Часть седьмая

1

Глубокое, словно из преисподней, громыхание, которое Хесус объяснил неисправностью в водопроводных трубах, чем вызвал у гостей смех, прозвучало и в других домах, отозвалось и в других душах, взволновав их и растревожив. Не стала исключением и Лиссабона, вторая по старшинству из сестер Кайседо, — ее тоже охватил страх.

С момента ее приезда в дом Сирило Серки она не переставала удивляться самым разным странностям. Первая: дом стоял в горах, еще выше Боготы, по дороге в Ла-Калеру. Одинокий дом. Не от мира сего. В другой вселенной. Опершись о балюстраду небольшой веранды перед главным входом, они получили возможность погрузиться в себя и в созерцание столичного града. Вглядываясь в раскинувшиеся перед ней горизонты, Лиссабона тянулась бледным лицом в пространство: желтоватой змеей весь город пересекал проспект, пронзая океан красных и голубых огней, черные горы обхватывали скелет города, словно баюкая его. Лиссабона вздохнула: рука баритона обвивала ее талию. Она почувствовала себя пленницей, хоть и в теплой тюрьме среди льдов. Девушка дрожала от холода и от страха перед баритоном и мясником Сирило Серкой, другом и ровесником ее отца, — что ее ждет? Он зазвал ее на бокал шампанского. Хорошо, она осушит этот бокал и попросит отвезти ее обратно, на вечеринку. Такое решение пришло Лиссабоне в голову как раз в тот момент, когда Сирило снова заговорил. Заговорил о своем доме; сказал, что его дом — самое прекрасное, что он сотворил за свою жизнь, но в то же время печальная обитель — ведь там не было ее.

— А теперь ты и вправду здесь, Лиссабона, — промолвил он, глядя ей в глаза.

Она отвела взгляд. Сирило открыл дверь. Подобное признание заставило ее пожалеть о том, что она здесь: недоразумение какое-то. Хотя этот взрослый мужчина и заворожил ее своим пением, это вовсе не означало, что она питает к нему чувства; будем считать это простым комплиментом, улыбнулась она, и каким комплиментом — из черно-белого кино.

— Войди же в свой дом, мечта моя, — произнес он.

Рука Сирило Серки с силой привлекла ее к себе, но лишь на миг, затем он вновь вернул ей свободу, будто раскаялся. Любой из трех женихов, которых прежде посылала судьба Лиссабоне, раздел бы ее уже на этом этапе.

Они вошли в дом, оказавшись в гостиной с мягкими креслами; имелся там и широкий, как кровать, диван; на стене — деревянное распятие; вся мебель сгруппирована вокруг сложенного из камня камина, большого и глубокого, словно сказочная пещера. Баритон, присев на корточки, принялся поспешно разжигать в нем огонь; Лиссабона не могла оторвать глаз от его мощных коленей.

— Здесь обычно холодно, — улыбнулся ей Сирило. — Поэтому люди и придумали огонь.

С камином он управился довольно ловко, и огонь вскоре запылал. Побежавшее по сухим веткам и сучьям пламя лизало сложенные крест-накрест поленья, сучковатые, как колени мясника. Воздух наполнился душистым сосновым дымом.

— Лиссабона, пойдем со мной. Хочу показать тебе дом, который ждал тебя целую вечность.

«Еще один комплимент, — подумала Лиссабона, — это начинает надоедать». Ее досада не осталась незамеченной: Сирило Серка смотрел ей в глаза, словно ожидая ответа. Он казался не только встревоженным, он чуть не плакал.

Лиссабона ничего не сказала. «Лучше мне вообще не раскрывать рта», — решила она и последовала за мясником.

Широкая лестница, подобная мраморной руке, вела на второй этаж. С верхней площадки, напоминавшей театральную ложу, Лиссабона бросила взгляд на оставшуюся внизу гостиную, на мягкие кресла, широкий, как кровать, диван, камин в глубине комнаты, в котором теперь уже плясали яростные языки пламени. Она как будто вновь смотрела сверху вниз на город, но только город ласковый и жаркий: тепло там свивалось клубами. Лиссабоне вдруг страшно захотелось сбежать по лестнице и лечь возле огня.

Но она этого не сделала.

Они покинули ложу и двинулись дальше. Проходя мимо приоткрытых дверей, Лиссабона могла заглянуть в комнаты; ни в одну из них они не вошли, и лично она ни за что не собиралась туда входить, она себе запретила, но все же одним глазом заглядывала внутрь: только в одной комнате стояла кровать — узкая, монашеская, ни на что не годная, подумала Лиссабона и с удивлением почувствовала, как краснеет. Кровать без полога. Должно быть, этот человек здесь спит.

Они прошли дом насквозь, и с другой стороны оказался выход на плоскую крышу — еще одну террасу. Большой желтый фонарь озарял заросли деревьев, целый парк. Ошеломленная, Лиссабона с неудовольствием предположила, что ей придется выглянуть на улицу и посмотреть вниз еще раз; она так и сделала — вышла на холод, и ее поразил вид крытого бассейна, подсвеченной огнями длинной голубой ленты под стеклянным колпаком, откуда слышался плеск воды. «Там только что кто-то плавал», — подумалось ей. В свете гигантского желтого фонаря она разглядела окружавшие бассейн сады, каменный фонтан, где журчала вода, и пруд с перекинутым через него грубоватым деревянным мостиком.

И тут она вновь ощутила чье-то присутствие: кто-то стоял у них за спиной, и ей показалось, что внезапно стало еще холоднее. Это был мужчина в пончо, и он улыбался. Лицо его пересекал ужасный шрам.

— Луис, — сказал баритон, — что у тебя за манеры? Ты испугал нашу гостью.

— Прошу прощения, сеньор, — ответил человек со шрамом. — Я услышал какие-то странные звуки, потом зажегся свет, но вас я не видел. Вот и пошел с обходом.

— Хорошо. — Баритон взял Лиссабону за руку. — Это Луис Альтамира, он мне по дому помогает. Луис живет по соседству с женой и сынишкой. Не волнуйтесь, Луис, все в порядке, можете вернуться к себе и отдохнуть.

Луис протянул Лиссабоне крепкую руку. Девушка с ужасом пожала ее, не в силах отвести глаз от шрама на лице. Луис исчез, не сказав ни слова. Лиссабона в очередной раз удивилась, но на этом странности не закончились: в углу террасы она неожиданно увидела что-то вроде стеклянной витрины с маленьким белым передником на плечиках: тот был выставлен напоказ, будто ценное произведение искусства, оберегаемое от воздействия воздуха.

— Это мой мясницкий фартук, — сказал Сирило, — который я носил в детстве. Подумайте, Лиссабона, о мальчике двенадцати лет, чье единственное одеяние — этот передник, но все же тот мальчик был счастлив, несмотря ни на что.

Лиссабона подошла ближе. Ей показалось, что она видит два длинных, во всю ширину фартука, красных пятна крови.

Кровь.

Засохшая кровь.

Она не нашлась что сказать.

Девушку вновь посетила та же мысль: пора уходить. И чем раньше, тем лучше! — вскричала она в душе.

И тут произошло то, что изумило ее больше всего, усилив горько-сладкий вкус всех прежде испытанных удивлений: Луис Альтамира, человек со шрамом, выполнявший роль мажордома, появился вновь, и на этот раз с гитарой в руках, которую он к тому же протянул Лиссабоне.

— Заставь его петь, детка, — сказал он. — Пусть споет нам серенаду. Пусть он нас убаюкает. Лучше его не поет никто. — И, прежде чем во второй раз исчезнуть с террасы, он одарил его торжествующей улыбкой сообщника. — В кои-то веки вам есть для кого петь, патрон.

Лиссабона снова не смогла ничего ответить, лишь уставилась на великолепную гитару, которую держала в руках, и вздрогнула, заметив пятна крови на боках и на верхней деке инструмента — красные засохшие пятна, как и те, что на фартуке под стеклом. Баритон догадался, что именно обнаружила Лиссабона. Он взял у девушки гитару, поднес ее к фонарю и внимательно, с неудовольствием осмотрел.

— Это я на день рождения Фермина сходил, — объяснил он, — Фермин — один из моих забойщиков. Там я взял в руки гитару и запел, Лиссабона, на бойне своей фермы. Вот почему инструмент в крови. — И, внимательно посмотрев в лицо Лиссабоны, хохотнул. — Лиссабона, пожалуйста, не надо думать, что я — убийца гитар.

Она ничего не ответила, вымучив улыбку. Вокруг сплошные ловушки. Лиссабона невольно попятилась. Ей показалось, что снизу, от окружавших бассейн деревьев, где на воде дрожит, рассыпается бликами свет фонаря, встают и колышутся тени. И тени эти как будто на нее наступают.

— Какой же ты все-таки ангел, — услышала она слова мясника.

Лиссабона спросила себя, не пора ли ей спасаться бегством. Ну конечно. Она бросится бежать по незнакомому дому, а мясник кинется за ней, станет ее преследовать; во время погони он громоподобно запоет, и голос его ужасающим образом станет усиливаться; может, ей самой тоже захочется петь на бегу, и она решит, что это такая игра, но окажется не права: в каком-нибудь углу дома мясник все же ее поймает, его рука сорвет с нее платье, он прижмет ее к себе, словно обнаженную гитару, а мажордом со шрамом на лице наверняка станет ему помогать; она будет кричать, кричать отчаянно, ни на что не надеясь, и тогда там, возле камина…

Лиссабона почувствовала себя смешной. Сейчас она улыбалась чуть печальной, но в то же время счастливой улыбкой девочки, пойманной на ошибке.

— Выпью бокал вина и уйду, — сказала она.

Мясник внимательно на нее смотрел.

— Подождите меня внизу, возле камина. Ни о чем не беспокойтесь больше, Лиссабона. Я схожу за шампанским. Мы поднимем бокалы, чокнемся, а потом я отвезу вас домой.

