая в себе Италия, словно думала вслух. — Мы поженимся, родим этого ребенка. — И положила руки себе на живот, словно до сих пор не могла поверить.

— Ты ждешь ребенка?

— Два месяца.

— Я стану тетей?

Уриэла обняла Италию, но та сразу же от нее отстранилась.

— Совсем нет времени. Помоги мне с этим чемоданом, у меня сил нет: мутит, так и хочется все это выблевать. — Она не снимала рук с живота. — Пойдем ко мне.

Из большой гостиной по-прежнему доносились взрывы хохота, слышался голос Цезаря, звучал голос Рикардо. Послышался звон разбившегося бокала. «Этот — мертвецу», — произнес какой-то женский голос — Перлы Тобон?

— Пойдем же, — торопила Италия. — Не хватало еще, чтобы нас тут застукали.

И они поднялись по винтовой лестнице, дошли до комнаты Италии; на кровати лежал кожаный чемодан магистрата, самый большой из имеющихся в доме, тот самый, с которым он путешествовал в Сингапур; толстый, как гиппопотам, подумала Уриэла.

— Мне что, придется этого бегемота тащить?

— Только до улицы. Там меня будет ждать де Франсиско. Я ухожу к нему, мы с ним будем жить вместе. Родители его согласны. Его мама говорит, что научит меня готовить утку в винном соусе — любимое блюдо э-э-э… де Франсиско. Забавно, они владеют этой… фабрикой цыплят… а он любит утку, а ведь могли бы сэкономить кучу денег, если б де Франсиско любил курицу, правда?

И вдруг она хохотнула — коротко, взрывом отчаяния, и обвела вокруг себя взглядом, словно вдруг перестала узнавать и свою комнату, и весь дом, словно все это потеряло для нее всякий смысл.

— Италия, а почему ты не зовешь его по имени? Ты что, так и будешь называть его де Франсиско в семье де Франсиско? Начинай уже звать его Порто.

— Ты права. Я об этом как-то не подумала. Портико ждет меня на углу.

— «Портико» напоминает «портик». Зови его Порто, и все.

— Порто ждет меня внизу. Почему ты всегда придираешься?

Стащив с кровати чемодан, Уриэла поволокла его в коридор и стала спускаться по лестнице.

— Нас застукают, — пыхтела она. — Невозможно не заметить, как кто-то топает мимо с чемоданом тяжелее гроба, так что кузены точно поинтересуются. Папа не даст тебе уйти просто так, мама раскричится, и пока праздник даже еще не начался, пока не нагрянули еще самые неприятные гости, а они могут появиться на пороге как раз в тот момент, когда мы будем выходить, — вот будет сцена! Уриэла с чемоданом сестры, которая бежит из дома, — с ума сойти! И как это, ты — и убегаешь? А я-то думала, что первой буду я и… А ты правда ждешь ребенка? Это не может быть самовнушением? Приди в себя, подумай хорошенько, остановись, вернись: нет никакого ребенка, все — сон.

— Ребенок будет, — заявила Италия. Она шла впереди, внимательно прислушиваясь к происходящему в доме. — Я буду жить с Порто. Ничего чрезвычайного.

— Ребенок и жить с парнем — это уже чрезвычайное, — ответила Уриэла, задыхаясь от тяжести чемодана. — Да что у тебя там, кроме платьев? Вся твоя обувь? Трехколесный велосипед? Двухколесный? Вот черт, какой тяжеленный.

— Отлично. Теперь бегом к выходу.

— Бегом?

— Сейчас нас никто не видит.

Они прошли мимо открытых дверей гостиной, ни одна из изрыгающих самые разные звуки голов на них не обернулась. Сестры открыли входную дверь — и точно: прямо посреди улицы стоял автомобиль семьи де Франсиско, белый грузовой автофургон с пластиковой фигурой на крыше: колоссальных размеров цыпленок с короной, со скипетром и в горностаевой мантии; «Твой королевский цыпленок» — гласила гигантская надпись. Уриэла застыла на месте, бегемот плюхнулся рядом с ней. Италия побежала к кабине грузовика; рядом с открытой дверцей ее ждал Порто — длинные, до плеч, волосы, кожаная шляпа с пером на боку. Они обнялись. Порто оторвал невесту от земли и закружил; как в сказке, подумала Уриэла и потащила чемодан к задней дверце машины, внезапно, как по волшебству, открывшейся изнутри, словно кто-то знал, что Уриэла сейчас подойдет с чемоданом.

