Количество гостей превзошло все ожидания, и, невзирая на немалые размеры сада и на множество столов, места всем явно не хватало; Альма Сантакрус начинала уже думать, не задействовать ли двор, забыв о попугаях, псах и котах, а также о недавно присоединившейся к ним мулице Цезаря, но отказалась от этой идеи: неизбежно начнутся ссоры детишек. Нет, пусть уж лучше животные с заднего двора остаются на заднем дворе, а животные из сада — в саду; она втайне посмеивалась над собственной остротой, пока встречала гостей, одного за другим, а они все шли и шли, и поток этот грозил никогда не иссякнуть.
Рука об руку с супругом Альма расположилась у входа в сад, побуждая гостей искать себе места за столами. «В противном случае вам придется есть стоя», — говорила она вновь прибывшим.
Как только все рассядутся, они с магистратом скажут по очереди несколько слов; за ними последует благодарственная молитва монсеньора Идальго, далее — обед. Потом настанет черед «Угрюм-бэнда». В саду для оркестрантов были сколочены подмостки и еще несколько площадок поменьше в разных местах — для танцев. Гости, оставаясь большей частью на ногах, собирались кучками вокруг эстрады, ожидая выхода Начо Кайседо и Альмы Сантакрус.
Магистрат вел супругу под руку.
Родственники старшего поколения пришли к мысли, что муж смотрит на жену с той же страстью, что и в первый год их совместной жизни.
За этой парой шествовали Адельфа и Эмператрис, а также Леди Мар, Пепа Соль, Курица и сестрицы Барни — все как одна почтенные матроны в возрасте, все в роли свиты монсеньора Идальго. За первой группой двигалась другая — падре Торо с грозным выражением на суровом лице тоже сопровождали дамы: Лус, жена Лусиано, Сельмира, супруга Баррунто, и Марилу, владелица школы для девочек «Магдалина».
Мясник Сирило Серка, баритон-любитель, вылез вперед, не дожидаясь приветственной речи юбиляров.
— Только одну песню, — воскликнул он и, подняв руку, двинулся в потоке разгоряченных тел к подмосткам.
— Попридержи коней, Сирило, сейчас будет говорить Начо Кайседо, — сказал ему кто-то, но с ним не согласились:
— А должен — Сирило Серка, Живой голос Америки.
Упорное стремление баритона к цели толпа встретила смешками.
— Этот выучился петь, разделывая туши, — явственно произнес кто-то.
Другие наперебой бросились его останавливать:
— Погоди, всего несколько минут, Сирило.
— Не беги впереди паровоза.
— Будет говорить хозяин, Начо Кайседо.
— Не занудствуй.
— Отвали, Сирило, не мельтеши.
Раздавались еще протесты, еще смешки, но Сирило Серка как будто бы не слышал.
Наконец над толпой прозвучал хорошо всем знакомый голос магистрата:
— Оставьте его, пусть споет. Не было печали.
Получив поддержку, Сирило Серка не заставил себя упрашивать. Этот пятидесятилетний малый одним прыжком вскочил на подмостки и без всякого микрофона наполнил своим мощным голосом сад, потряс его, заставив умолкнуть всех, кто вел беседу.
Невероятной силы голос подмял под себя все и вся; ему не понадобилось сопровождение ни фортепьяно, ни гитары; он овладел пространством; он его преобразил.
Он пел о любви, ниспосланной свыше.
Сирило Серка был из себя мужчиной невысоким и плотным, с мощной грудной клеткой, как у всех знаменитых итальянских певцов, горой выступавшей под синей рубашкой. Его указательный палец был направлен на стайку девушек неподалеку от сцены: Франция, Пальмира и Армения, преподавательница изящных искусств Обдулия Сера, учительница начальной школы Фернанда Фернандес, просватанные невесты Эстер, Ана и Брунета, а также особы, известные как Сексилия и Уберрима.
Однако в процессе пения указующий перст баритона замер, остановившись на Лиссабоне, и больше никуда не отклонялся.
Лиссабона, стоявшая чуть в сторонке, как островок, отделенный от материка девушек, была захвачена этим голосом целиком. Ей казалось, что песня от начала и до конца, от первой до последней ноты, льется исключительно в ее уши. Она вспыхнула румянцем, ей захотелось очутиться где-нибудь на другой планете или хотя бы подальше от чужих глаз, укрыться за стайкой подружек.
Песня достигла кульминации, и голос обрушился на Лиссабону:
В день, когда ты встретилась
На пути моем,
Я был пронзен предчувствием
Неотвратимого…
Когда песня закончилась, поднялся шквал аплодисментов, похожий на недавний ливень. Сирило Серка спрыгнул с подмостков, чтобы заключить в объятия магистрата; за объятиями последовал сдержанный поцелуй сеньоры Альмы, после чего мясник скромно ретировался, расчищая им путь. Однако, пока юбиляры поднимались на сцену, кое-кто успел заметить, как он пробирается сквозь толпу прямиком к одному из тех, кто ему кричал, а затем мощно пихает его в плечо кулаком, сопровождая удар вопросом:
— Что это ты имел в виду, когда сказал, что я выучился петь, разделывая туши?
Выяснение отношений прервал голос магистрата, многократно усиленный микрофоном:
— Друзи души моей! Сегодня вам придется внимать мне.
Задиры остановились, сложив на груди руки, и навострили уши. Обидные слова прокричал мяснику не кто иной, как Пепе Сарасти, близкий друг и ровесник Начо Кайседо.
Магистрат занял позу, словно приготовился произнести речь мирового значения. Он сосредоточился, нахмурил брови. Но — передумал вещать и был весьма краток.
Он поблагодарил любимых своих родственников; отметив, что ему «очень трудно говорить после того, как столь одаренный вокалист, Сирило Серка, спел для нас слаще канарейки, порадовав наши сердца гимном во славу любви, посланным нам свыше. Я хочу, чтобы все вы были счастливы сегодня в этом доме, в общем нашем доме. Поприветствуйте же того, кто собрал всех нас, подарив нам эту отрадную возможность — увидеться в этот день, самый счастливый день моей жизни: Альму Росу де лос Анхелес Сантакрус, мою обожаемую супругу», — сказал он.
Вновь зашумело море аплодисментов.
К микрофону придвинулась сеньора Альма, но в это мгновение случилось то, что ее остановило: всеобщее внимание привлекло какое-то разноцветное оживление в толпе; те двое, что уже успели сцепиться, к неудовольствию гостей, вновь взялись за свое; спорщики были, несомненно, друзьями, или, по меньшей мере, знакомыми, однако Сирило Серка вновь упер свою грудь баритона в выпирающий круглый живот противника и принялся толкать его.
— Будьте добры, Сирило, — взметнулся голос Альмы Сантакрус, — и вы, Пепе Сарасти: если вы собрались целоваться, то занимайтесь этим в каком-нибудь укромном местечке.
Громыхнул общий хохот. Последующие слова Альмы оказались решающими.
— Сеньоры настолько проголодались, что у них вконец испортилось настроение, — сказала она.
Новый взрыв хохота.
— А раз так, то перед танцами хорошо бы нам сначала пообедать. Я, например, уже хочу есть, а вы разве нет?
В ответ ей со всех сторон прозвучало дружное «да». Где-то заплакал младенец, словно подтверждая охватившее всех чувство голода, и счастливая толпа радостно загомонила.