Лиссабона с готовностью бросилась к лестнице и сбежала вниз. Ни одно из ее подозрений не подтвердилось, и она не знала, следует ли ей благодарить за это судьбу или жалеть о несбывшемся. Она опустилась в кресло, стоявшее ближе всего к огню. Несмотря на потрескивающий в камине огонь, девушка ежилась от холода. Она была разочарована и ни во что не верила.

Но в это мгновение наверху, на втором этаже, зазвучала гитара.

Бурные аккорды взывали о помощи.

Сирило Серка сидел на перилах ложи, свесив ноги с похожими на пушечные ядра коленями, сидел в обнимку с гитарой — он завис в воздухе, словно на трапеции под куполом цирка; наверняка это было далеко не в первый раз.

— Всего одну песню, Лиссабона, — сказал он.

Рядом с ним на тех же перилах сверкала бутылка шампанского.

И вот он запел, аккомпанируя себе на окровавленной гитаре.

До тех пор Лиссабона все помнила, начиная же с этого момента ее вновь стал подчинять себе голос, снова до мозга костей проникал в ее существо, ласкал ее словами и мелодией. «Кажется, я сейчас заплачу. Уже плачу», — удивлялась она, когда случился тот подземный толчок, зародившийся где-то в глубинах земли, когда весь мир подпрыгнул и перевернулся. Мясник поднял на нее несчастные глаза. Бутылка на перилах ложи обрела собственную жизнь: она приплясывала, крутилась и первой полетела на глазах Лиссабоны вниз. Однако звона разбитого стекла девушка не услышала, зато увидела фонтан пены, золотым потоком растекшейся по полу; прошло еще несколько секунд, и со второго этажа полетел вниз мясник в обнимку с гитарой — как будто та могла от чего-то спасти. Пролетев половину расстояния, мясник выпустил гитару, не отрывая от Лиссабоны взгляда широко открытых глаз, словно он все еще не мог поверить в то, что она здесь.

Стыдясь самой себя, Лиссабона засмеялась. И смеялась все громче и громче, пока мир корчился вокруг нее. Разумеется, это от нервов, подумала она. И прекратила хохотать только после того, как услышала — на этот раз и вправду услышала — грохот ударившейся об пол гитары: чистый звон струн прозвучал и надолго повис в воздухе. Мясник из поля ее зрения исчез; он с глухим звуком шмякнулся на пол за диваном; словно мешок мяса, заметила про себя Лиссабона и вновь засмеялась, сообразив, что бедняге не повезло: мог ведь упасть на диван, похожий на кровать. Лиссабона прикрыла рот рукой, чтобы подавить смех и не закричать. И метнулась туда, куда упал мясник; он лежал на спине — вытянувшись, закрыв глаза, скрестив ноги и широко раскинув руки, словно распятый Христос.

— Сирило! — воскликнула она, опускаясь перед ним на колени.

В этот момент где-то в толще земли, глубоко под ними, тряхнуло еще раз. Лиссабона обняла его голову руками и принялась ощупывать. Ее охватила тревога: в результате такого падения можно и насмерть разбиться. И, как хорошая медсестра, девушка провела осмотр и убедилась, что крови нет и что голова, по крайней мере, цела. Теперь она ощупывала шейный отдел позвоночника, необычайно мощную грудь баритона, колени.

Наконец он открыл глаза и испустил уже знакомый ей хохоток.

— Паяц, — проговорила Лиссабона. — Прикинулся мертвым.

Не смогла сдержаться и поцеловала его. А он поцеловал ее в ответ; сила и безумная страсть этого поцелуя вознесла ее до небес. В ту же секунду она поняла, что уже никогда не захочет уйти из дома мужчины, который поет.

2

Магистрат видел, что они выехали на шоссе и направляются в южную часть Боготы. Его мучил вопрос, почему ему не завязали глаза; да и похитители лиц не скрывали — по-видимому, их ничуть не волновала перспектива быть узнанными. Прискорбная статистика похищений еще только приближалась к своему апогею, однако уж кому-кому, а Начо Кайседо будущее уже успело шепнуть о насильственном исчезновении людей, способном пожрать всю страну, словно хлеб насущный. Жертва собственных предчувствий, он это будущее очерчивал самолично. Зловещая реальность проявила себя уже целым рядом подобных случаев, смалывая жертв похищений в порошок. Магистрат был потрясен — ожидает ли его та же судьба? кто его похитители? обычные преступники? личные враги? В свете фонарей на проспекте он краем глаза видел брошенное на пол фургона оружие, но что это было — пистолеты? гранаты? пулеметы? Тут магистрат взъярился сам на себя: эти предметы вполне могли оказаться поделками из палок и жестянок: сам он никогда не заметит разницы; а что, если завладеть одной из этих игрушек, взять злодеев на мушку и сбежать? Нет, на такое он не способен. Хотя вообще-то у него имелся и собственный револьвер, который хранился в ящике прикроватной тумбочки, но сам он не сделал из него ни единого выстрела.

Он слышал, как преступники шепотом переговариваются. Разобрал несколько имен: того, кто расположился рядом с водителем, а это был человек с длинной темной козлиной бородкой, называли «команданте». К другому, тоже сидевшему впереди, мужчине с загнутым, как у попугая, носом, обращались «Доктор М. Отрос», а те, что теснились сзади, носили прозвища Сансвин, Клещ, Шкварка и Мордоручка, не говоря уже о Четвероноге, том самом пауке, что едва его не задушил.

Девушка, сидевшая у него на коленях, устроилась на нем, как в мягком кресле; несмотря на ее субтильность, ноги магистрата затекли. Девушка недовольно фыркала: для нее в машине не нашлось свободного места, и ей пришлось в качестве сиденья выбрать его; или же так и было задумано, чтобы его караулить. Девушка была совсем юной, не старше самой младшей из его дочерей, подумал магистрат, и эта мысль посетила его голову ровно в тот момент, когда совершился мощный толчок в глубинах земли; фургон прыгнул в сторону, девушка вскрикнула раз, потом другой, когда со следующим толчком фургон вернулся на прежнее место, и еще раз, когда машина встала на дыбы, проехала несколько метров на двух колесах и ухнула в придорожную канаву, наполненную жабами и мусором, а уже там ее сплющило под громкий треск разлетевшегося в мелкую крошку стекла, сминающегося железа и пустых консервных банок.

На несколько секунд магистрат лишился сознания.

В себя он пришел из-за того, что ноги обжигало. Жар шел от голубоватого огня, и он разрастался. Девушка в белом халате по-прежнему была у него на коленях, но голова ее неподвижно лежала на спинке переднего сиденья; косынка сползла, и было видно, что волосы у нее обриты, но уже отрастают; должно быть, она была в отключке. Магистрат заметил, что языки пламени лижут полы ее халата, подбираясь снизу; он голыми руками, обжигая пальцы, сбил огонь с почти истлевшей ткани, взял девушку за талию и попытался вместе с ней приподняться, однако попытка оказалась безуспешной; тогда он снял ее с себя и смог подняться, придерживая ее. В затянувшем кабину удушливом дыму мужчины неловко, рывками, перебирались в переднюю часть машины, к вылетевшему лобовому стеклу, и через эту дыру вылезали. Дверцы были зажаты землей и кучами мусора. Послышался приказ команданте:

— Забирайте оружие, там же сейчас рванет.

Тень Четверонога ползала по охваченному огнем полу, выполняя приказание.

— Жжется, — послышался его голос. — Подсоби, Мордоручка.

Еще одна тень показалась в дыму; оба подхватили оружие и убежали.

Над магистратом веером взметнулся огонь.

Он застыл в нерешительности: выбираться или остаться здесь и сгореть заживо, не узнав своей участи? Потом он вновь потерял сознание. Но тут в мозгу его возникло лицо Альмы Сантакрус и потребовало от него вылезать из машины; лишь воззвавший к нему призрак жены заставил его бороться за свое спасение. С собой он тащил еще и девушку, подхватив ее под мышки: та не просыпалась и казалась тяжелой, как мертвец; возможно, она уже умерла, но все же магистрат ее не бросил, а выкарабкался из фургона вместе с ней. Оттащив тело на несколько метров, он опустил его на землю; мужчины тоже отошли подальше, и один из них, тот, кто крутил баранку, вдруг заорал, зачарованно глядя на охваченный пламенем скелет фургона:

— А вон те? Что будет с этими, которые не шевелятся? Чего они там делают, какого хрена сидят?

Внутри фургона виднелись силуэты троих мужчин, все они оставались на своих местах возле окошек, будто задремали. По лицу одного карабкалась крыса, остановилась обнюхать нос.

— Вылезайте оттуда! — в ужасе заорал им водитель: он только сегодня залил полный бак. — Того и гляди рванет! — возопил он, и фургон тут же взорвался, будто в ответ на его слова — злонамеренно и нарочно.

Взметнувшееся вверх огненное облако отбросило их, словно пинком; все упали; магистрат поднялся первым: пришло время удирать. Он перепрыгнул через тело девушки и кинулся бежать, рванул изо всех сил, руки его бешено ходили взад и вперед, как обезумевшие лопасти вентилятора, однако живот болтался позорным балластом, перекатываясь из стороны в сторону; он пробежал еще с десяток метров и уже пересекал проспект, приближаясь к освещенным домам, уже хотел закричать, просить о помощи, когда вдруг на спину его вскочил смертоносный тарантул, весь какой-то склизкий, и этот тарантул смеялся, и жилистая его рука обвила шею магистрата и принялась ее сдавливать, а злобное личико с красными глазками и зловонным дыханием прижималось к его щеке, изрыгая непрестанный хохот. Никогда еще Начо Кайседо не испытывал ни такой ненависти, ни столь сильного отвращения. Ему во что бы то ни стало хотелось избавиться от Четверонога, скинуть его с себя, причем даже не с целью от него удрать, а чтобы навалиться всем своим весом и задушить. Магистрат упал на колени. Освободиться от тарантула он не мог и подумал, что вот-вот умрет от удушья, однако на помощь ему подоспел команданте:

— Отпусти его, придурок, нам он живым нужен.