Семья Порто в полном составе ждала внутри.

В просторном кузове автофургона все семейство с удобством расположилось вокруг прямоугольного стола, как и стулья, намертво прикрепленного к полу; там были папа и мама, бабушка и тетка, а еще два брата Порто де Франсиско, и у каждого по бутылке пива в руке. В дальнем углу высился огромный холодильник со стеклянной дверцей; Уриэла восхитилась невероятным количеством сырых цыплят, подвешенных в нем на крюках. Еще больше ее поразило радостное, хором, приветствие в ее адрес. Тот, кто, судя по всему, был папой Порто, как раз подносил ко рту жареную куриную ножку. Мама ела крылышко и с Уриэлой поздоровалась, не прекращая жевать. Тетка была точной копией мамы, к тому же курила. Братья Порто поспешили принять чемодан.

— А ты с нами не едешь? — задал вопрос Уриэле один из братьев. На голове у него красовался белый тюрбан, тело же было облачено в индийское одеяние из блестящего шелка, которое немедленно пришлось по сердцу Уриэле, наведя ее на мысли о брахманах. Длинная борода доходила ему до пупа, в ухе висела глиняная сережка.

Уриэла внимательно его оглядела.

— Возможно, в другой жизни, — ответила она.

— Очень может быть, что именно эта и есть твоя другая жизнь, — сурово произнес он.

— Меня зовут Туту, я — бабушка Порто, — представилась бабушка, придвинувшись к ней. Уриэла была вынуждена смотреть снизу вверх, сильно задирая голову к высокому автофургону «Королевского цыпленка». Старушка приветствовала ее со своей верхотуры, как женщина-гигант, на самом же деле она была морщинистой и тощей, но очень ловкой; присев на корточки, она протянула Уриэле руку. — Мы не знаем, в курсе ли твой отец, но скажи ему, чтобы не беспокоился. Пусть он нам позвонит — иначе для чего придуманы телефоны?

— Он к вам может и лично приехать, — заметила Уриэла.

— Тем лучше, — проговорил директор «Королевского цыпленка», выставляя наружу мощную голову. Глазам Уриэлы предстал весьма внушительный господин с глухим голосом и цыплячьими глазками, маленькими и блестящими. — Поговорим как положено. Спокойно. Цивилизованно.

Уриэлой овладело чувство, что сестра ее совершает самую серьезную ошибку в своей жизни, но у нее не было времени поговорить с Италией, задать ей важный вопрос. Порто запрыгнул в кабину — за рулем был он, — после чего нажал на клаксон, и прозвучал сигнал, крик петуха на рассвете. По всей улице прокатилось кукареку, и юные игроки в бейсбол встретили его с бурным энтузиазмом. Прежде чем сесть в кабину рядом с водителем, Италия, на фоне петушиного крика, подбежала к Уриэле проститься.

Они обнялись — в последний раз.

11

На цыпочках, вытянув перед собой руки, будто слепой, Родольфито Кортес завершил восхождение по ступеням винтовой лестницы. Прежде ему всего лишь раз выпал случай побывать в комнате Франции, и он с трудом припоминал, куда, в какой из трех коридоров, расходящихся в потемках в три стороны, следует углубиться. «Какой же нелепый дом, — подумал он. — И сколько, интересно, отвалил за него магистрат?»

Сердце его вдруг подпрыгнуло и перевернулось. Где-то там, в полумраке, взору его предстала распахнутая дверь в комнату Франции; различил он и Францию, словно окутанную желтоватой дымкой: в длинном красном платье с декольте, она стояла возле стола, положив руку поверх жалких остатков газетной вырезки, недоступной его, Родольфито Кортеса, взгляду.