— Смотрите, смотрите туда! — воскликнула сеньора Альма, и голос ее преобразился, стал влажным, потому что как раз в этот момент она глотала слюну.
Унизанной множеством колец рукой она указывала в угол сада, где расположилось некое подобие алтаря — три высокие фигуры на штативах под покрывалами. Повинуясь поданному сеньорой знаку, три официанта одновременно сдернули с фигур покрывала; дружные вздохи восхищения сотрясли сад: взорам присутствующих предстали три молочных поросенка, похожие на раздувшихся китов, — три набитых фаршем живота, три головы с обгоревшими ушами. Разинутые пасти, казалось, криком кричали, требуя, чтобы их поскорее съели.
— Их медленно прожаривали в течение не скольких дней, — торжественно провозгласила горделивая сеньора, — чтобы добиться этой… хрустящей золотистой корочки… Кто желает попробовать поросенка — становитесь в очередь, но только чур не толкаться, каждый получит свою порцию; не беспокойтесь, хватит на всех. А кто не хочет, тот может сразу занять свое место за столиком. Их здесь полно, но это как будто один большой стол: каждый сможет поговорить с кем угодно, кричать никому не придется. К вам обязательно подойдут официанты с другими блюдами. Можно будет с удобством подождать своей очереди.
В эту секунду кто-то бросил к ее ногам алую розу, и она тут же ее подняла.
— Сохраню ее на веки вечные, — объявила сеньора Альма и приложила усилия к тому, чтобы не расплакаться, или, по крайней мере, так это выглядело. — Сейчас я прочту вам меню, звучащее для меня истинной поэзией. — Рука с зажатой в ней голубой картой затрепетала. — Итак: телятина под винным соусом, свежая рыба, свиные отбивные, тушеная козлятина, ягненок на гриле, овощной крем-пюре. Рекомендую канапе с креветками в оболочке из копченого лосося, запеченную спаржу с хамоном, нут с перепелиными яйцами, цыпленка пашот с йогуртом и абрикосами, крокеты с хамоном, свинину с яблоками. Кушайте досыта, пейте допьяна, дорогие гости. Под занавес вас ждет торт с цветами бузины.
Каждое наименование этого перечня гости встречали ахами и охами, закатыванием глаз, словно в трансе, замиранием. У всех уже текли слюнки.
Жестом прорицательницы сеньора Альма взмахнула рукой, и из угла выступило целое войско официантов, выстроившихся в шеренгу; споро и ловко принялись они разносить блюда. Но большинство гостей проигнорировало предложенное меню и огромной волной устремилось к алтарю с молочными поросятами; там все выстроились в шумную радостную очередь, состоявшую из нижних чинов министерства юстиции, крючкотворов и гоняющихся за клиентами адвокатов; эта публика получала свои тарелки, опустошала их, снова вставала в очередь за добавкой и покидала дом магистрата, прижимая к себе тарелку, чтобы съесть ее содержимое у себя дома. В предчувствии скучной вечеринки или же вследствие чрезвычайного количества гостей? Как бы то ни было, но раскромсанных на порции трех поросят оказалось вполне достаточно для того, чтобы со сцены исчезло целое министерство юстиции.
Магистрат стоял в окружении дочерей. Однако Альма Сантакрус, которая распоряжалась здесь абсолютно всем, не оставила ему ни единого шанса побалагурить: отвела мужа в сторонку и вручила предметы, только что обнаруженные Хуаной в процессе наведения порядка в библиотеке: жилет из страусиной кожи и прощальное письмо Италии, которое магистрат, не читая, тут же спрятал в карман.
— Полагаю, что она сбежала к семейке Порто, — высказала предположение сеньора Альма, — этого и следовало ожидать.
Магистрат уставился на небо — фирменный признак его раздражения.
— Если она и уйдет из дома, то по взаимному согласию, — сказал он. — А пока оно не будет получено, ей придется вернуться, сегодня же. Я сам привезу ее обратно. — И со словами: — Вот вам дар небес, — отдал жилет из страусовой кожи одному из своих подчиненных, который как раз подошел проститься.
Тогда Альма вновь взяла на себя роль распорядительницы:
— Нам, наверное, лучше пройти в столовую. Пообедаем по-семейному, с монсеньором.
И они всей компанией направились в дом, в столовую: шли между столиками по саду, приветствуя то одного, то другого гостя, время от времени останавливались. Шествие возглавляли магистрат, Франция, Армения и Пальмира (Лиссабоны и Уриэлы с ними не было); преподавательница изящных искусств Обдулия Сера, учительница начальной школы Фернанда Фернандес, просватанные невесты Эстер, Ана и Брунета, а также особы, известные как Сексилия и Уберрима. За ними следовала другая компактная группа, поскольку Альма взяла на себя труд отобрать среди гостей тех, кому будет предложено пообедать вместе с ними: ее брат Баррунто Сантакрус, супруга последнего Сельмира и их сын Риго, Хосе Сансон, кузен магистрата, Артемио Альдана, друг детства магистрата, так называемый Огниво, кузен Альмы, так называемый Тыква, другой кузен, дядюшка Лусиано, брат магистрата и производитель детских игрушек, с супругой Лус и дочками Соль и Луна. К этой группе кое-кто присоединился и по собственному желанию, среди них: судья Архимед Лама и три дамы — национальные судьи, сестрички Барни, та, которую зовут Курицей, Пепа Сарасти и Леди Мар, Пепа Соль с супругом Сальвадором Кантанте, который был нем и к тому же играл на трубе, а также некоторые пользующиеся особым доверием семьи: Цветики, Майонезы, Мистерики и Жала, включая по сей день здравствующих дедушек и прадедушек, — обнаружившие в стремлении к предложенному им меню здравого смысла не более и не менее, чем разыгравшегося аппетита.
Сеньора Альма отправилась за монсеньором — умолять его пройти в дом, в столовую, на почетное место. Монсеньор выслушал обращенную к нему просьбу и пришел в смятение; судя по всему, он хотел что-то сказать, но промолчал и вместе со своим секретарем присоединился к направлявшейся к дому процессии в сопровождении Адельфы и Эмператрис, не отпускавших их от себя. Они замыкали процессию.
На одном из поворотов монсеньор оторвался от своих телохранительниц, поскольку у него возникла срочная необходимость перекинуться парой слов с секретарем наедине. Он чувствовал себя обиженным, павшим жертвой нанесенного ему оскорбления, не столько его ошеломившего, сколько опечалившего: ему не дали слова на подмостках.
Это же ему первому следовало предоставить возможность произнести речь и прочесть молитву во имя мира, раньше баритона, этого бессовестного мясника, которому вообще не следовало позволять петь. Подумать только — позабыть о молитве! Что ж такое творится в этой семье? Монсеньор никак не ожидал от юбиляров столь монументальной ошибки. Но не станет же он сам возмущаться. И коль скоро никто за него не вступился — все потеряно. Если даже эти благочестивые сеньоры не сказали ни слова, он уж точно предпочтет смолчать. Выражать свою досаду было бы недостойно.
— О времена, о нравы, — заметил монсеньор, обращаясь к секретарю. — Теперь никто не воздает хвалу Господу.
— Вот именно, — поддержал тот, — и это означает, что в данной семье обязательно случится какая-нибудь дьявольщина.