Стоя на коленях, магистрат закашлялся, упираясь в землю руками. Он видел, как возле места аварии останавливается грузовик и из него спешно выпрыгивают шофер и его помощник, слышал, как они спрашивают, есть ли раненые и не нужно ли кого-нибудь везти в больницу. Вместо ответа Клещ и Мордоручка выстрелили им в головы. Тела беззвучно, без единого крика, осели на землю. Магистрат закрыл глаза и больше не хотел их открывать. Не отдавая себе в этом отчета, он заплакал, как ребенок, от отчаянного бессилия вгрызаясь в землю ногтями.

Он не сопротивлялся, когда его схватили, поволокли и забросили в грузовик; длинный черный кузов был затянут рваным брезентом, и через дыры можно было смотреть наружу; магистрат вытянулся во весь рост на полу: у него не было больше сил — или он умер? Лучше бы так; ну почему он не разбился до смерти, свалившись с моста? «Я поблагодарил тогда дерево, — подумал он, — но почему я не вознес хвалу Господу?» В этот миг один из похитителей отвесил ему оплеуху.

— Давай, помоги нам, — сказал он ему, — мы ж тебя несколько месяцев уже пасем, а сейчас ты у нас помирать вздумал.

За ними, как тени, лезли другие похитители; в кабину сел только водитель фургона, тут же завел мотор и тронулся с места. Оглядевшись вокруг, магистрат обнаружил, что девушка в белом халате жива и сидит на мешке с початками кукурузы.

— Эй, Красотка, — сказал ей кто-то, тыча в нее пальцем, — гляди-ка, халат-то у тебя сгорел до самой до мохнатки.

Тогда она оглядела себя: халат представлял собой обугленные лохмотья; девушка была почти голой и сочла за лучшее присоединиться к их смеху, раз уж мужчины потешались.

В противоположном направлении мимо них промчалась скорая помощь, сверкая огнями.

— В самый раз, — удовлетворенно заметил команданте. — Успели смыться.

Магистрату пришло в голову, что это лицо он уже видел. Главарь был немолод, такой же старик, как и он сам. Казалось, команданте очень хочет, чтобы магистрат его узнал: глядит весело, будто намекает, что, дескать, неужто не признаешь? Магистрат напрягал память: он должен был вспомнить, где с ним встречался — кто же он, чье это лицо? Затем он почувствовал, что ему завязывают глаза: по-видимому, чтобы похищенный не понял, в каком направлении его везут и где остановятся.

Он уже не мог видеть.

Только слышать.

Сначала голос Четверонога:

— Жалко их, тех, что поджарились.

— Портянка, Ворвор, Перепихон — все уснули.

— Там и остались, запеченными.

— Теперь они мученики, герои, — послышался голос команданте.

Вот тогда он и узнал этот голос. Вспомнил, кто он, этот команданте. Это было совершенно невозможно, но это факт.

3

Альму Сантакрус обуяла ярость. Все ее неудовольствие сосредоточилось на Батато Армадо и Лисерио Кахе: как они посмели не ослушаться магистрата?

— Ваш долг — оказывать ему помощь и поддержку наперекор всему и во всем, идет ли речь о проколотом колесе или о нападении банды убийц и разбойников, — пророчески выговаривала она телохранителям мужа.

Альма полагала само собой разумеющимся такое положение, при котором они охраняют своего патрона, даже если издалека, на благоразумном расстоянии, чтобы он этого наблюдения не заметил. Пара осоловелых гигантов, под завязку наполненных дремотой и едой, переминалась с ноги на ногу, не находя что ответить. Сеньора Альма велела Хуане подать им горшок с телефонным справочником в нем, этаким талмудом размером с Библию, дабы они разыскали там телефон и адрес юного Порто де Франсиско, вероломного похитителя.

Огниво и Тыква над ней подшучивали:

— Успокойся, кузина, имей терпение.

А Альма Сантакрус про себя сокрушалась, что не догадалась записывать контактные данные женихов своих дочерей на случай безрассудных побегов из дома типа того, что устроила им разнесчастная Италия.

Поэтому она заставила гигантов согнуться над этой телефонной библией и корпеть над ней в поисках имени и фамилии. Задача была поставлена непростая: ей было отлично известно, что многие семьи по соображениям безопасности не размещают своих адресов и телефонов на страницах справочника. Но попробовать стоило: муж не возвращался, время неумолимо утекало, сердце сжималось от боли, причем не физической, а какой-то эфемерной и как раз по этой причине донельзя пугающей; и чем дальше, тем больше Альма убеждалась в том, что с Начо Кайседо случилось нечто ужасное и бесславное. Чтобы убить время, она вступила в разговор со своими кузенами и всеми возможными и невозможными способами пыталась заставить себя следить за шутками и в нужных местах смеяться; вне всяких сомнений, здесь с минуты на минуту появится ее супруг с заблудшей дочерью, которой она устроит ту еще выволочку, более чем заслуженную, — а как же иначе? И тогда-то в сердце ее воцарятся покой и счастье, и громким криком объявит она об окончании праздничного приема, выметет всех этих пьяниц из дома поганой метлой, заткнет этих музыкантов и отправится с мужем в постель, откуда им, честно говоря, и вылезать-то не следовало, боже ты мой.

Ни на секунду не отпускала ее тревога о судьбе Начо Кайседо; ей бы помолиться, но веры в душе ее не было, даром что однажды явился ей во сне архангел Уриэль, — она и на мессу-то давно уже не ходила, и никогда в жизни не доверила бы свои невзгоды таким развратникам, как монсеньор Хавьер Идальго, — а кстати, где он сейчас, этот монсеньор? Наверняка отплясывает, огорченно ответила она на свой же вопрос и, замирая от тревоги и нетерпения, вновь принялась ждать, когда же ей назовут номер домашнего телефона семейства де Франсиско, чтобы можно было наконец выкрикнуть в трубку оскорбления, облегчив себе душу: где моя дочь? где мой муж? верните их мне, ублюдки!

Бесхитростная сеньора поручила искать в телефонной книге имя и фамилию двум мужланам, которые с легкостью могли бы свернуть чью-нибудь шею, однако никакого понятия не имели об алфавите и с огромным трудом могли накорябать собственные имена. Ей бы поручить это дело любой из дочек или взяться самой, потому что гиганты, тосковавшие над телефонным справочником, явным образом ни уха ни рыла в этом не смыслили. Их согнувшиеся над книгой тела внушали острую жалость и сострадание. А посреди громокипящего празднества — некоторым к тому времени уже пришло в голову начать отплясывать на подмостках в столовой — никто их не направлял, никто на спешил к ним на помощь, никто не обращал на них особого внимания, кроме кузенов Альмы, Огнива и Тыквы, которые взялись подсказывать им гласные буквы: «А, Е, И, О, У — припоминаете такое, сеньоры?» Телохранители краснели до корней волос, как школьники, наказанные перед всем классом. А потому неудивительно, что вскоре они сдались и, положив руку на эту библию, заверили сеньору, будто телефона Порто де Франсиско в справочнике нет.

— Что ж, тогда — на все воля Божия, — подвела итог Альма со слезами на глазах: ей очень хотелось верить, что Провидение окажется к ней благосклонно.

Несмотря на присутствие дочерей, чувствовала она себя одинокой. О неприятностях с Италией она поведала Баррунто, однако умиротворяющая улыбка брата лишь убедила ее в том, что никому нет никакого дела ни до нее, ни до Начо Кайседо. У них с мужем есть только они сами. И если один из них исчезнет, то умрет и другой: ты уйдешь — я умру. Обхватив обеими руками голову, Альма пыталась скрыть гримасу отчаяния. Никто не станет свидетелем ее страха, но как же хочется поделиться им со всеми, крикнуть о нем во весь голос!

Взгляд ее сам собой обращался к двери столовой — очень уж ей хотелось увидеть в дверном проеме мужа. Но видела она там только кусок черного неба, а на нем — промельк падающей звезды. Видела ночь и праздник, воплощенный в этой звезде, и все повторяла, что это хороший знак, что это ответ Бога. Добрый знак.

Но убедить себя в этом так и не смогла: нет, в Бога она не верила.

4

Уриэле вспоминался вопрос Марианиты: «Тебе не скучно на этих похоронах?» Ну да, ей скучно, и — да, эта вечеринка действительно напоминает похороны. И она решила из столовой уйти. А когда Уриэла дошла до двери и собралась выйти в гремевший музыкой сад, на глаза ей вдруг попался кузен Цезарь, и тот был явным образом вне себя: шел строго по прямой к подмосткам позади громадного стола, где устроилась Перла, которая, лениво оглядывая собравшихся близ нее, отпускала разные шуточки и комментарии, а также хохотала и пила в окружении своих рыцарей-чемпионов. С высоты подмостков Перла блистала, вернее, блистали ее ноги, выставленные напоказ всем, кто имел удовольствие любоваться ими снизу. Кузен Цезарь явно был не в духе, однако на его физиономии, на этом рыле жареного молочного поросенка, расплылась вечная улыбка — таким увидела его Уриэла; ее бы донельзя расстроил и один его вид, однако ей, того не желая, пришлось к тому же выслушать его слова.

— Моя дорогая Перла, — заявил молочный поросенок до крайности бравурным тоном, — давай выйдем в сад, ненадолго?

Из дальнего угла столовой за ним следили глаза Тины Тобон, стараясь не упустить ни единой подробности.