— Франция, любовь моя!

Девушка вздрогнула. Глядя на мир из пропасти своих непрестанных сомнений и колебаний, она никак не могла предположить, что этот предатель, который женится на другой, поднимется к ней, придет в ее комнату. «Бог ты мой, какая рожа, какое бесстыдство!» — вскрикнула она про себя, но обернулась, сияя улыбкой, и молча ожидала, что же он скажет.

— Почему ты не спускаешься в гостиную, любовь моя? — забросил удочку Родольфито. — Я — за тобой.

Он переступил порог. На мгновение замер, но все же решился и быстрым поцелуем клюнул ее в губы; «мимолетно, слишком мимолетно», — подумала Франция.

Открыв рот, он в искреннем изумлении не сводил с нее глаз.

— Франция, — заговорил он. — Ты плачешь.

— Да, — сказала она. — От счастья.

В эту секунду в дверях нарисовался стремительный Ике.

— Сестричка, свет моих очей, с каких это пор ты сделалась затворницей, не покидающей келью? Помнишь ту песенку — «Как же долго мы не виделись — целый месяц напролет»?

Еще одно удивление огорошило Францию.

Месяц назад она поцеловалась с кузеном, о чем уже успела забыть и вдруг вспомнила, и не только потому, что Ике, хитро улыбаясь, ей об этом намекнул, но и по той причине, что внезапно тот поцелуй вспомнился ей во всем своем великолепии — со свойственными ему трепетом и силой. Но с чего бы это? И она тут же засыпала себя вопросами: «Что это с ним такое творится, с этим сумасшедшим? Что он здесь делает? Зачем ко мне явился?» Возникли и другие вопросы, не менее острые: «А в детстве… мы занимались этим?.. Кажется, да. Или нет? Или да?» Ну и что, ведь та детская любовь давно прошла, а он на нее все давит, давит, давит. Месяц назад? «Какая же я дурочка, зачем я его поцеловала? Да нет, это же он меня поцеловал, а я просто ему позволила, и всего-то. Ике — он хороший, Ике мучается, Ике страдает из-за меня. Мне же понравился тот поцелуй — да? Или нет?»

Все это пронеслось в мыслях Франции за пару секунд, к тому же ее совсем выбило из колеи то обстоятельство, что Ике поднялся к ней вслед за Родольфито, смешав ей тем самым все карты, испортив все ее планы мести, причем Ике, вне всякого сомнения, ревнует, идет по следам безобидного Родольфито. «Безобидного? Что же мне делать? Почему я злюсь? Почему так хочется взорваться? Хочется кричать, болят виски, кажется, я сейчас снова упаду в обморок».

— Ты знаком с Родольфито? — только это и смогла она вымолвить.

— Несомненно, — заверил ее Ике, протянув для приветствия руку, а когда завладел рукой Родольфито, то зажал ее, словно в тиски. — Я своими глазами видел, как ты врезался в дерево; я сдал назад, хотел помочь, но тут ты выскочил из машины — видать, с мальчишками поговорить захотел.

Родольфито показалось, что кисть его вот-вот хрустнет.

— Так и есть, — сказал Родольфито. — Я вышел спросить, который час.

Кузен Ике отпустил его руку, вполне удовлетворенный подобным объяснением.

— О чем это вы? — спросила Франция. — Кто врезался в дерево?

Но ответа ждать она не стала: ответ ее не интересовал; она чувствовала, что час расплаты, так или иначе, пробил.

И с бесконечной лаской взяла кузена за руки.

— Ике, — сказала она, — моя первая любовь. Спасибо тебе, что ты по мне скучал. Нелегко чувствовать себя забытой. А знаешь, Родольфито, ведь мы с Ике в детстве были женихом и невестой — какая невинность, но и какое счастье! В поместье Ла-Вега… А помнишь, Ике, как мы с тобой ходили на пруд за водяными лилиями? Ой, какой же ты высокий, кузен, все растешь и растешь.

И, как будто замечтавшись, выпустила руки Ике.