Монсеньор Хавьер Идальго покачал головой, скорее с глубокой печалью, чем с разочарованием: ему были ведомы и собственные ошибки, за которые он просил прощения у Господа; возможно, прошлое его и небезупречно, но во всем-то остальном он непогрешим; он самый добропорядочный священнослужитель. Монсеньор собирался уже ответить секретарю, укорить того за подлог (ничего дьявольского в доме магистрата произойти просто не может), когда его окружили Альма, Адельфа и Эмператрис. Все три дамы догадались о причине дурного самочувствия священника, к стыду своему в самую последнюю минуту: ему не предоставили слово, о нем забыли. Все три дамы покраснели, но труса не праздновали.
— Видали адвокатов? — вопросила Адельфа. — Они едва не слопали столы вместе со скатертями и приборами.
За ней вступила Эмператрис:
— Как же оголодала страна, прости господи; при виде жареных поросят все словно с ума посходили, и с обедом пришлось поторопиться.
Наконец Альма с примирительным вздохом произнесла:
— Однако вы, монсеньор, дадите нам свое благословение в столовой. В более камерной обстановке. К тому же, если пойдет дождь, мы не намокнем. И сможем внимать вашим речам с тем тщанием, коего они заслуживают.
Монсеньор Идальго остановился. Пристально, одну за другой, оглядел он сестер Сантакрус, долго всматривался в глаза Альмы, однако ничего не сказал и возобновил свое шествие в столовую.
«Устроил мне выволочку одним взглядом», — усмехнулась Альма. Она сочла себя несправедливо обиженной: не может же она думать и помнить обо всем, у нее ведь не сто голов. Монсеньору следовало самому подняться на подмостки, взять микрофон и возблагодарить Господа; ее не так поняли, над ней издеваются. Затем она покопалась в памяти и извлекла на свет божий истинное обличье монсеньора. «Монсеньоришка-дегенерат», — подумала она, с горьким наслаждением обсасывая каждое слово. Но, играя на публику, она горестно вздохнула, словно раскаиваясь, хотя про себя кричала: «Да катись ты к чертям собачьим».
Юный секретарь изобразил на лице двусмысленную улыбку. Адельфа и Эмператрис смутились: как же могли они лишить падре его Молитвы? Как о нем позабыли? Это же смертный грех.
Уже бог знает сколько времени три Цезаря разыскивали Уриэлу в толпе. Громко звали, рыскали по всем углам. Уриэлу они так и не нашли, зато в самом дальнем углу обнаружили Перлу за столом с тремя мужчинами, незнакомыми мальчикам: это были фокусник Конрадо Оларте, университетский преподаватель Маноло Зулу и профессиональный велогонщик Педро Пабло Райо, по совместительству учитель физической культуры. Они пили ром. Ни одного из них ничуть не интересовали исходящие паром куски жареной свинины на тарелках, только что поставленных перед ними.
— Мама! — хором сказали Цезари. У них была новость, о которой им хотелось вопить во всю глотку, потому что она здорово их взволновала. — На заднем дворе — дохлая собака.
Трое мужчин разинули рты.
— Ну, — сказала Перла сыновьям, — все мы когда-нибудь умрем.
Трое мужчин рассмеялись.
Фокусник Оларте протянул руку к уху младшего из Цезарей, секунду его потрепал, после чего в его белых пальцах откуда ни возьмись появилась монетка в пятьдесят сентаво.
— Магия! — вскричал велогонщик Райо.
Фокусник предложил эту монетку мальчику, но тот не захотел ее взять; выглядел он разочарованным.
— Скоро придут клоуны, — объявил фокусник. — Если меня попросят, я надену плащ и шляпу и буду творить чудеса.
Ну да, шляпа ему понадобится, подумал старший из Цезарей, ведь фокусник-то совсем лысый.
Перла, безразличная ко всему на свете, снова потянулась к рюмке.
Трое мальчишек уже догадывались, уже предчувствовали, в каких мирах блуждает их мать, когда выпьет: она прекращала быть сама собой и становилась для них незнакомкой. Она смотрела на них, не видя, и слушала их, не слыша.
И они ушли от нее — навсегда.
— Ваш ответ, — обратился университетский преподаватель к Перле, изобразив перед ней медленный полупоклон, — имеет отношение к самой высокой философии. Он обязательно побудит ваших мальчиков к размышлениям, не беспокойтесь.
Говоря это, он не сводил глаз с ног Перлы, с этих обнаженных и длинных ляжек, одна из которых внезапно снялась с другой. По той причине, что в Перле проснулось беспокойство по поводу детей. Она собралась пойти вслед за ними, дважды попыталась встать со стула, но оба раза потерпела в этом намерении неудачу: тело ее дрожало, словно слепленное из желатина, и сил хватило лишь на то, чтобы вновь положить ногу на ногу и завязать их узлом, будто возводя крепость. И она снова чокнулась со своими ухажерами.
Уриэла видела, что к дому в окружении матери и двух тетушек направляется монсеньор, и это заставило ее отказаться от первоначального намерения пообедать в кругу семьи; она предпочла поискать для себя свободный столик в кишащем народом саду. Столики были накрыты на четверых; она нашла один, занятый наполовину: за ним сидели двое из «Угрюм-бэнда», вокалистка Чаррита Лус и Сесилио Диес — оба громоподобно шутили и с жадностью опустошали свои тарелки. Девушка подсела к этим двоим и попросила официанта заменить для нее козлятину на рыбу. Это была еще одна особенность Уриэлы, немало раздражавшая ее мать: она не ела мяса, только рыбу, и то нехотя. Рядом с Уриэлой оставалось еще одно свободное место, которое вдруг оказалось занято Ирис, к вящему удивлению Сесилито: разве она не служанка в этой семье?
Ирис присела к столу вовсе не для того, чтобы пообедать.
— Мне бы переговорить с тобой с глазу на глаз, Уриэла, — скороговоркой произнесла она. Ей не хотелось, чтобы ее слова услышал Сесилио, крестник сеньоры Альмы.
— Очень хорошо, — ответила Уриэла, — но сперва мы с тобой пообедаем.
— Да мне не положено, — сказала Ирис, — я должна прислуживать.
— Прислуживать? — засмеялась Уриэла. — Здесь пруд пруди разной прислуги, а ты — моя сестра, так что просто обязана поесть со мной. — И она протянула Ирис нож и вилку, после чего вооружилась своими приборами и приступила к куску рыбы.
Ирис была мертвенно-бледной. Через силу она принялась за телятину.
— Имей в виду, — предупредила Уриэла, — имеется и клубничный сорбет, это если ты вдруг мясом подавишься.
Они были ровесницами, вместе росли, вместе учились в средней школе, и хотя сеньора Альма позаботилась о том, чтобы каждый сверчок знал свой шесток (Ирис она послала на курсы кройки и шитья, в то время как Уриэла продолжила обучение в старших классах), девочки оставались самыми близкими подругами и вместе ходили в кино. Однажды в задумчивости Уриэла даже допустила, что Ирис ей роднее старших сестер.
— Свекольный салат — просто объеденье, — объявила во всеуслышание Чаррита Лус.
— А что скажете о баритоне? — осведомилась Уриэла.
— Нечто прилизанное и картоноподобное, но сгодится, — вынес вердикт Сесилио.