— Это еще зачем? — с искренним удивлением спросила Перла. — Что мы будем делать на улице?

Чемпионы заерзали на стульях, готовые как вступить в бой, так и обратиться в беспорядочное бегство: Цезарь Сантакрус, будучи Супругом Королевы, воплощал Последнее Слово.

— Танцевать, моя дорогая, — отрубил Цезарь.

Чемпионы облегченно выдохнули.

С высоты подмостков лица обратились к улыбающемуся Цезарю. Перла поднялась со стула, подошла к краю и протянула Цезарю руку, которую он не принял: он подхватил ее под коленки (как тогда, на балконе), поднял и опустил рядом с собой на пол, словно драгоценный цветок. Сидящие на сцене приветствовали этот жест, затопав ногами. В дальнем углу столовой Тина Тобон провела кончиком языка по губам: мечты ее сбывались.

Супруги слились в поцелуе, прильнув друг к другу: теснее, еще теснее, не дыша. Снова аплодисменты. Перла смеялась, целиком и полностью заключенная в объятия мужа. Она была пьяна, но доверилась ему и веселилась, оказавшись об руку с Цезарем Сантакрусом.

Судьба ее была решена.

5

Уриэла смотрела, как Перла, позади темной тени своего мужа, исчезала из виду, теряясь в толпе. Перла покачивалась.

Попав в кружение пятен света и тени, Уриэла на мгновение застыла, как в ступоре. Из темноты вынырнул незнакомый молодой человек и взял ее за руку; как в сказках, пронеслось у нее в голове.

— Давай потанцуем, — предложил он.

Юноша не намного моложе Уриэлы, но кто он? Не ее ли кузен Риго? Длинный и худой, на щеках россыпь черных угрей — ну да, он и есть. Но парень ее не узнал.

— Конечно, — ответила ему Уриэла. — Отпустишь меня пописать?

Он удивился, но тут же взял себя в руки:

— Буду ждать тебя здесь.

— Сюда и вернусь.

Уриэла и в самом деле хотела сходить в туалет, но разве обязательно было уточнять, что ей нужно пописать? — ругала она себя. Дело было не только в необходимости опорожнить мочевой пузырь, но и в остром желании остаться на несколько минут одной. Стряхнуть память об отце, говорящем на своей бедной латыни. Это у нее пока что не получалось: она ощущала тот же страх, что и ее мать, когда та сказала, что видела его живым в последний раз.

Уриэла шла сквозь грохот и шум сада, пляшущие пары вокруг нее подпевали. Гремела рождественская кумбия. Внезапно память об отце перестала ее терзать: раз уж кто-то ее пригласил, ей вдруг захотелось танцевать, танцевать всю ночь, и даже не важно, пусть и в объятиях кузена, лишь бы не помереть от скуки, подумала она, не уснуть навсегда — как в сказке.

Она вышла из сада и направилась к ближайшей туалетной комнате, предназначенной для гостей, которая располагалась на первом этаже, рядом с пустующей гостиной. Там музыка слышалась несколько приглушенно, словно крик сквозь слой ваты, словно умолкший взрыв хохота, не подхваченный эхом. В уверенности, что она здесь одна, Уриэла широко распахнула дверь в туалет: внутри обнаружилась Марианита Веласко, которая практически сидела на раковине, а нога ее лежала на плече Рикардо Кастаньеды, который, очевидно безо всякого сочувствия, лишал ее девственности, судя по искаженному лицу Марианиты, которая молча плакала, не решаясь кричать, — или она лила слезы от счастья? Уриэла предпочла закрыть дверь и удалиться. «Ну ладно, — подумала она, — наверняка скормила ему мозги сороки, или перышко голубя, или крылышки насекомого», и вдруг резко остановилась, когда за спиной прозвучал тоненький, как ниточка, голосок Женщины, Умеющей Молиться:

— На помощь, Уриэла!

Когда Уриэла открыла дверь, к ней обратилось напряженное, багрового цвета, лицо Рикардо Кастаньеды и, брызгая слюной, прокричало:

— А ты, шлюха, жди, вставай в очередь.

Тут где-то под их ногами произошел второй толчок, предупреждение из глубин земли, кузена Рикардо отбросило голым задом на стену, и тяжеленная картина Гойи — тот самый «Поединок на дубинах», который Уриэла повесила сюда, чтобы заставить гостей подумать, пока они опустошают мочевой пузырь, — упала, гулко, словно дубиной, треснув ему по затылку.

Теперь Марианита смогла наконец завизжать: она выпрыгнула из раковины и побежала, за ней выпрыгнула Уриэла, и вместе с ними запрыгало все вокруг — стены, сам воздух, — и только кузен Рикардо пребывал в неподвижности, с широко открытыми, словно он чему-то очень сильно удивился, глазами.

6

Огниво и Тыква, двое любимых кузенов Альмы, даже и представить себе не могли, что их ждет. После подшучиваний над телохранителями, после урока с пропеванием гласных, они как ни в чем не бывало принялись целомудренно пить в своем углу столовой, в некотором отдалении от толпы, посвятив себя воспоминаниям о золотых денечках своего детства, когда оба тырили чужих куриц. И вот так они мило проводили время, по-ангельски смеясь, однако в самый разгар праздника воспоминаний были неожиданно прерваны Батато Армадо и Лисерио Кахой, выросшими перед ними с весьма угрюмым выражением на лицах, словно оба заранее раскаивались в том, что им предстояло сделать. Батато, предварительно убедившись в том, что никто не обращает на них внимания, первым нарушил молчание. Слова его были обращены к Огниву, любимому племяннику Альмы:

— Мы не хотим, чтобы вы снова вытащили свой инструмент, сеньор.

— Мой что?

— Инструмент убийства, сеньор. Не размахивайте им в доме магистрата, досточтимого человека, если вы вдруг успели об этом позабыть.

— А я-то думал, что инструмент — это нечто совсем другое, — усмехнулся Огниво, подмигнув Тыкве, — то, из чего писают.

— Скажите спасибо доброму сердцу магистрата, — сказал Батато, — он не распорядился выгнать вас из столовой, как ту летучую мышь, что явилась сюда, не спросив на то разрешения.

— Да что ты о себе воображаешь? Ты хоть знаешь, с кем говоришь, дубина стоеросовая? Ты что, решил, если ты слон, так можешь раздавить своей ножищей первого попавшегося тебе приличного человека? Заруби себе на носу, что мы — двоюродные братья твоей госпожи, Альмы Сантакрус, супруги твоего патрона, дегенерат.

Батато разинул рот.

— Ты, головорез, — продолжил Огниво, — пристрелить нас, что ли, собрался?

— Да я бы не отказался.

— А мы тоже слонов заваливаем, — не полез за словом в карман Огниво. — Пулей, ножом или пинками, с учетом пожелания слонов.

Телохранители обменялись понимающими взглядами: придется сделать то, что должно, иного выхода нет — их вынудили. Они не хотели, но их заставили.

Телохранители были намного моложе и массивнее, чем любимые кузены, однако кузены, мужчины в возрасте сильно за сорок, ростом хоть и пониже, зато могли похвастаться широкими спинами, жилистыми руками, мощными шеями и пятернями поденщиков. Они не спасовали и решительно встали со стульев.

— На выход идем медленно, не торопясь, — прошептал им Батато, словно любезно адресуя рекомендацию, — а там уж найдем подходящее местечко, чтобы во всем разобраться. Мы же не хотим устроить скандал на празднике магистрата, верно? Так что можно выйти во двор или пройти в гараж: что вам предпочтительнее?

— Идемте уже, — сказал Тыква, бывший медбрат, ветеран Корейской войны. И прибавил, словно скучая: — Мужчины попусту языком не треплют.

И гуськом они двинулись к выходу из столовой.

Всякий, кто их видел, сказал бы, что люди отправились танцевать.

7

Второму подземному толчку удалось заставить «Тропический оркестр „Угрюм-бэнд“» на минуту умолкнуть. Над толпой пронесся вопль ужаса, однако уже в следующий миг многие смеялись. Были и те, кто вообще ничего не заметил, не прекращая танцевать даже без музыки. То тут, то там слышалось: «Земля дрожит», между телами волной пробежал сквознячок страха, но длилось это всего несколько секунд, потом подземный рокот затих и гуляки продолжили выписывать ногами оркестровый дансон.

А вот в столовой вечеринка действительно приутихла; никто уже не отплясывал на подмостках, а сотрапезники вполголоса беседовали о подземных толчках и землетрясениях, вечном страхе Боготы. Центром обстоятельного обсуждения служили дядюшка Лусиано, брат магистрата, и Баррунто Сантакрус, брат Альмы. Оба свято верили в то, что имеют право заместить собой отсутствующую мудрость магистра, и только Господу Богу было известно, соответствовало это действительности или же нет.

— Эти приплясывания земли под ногами — дело вовсе не новое, — вещал дядюшка Лусиано. — В шесть тридцать шесть утра тридцать первого августа тысяча девятьсот семнадцатого года случилось землетрясение в городе Санта-Фе-де-Богота[26]. Казалось, что сбылось знаменитое пророчество падре Франсиско Маргальо, сформулированное им за девяносто лет до этого события в прекрасном стихе:

В августа день последний

года, который не назову,

подземных толчков череда

в пыль превратит Санта-Фе.

— Никакое это не пророчество, — поспешил возразить Баррунто, — а случайное совпадение. В движениях земной коры, таких, как сегодня, нет ничего необычного. Другое дело, что мы их не замечаем, потому ли, что не хотим замечать, или потому, что слишком заняты своими заботами.

Дядюшка Лусиано не обратил на его слова никакого внимания:

— Спустя два дня после тех толчков подобные движения имели место в десять часов двадцать пять минут вечера, вызвав некоторые разрушения. Горожане бросились на улицу, взывая в молитвах к святому Эмигдию, патрону землетрясений.