Тот слушал ее и думал, что у него поехала крыша. Это было из ряда вон. Франция, всегда такая непреклонная… как пить дать она хочет избавиться от этого земноводного. Ну так надо ей помочь. «Мне, может, и второй поцелуй перепадет, — пела его душа. — Бог ты мой, как же ты прекрасна в этом платье, так бы и расцеловал, так бы и съел тебя всю: какие щечки, какая шейка, какая спинка, а какая соблазнительная попка под этим красным платьишком, а серебряные туфельки на ножках, и колготочки? Франция, ты просто сводишь меня с ума — я совсем помешаюсь».

— Давайте не пойдем пока что в гостиную, — предложила Франция, — мне нужно немного передохнуть, успокоиться, прежде чем встретиться с Цезарем — не люблю я его. Вы что, не видели, как он притащился сюда верхом на мулице? Вот ведь пугало огородное, скотина, дубина стоеросовая — боюсь я его. Идите сюда, давайте немножко поболтаем, хорошо?

Ошеломленные, оба поклонника позволили ей взять себя за руку, подвести к своей кровати и усадить их там, рядышком, бок о бок, и теперь они сидели прямо перед ней, ничего не понимая, и нервно друг на друга косились. Франция села на стул возле письменного стола, поставив локоть на остатки газетной вырезки:

— Мы ведь с тобой были счастливы, кузен Ике. Как там в песне поется? «О, счастливые наши денечки…»

Около минуты она прекрасно поставленным голосом напевала: «Счастливые наши денечки». Голосом, от которого по коже Ике бежали мурашки, тем голосом, которым она распевала песенки в детстве, который он так хорошо знал, из-за которого он в нее и влюбился. Голос, от которого бросило в дрожь и Родольфито, ведь раньше он ни разу не слышал, как Франция поет. Вот что они упустили, пение, подумал он, «мы с ней ни разу не пели, и, конечно же, именно поэтому…» Но он тут же удовлетворенно вспомнил о том, что когда они встретились в мотеле «Шехерезада», то любили друг друга с пылом первооткрывателей, и как раз это он и желал повторить — как бы там ни было, но он задыхался от циклопического желания обладать Францией — на прощание? чтобы пристроить вишенку на торт? Он знал, что на этой вечеринке у них получится улучить момент, найти уголок, — да, это неизбежно, ведь сейчас он жаждал Францию с большей силой, чем когда бы то ни было, — Франция сделалась владычицей его мечтаний.

«Но только жениться на мне ты не хочешь», — думала в эту секунду сама Франция, словно проникнув в его голову.

— Смотрите, — сказала она, доставая что-то из ящика письменного стола. — Вот что подарил мне отец на защиту диплома. Вы не находите, что это просто что-то невероятное?

Она протянула Ике золотую перьевую ручку. Произнося эти слова, она адресовала их только Ике, глядела только на Ике.

— Ручка такая дорогая, что я не хочу ею писать: боюсь, украдут. Она же из чистого золота.

— Ну, — сказал Ике, — вещи существуют именно для того, чтобы ими пользоваться.

— А у тебя ее не украдут, Ике, ты ведь никому не позволишь этого, верно? Только потому я готова тебе ее подарить… Хочешь?

Родольфито закашлялся. Намек был более чем прозрачный. Три года назад они шли под руку по Девятнадцатой улице, где Франция хотела купить себе кожаный портфель, в тон к новым туфелькам. Сам Родольфито никак не мог подарить ей такой портфель, и не только потому, что ему бы и в голову не пришло сделать ей подобный подарок, но и потому, что у него не было ни гроша — минимально необходимую на жизнь Родольфито сумму родители присылали ему из Кали. Франция сама втихаря подкармливала Родольфито: литрами наливала ему молоко из холодильника, пекла ему пироги из маниоки и домашнего кумыса, а потом относила всю эту снедь в судочках в общежитие, где он обретался; она же гладила ему рубашки, она же их штопала, да она покупала ему вообще все — от зубной щетки и до трусов. Но в тот день Франция собралась купить что-то себе, наперекор Родольфито, не одобрявшему само намерение купить что-то, не ему предназначенное. И вот они тихо-мирно шли себе под ручку по безлюдной улице, когда вдруг, словно из-под земли, перед ними выскочила парочка пацанов.