— Райский голос, — не согласилась с ним Чаррита Лус, весьма рослая и костлявая мулатка с подернутыми поволокой глазами. — Солнце пальцем не закроешь.
Сесилио Диес поднял глаза к небесам, сощурился; поискал солнце; поднял палец.
— Я закрыл, — объявил он.
Чаррита Лус взорвалась:
— Ох, Сесилито, ты прям как маленький!
После чего все продолжили есть в гомоне толпы, посреди сельвы ртов, без конца открывавшихся и закрывавшихся, без остановки чем-то хрустевших и что-то глотавших. И тут вдруг Уриэла почувствовала, как рядом с ней что-то вспыхнуло, по крайней мере, ей так показалось, и это была Ирис, лицо которой залилось жарким румянцем, сделалось красным, как поспевший помидор. Уриэла перестала есть, собираясь спросить, что случилось, как вдруг и сама обнаружила причину неожиданного смятения Ирис: к ним приближался кузен Цезарь. В одной руке он держал тарелку с куском молочного поросенка, в другой — вилку.
— Ирис, — сказал он, — уступи-ка мне место, а себе поищи другое, в кухне.
Вмешаться Уриэла не успела и только с недоумением смотрела, как Ирис выскакивает из-за стола с тарелкой и исчезает в толпе, понурив голову.
На освободившееся место опустился кузен Цезарь с застывшей на лице гримасой хохота.
Поздоровался с Сесилио, потом с Чарритой. А Уриэлу схватил за руку, потому что она явным образом намеревалась пойти со своей тарелкой вслед за Ирис.
— Моя всезнающая кузиночка, — начал он. — Я столько лет о тебе думал, мечтал загадать тебе одну загадку, так сделай мне одолжение, сжалься надо мной. — Говоря это, он не забывал поглощать свою порцию поросятины, не обращая особого внимания на то, что нут и зеленый горошек сыплются изо рта на стол.
Сесилио и Чаррита встретили его слова с воодушевлением.
— Загадку? — переспросила Чаррита.
— Уриэла — самая премудрая в этой семье, — сообщил кузен Цезарь, — зайка-всезнайка, разве вы не знали? Но я заучил на память одну загадку, которую она ни за что не отгадает.
Сесилио Диес решительно фыркнул:
— Ставлю тысячу песо на то, что отгадает.
— Годится, — сказал кузен Цезарь и на несколько секунд обратил свою сияющую физиономию к Уриэле. Наблюдал, как она ест. Наконец, словно бросая вызов, принялся декламировать:
Если не был вчера понедельник,
и нет трех дней до предпоследнего дня недели,
если послезавтра не вторник,
а позавчерашний день не стал третьим,
если до четверга не три дня,
да и завтра никак не воскресенье,
то какой же сегодня день?
— Четверг, — ответила Уриэла. После чего вскочила на ноги и заявила: — Не забудь получить свои тысячу песо, Сесилито, а то эта свинья точно забудет.
И побежала искать Ирис.
Лиссабона шла в дом, в столовую, лавируя между столиками и людскими телами в саду, и вдруг остановилась как вкопанная: она почувствовала, что кто-то взывает к ней взглядом, что какая-то пара глаз притягивает ее; или же это оттого, что она учуяла нечто властно влекущее к себе? След кисловатого запаха, лишавшего ее покоя? Она вдохнула эти испарения и, что самое удивительное, обернулась взглянуть на густую сельву людских душ, роящихся в стремлении пожрать плоть, и там увидела его — одинокого, от всех обособленного, словно вокруг никого и не было. Весь мир исчез, тишина воцарилась: единственным оставшимся во всем свете существом оказался этот Сирило Серка, тот самый баритон, что незадолго до этой минуты голосом не от мира сего обратил ее в ледяную глыбу, тот старик, что мог бы быть ее дедушкой, пронеслось у нее в голове, вон тот, прожаренный солнцем, и вроде бы ниже ее ростом. Да нет, одного с ней роста; это тот смешной старик, что не только не сводит с нее глаз и улыбается, но еще и идет ей навстречу.
Капелька пота соскользнула из подмышки и поползла вниз, повергнув девушку в смятение — да с чего ей потеть? — как будто бы она пробежалась по шоссе, идущему в гору. И ей почудилось, что все усиливающийся горький аромат исходит от нее самой, однако вмиг стало понятно, что это не так: это точно от него, заключила она. И ощутила какое-то ошеломляющее доверие к этому баритону, а он уже кладет ей на плечи руки, уже привлекает ее к себе и целует в щечку; Лиссабону словно ударило током, и она сама не узнавала себя: странную, словно пыльным мешком ударенную, в состоянии частичной потери сознания — она сейчас упадет? «Какая же я идиотка, единственное, что для меня существует, — обожженное солнцем лицо пятидесятилетнего мужчины, который, ко всему прочему, не снимает с меня рук, и его голос».
Лиссабона слушала.
— Ваш батюшка пригласил меня пообедать в столовой вместе с вами, но меня опередил этот Пепе Сарасти, а вы, вероятно, знаете, какие сказки он обо мне рассказывает, что я, дескать, выучился петь, пока умерщвлял скот. На самом деле я выучился петь, пока мечтал, Лиссабона. Поэтому я предпочел бы поесть здесь, в саду, подальше от этого Пепе. Составите мне компанию? Могу ли я надеяться на такое счастье? Свободный столик у меня уже есть.
Лиссабона слушала. Не в силах произнести ни слова.
Неловкая, словно погруженная в транс, шла она вслед за Сирило Серкой — не только баритоном, но одновременно и мясником, напомнила она себе, к собственному неудовольствию.
Лиссабона больше не слышала его и уж тем более гостей; она прислушивалась исключительно к себе, к крикам внутри нее самой, к биению и трепету — это ее дыхание, что ли? Она ведь медсестра, через год получит диплом, и что тогда с ней будет? Сейчас у нее, без сомнения, артериальное давление повышено, а температура тела бьет все рекорды — тысяча градусов? «У меня на лице пот градом, и ладони тоже вспотели, и все тело потное, будто водой окатили»; и она тяжко вздохнула, как будто освобождаясь от бремени — бремени самой себя.
Она села за дальний столик — столик, который нашел он, между цветочными горшками, под высокими золотистыми папоротниками; их длинные листья, как пальцы, ласково касались ее волос.
— Какие же у тебя глаза, Лиссабона, — произнес баритон, не сводя с нее взгляда. — Они сияют.
Однако желтые глаза баритона сияли еще ярче: над нею, врезаясь в нее, ощутимо проникая внутрь, все глубже и глубже. Официант приносил им дымящиеся стейки, клубничные шербеты; Лиссабона не знала, из-за этого ли угощения или из-за неизвестности желудок ее сжимался, кишки сворачивались, внутри порхали бабочки. «Это все из-за его голоса», — с огромным трудом пробилась в ней мысль, а бабочки замельтешили еще сильнее, словно с ума сошли, и, безмерно удивившись самой себе, тому, что с нею творится, она позволила себе даже захихикать, как совершившая дурацкую ошибку маленькая девочка; мясник Сирило Серка, внимательно наблюдавший за ней, за каждым ее жестом, невольно, а может быть, намеренно рассмеялся вместе с ней, оба склонили головы, и головы эти друг друга касались. Оба были счастливы. Не сознавая этого.
