Никто не знает, когда вся эта толпа людей догадалась об уготованной им судьбе. Неизбежность была осознана слишком поздно. Первые жертвы ни о чем не подозревали. Если кому-то на глаза попадалось нечто странное, то странность мгновенно объяснялась разгулом вечеринки, обычаями дома, тем, что пьяные спят, тем, что парочки ругаются, тем, что женщины прячутся, что женщины убегают, что женщины просто отделились от компании — ведь они минуту назад были в туалете, где за компанию и справляли нужду, и болтали, ведь они минуту назад вертелись там перед зеркалом, поправляя макияж, а теперь либо нарочно отстали, либо отправились на поиски других гостиных, где можно продолжить праздновать, либо им наскучили танцы и они просто ушли.
Первой жертвой стала вокалистка Чаррита Лус.
Это была высокая и костлявая мулатка, душа вечеринки, с большими, словно немного удивленными глазами, которые уже закрывались: ей страшно хотелось спать. Она отошла передохнуть, совсем недалеко от сцены — вон лоснится от пота ее длинная обнаженная спина, ведь все ее тело обливается потом в этом вечернем платье с блестками. Она всегда потела, когда пела, и потела так обильно, что, будь ее воля, выходила бы на сцену голой. В данный момент она испытывала потребность найти туалетную комнату и промокнуть каждый укромный уголок своего тела — настолько мокрого, будто она только вышла из моря. Но ей помешала усталость, и она не пошла в туалет, а просто переводила дух за краем сцены, на которой продолжал играть их «Угрюм-бэнд». Она пела с середины дня и всю ночь напролет, и теперь ей требовалось отдышаться, что в ее случае означало смочить горло своим секретным средством — ромом с лимоном. И вот она дремала на ногах недалеко от танцевальных подмостков, опершись на черную сцену, на которой наяривал «Угрюм-бэнд». Это были самые востребованные подмостки; вокруг них толпились гуляки, требуя сыграть для них разнообразные танцевальные мелодии.
В громыхании музыки отличить крик радости от предсмертного вопля было никак невозможно.
Чаррита Лус жадно поглощала свой напиток. В голове ее по кругу крутились вопросы, который сейчас час и сколько еще продлится гулянка, когда некая тень, делая вид, что обнимает, на самом деле увлекла ее на пол и затащила под сцену, лицом вверх, уволокла в пустое пространство между землей и основанием сцены; и уже оттуда Чаррита Лус, со ртом, зажатым рукой, похожей на когтистую лапу, бессильно глядела на бурное море отплясывающей вокруг обуви. Там эта тень ею овладела. Чаррите все-таки удалось освободить лицо, и она стала кусаться, бороться, но хищная челюсть тени сомкнулась на ее шее и убила ее голос, заставив Чарриту Лус умолкнуть навсегда.
Лус, жена дядюшки Лусиано, с их дочерями Соль и Луной, а также Сельмира, жена дядюшки Баррунто, давно покинули столовую и, скучая, бродили от беседки к беседке по саду. Слишком поздно обе матроны достигли соглашения об общем требовании к своим мужьям — уехать с вечеринки. И когда они возвращались уже в столовую к своим супругам, шагая по коридорам первого этажа, некие тени, вынырнувшие из темноты, без всяких прелюдий втянули их всех, матрон и девочек, в маленькую гостиную. Там Сельмира принялась отчитывать обхватившую ее тень, выражаясь следующим образом: «Не прикасайтесь ко мне, грязная вы крыса», — но лучше б ей было ничего не говорить, хотя и это вряд ли бы чем-то ей помогло: на глазах Лус и ее дочек, не верящих в то, что видят, грязная крыса крепко, как щипцами, зажала шею Сельмиры и развернула так, что голова ее стала смотреть назад. После чего крыса сорвала с нее платье, прислонила к креслу, и все пришли в изумление: на обнаженном трупе обнаружилась, как сначала показалось, татуировка. Но нет, это была не татуировка: ее просто заклеймили — тавром на ягодице, как клеймят скот. Взвизгнув, Лус попыталась бежать. Она обезумела, увидев, что с ее девочек зубами срывают одежду, и лишилась чувств, или у нее разорвалось сердце — ни одна из теней не удосужилась установить, что с ней приключилось: теперь их вниманием овладели Соль и Луна. Обеих ждало то же, что уже произошло с Амалией Пиньерос и что еще произойдет со многими другими.
Исчезла учительница Фернанда Фернандес, которая прогуливалась по саду в компании просватанных невест Эстер, Аны и Брунеты. Все они просто испарились, как и многие другие женщины, увлеченные тенями во тьму. Фернанда Фернандес хотела было уйти с вечеринки сразу после драки с Арменией, но, на свою беду, осталась. Она была до глубины души задета отсутствием к ней сочувствия со стороны мелькающих по саду теней да и вообще страдала нерешительностью: к примеру, утром она приняла решение на вечеринку не ходить, однако все изменилось после телефонного звонка Далило Альфаро, директора школы, в которой она работала: тот велел ей пойти. Так что она принарядилась и пришла, и случилось то, что случилось.
Та же участь постигла женихов — Тео, Чео и Антона, искавших по всему дому своих нареченных: этих троих обезглавили на глазах их невест. После чего обезглавили и их нареченных. Так расползалась по всему дому смерть, превращая его в дом ярости.