«Два маленьких засранца, — рассказывала Франция позже Тересе, своей лучшей подруге, — лет десяти от роду, наголо бритые, худые, кожа да кости, два доходяги, мне едва по пояс, и в руке у каждого по отвертке. И говорят, значит, мне, исключительно мне: „Скидайте все, что есть“. „Что я должна скинуть? — спрашиваю. — И откуда, по-вашему, мне следует скидывать?“ Я ничего не понимала. „Давайте, скидайте все, что при вас“, — повторяют они мне. „Но что и куда я должна скидывать?“ — снова удивляюсь я, и тогда в разговор вступает Родольфито и мне, стало быть, объясняет: „Они говорят, чтобы ты отдала им все деньги, которые у тебя с собой“. Я ушам своим не поверила: Родольфито заделался переводчиком для уличных пацанов. Но тут я подняла на него глаза: бог ты мой, было похоже, что он вот-вот концы отдаст, — трясется, весь бледный, белее облаков, глаз не сводит с отверток, как будто они у него уже из сердца торчат. Бедняга Родольфито, у него даже дыхание перехватило — сдулся, как шарик. А что еще хуже, когда один из этих вшивых малявок легонько ткнул его отверткой в живот, поторапливая, так Родольфито сам отобрал у меня сумку, открыл ее, вынул мои деньги и им отдал».

«Боже мой, какая же ты дурочка, — причитала Тереса, слушая Францию, — ума не приложу, что ты нашла в этом типе, а, Франция? Неужели этот Родольфито так уж в постели хорош? У него что, большой, как у козла, что ли? Или он тебя индейским приворотным зельем подпоил? Что с тобой?»

«Не знаю, что тебе и сказать, — ответила Франция, — понимаешь, я его люблю, этого Родольфито: он такой хрупкий, но такой красивый, несчастный, как сиротка».

«А не сходить ли тебе к психиатру? — отреагировала на ее слова Тереса. — Хрупкий и красивый? Как по мне, он похож на лягушонка, а из-за того, что ты мне тут наговорила, я чуть от злости не лопнула — какая же ты глупенькая. Я бы такому чуваку, который позволяет каким-то мальчишкам свернуть себя в крутой рог, ногой бы под зад дала».

«Ну нет, — поспешила возразить Франция, — Родольфито страдает, молча, но страдает, поэтому я каждый раз его и прощаю».

И тут Ике взял у нее золотую ручку — он принимает подарок? Ну конечно.

Родольфито почувствовал, будто слова выползают у него откуда-то из желудка, будто он сам выпихивает их оттуда, одно за другим, силой, чтобы хоть что-то сказать:

— Золотые ручки не пишут.

— Ерунда, — сказал Ике. — Еще как пишут. — Он снял колпачок и стал что-то писать у себя на ладони; выводил тщательно, целую минуту, показавшуюся целым годом.

— Покажи, — потребовала Франция. Она вскочила со стула, откинула волосы назад, распространив вокруг себя аромат жасмина, заглянула в ладонь Ике и прочла вслух: — «Франция, я все еще тебя люблю». — И рассыпалась детским смехом: — Какой же ты ненормальный, что это тебе в голову взбрело, со смеху помереть можно — это ж было всего лишь детское увлечение.

Она не кривила душой, но была по-настоящему польщена: ей никогда не приходило в голову, что такое перо способно писать на человеческой коже, а кроме того, обладатель этой кожи написал такие слова, да еще и в присутствии предателя; «как здорово», — подумала она.

— Родольфито, — произнесла Франция, — прости Ике его признание в любви. Ты наверняка сможешь понять нашу детскую любовь, я это подчеркиваю: детскую — пойми меня правильно.