В сознание Лиссабоны вновь прорвался его голос: — Вы — старшая из сестер?
— Я — вторая, — ответила Лиссабона. — Мне двадцать пять лет.
Зачем она упомянула свой возраст? Никто ее об этом не спрашивал.
Сирило подхватил тему:
— А мне пятьдесят, Лиссабона, я мог бы быть твоим отцом, но не дедом.
Неужто он услышал ее мысли о том, что Сирило мог бы быть ее дедушкой? Или она произнесла это вслух? Лиссабона опять покраснела, качнула головой, вновь рассмеялась и обрадовалась тому, что ребята из «Угрюм-бэнда» забрались на подмостки и зазвучала музыка; она обрадовалась тому, что баритон поднялся и предложил:
— Потанцуем?
Ирис Сармьенто не имела ни малейшего желания сообщать всем и каждому о том, что случилось у нее с Цезарем Сантакрусом. Сказать об этом она собиралась только Уриэле. Чтобы разделить с ней охватившее ее опустошающее чувство одиночества: что с ней станется, если вдруг не будет сеньоры Альмы? Этот вопрос появился у нее в голове сразу после перенесенного насилия. Первый раз в жизни ей открылось, кто она есть. То, что она испытала, никогда не могло бы произойти ни с одной из сестер Кайседо, подумалось ей. Ее зовут Ирис Сармьенто, и даже эта фамилия придумана; нет у нее ни настоящей фамилии, ни отца, ни матери, ни сестер и братьев. За исключением Уриэлы и сеньоры Альмы, абсолютно никого не затронет, если она сбежит на пастбище или бросится под утренний поезд.
Покрасневшее лицо кузена Цезаря между ее ног, его нос, который ее обнюхивает, его рот и зубы, которые ее кусают, да и вся его мокрая от пота рожа остались мерзким воспоминанием, от которого ее едва не выворачивало наизнанку. Кроме того, это был ее позор, ее унижение: как будто по ней боров в свинарнике потоптался. Она чувствовала отвращение к себе самой; встать бы сейчас под душ или хотя бы сменить нижнее белье.
Напрасными оказались ее попытки открыть Уриэле всю эту гнусность, пока обе они доедали свой обед в «детском уголке» — вытянутой части сада, где среди пенопластовых жирафов под воздушными шарами и лентами серпантина были расставлены маленькие столики. Именно там нашла и отловила троих Цезарей донья Хуана, чтобы они, в конце-то концов, пообедали; трое мальчишек спрятались в огромную, стянутую металлическими обручами бочку из американского дуба — та стояла без крышки, украшая собой угол сада. А как только Цезари увидели Уриэлу, они вынудили ее пообещать, что после обеда пойдут на задний двор вместе: они хотят показать ей кое-что интересное, — а потом сразу же наполнят бассейн водой, да? И тогда можно будет поплавать. Как только эта троица окружила Уриэлу, Ирис едва не расплакалась. У нее возникло чувство, что она лишилась точки опоры всей своей жизни, что земля уходит у нее из-под ног, разверзается и заглатывает ее: разве эти мальчики — не сыновья Цезаря Сантакруса? Как она теперь может пожаловаться, что совсем недавно Цезарь распростер ее на черном столе и… и появилась Перла? Как рассказать о том, как после этого Перла пришла к ней в кухню и прямо там, среди целой толпы горничных и поваров, в клубах поднимающегося над кастрюлями пара, тайком просила у нее прощения? И как поведать, что та насильно всучила ей целую пачку банкнот и еще раз повторила: «Ничего же страшного не случилось, Ирис, мы просто возьмем и забудем об этом, правда же?»
Сказала и ушла.
Возмущенная до глубины души, Ирис побежала к стоявшему под разделочным столом мусорному баку и выбросила в него пачку денег.
А теперь, понятия не имея, по какой причине — вероятно, желая развеять скуку откровенно зевающей Уриэлы, — вместо того чтобы раскрыть всю эту убийственную для нее правду, Ирис заговорила вдруг о Марино Охеде. И ограничилась исключительно рассказом о том, как охранник без конца попадается ей на глаза, словно преследует, как он ей улыбается и как буквально сегодня попытался поцеловать ее в гараже.
— Мне показалось, что я умираю, — сказала Ирис.
— Что ты умираешь, — повторила Уриэла. — От наслаждения?
И засмеялась, наперекор буре, терзавшей в эту минуту сердце Ирис. Вслед за ней рассмеялась и Ирис, в отчаянии оттого, что не смогла рассказать Уриэле, о чем собиралась. Так и не открыв ей свою неприкаянность, она продолжила говорить о Марино: он спрашивал, есть ли у нее выходной день, когда они могли бы куда-нибудь вместе пойти. Выходной, повторила про себя Уриэла, донельзя огорченная и пораженная: ведь у Ирис и в самом деле не было ни одного свободного дня. Конечно же, сама Ирис свободна, подумала она, — или же нет?
— Ладно, я поговорю с мамой о твоих выходных, — пообещала она, сочтя вопрос исчерпанным.
Ей и в голову не могло прийти, какие бездонные адские пропасти клокотали в груди Ирис, вновь попытавшейся поделиться с Уриэлой своим секретом. Но сделать это ей так и не удалось: Уриэлу внезапно похитила целая толпа детей — мелкие горели нетерпением пойти с ней во двор и поразить зрелищем дохлой собаки.
Но Ирис все еще не хотелось отпускать от себя Уриэлу, она уже готова была окликнуть ее, чтобы пожаловаться на свое несчастье, частично переложить на подругу груз случившегося с ней кошмара, но тут появилась Хуана: Ирис срочно понадобилась ей в кухне.
Ирис побрела вслед за старой кухаркой.
Шла покорно, пробираясь сквозь толпы гостей. И вдруг обо всем позабыла.
Вдруг оказалось, что в голове у нее — только выходной день и Марино Охеда: выходной день, ее выходной день, ее день.
Тогда она бросилась к тому самому углу в кухне, где под столом стоял мусорный бак, засунула руку в отбросы и выудила оттуда деньги.
Еще раньше, чем Франция успела присоединиться к группе девушек, еще до того, как начал петь баритон, Родольфо Кортесу удалось-таки сбежать от Ике и, растворившись в толпе, отправиться на поиски Франции; он думал, что вернул ее, что вот же она, снова здесь и мирно щиплет травку у него на ладошке. Когда он стал умолять ее поверить ему и поклялся, что в противном случае просто покончит с собой, глаза Франции увлажнились от счастья: их любовь непотопляема. В тот же миг его острым жалом пронзило возбуждение, и он был всецело уверен, что ее тоже. И он озадачился вопросом, не совершил ли ошибку, решив жениться на Гортензии Бурбано Альварадо, дочери губернатора дель Валье, не лучше ли ему сохранить помолвку с дочерью всемогущего магистрата? Но поезд уже ушел, напомнил он себе и энергично скрестил пальцы: наилучший выход — завершить эту историю любви золотой брошью, найти какую-нибудь укромную дыру, любую каморку в этом безумном замке, пусть даже под лестницей, раздеть там Францию и заняться с ней любовью так, как никогда прежде, оттрахать ее в последний раз.