— Это случилось не в десять двадцать пять, а без шести минут одиннадцать, — вставил свое слово Баррунто Сантакрус.

Лусиано Кайседо только плечами пожал.

— В любом случае это были жуткие толчки, — изрек наконец дядюшка Хесус. — Женщины выпрыгивали из постели, порхали в неглиже… но ведь куда лучше сохранить шкуру, чем соблюсти приличия; и кричали тогда не только дети, но и собаки. Говорят, безумцы решили, что это вечеринка.

— Об этом ничего неизвестно, никто ни о чем таком не рассказывал, — вновь заговорил дядюшка Баррунто. — Зато известно, что пострадало несколько церквей. Рассыпалась часовня Девы Гвадалупской, сложенная из кирпича-сырца, а еще Капитолий и больницы Сан-Хуан-де-Диос и Ла-Мисерикордия.

— Насколько я знаю, часовня обрушилась на головы монашкам, которые там молились; спаслась только одна, — встрял Хесус. — Больницы не пострадали, но только представьте себе, как бы выглядели пациенты, разбегающиеся во все стороны вместе со своими кроватями? А за ними, пустившись в погоню, еще и медсестры?

— Да с какой стати пациенты стали бы разбегаться вместе с кроватями? — преувеличенно удивился дядюшка Лусиано. — Не слушайте вы Хесуса: совсем недавно он нас уверял, что сегодняшний первый толчок вызван неполадками в боготанском водопроводе, который мало того, что отравлен, так еще и того гляди лопнет. Здесь вообще никто не говорит правды: о несчастье тысяча девятьсот семнадцатого года досконально известно только то, что пострадали железнодорожные вокзалы и несколько вилл в Чапинеро, но ничего не ведомо ни о Капитолии, ни больницах.

Дядюшка Хесус был стоек. И брякнул ни с того ни с сего:

— Холм Монсеррат вообще-то вулкан. Уснувший, но действующий. Вулкан-предатель. Извергается без предупреждения. Не сегодня, так завтра он нас достанет. Сметет с лица земли Боготу, этот город грешников, что хуже Содома, этот Вавилон. Здесь и камня на камне не останется.

— Было и другое землетрясение, намного раньше, чем упомянутое вами, — сообщил дядюшка Баррунто дядюшке Лусиано, как будто это должно было положить конец дискуссии, и на одном дыхании, подняв палец вверх, продекламировал: — Имело место в тысяча семьсот восемьдесят пятом году в Санта-Фе-де-Богота в семь сорок пять утра двенадцатого дня июля месяца продолжительностью от трех до четырех минут.

— Благодарю покорно, — произнес Лусиано, разводя руками, — но самое раннее относится к тысяча семьсот сорок третьему году, и не спорьте.

— Пусть мне принесут энциклопедию, я сам проверю. В тысяча семьсот сорок третьем землетрясений не было.

— Вы хотите сказать, что я лгу? — вопросил дядюшка Лусиано; каждое его слово было надежно упаковано в холодную угрозу.

— А где Уриэла? — сказал в ответ Баррунто Сантакрус. — Позовите Уриэлу, пусть она разрешит наши сомнения.


Уриэла пережила минуту молчания в саду, с Марианитой, куда они прибежали из туалетной комнаты. Ни одной из них не закралась в голову мысль проверить, что сталось с кузеном Рикардо; он вполне мог броситься их искать, погнаться за ними, вцепиться в волосы и потащить, как воздушные шарики за ниточку, к очередной раковине. Девушки спасались бегством, взявшись за руки, бежали все дальше и дальше. Как же это, однако, странно — спасаться бегством, взявшись за руки, подумала Уриэла. Руки они расцепили только в тот момент, когда вокруг них возобновились танцы. Уриэле показалось, что второй толчок во чреве земли явился вторым предупреждением, вторым звонком перед началом театрального представления, трагедии; «с третьим толчком мы, наверное, низвергнемся вниз головой прямо в тартарары», — сказала она себе и только в этот миг перевела взгляд на Женщину, Умеющую Молиться: все еще плачет? Нет. Так что с ней? Лицо красное. Вдруг Марианита одним быстрым движением приблизила к Уриэле свое лицо и запечатлела на ее губах отчаянно обжигающий поцелуй. Уриэла была поражена и парализована, а Марианита бросилась бежать, лавируя между танцующими парами, как будто, сама того не ведая, она подчинялась правилам какой-то диковинной игры или же чего-то безумно испугалась. «Теперь не хватает нам только пойти танцевать», — подумала Уриэла и вдруг вспомнила о своем кузене, который недавно вырос перед ней из ночной тьмы, взял ее за руку и пригласил на танец; однако Риго она нигде не видела, цветные приплясывающие фонарики все путали, все смещали, так что Уриэла просто вытянула вперед руку; кузен ее не взял, он не настаивал, он не существовал, и тогда она вспомнила поцелуй и больше уже не думала о своем кузене, она помнила тот поцелуй так явственно, словно все еще целовалась с Марианитой, еще и еще раз, украдкой, погрузившись в великое море тел, сотрясаемых крупной дрожью. И она не придумала ничего лучшего, как отправиться в столовую искать Марианиту. Там она ее и нашла, на стуле и выбрала место рядом с ней, чтобы присутствовать при великой драме, разыгрываемой взрослыми. Девушки не сказали друг другу ни слова, но обеих объединяло некое тайное счастье: казалось, что они втайне смеются.

8

Звучали споры, соглашения, излагались разведданные, Адельфа и Эмператрис пытались отвлечь и развлечь растревоженную Альму, хозяйку этого дома, покинутую его хозяином: та никого не слушала, а второй подземный толчок восприняла как худший из всех возможных предзнаменований. Эта женщина находилась в окружении множества женщин, но была одна. Вдруг оказалось, что никто не обращает на нее ни малейшего внимания, что все до единого вовлечены в водоворот празднества; а сколько прошло времени? В эту секунду Альма вспомнила указание мужа: мандариновый сок вместо алкогольных напитков, — но она же видит, что официанты продолжают разносить ром, предлагая его всем и каждому, налево и направо; они ее не послушались, не исполнили приказание, потому что приняли ее слова за шутку, и теперь пьяные кишмя кишат, и нет уже никакого резона пытаться самоутверждаться, ее даже и не заметят — шутки, танцы, подколы и провокации обступали ее и накатывались со всех сторон. Все могло быть иначе, будь на вечеринке в данный момент магистрат, но он все не возвращался, и она вынуждена была страдать в полном одиночестве. Она уже не поглядывала на дверь в надежде увидеть падающую звезду, взгляд ее блуждал безжизненно и бесцельно; на мгновение глаза остановились на чем-то лежащем под столом — кто это там спит? Нет, не может быть, это же судья Архимед Лама, подумать только, судья — и под столом, свернулся калачиком и уснул, дрыхнет без задних ног, и ведь не кто кто-нибудь, а старый друг Начо, его брат по всяческим попойкам, мужчина уже за семьдесят, всеми уважаемый старик, какой же дурной пример он подает; а сколько прошло времени? она что, тоже уснула? что же теперь делать? приказать разбудить судью? для чего, спрашивается? лучше бы ему вообще никогда не просыпаться, — вот какие мысли бродили в голове Альмы Сантакрус, словно раздавленной плитой страха за судьбу мужа, охваченной горечью его отсутствия, как будто он дал ей обещание, но слова своего не сдержал.

В углу столовой она увидела Жал: дедушка и прадедушка сидели рядышком и о чем-то разговаривали, поставив локти на стол, сдвинув головы и тыча указательными перстами в небо: они спали, но этого никто не замечал. За ними Юпанки Ортега, визажист трупов, беседовал о политике с дамами-судьями. Они вроде как были согласны друг с другом.

— Вот бы вам стать президенткой республики, — говорил Юпанки самой молодой из дам-судей. — Только женщина спасет эту нацию исторических придурков. — И они тут же чокались.

Скоро и эти пойдут танцевать, подумала Альма. Двое юнцов играли партию в шахматы, другие юнцы их окружали, и все они были для сеньоры Альмы незнакомцами, только бы ворами не оказались, бывает же так, что воры прикидываются твоими гостями; но что там делает Уриэла? с чего это она прыгает с одних подмостков на другие, да еще об руку с этой девочкой? а не дочка ли это Кристо Марии Веласко? девочка как будто на дрожжах выросла; а почему это у них в руках бокалы? как такое возможно, что они чокаются и выпивают? Тут ей захотелось призвать Уриэлу к порядку, но она не могла: у Альмы Сантакрус не осталось сил. «На что, — подумала она, — ну на что нам сдался этот праздник?»


Уриэла и Марианита прогуливались по столовой, от подмостков к подмосткам. Они слушали учителей Роке Сан Луиса и Родриго Мойа, смело и раскованно рассуждавших о предыстории:

— В те далекие времена, когда ни мужчина, ни женщина не подтирали себе задницу…

— Наверняка чертовски воняло.

Чуть дальше говорили вот что:

— По-моему, он пьян.

— Пьянее мухи, утопшей в вине.

— Потому-то он это и ляпнул.

— На трезвую голову такого не завернешь.

Другие фразы доносились обрывочно. Пробивались то тут, то там.

— Это было приглашение в цирк. Скоро же я об этом пожалел.

— Ну и вот, каноэ пошло, значит, ко дну прямо посреди озера, а плавать-то он не умеет.

— Вот мой призыв к этому миру.

— Хорошее было мясо, сочное.

— Тогда я был молодой, но бедный, купить кусок мяса мне было не на что. А сегодня я старый и богатый, но теперь у меня нет зубов, нечем жевать.

— А я чем дальше, тем больше чувствую себя марсианином. Не могу найти взаимопонимания с землянами. Они испытывают ко мне отвращение — я отвечаю им тем же.