И она дружески похлопала Ике по щеке. После чего та же ручка опустилась на миг на круглое колено Ике и сжала его на несколько секунд — смертельных для Родольфито секунд, не менее ужасных, чем те, в течение которых отвертки были направлены в его сердце. Родольфито сглотнул: глядя на то, как Франция с улыбкой на устах вновь опускается на стул, он думал, что потерять ее — все равно что потерять ногу. Именно так он и думал, конечно, именно потому, что всем сердцем желал отрезать Ике ту ногу, которую ласкала рука Франции, или же потому, что потерять эту невесту и в самом деле было для него равнозначно потере части тела. В тот момент глаза его не отрывались от Франции, жадно шарили по ее лицу, шее, розовой скругленной линии плеча, золотистому пушку на руках, локотку, который вновь опустился на ту же газетную вырезку…

Он побледнел. Он слишком хорошо знал эту заметку с извещением о грядущем бракосочетании, сопровожденную фотографией.

Родольфито приложил неимоверные усилия, делая вид, будто слушает. Будь он сейчас на ногах, рухнул бы на пол. По сию пору ему как-то не приходило в голову, что Франции все известно. Конечно, он понимал, что рано или поздно новость дойдет до ее ушей, но никогда не думал, что девушка узнает обо всем именно в этот день.

Но она знала.

— О чем я вспоминаю прежде всего, кузина, — несвойственным ему голосом, полным нежности, разливался Ике, начисто позабыв о Родольфито, — так это о том, как мы с тобой прятались в сене, помнишь? Помнишь, Франция, мы играли в прятки и забрались с тобой в стог сена, в огромную кучу сухих стеблей и колосьев, желтую-желтую под синим небом, да так и не вылезли оттуда, ты помнишь?

Франция покраснела. Об этом она старалась не помнить: там он трогал ее под юбкой, внутри, а она трогала его, там они в первый раз поцеловались; оттуда она сбежала, выскользнула и никогда больше не приближалась к своему кузену, стала его панически бояться и позабыла почему. Или это было всего лишь игрой, поэтому она об этом и забыла? Однако Ике не забывал: он годами преследовал ее, чтобы об этом напомнить. Тогда Франция взглянула на Ике, и ее снова охватил тот же панический страх, как в детстве: Ике к ней будто принюхивался.

Такой она себя и ощутила: обнюханной.

12

Начо Кайседо и Альма Сантакрус двумя настороженными тенями то и дело выглядывали в окно, укрывшись за шторами, но спускаться в гостиную к первым гостям им не хотелось — много чести племянникам. Супруги дожидались прибытия старших родственников; а молодежи и так хорошо в обществе друг друга. Наконец внизу появился темный «мерседес», развернулся и встал перед воротами гаража. Это прибыли сестры Альмы Сантакрус — Адельфа и Эмператрис. Обе выгрузились из «мерседеса» с помощью любезнейшего Самбранито, сверкавшего по такому случаю лаковым козырьком фуражки английского шофера.

— Ты что, велела Самбранито нахлобучить фуражку? — удивился магистрат.

Адельфа и Эмператрис блистали лучшими своими нарядами; обе были старше Альмы и красили волосы, чтобы скрыть седину. Обе могли похвастаться редким в их возрасте очарованием, каковое намекало на былую миловидность. «Ну и красотки», — в душе посмеялась Альма, отметив про себя, что Адельфа не взяла с собой трех младших дочек.

Начо Кайседо, надо сказать, тоже прифрантился: черный костюм с лазоревым галстуком, безукоризненно белая сорочка с золотыми запонками, каждая с изумрудом. Но его нимало не занимали невестки; ворота гаража только что распахнулись, и показалась Ирис Сармьенто — девушка ждала, пока Самбранито закатит «мерседес» в гараж. Неизменный Марино Охеда выступал ее помощником, хотя в помощи его она явно не нуждалась.

— Что-то не нравится мне этот постовой, — заявил магистрат. — Если меня не подводит зрение, он уже лапает девчонку за задницу. Держи ухо востро, Альма, а то как бы вслед за Италией не явилась к нам Ирис, но уже со своим сюрпризом.

— Досужие фантазии, — отозвалась сеньора Альма, — Марино у нас — парень правильный. На прошлой неделе он вспугнул вора в саду Руджеро.