Францию он желал до боли. Боль поселилась внутри него. Собственная страсть его ужасала. Но внутренняя лихорадка ничем себя не проявляла: ни на его лице, ни в голосе. Он вел себя как робкий лягушонок — он и сам об этом знал и уверял себя, что в этом и заключается власть Родольфо Кортеса над миром.
Наконец-то он увидел Францию и приблизился к ней.
Взял ее за руку повыше локтя и вывел на миг из круга подруг. И с несвойственной ему ранее страстью поцеловал под ивой. Договорился о встрече в ее комнате после трапезы. Франция будет обедать в кругу семьи, за одним столом с монсеньором и магистратом. Родольфито прекрасно понимал, что там обязательно будет и Ике, двоюродный брат Франции — «женишок твоего детства», — с горечью сказал он ей, — и поэтому предпочел остаться незамеченным, пообедать в саду, а потом подняться в комнату Франции, где они и воссоединятся. На том они и порешили, поглядывая друг на друга с неким озорством и любопытством, как пара заговорщиков. Ни тот, ни другой не обратили внимания, что в размытом пятне из множества лиц маячит и лисья мордочка Рикардо Кастаньеды, который сосредоточенно их слушает. Шпионить за Родольфито поручил ему Ике, и это принесло свои плоды. Такого Ике никак не ожидал: Франция и это земноводное договариваются о свидании после обеда — ни больше ни меньше.
Родольфито Кортес ликовал. Он возродится. Даже аппетит проснулся. Посему нашел себе местечко за столиком, занятым двумя незнакомцами: Батато Армадо и Лисерио Кахой, парочкой гигантов, тайных протеже магистрата, его скромных и молчаливых телохранителей. Рядом с ними, в абсолютном молчании, он прослушал голос баритона, проникся словами сеньоры Альмы и смирился с тем, что будет пить аперитив, пролагающий дорожку к обеду, позволяя течь времени, что приближает столь желанную для него минуту, когда он возляжет с Францией на ее ложе, как раз там, где он сидел рядком с Ике, там, где он был унижен, где его унизила сама Франция, напомнив об ограблении на Девятнадцатой улице. Это унижение усилило не только его негодование, но и похоть: он еще сильнее возжелал Францию, он возжелал видеть и чувствовать ее обнаженной, растормошить ее. Все это он вопил про себя.
К этому моменту у него уже завязался разговор с двумя шкафами за столиком. Они и в самом деле представляли собой индивидов достаточно корпулентных и прямоугольных. С лицами плохих парней, подумал Родольфито. Они сообщили, что работают шоферами в министерстве юстиции, что магистрат для них как отец родной.
— А вы? — спросили они него. — Вы юрист?
— Я — биолог, — ответил Родольфито. — И жених Франции Кайседо Сантакрус, старшей дочери магистрата.
Телохранители выслушали эти слова с явным недоверием: почему же он в таком случае не обедает с семьей магистрата? Но спрашивать не стали, однако вопрос вроде как повис в воздухе. Он явственно читался в глазах гигантов, в непроизвольном движении губ, выдающем разочарование. Родольфо Кортесу не хватило времени придумать ответ на этот невысказанный вопрос: во-первых, официанты стали разносить блюда, а во-вторых, на остававшийся свободным стул плюхнулся Рикардо Кастаньеда, жуткий братец ужасного Ике Кастаньеды.
В ту же секунду официант поставил тарелку перед Рикардо, который поприветствовал телохранителей кивком, а Родольфито — дружеским хлопком по плечу.
— Не бойтесь, — зашептал он бедняге, не положив в рот ни кусочка, — я совсем не такой, как мой брат.
Родольфо Кортес окаменел, остановив вилку и нож на полпути к дымящейся тарелке.
— Более того, — продолжил Рикардо с самым искренним видом, — приношу вам свои извинения, если вдруг братец был с вами груб. Мне прекрасно известно, что вы не кто иной, как молодой человек моей кузины, и даже никак ее официальный жених? Не тяните резину, ясно? Потому как должен вам сообщить, что Ике с самого детства из-за Франции помирает. Та детская любовь просто с ума его сводит. Дома-то мы вообще за него переживаем; мама подумывает обратиться к специалисту. Я знаю о том, что случилось между вами сегодня утром. Ике велел вам испариться, так? Ике уже многих испарил, должен вам сказать, но сегодня он огорчился. Несмотря на темперамент, обычно он сожалеет о своих глупостях. И сегодня пожалел, клянусь. Франция сама назвала его безумцем. И сама попросила его не вмешиваться в ее жизнь. Не так давно, в столовой. Нет-нет, не вставайте. Позвольте, я вам все расскажу. Я своими ушами слыхал тот нагоняй, который Ике от нее получил, и совершенно заслуженно. А мой братец именно что сумасшедший, я абсолютно согласен с таким диагнозом. Представляете, выслушав слова Франции, Ике не внял им и в себя не пришел, а скорее наоборот, рассвирепел, как и всегда. И покинул столовую, не прощаясь. Ике ушел. Ушел с юбилейного торжества, говорю я вам. Мы с Францией пошли вслед за ним, но когда выглянули на улицу, бедняга Ике уже упорхнул на своем «харлее». Это мой старший брат, но посмотришь на него — ни дать ни взять младше моих сестренок будет, понимаете? Ага, а что я здесь делаю? Франция-то в столовую не вернулась; она попросила меня вас найти и сказать, что будет вас ждать в гостиной.
— В гостиной?
— Она хочет рука об руку войти с вами в столовую, где вы займете то место, которого достойны, место ее жениха, будущего мужа. Однако я вынужден еще раз просить у вас прощения за своего брата, за все его безумства. И даю вам совет: не обращайте на него внимания — так будет лучше для вас.
Ни тот, ни другой так и не прикоснулись к тарелке. Родольфо Кортес внезапно встал, застегнул на все пуговицы пиджак и пошел прочь, направляясь в зал. Рикардо же помчался в столовую, а телохранители подвинули к себе нетронутые тарелки и принялись за добавку.
— Бьюсь об заклад, — сказал Лисерио Каха, — что этого жаболицего только что заманили в ловушку.
Батато Армадо только пожал плечами.
Франции в гостиной не было.
А были только две дымящиеся сигары. Из дальних углов на Родольфо Кортеса молча взирали массивные темные буфеты. В этих тяжелых шкафах под гигантскими живописными полотнами на стенах хранились тарелки с золотой каймой, хрустальные стаканы, кувшины с разноцветной эмалью. Именно там, в непосредственной близости к одной из этих витрин, однажды, вдохновленный душистой ночью, Родольфито овладел Францией и попросил ее выйти за него замуж. А она вручила ему набор бокалов баккара, чтобы он продал его антикварам. За ним последовали бокалы из муранского стекла, стеклянные светильники венецианской работы, зеркала и канделябры — все это получил в свое распоряжение Родольфито, чтобы покрыть свои потребности студента-нищеброда, и всем этим одарила его от щедрот своих Франция точно так же, как сегодня протянула Ике авторучку с золотым пером.
Воспоминание об Ике заставило Родольфито напрячься. Он уже достаточно далеко отошел от дверей этой монументальной залы, уставленной колоссальными креслами, когда вдруг ощутил, как от леденящей кровь паники волосы на макушке встают дыбом, и слишком поздно понял, что это сработал инстинкт, предупреждающий об опасности. Молодой человек метнулся было в сторону, хотел бежать, но тут из-за буфета на него выпрыгнула какая-то тень и перехватила его на лету — точь-в-точь как ягуар молниеносно бросается на беззащитного олененка.