— А я стал бояться. И моя собственная жена утверждает, что я сошел с ума.

— Хорошо, что будет дождь после всего этого.

— А ты что делаешь на этой вечеринке, ты ж танцы не любишь?

— Бог мой, не отдать бы сегодня концы.

— Бог не только толстяк с большими ушами, так он еще и глух и смотрит вечно в другую сторону, дурачком прикидывается. На самом-то деле он есть, но его как бы и нет. Говорят, что он величайший одиночка во всей вселенной.

— Это пьяница — величайший одиночка.

— В таком случае Бог — мой сосед.

— А я на том пароходе ехал зайцем. Уж не знаю, куда доплыл, но так никогда и не вернулся.

— Магистрат нам предрек, что все пчелы погибнут. Причем в стихах: «Стрекочущие крылышки / однажды смолкнут: / Нектар ядовитый / весь рой погубит».

— За телевидением будущее, парень. Телевидение — превыше всего.

— Богота — единственный мегаполис в стране, все остальное — большие и малые городки; Богота включает в себя все населенные пункты; в Боготе никто не боготинец, каждый — уроженец других мест; Богота — целая страна.

— А я всегда думал, что старики, они счастливые.

— Ему поставили диагноз: обострившаяся макроцефалия и раздражение коры головного мозга.

— В этой стране не способны разрабатывать серьезные проекты. Любого, кто задумает серьезный проект, со свету сживают.

— По ночам, когда я чувствую себя свободным, я сплю.

— Если пожелаете, дорогая, я дам вам рецепт апельсинового пирога. Если пожелаете, дорогая, приду к вам домой, и мы с вами вместе его испечем. Когда прийти, моя дорогая?

— Демоны могут принимать любое обличье, в том числе ангельское.

— Глаз да глаз нужен. Осторожненько с этим. Не обращайте внимания. Не верьте.

— Он нам рассказывал о своих экспериментах на кроликах: вскрывал им череп и подвергал открытый мозг воздействию электрического разряда, втыкал прямо в мозги стеклянные палочки, прерывал ток крови в артериях; настоящий микробиолог, черт его подери.

— Сознание сохраняется несколько минут после того, как тело перестает подавать последние признаки жизни, — это доказанный факт.

— А я не боюсь умирать. Наоборот, это очень любопытно.

— Динозавры пели, как птицы.

— Тысячу песо тому, кто найдет мой выпавший зуб. Он из чистого золота.

— Мы в Рио как-то отплясывали на карнавале, а тут свет возьми да и погасни. Ни одного лица не разглядишь. Народ стал кричать. А я в тот день была в мини-юбочке, и кто-то стал меня за задницу трогать, да так хорошо, как будто на аккордеоне сыграл. Я совершенно уверена, что это был не мой муж.

— Я перестала его хотеть, когда он в первый раз ни с того ни с сего вдруг как пернет.

— Это то, что зовется языком тела; вы только на него поглядите: на стуле развалился, сгорбился, ноги расставил, рука на ширинке.

— В самый неожиданный момент он просто сошел с ума.

— И вот меня потянуло блевать прямо посреди воскресной мессы.

— Мне это только что птичка на ушко пропела.

— Без зазрения совести. Даже не верится: неужто политики самим себе не противны?

— Спрашиваешь, чем она пахла? Пробкой из винной бутылки.

— Вас что-то во мне не устраивает, сеньор? Хотите, я вам врача позову? Или могильщиком обойдемся?

Kedi — слово турецкое: не помню только, что оно значит.

— Это было во времена Педро Зверя.

— Он корову в лотерею выиграл.

— Знавал я одного мальчика, которого родители из дома выгнали, потому что было установлено, будто он — ведьмак.

— Сказал он нам в точности вот что: «Если покойник может передать свой видимый или осязаемый образ на другой конец света или перемещаться во времени на несколько веков, то почему считается абсурдным предполагать, что наши дома наполнены странными существами, обладающими чувствами, или что старые кладбища битком набиты целыми поколениями жутких бестелесных сознаний?»

— Так у вас зуба нет, говорите? Сейчас вставим.

— Так и запишу в своем дневнике: «Дорогой дневник, сегодня я познакомилась с идиотом».

— Говорят, что эта женщина сама ускорила свою смерть.

— Да что это за женщина? У нее лицо дохлой мухи.

— Петухи голосили во все горло.

— На похороны Аманды Пино не явился ни один из ее детей.

— В черном платье она казалась совсем белой.

— Хорошо, тогда я вам расскажу самое главное. Послушайте! Вы меня слышите? Слушайте, бога ради!

— В прошлое воскресенье мы были в его доме-музее; там под стеклянным колпаком выставлены брюки и пиджак, в которых его расстреливали: на спине — пулевые отверстия, ткань вокруг них опалена, а еще видны кровавые пятна от ран.

— Что вы, сеньор, острый нож не предназначен для намазывания сливочного масла.

— Серое — это серое. А черное всегда одиноко.

— Прекрасный денек, чтобы помереть.

— Не знаю даже, почему меня так беспокоят японцы, пока что не понимаю.

— Если в тебе Бога нет — твое дело. Но только не лезь к чужому Богу.

— Если тебя нигде нет, то тебе и не исчезнуть.

— Я предпочитаю собак, они в тысячу раз лучше.

— А мне кошки больше нравятся. Они меня завораживают.

— Ну так у тебя скоро кошачий хвост вырастет.

— Ага, и мяукать начну.

— Кошек следовало бы называть словом «сони», потому что они все время спят. Неправда, что кошки не видят снов, — сны они, конечно же, видят, и наверняка очень красивые, потому что, проснувшись, предпочитают снова засыпать.

— А я за ними наблюдаю и вижу, как они шевелят ушами, вроде как слушают: кто знает, каких они там птичек слышат, пока спят?

— Да они даже с открытыми глазами спят, и именно поэтому их нужно называть сонями, так что людям следовало бы говорить: у меня есть соня по кличке Луна, а у меня — сонь, его зовут Пако.

— Но собаки все равно умнее. Ведь по какой-то причине их считают самым большим другом человека.

— Ну конечно. По сравнению с кошками собаки — глупцы, холуи, солдафоны, льстецы.

Уриэла засмеялась:

— Кто это сказал?

— Я, — отозвался незнакомец.

Уриэла страшно испугалась.

Ей показалось, что ответил ей человек с кошачьей головой, восседавший за огромным столом в столовой.

9

Нимио Кадена. То еще имечко для команданте[27]. Жизнь столкнула с ним Начо Кайседо лет тридцать назад. Нимио тогда был чиновником, обвиняемым в преступлении, а Начо — прокурором, представлявшим Народ. Нимио Кадена воспользовался в своих интересах фондами, предназначенными для поддержки самых обездоленных детишек страны, коими являлись практически все дети Колумбии. Деньги, а по сути всего лишь милостыня от европейских правительств, выплачивались незначительными суммами исключительно для того, чтобы поставить галочку, символически возместить грабеж, которому подвергались страны Южной Америки, их природная кладовая. Кадена перевел эти деньги на свой персональный счет, деньги детишек Колумбии, предназначенные благотворительным приютам: для оплаты детских обедов, одежды и лекарств.

В ночь накануне суда в дом магистрата заявился незнакомец с чемоданом в руках. Он продемонстрировал чемодан, после чего открыл его: тот был набит пачками банкнот, причем не обесцененных песо, а вечно зеленеющих американских долларов.

— Этого на три жизни хватит, — сказал он. — Вам больше не придется работать.

Но поскольку магистрат по-прежнему молчал, незнакомец перешел к самой сути; и сделал это, по мнению магистрата, самым абсурдным образом:

— Вам всего лишь нужно позаботиться о судьбе Нимио Кадены, очередного политика, которого преследуют, очередного вождя, которого смешивают с грязью, очередного поруганного героя в истории Колумбии.

— Вон из моего дома, — велел магистрат.

— Воля ваша, — отозвался незнакомец. А уходя, уже повернувшись к нему спиной, произнес так, словно из пушки бабахнул: — В ваших руках был рай. А теперь получите ад.


Нимио Кадена сел в тюрьму.

Из назначенного ему срока в двадцать семь лет он отбыл шестнадцать дней. От него не потребовали возместить государству миллионы: чтобы получить свободу, он поделился миллионами с очень важными шишками, имевшими отношение к Правосудию; бесполезно описывать те фокусы, к которым прибегли коррупционеры, чтобы добиться его оправдания; магистрату они показались цирковыми номерами. Что же до ограбленных детей, то им не досталось ни единого песо, да и прощения у них никто не попросил: их как будто вовсе не существовало. Нимио Кадена вольной пташкой улетел наслаждаться жизнью — он исчез; вроде как жил на широкую ногу в Париже и Риме, но спустя несколько лет вернулся в Боготу: по воскресеньям его в окружении поклонников видели на рынке в Помоне — почтеннейший гражданин, отлично ведущий дела. Это было последнее, что узнал о нем Начо Кайседо, после чего, с горьким послевкусием от заранее объявленного поражения, просто выкинул эту историю из головы. Он утешал себя тем, что выполнил свой долг — заявил о виновности Нимио на всю страну. «Хищения из казны и коррупция — каждодневная реальность, — сказал он присяжным, — но грабеж беззащитных детей — самое предосудительное воровство; это просто бесчеловечно. На такое способен только… только…» Он не договорил, однако молчавшая публика мысленно закончила фразу: сукин сын.

Вот какими кульминациями завершал свои речи магистрат Начо Кайседо, когда намеревался быть пламенным трибуном или полагал себя таковым, в особенности в тех случаях, когда в зале судебного заседания присутствовала его жена, свидетель и конфидент его триумфов и поражений. Альма Сантакрус сопровождала мужа и в той битве, и ее неприятно, как дурное предзнаменование, поразило высокомерное выражение на лице обвиняемого, покрасневшие глаза Нимио Кадены, чей взгляд на миг встретился с ее взглядом, заставив ее содрогнуться. Отныне ни один из них не забудет другого — никогда.