— Я здесь не о ворах толкую, а о заднице девчонки, — ответствовал магистрат.

Сеньора с глубоким удовлетворением наблюдала за тем, как Лиссабона и Пальмира вышли встретить только что прибывших тетушек, как они помогли им с подарками, прислушивалась к их голосам.

— А где Альма? — спрашивала Эмператрис. — Почему она нас не встречает?

— Мама одевается, — ответила Лиссабона.

— Ладно, пойду спущусь, — сказала сеньора Альма.

Муж обнял ее за талию, она подняла на него взгляд; вот это и правда что-то новенькое: пылкие любовные объятия сегодня уже имели место — чего же еще? Она была поистине великолепна в своем длинном, в пол, платье, с макияжем в духе актрис прошлого века, ее глаза и слегка располневшее тело также свидетельствовали о несколько поблекшей, недавно еще ослепительной красоте. Безо всякого смущения, скорее с изящным проворством, отточенным опытом, магистрат одним ловким движением задрал женину юбку до пояса и принялся оглаживать обтянутые шелком выпуклости. А потом его рука и вовсе их обнажила.

— Это еще что такое? — без особой убедительности попробовала возмутиться сеньора Альма. — Ты решил уподобиться постовому? Прекрати, я должна пойти к сестрам.

— А задница у тебя по-прежнему великолепна, — послышался голос склонившегося над ней магистрата. — Такая же круглая, как и в первый раз. Самая выпуклая из всех, что я знавал.

Со времен медового месяца Альма Сантакрус привыкла, что муженек склонен отпускать подобного рода скабрезные комплименты с целью дать ей понять, когда хочет заняться с ней любовью. Столь же ошеломленная, как и польщенная, она попыталась вывернуться из его объятий, однако он опрокинул ее на кровать, лицом на покрывало, и, несмотря на праздничное облачение обоих, методичный и многоопытный мужчина как-то все же исхитрился осуществить свое желание.

— Я сейчас умру, точно, — шептал он. Лицо сморщилось, покраснело, губы прижаты к уху жены, от него, такого знакомого ей незнакомца, пышет жаром.

Она сдалась его натиску, не скрывая своей досады, вначале неподатливая, но очень скоро она уже помогала ему — непокорная, горделивая, и вот наступила эйфория, и она на вершине счастья одновременно с ним. Эти минуты слияния двух тел являли собой их преображение, внезапно и спонтанно вспыхивающую революцию, и происходили поначалу ежедневно, позднее еженедельно, наконец, ежемесячно, — благодаря чему супруги никогда не уставали друг от друга и от самих себя.

— Ты мне все платье измял, — выдохнула сеньора Альма.

Один поверх другого, оба восхищенно смотрели друг другу в глаза. С теплотой и сожалением. Звучавшие с улицы голоса дочек не оставляли в покое.

— Чего же они не входят в дом? — сетовала Альма, разглаживая перед зеркалом помятое платье. — Чего ждут?

Магистрат снова подошел к окну. Он был не намного выше жены, уже лысел, живот становился все заметнее, однако он излучал силу, сочившуюся из каждой поры.

— Кое-кто до сих пор не приехал, — с сожалением произнес он. — Принципалов так и нет.

— Как только приедут, посадим их обедать в саду, — деловым тоном сказала Альма. — Там столов на целую армию хватит. А мы семьей пообедаем в столовой.

— Хорошо. Вот-вот прикатят. Лично я выйду отсюда только после того, как явятся принципалы. Поди займись своими племянничками, которыми наградил тебя Господь. А я пока тут сиесту устрою. Слишком много суеты.

— Вот пойду к сестренкам и поведаю им, что ты сейчас вел себя как жеребец. Пусть завидуют.

— Передай привет Эмператрис. Я всегда ее хотел.

— Почему ты решил поставить меня об этом в известность именно сегодня, в наш день?

— Да ведь ты все равно знаешь, что ты единственная звезда на моем небосводе, — сказал Начо Кайседо, и оба рассмеялись. Секунду поколебались и обнялись.

Обнялись в последний раз.

Загрузка...