Ике обхватил Родольфито со спины, скрутил ему руки и потащил в самый дальний угол, где его ожидал старинный сундук тисненой кожи — из тех, что использовались в Колонии для транспортировки белья на мулах с берега моря и на вершины Анд.
Послышалось прерывистое и тяжкое дыхание двух борющихся мужчин.
Крышка сундука была откинута, словно тоже вступила в борьбу; внутри почти ничего не было, разве что льняные салфетки на самом дне. Туда-то разгневанной тени и удалось в конце концов погрузить Родольфито, предварительно утихомирив его богатырским ударом в челюсть, что было явно излишним, поскольку Родольфито, скованный ужасом, и сам уже успокоился — ему было достаточно мельком увидеть снопы искр из глаз Ике, налитых кровью и ненавистью. В крышке сундука имелся замок, старинный ключ от него тоже сохранился. Ике захлопнул над скрюченным Родольфито крышку, вставил ключ и трижды повернул по часовой стрелке, словно нанес три последних удара милосердия. Потом убедился, что крышка сундука крепко заперта, как и его узник, спрятал тяжелый ключ и покинул гостиную.
Выйдя в коридор, он остановился и прислушался. Из оставшегося далеко за его спиной сундука не доносилось ни звука; наверняка Родольфито все еще не очухался после прямого удара в челюсть или же пришел в себе и стонал, но его все равно никто не услышит. В гуле разговоров, которыми наполнится гостиная, как только туда придут гости, с неизбежной музыкой радиолы, во всей царящей в доме суете совершенно невозможно, чтобы кто-нибудь его услышал. Но он сам это заслужил — кто толкал его под руку, кто подзуживал назначать свидание Франции в ее комнате? Бога ради, да что вообще нашла Франция в этом лягушонке без яиц? Теперь же Франция получит того, кого заслуживает, ведь в условленном месте ждать ее будет Ике.
«И свет выключу, — мелькнуло в его затуманенном мозгу. — А когда она меня узнает, будет уже поздно».
Он сглотнул слюну и в первый раз усомнился в себе: уж не сошел ли он с ума? «Ну да, свихнулся, но от любви!» — мысленно вскричал он и вышел из дома. И в палисаднике, стоя лицом к немой, залитой оранжевым солнцем улице, он размахнулся и со всей силы зашвырнул ключ на крышу соседнего дома. Услышал, как тот звякнул где-то далеко. Плевать, что за ним во все глаза наблюдают играющие в бейсбол мальчишки. Он мрачно улыбнулся детям и вернулся в дом, ногой закрыв за собой дверь.
Еще не стемнело.
Охотнику показалось, что дверь дома терпимости на той стороне улицы дернулась. Он уже целую вечность не спускал с нее глаз. Его инстинкт говорил о том, что шпионит не он один: дядюшка Хесус знал, где находится он, Лусио, и смысл игры заключался как раз в том, кто из них устанет первым — ему ли надоест ждать, когда выйдет Хесус, или же Хесус дождется, пока охотнику наскучит его караулить.
«Почему бы тебе не остаться спать со своими цыпочками? — подумал Лусио. — Ох, петушок, как же ты меня достал».
Чего охотник не учел, так это хмельного оживления в лавке. Местных пьянчужек давно уже заинтриговал незнакомый мужик, застывший столбом в дверях с бутылкой пива в руке, из которой он ни капли не отпил: чего он ждет? А еще эта повязка на глазу, этот его суровый вид. Настырнее всех водку чужаку предлагал забулдыга в шляпе, однако неизвестный и ухом ни разу не повел и продолжал стоять, не отрывая глаза от входной двери публичного дома.
— Чего это вы там так упорно выглядываете? — напрямик спросил наконец пьяница. Он покачивался. Каждая его рука сжимала рюмку водки.
Лусио Росас по-прежнему не отводил взгляда от дома напротив, как будто и вопроса не слышал. Он всего лишь бегло покосился на типа в шляпе, оценивая его калибр: приезжий, беженец, напившийся одиночка?
— Никак в этом доме твоя женушка? — высказал догадку пьянчуга.
Предположение было поддержано долгим хохотом из глубины зала.
Лусио Росас и бровью не повел. Не время сейчас отвлекаться на алкашей. Он принял рюмку, опрокинул ее в рот, потом поставил на стойку и тут же вновь развернулся к двери дома терпимости. За считаные секунды этот кусок дерьма мог и удрать, так что Лусио внимательно изучил приоткрытую на сантиметр дверь, а потом, уже в дали улицы, заметил откинутую ветром полу пиджака, — дядюшка Хесус заворачивал за угол.
Охотник грохнул бутылку с пивом о булыжную мостовую и бросился в погоню за дядюшкой Хесусом, во все лопатки мчавшимся к проспекту; это означало, что тот намеревается поймать такси, и если его намерение осуществится, то он его точно упустит: у Хесуса деньги на такси до самой Боготы есть, а у Лусио их нет. Он увеличил скорость, так как мерзопакостный силуэт сохранял дистанцию. На проспекте сгущались первые ночные тени. Вдалеке горел красным светофор. Лусио напряг единственный глаз хищной птицы: дядюшки Хесуса нигде не было, только какой-то темный грузовик, носом к шоссе, ждал зеленого света — раздолбанный такой грузовичок, без тента, с узким и длинным поддоном в кузове, кажется с курицами в проволочных клетках. Преследователь продолжал бежать в том же направлении, не переставая сканировать взглядом обе стороны проспекта. Вечерние тени шевелились; весьма вероятно, что дядюшка Хесус спрятался за какую-нибудь стену или, сиганув через проспект, удаляется от него по одной из перпендикулярных улиц.
Беглеца Лусио заметил только тогда, когда светофор с красного переключился на желтый, а потом и на зеленый, — тот очень удобно устроился в задней части кузова грузовика: сидел, свесив ноги наружу, и даже вроде бы махал ему на прощание ручкой. В тот миг Лусио обозлился на него пуще прежнего. Он всей душой ненавидел этого незнакомого ему человека, этого захребетника, это человеческое отребье, которое может привести к потере доброго имени или даже к беде, это исчадие ада, которое потешается над ним. Теперь ему было не столь важно, доберется ли Хесус Сантакрус до Боготы, чтобы испоганить праздник магистрата; теперь это стало его личным делом: с того самого мгновения, когда он увидел этого типа в кухне (как же так получилось, что за два десятка лет он ни разу с ним не пересекся?), с той самой секунды, когда он услышал его заявление, что вы, дескать, должны отдать долг, Лусио Росас его возненавидел. И эта ненависть удвоила его силы. Он кинулся к грузовику, лишь только тот тронулся с места. И одним рывком едва не догнал его, но автомобиль начал уже разгоняться; Лусио не собирался сдаваться. Он бежал за грузовиком, и ноги его не подводили — это были ноги охотника, готовые отмахать в погоне за добычей много километров.