И вот он снова видит Нимио Кадену, ставшего командующим и похитителем, но командующим чем? командующим кем? В любом случае он вновь его видит: похититель развернулся к нему, его поросшее волосами козлиное лицо расплывается в ледяной улыбке, подрагивающей, как еле слышное блеяние; из-за этой-то козлиной бородки он того не сразу узнал. Они находились в каком-то строении вроде заброшенной фабрики на южной окраине Боготы. Нимио Кадена обратился к нему с вопросом, помнит ли он его.

— Не забыли меня, магистрат? Вы разбили мне жизнь. Или же нет? О да, магистрат. Но видите, какая штука: мир тесен, и теперь я разобью вашу.

«Что ж, сделай это», — подумал магистрат, но не смог сказать это вслух. Он знал, что Нимио тут же его бы прикончил, не в силах вынести такой удар по гордости. Нимио приказал своим людям отойти, чтобы иметь возможность поговорить с магистратом один на один. И только тогда осознал магистрат, с местью какого масштаба он столкнулся. Потому что, начав говорить, Нимио Кадена заплакал. Да, он плакал. Магистрату пришло в голову, что он столкнулся не столько с местью, сколько с болезнью. Он понял это, услышав сказанные сквозь слезы слова Нимио Кадены, совершенно уверенного в том, что он претерпел издевательство над собой, стал жертвой несправедливости. То, как он излагал обстоятельства, как их интерпретировал, без зазрения совести, без капли стыда, привело магистрата в ужас. Другие преступники признавали вину. А этот, по всей видимости, считал себя невинно осужденным.

— По вашей милости моя мать умерла от горя, — услышал магистрат. — Умерла, узнав, что вы, презренный палач, отправили меня гнить в тюрьме. Мамочка не смогла вынести недели бесчестия, павшего на семью, на меня, ее всеми уважаемого сына. Умерла от тоски. Вид сына у позорного столба ее убил, и этого я вам никогда не прощу, это просто невозможно. Поэтому я так и сказал вам, магистрат: вы разбили мне жизнь. С тем, чтобы вы в полной мере осознали, что вам уготовано. Вы уели меня с самой уязвимой стороны — добравшись до матери, то есть затронули самый костяк жизни, и вы знаете, что нет для мужчины худшей обиды. Что скажете? Что вы можете мне на это ответить?

Магистрат ничего не смог ответить.

— Помимо этого греха, сеньор доктор дон Игнасио Кайседо, помимо этого величайшего греха, вы и дальше грешили. Целенаправленно портили жизнь рабочему люду. И не вздумайте этого отрицать, или я прикончу вас сию же секунду.

— Назовите какой-нибудь конкретный случай, — произнес наконец магистрат. — Говорить о вашем деле смысла нет.

— А что скажете о своих сговорах с Цезарем Сантакрусом, вашим племянником?

Магистрат сглотнул: воистину страна неожиданностей.

— У меня нет с ним никаких сговоров. К тому же он племянник не мой, а моей жены.

— Мы знаем, что он сейчас в вашем доме, жрет и пляшет на вашем юбилее, этот боров Цезарь, этот предатель. Но — какой сюрприз! — мы уже вышли по его душу, мы заставим его плясать под нашу дудку, его и всех остальных, понимаете? Праведники заплатят за грешников.

Услышав об этом плане, магистрат ударился в панику — кажется, его сейчас вырвет; говорить он не мог, а Нимио не спускал с него глаз, разглядывал, упивался причиненным страданием.

— Мы и так направлялись на ваш праздник, когда вы оказали нам честь и выехали навстречу, — продолжил он. — Но мы, сеньор, в любом случае прибудем на ваш юбилей, разумеется. Станем последними гостями, последними, кто пришел, и первыми, кто уйдет, если не сказать — единственными.

— Но мои друзья и близкие не имеют к этому никакого отношения, — возмутился магистрат. — Вы с ума сошли, Нимио. И мало того, вы еще и ошибаетесь. У вас нет оснований мстить моей семье. Если вам есть что обсудить с Цезарем Сантакрусом, так найдите его и возьмите. Если у вас есть вопросы ко мне, я в ваших руках. Но семью мою оставьте в покое.

— А что вы сделали с моей мамочкой, козлина? — вопросил Кадена, и из глаз его снова посыпались искры. — Вы оставили ее в покое, не так ли?

В вечном покое Господа нашего.

«Да он и вправду плачет!» — воскликнул про себя магистрат. Никогда еще мужские слезы не вызывали в нем такого ужаса.

— Весьма сожалею о смерти вашей матери, Нимио. Если она умерла, видимо, пришло ее время. Ни вы, ни я тут ни при чем. Мы оба знаем, что я не имею к этому никакого отношения. Давайте поговорим. Мы должны друг друга понять.

— Наконец-то вы говорите как магистрат, — сказал Кадена. — Как председатель Верховного суда.

— Я уже не занимаю эту должность, — с безумной надеждой уточнил магистрат. Может, его именно поэтому и похитили? — Оставил службу несколько лет назад. Теперь я на пенсии. Вы хотели меня о чем-то просить? О содействии? Если в моих силах что-то для вас сделать, я помогу, клянусь. Но семью мою оставьте в покое.

— Разумеется. В чудном покое Господа.

— Я больше не председатель Верховного суда.

Это не имеет никакого значения, — ответил Нимио Кадена. — Месть неотвратима.

Глаза его горели безумием.

— Но кто вы, Нимио? — спросил магистрат. — С кем вы работаете? С кем боретесь? Вы и в самом деле полагаете, что я заслужил смерть? Ведь я вижу что это единственное, чего вы хотите. Положите руку на сердце. Если бы я тогда был на вашем месте, а вам бы пришлось меня судить, разве вы бы меня не приговорили?

Они как будто бы только сейчас перешли к серьезной беседе.

— Я бы взял тогда тот чемодан с деньгами, придурок, — рявкнул ему в ответ Нимио Огниво. — И не испортил бы жизнь ни себе, ни своей семье, неужели не ясно? Мы ведь правоведы, а ворон ворону глаз не выклюет, и порой нам, великим людям, следует жертвовать малым, чтобы творить великие дела, — так гласит человеческий закон естественного отбора: слабых приносят в жертву ради цивилизации.

— О чем вы мне толкуете? Какой еще закон естественного отбора?

— Выживание сильнейшего, мудила.

— Вы совершили кражу. Присвоили себе деньги, которые вам не принадлежали. Это никакое не великое дело и не имеет ничего общего с каким бы то ни было законом какого бы то ни было отбора.

Нимио Кадена, казалось, подбирал слова; лицо его исказилось, и он судорожно хватал ртом воздух.

— Вот что бывает, когда разговариваешь с такими людишками, как вы, — процедил он наконец. И позвал своих людей. — Ведите его в часовню, — взвизгнул он. — Нечего с ним церемониться, сбейте там с него спесь.

10

За несколько минут до разговора с команданте с глаз магистрата сняли повязку: оказалось, что он находится на какой-то фабрике, но какой именно, оставалось только гадать. Просторное помещение вроде склада с неизвестными ему механизмами. И все же фабрика: между станками, от одного до другого, тянулись длинные стальные ленты, как багажные транспортеры в аэропорту. Ленты эти ползли, словно змеи, они были пустые, но двигались и поскрипывали, как будто перемещали невидимый груз. Его усадили в маленькое кресло и там сняли повязку: перед ним оказался только Нимио Кадена в компании Клеща и Четверонога. Девушки, которую все звали Красоткой, а также других мужчин не было. В тишине фабрики, нарушаемой лишь жужжащим воркованием стальных транспортеров, Начо Кайседо созерцал горящими глазами окружавшее его пространство: темный то ли склад, то ли цех с высокими неровными стенами, покрытыми копотью, с крошечными грязными окошками в вышине; лампочки свешивались с потолка и кое-как освещали помещение; время от времени слышался лай собак.

Потом он увидел над собой козлиное лицо Нимио Кадены и услышал его экстравагантное оправдание.

Боже, подумал магистрат, выслушав сказанное, если это не сон, помоги же мне умереть.

Он чувствовал, что вот-вот отдаст Богу душу: от страха, от ярости. И все же пока не умирал.

Кто эти люди? Они действительно готовы убить его из-за какой-то смехотворной мести? Но ведь месть смехотворной не бывает, подумал он, и то, что в этом случае мститель — дурак и безумец, делало его положение еще опаснее, или же… Но что тогда задумал Нимио? До смерти его напугать? Почему не высказался яснее? Ведь это же неслыханно: он якобы собирается послать своих людей в его дом, взять его штурмом и сровнять с землей, разыскивая там Цезаря Сантакруса; ведь это же жестоко, это абсурд — праведники заплатят за грешников; «Господи!» — воскликнул он в душе и вновь ощутил позывы к рвоте и подумал, что вот-вот намочит штаны.

Выполняя распоряжение Кадены, два головореза выволокли его из этого цеха. Снаружи оказалось огромное, чернильной черноты пастбище; какое-то время они шли, огибая вагонетки без колес, кучи битого кирпича, расколотые рабочие каски, окаменевшие резиновые сапоги, бидоны, фляги, странные заржавленные котелки, огромные бочки, заполненные черной жидкостью, черные емкости с мусором; и снова открылось небо, но только посмотреть на него еще раз магистрат не успел, потому что его втолкнули в часовню: храм как храм, с полагающимися ему святыми, — «я что, правда попал в церковь?»; похитители швырнули его, будто мешок, на одну из деревянных скамеек, дверь захлопнулась, как удар гонга, и тут же послышался скрежет, загремели длинные цепи, и висячий замок был заперт.

Он остался один.