Дядюшка Хесус спокойненько сидел на краешке кузова и болтал ногами. Лица его Лусио не различал: в мире уже воцарилась черная ночь, так что приходилось довольствоваться светом уличных фонарей. Дядюшка Хесус тоже не мог толком разглядеть бежавшего за ним охотника. Ему казалась неслыханной проявляемая им настойчивость. Он закинул руки назад и положил их под голову, будто отдыхающий на пляже, что нежится на солнышке. Но глядел он в черное, без единой звезды небо. Он мечтал о том, чтобы к тому моменту, когда он перестанет пялиться в небо, этот кретин, этот упрямец исчез.
Но этого не случилось.
Позади, не очень-то и далеко, среди других теней размахивала руками тень не знающего усталости охотника. А самое ужасное, что грузовик вдруг затормозил — он что, останавливается? Сердце дядюшки Хесуса подпрыгнуло, но нет, это всего лишь рытвина на дороге, вынудившая водителя вывернуть руль. Однако из-за торможения непокорная тень успела приблизиться.
Охотник теперь не чувствовал усталости; боль от переутомления была ему хорошо знакома, он просто бежал и бежал, и в какой-то миг боль в мышцах просто перестала быть правдой.
Другие ямы, длинные, как канавы, затрудняли продвижение грузовика. Дядюшка Хесус разинул рот, пуская слюни. В свете желтых лампочек охотник мог уже разглядеть, что в кузове перевозят вовсе не куриц, а кроликов. Это он сумел оценить на бегу. А когда различил на физиономии дядюшки Хесуса улыбку, то как будто прозрел свою судьбу. Сейчас или никогда. Лусио Росас собрал все силы и сделал рывок как раз в тот момент, когда очередная яма вновь вынудила водителя сбросить скорость. И вот он уже бежит в полуметре от ног Хесуса, он его догоняет. Оба секунду мерились взглядами; казалось, даже обнюхали друг друга. Дядюшка Хесус в ужасе втянул в себя воздух. Внезапно до него дошло, что Лусио Росас вовсе не собирается запрыгнуть в кузов и проболтать с ним до самой Боготы: на деле он хотел воспрепятствовать его появлению на празднике, он намеревался схватить его за ноги и потянуть на себя, сдернуть его на землю Чиа и оставить здесь навсегда — он что, замыслил его убить? Тогда дядюшка Хесус принял решение спасаться в кузове, ближе к кабине, и вот, помогая себе локтями, он отполз, попятился, натыкаясь на клетки со спящими кроликами, однако охотник уже забрался в кузов, фыркая и отдуваясь, как разъяренный раненый зверь, и вот подобрался к добыче, схватил за лодыжки и потянул на себя.
— Бога ради, — завопил Хесус, — бросьте вы свои глупости!
В нем еще теплилась надежда, что водитель грузовика услышит его крик и остановится, но тот, наоборот, прибавил газу, и машина выехала на шоссе и покатилась по ровному асфальту, полетела, как гоночный болид, и ветер задул с удвоенной силой, а Лусио Росас так и стоял на коленях над Хесусом, не выпуская его лодыжек. Тут дядюшка Хесус снова завопил: его, словно корнями, обвили чужие руки, крепко стиснули его, и оба они, охотник и добыча, обнявшись, упали на асфальт, подпрыгнули на нем раз, второй, третий, четвертый, как будто были каучуковыми, их ноги и головы — как концы многохвостой плети, а потом оба замерли в ночи в вечном объятии.
Когда дети в сопровождении Уриэлы уже собирались пройти из сада во двор, для чего нужно было толкнуть высокую решетчатую калитку, дорогу им преградила Альма Сантакрус. Мальчишки мгновенно превратились в соляные столбы: они очень хорошо знали, чего можно ожидать от двоюродной бабушки, руководившей всем празднеством, вечно безмерно занятой и в дурном расположении духа.
— Что это с тобой, Уриэла? — заговорила Альма, уперев руки в боки. Мать была корпулентной и ростом выше не только Уриэлы, но и всех своих дочерей. — Не обедала с нами. И отец о тебе спрашивает. Он вроде как собирается пророчествовать, и ты ему нужна, так что пойдем уж к нему, как и положено. Ты многим нужна, Уриэла, не только этим вот соплякам. — Тут она перевела испытующий взгляд на кучку детишек. — Оставь их, пусть себе играют одни; эти мальцы — достойные детки своих родителей, точная копия их самих в детстве, такие же невыносимые; ты им наверняка уже наскучила, Уриэла. Верно, ребятки?
На это мальчики ничего не ответили.
— Тетя, — осмелился-таки сказать старший из Цезарей. — Там во дворе — мертвая собака. Мы хотели показать ее Уриэле.
— Уриэла пойдет со мной, — заявила сеньора Альма.
— Мертвая собака во дворе? — изумилась Уриэла.
— Если это правда, найдите донью Хуану или Самбранито и скажите им про дохлую собаку, — обрубила сеньора Альма, не дожидаясь реакции мальчиков.
Уриэла недоверчиво воззрилась на нее. «И эта женщина — моя мать?» — подумала она. Сеньора Альма без колебаний продолжила:
— Донью Хуану и Самбранито найдете в кухне. Передайте, что я велела зарыть собаку там же, где она лежит, на шесть метров в глубину. Чтобы никакой вони. Можете идти.
Мальчики в нерешительности топтались на месте.
— Вы что, не слыхали меня, черт возьми?
Мальчишки отшатнулись назад, потому что Альма Сантакрус резко дернула головой в их сторону, словно с намерением их укусить. Но лишь прибавила, усмехаясь:
— Передадите им мои слова и отведете во двор. И поможете копать, лентяи. Лопатами. Мальчикам полезно знать, как следует поступать с мертвецами, будь то собаки или другие мальчики.
— Их хоронят или сжигают, — успел на ходу выдать ответ старший Цезарь: едва услышав, что им предстоит принять участие в похоронах, мальчишки уже стайкой мчались в кухню на поиски Хуаны и Самбранито.
— Вот как дела делаются, — с тяжким вздохом сказала сеньора Альма. — Интересно, который из трех псов помер: Фемио, Вильма или Лукрецио. Ох, как жалко, но об этом мы потом узнаем; они все уже старенькие — их мне Хорхе Бомбо подарил лет десять назад. — После чего она взяла Уриэлу под руку и повела ее к дому. — Почему бы тебе не посидеть с нами, не поддержать застольную беседу? Почему ты выставляешь себя такой невоспитанной? Зачем вынуждаешь меня страдать? Из всех моих дочерей только от тебя я и жду проблем — другие-то просто повыходят замуж да нарожают детишек. А вот ты — не знаю.
— И я не знаю, — сказала Уриэла, и обе враз засмеялась.
Но сеньора Альма вдруг резко остановилась и целую секунду не отрывала от Уриэлы наполненных слезами глаз.
— Ох, Уриэла… — Она глубоко опечалилась, и голос ее прозвучал хриплым стоном. — Если меня когда-нибудь найдут мертвой с кинжалом в спине, то это будет твоих рук дело, Уриэла.
Они уставились друг на друга. Ошарашенные этими словами. Обе. И Уриэла, и ее мать. Особенно мать, — хотя она сама только что произнесла эти слова, ей показалось, что они прозвучали вовсе не от нее, а из уст дочери. Пожав плечами, сеньора Альма мягко потянула Уриэлу за собой. Уриэла не нашлась что ответить. В голове было пусто. А ей бы очень хотелось сказать хоть что-то перед лицом необъяснимого.
В ее глазах тоже стояли слезы.