Как бы то ни было, но он все еще в Боготе. После шоссе, судя по всему, они наверняка съехали на какую-то проселочную дорогу, грунтовку со множеством поворотов, которая вела на южную окраину города, — да какая разница, здесь все так же холодно, и в данный момент он заперт в часовне. Насколько ему известно, часовни имелись только при больницах или школах-интернатах. Скорей всего, он в одном из таких учреждений, переоборудованных в фабрику, потому что в промышленных предприятиях часовен обычно нет — или есть? Нет. Все-таки часовня указывает на школу или больницу. Молельня в колониальном стиле, с шершавыми скамьями и простеньким алтарем: грубый деревянный стол, за ним — стул с высоченной спинкой, кафедра с Библией на ней, надо всем этим — крест из двух мощных стволов дуба. Две электрические лампочки, подвешенные на проводах в противоположных концах часовни, излучали тусклый свет, насилу справляясь с темнотой. Вдоль стен по обеим сторонам часовни вверх устремлялись непорочные девы, святые и золоченые подсвечники, в которых когда-то, во время мессы, горели тонкие и толстые свечи. «Не хватало теперь только молиться начать, — попробовал он себя пожалеть, — с Господом Богом беседовать». Его охватило чувство, что он сейчас расплачется — от ярости, от страха или от страха пополам с яростью. И закрыл глаза; «вот бы уснуть», — подумал он и спустя какое-то время стал и вправду засыпать, но вдруг проснулся, услышав рядом:

— Сеньор. — Голос был осторожным и нетерпеливым, он принадлежал тому, кто скрывается и не желает себя обнаружить.

Магистрат в испуге стал осматриваться по сторонам.

Оказалось, перед ним стоит девушка в сгоревшем халате. Как призрак. Теперь на ней был желтый непромокаемый плащ, весь в трещинках и не по размеру просторный. Как и когда она здесь появилась? Или она уже была в часовне? Или вошла незаметно через какую-нибудь потайную дверь?

— Бежим, — сказала она.

Магистрат недоверчиво глядел на нее.

— Я знаю, куда вас отвести, чтобы вы получили свободу, — продолжила она. И прибавила: — Но вам придется именно что бежать.

Он ничего не ответил, еще не оправившись от изумления. Но вспыхнувшая надежда придала ему сил.

— Следуйте за мной, магистрат.

11

С превеликим трудом он поднялся. Руки и ноги затекли. Колени не слушались, ступни как свинцом налились и подрагивали, будто жили своей, независимой от него жизнью. В голову пришла мысль: тело его трусит куда больше, чем он сам. Магистрат вспомнил, что спас эту девушку, вынес ее из огня. Ну да. Теперь ему возвращают должок. Он обнял ее и уже готов был расплакаться, однако взял себя в руки, решительно набрал в грудь воздуху и услышал шепот:

— Это вон там. — И она повела его прямиком к алтарю.

Магистрат подумал, что за алтарем, должно быть, расположена спасительная дверь, и пошел за ней. Они поднялись по двум деревянным ступеням; по испещренной пятнами столешнице алтарного стола разбегались полчища тараканов. Вдруг девушка толкнула его в алтарное кресло, усадила и расхохоталась. Ее рассмешило, как ловко она усадила его в кресло. Вот и все.

Точно так же, как явился перед ним призрак девушки, из ниоткуда возникли две тени и приблизились к нему; и вот Четвероног и Клещ снова заглядывают ему в лицо, а он сидит в алтарном кресле, будто приклеенный. Клещ схватил его за руки, как будто пленник пытался встать, как будто у него хватило бы сил сопротивляться.

И все трое покатывались от хохота.

— Какое дерьмецо, — выдавил из себя Четвероног, тот роковой тарантул, что с самого начала напал на него, запрыгнув ему на спину, а потом захватывал его снова и снова.

Другой согласно кивнул. А девушка просто умирала со смеху: она подала магистрату надежду, и она же ее отняла. Задание «сбить с него спесь» выполнено на отлично. Больше ничего не требовалось. Но горькая чаша этой ночи была им еще не испита. Четвероног глядел в упор с невероятной кошачьей пристальностью: так смотрит кот на мышь, а лев на зебру. Не хватало только, подумал магистрат, чтобы выяснилось, что и Четвероног — его давний знакомец, тоже когда-то от него пострадавший и теперь алчущий мести, — или он заплечных дел мастер? Как только ушей магистрата достиг его голос, пропитанный адской смесью ненависти и злобы, сомнения разрешились: Четвероног тоже жаждет с ним за что-то поквитаться — но за что? Услышав его слова, магистрат был ошеломлен:

— Вы, видать, думаете, что я — бедолага, ведь так? Думаете, я пустоголовый попугай, думаете, что мозгов у меня не больше, чем у курицы, что я не стою и подошв ваших ботинок, что я уродливее бешеной обезьяны, что я проклят со дня рождения, верно? Ну так вы увидите, на что я способен, пидор такой-разэтакий, глядите внимательно, как я сейчас вырву вам зубы, один за другим, а потом и глаза вырву, кабальеро, доктор хренов, вот как я собираюсь сбивать с тебя спесь.

Он подал знак, и Клещ отпустил руки магистрата и схватил его за голову, притянув ее к спинке кресла и сграбастав за подбородок, так что лицо оказалось обращено вверх. И всеми десятью пальцами полез ему в рот, растягивая губы. Его руки держала теперь Красотка; она хохотала, все не могла успокоиться, и, стоя от него всего в нескольких сантиметрах, заглядывала ему в лицо; магистрат задавался вопросом, не является ли этот смех симптомом клинического идиотизма, приметой юродства, ведь гоготала она так, что слюна брызгала изо рта, орошая ему грудь; над ним склонились три дьявольские рожи, он чувствовал их запахи, он видел, что из трех разверстых пастей идет дым, и снова ощутил рвотные позывы: его сейчас вырвет, однако не что иное, как ужас остановил рвотные массы где-то на полпути в горле, стоило ему увидеть в руках Четверонога плоскогубцы. Он хотел что-то сказать, хотел умолять своих мучителей не истязать его, но пальцы Клеща растянули и обездвижили его губы, разжали ему челюсти. Без тени сомнения, без каких бы то ни было колебаний Четвероног обхватил зубцами плоскогубцев верхний левый клык магистрата и дернул изо всех сил. Вопль магистрата родился в глубине горла, как будто он его полоскал, кровь залила его шею, но зуб не вылезал, несмотря на все усилия Четверонога, а тот уже побагровел, дергая изо всех сил; но зуб не подавался, а вылетел лишь частичный боковой протез, который магистрат поставил несколько лет назад, чтобы заместить пришедшие в негодность верхние коренные зубы, и вот этот-то протез и выскочил пробкой, а Четвероног поймал его на лету и принялся завороженно разглядывать.

— Фальшивые зубы, — протянул он, — да в тебе все — фальшь и ложь, ублюдок, видать, даже моча, а сейчас ты у нас будешь глотать свои поддельные зубы, — и тут же засунул ему протез в рот и заорал: — Давай, жри свои зубы, бесстыжая рожа, глотай их!

Через силу, задыхаясь, плача от боли, магистрат проглотил протез, но тот застрял у него в горле, и магистрат, побагровев, стал задыхаться.

— Бегите за водой, — велел Четвероног, — не хочу, чтоб он окочурился сейчас, пусть еще помучается.

— Да откуда здесь вода? — заметил в ответ Клещ. — Тут и святой-то воды не сыщешь.

Двое мужчин перевернули магистрата вниз лицом, схватили его за лодыжки и подняли, подвесив вниз головой. Клещ перепугался:

— Двинь ему как следует по спине, Красотка.

Девица продолжала хохотать, а Клещ ей:

— Дай ему как следует, будто ковер выбиваешь.

Красотка, размахнувшись, принялась дубасить магистрата по спине, протез вывалился ему в рот, и он из последних сил его выплюнул.

Как раз в этот момент и совершился второй толчок в преисподней; алтарь в часовне куда-то провалился, а потом возник вновь, огромный дубовый крест перевернулся и рухнул всего в полуметре от девушки, после чего на пол упал магистрат, а на него — Красотка и двое мужчин, и вместе с ними попадали статуи Девы, и все вокруг них полетело вверх тормашками, приземлившись на кирпичный пол. Магистрат продолжал судорожно хватать ртом воздух, лежа, раскинув руки, лицом в пол, весь в крови и поту, чудом избегнув гибели. Внезапно он почувствовал, что палачи уже не прижимают его к полу. С огромным трудом, словно пьяный, он приподнялся возле перевернутого алтаря и повергнутого креста. Колебания земли не утихали, стены продолжали ходить ходуном, часовня вращалась. Магистрат огляделся и не поверил своим глазам: его палачи молились. Молились, встав на колени у первого ряда скамеек перед упавшим крестом, перед алтарем, перед самим магистратом, глядевшим на них. Молились от всей души. Так вот насколько сильна их вера, пришло в голову магистрату. Они чувствуют, что платят по счетам, что Бог взывает к ним, увещевает их. Опустив головы, двое мужчин и одна девушка молились со слезами на глазах, истово вымаливая прощение. Может, это его шанс сбежать; боль во рту, вкус крови, зуб, шатающийся в десне, будто держался он только на ниточке нерва, поддержали магистрата в его решении. Ноги уже не дрожали, ярость и страх вновь бодрили его, как единая сила, проистекавшая из разных источников, но придававшая мужество. Дверь часовни наверняка не была заперта. Магистрат тенью скользнул мимо коленопреклоненных теней и на цыпочках направился к двери, однако не успел ее коснуться, как три молящиеся фигуры вдруг устремились за ним — вновь с хохотом, в коконе жестокой насмешки. Они только делали вид, что молились, чтобы у него вновь появилась надежда и чтобы вновь ее можно было убить.

Загрузка...