В саду, в самом сердце вечеринки, «Угрюм-бэнд» играл свою музыку как ни в чем не бывало. То тут, то там на глазах стоявших на сцене музыкантов совершались какие-то странные движения — так бывает в открытом море, когда спокойствие вод время от времени нарушается кругами пены и всплеском от пожирающих друг друга рыб.
— Тут какие-то странные люди, чужие, не отсюда, — сказал Сесилио Диес флейтисту Момо Раю. — Да и Чаррита нужна мне здесь.
Оставив на сцене других музыкантов оркестра, продолжавших играть, они спрыгнули с подмостков и отправились на поиски Чарриты Лус. Их все это тоже порядком достало, хотелось уже покончить с музыкой, что было равносильно концу вечеринки. Они собирались так и заявить Альме Сантакрус — интересно, какого она на этот счет мнения? — а потом отправиться в отель и завалиться спать, слившись в объятии, — эти двое были любовниками. Но когда они искали Альму, им, по иронии судьбы, с вопросом, где Чаррита Лус, певица «Угрюм-бэнда», случилось обратиться к убийце.
— Не видал ее? — спросили они незнакомца. — Знойная такая мулатка.
— По-моему, ее мы уже убили, — ответил чувак в шляпе, на долю которого тоже выпала своя толика иронии судьбы, поскольку он решил, что Сесилио Диес — член его банды, банды теней: его ввела в заблуждение черная шляпа, в которой щеголял Сесилио. А догадавшись, что обознался, налетчик захохотал и сообщил о случившемся недоразумении другим теням, к нему уже приближавшимся. Жестокая насмешка ошеломила музыкантов: как это следует понимать — что Чарриту уже убили? Ответом им послужила их собственная гибель: люди из банды теней пустили в расход людей из бэнда музыкантов, сначала Момо Рая, флейтиста, на глазах у Сесилио, а затем и самого Сесилио, объятого ужасом и пытавшегося сопротивляться, но тщетно. В кишевшем людьми саду их крики смешались со звуками головокружительного фанданго, исполняемого оставшимися в живых музыкантами.
Оказавшись в столовой, убийцы подумали, что судья Архимед Лама прячется от них под столом. Но потом поняли, что на самом деле он спит, и немедленно разбудили, чтобы прикончить. За судьей последовали три женщины в ранге национальных судей, подоспевшие как раз вовремя: целью их возвращения было забрать судью и отвезти его домой. Женщин-судей объединяло общее рвение по отношению к праздникам коллег, но им никогда не могло прийти в голову, что свою смерть они встретят на юбилее Игнасио Кайседо. Трех судей прикончили разом, и всю столовую захлестнули оглушительные вопли, виновниками которых в разных точках помещения стали люди в шляпах. Они действовали так быстро и с таким азартом, что, где бы они ни проходили, крики затихали и вместо них слышался только их хохот и непристойные замечания. Стены сотрясались от предсмертных криков. К искренней радости теней-убийц, единственными, кто оказал им сопротивление, стали одни только патриархи семейства Жал — дедушка и прадедушка. Увидев направленные на себя ножи, они бросились на ближайшую тень, повалили ее на пол и уперлись ей в грудь коленом.
— Бандит! — вопили они. — Имей уважение к жизни.
Но только на это их и хватило; физической силой, достойной их мужества, похвастаться они не могли: тот самый флибустьер, которого они скрутили, одним прыжком поднялся на ноги, весьма сконфуженный, как можно было надеяться, и избавился от патриархов, обезглавив обоих на столе.
Напрасно пытались удрать через дверь Хосе Сансон, кузен магистрата, и Артемио Альдана, друг его детства, не только вместе с женщинами, но и переодевшись женщинами — кто знает, когда они это успели; их схватили за юбки и долго мучили, прежде чем нанести последний, смертельный удар. Учителя Роке Сан Луис и Родриго Мойа напились до такой степени, что сидели в углу столовой и разговаривали о сексе, ничуть не замечая, что вокруг них развернулась бойня. Один из них повторял свою коронную фразу о том, что мужчины всегда смотрят на женские задницы, но и женщины всегда смотрят на собственные задницы. Именно это он и говорил в тот момент, когда черный жнец смерти затуманил им глаза — ему и его собеседнику.
И продолжили падать на землю невинные, по-прежнему удивляясь пятнам крови на стенах: оба Давида, что пали безголовыми поверх своих гитар, Дживернио и Сексенио, которых забили палками, Сексилия и Уберрима, посаженные на кол на виду у всех, экспортерша водки Пепа Соль, забитая насмерть хлыстом, ее муж Сальвадор Кантанте, в горло которому вбили его трубу; фурор же среди теней произвела дама по прозвищу Курица, которая решила, что ей под силу соблазнить самого юного из людей в шляпе, если она пообещает ему золотые горы за свое спасение, — ей отрубили голову. Однако сразу вслед за обезглавливанием Курицы произошло нечто странное, но часто происходящее с курами, которых режут к рождественскому столу: как только голова была отсечена, бугристое тело Курицы выбежало из столовой, в то время как глаза на ее голове подозрительно на это взирали, а рот открывался, произнося слова, которых так никто и не понял. Вот когда овладел толпой древний ужас, но лишь на одно мгновение, обеспечив всем мимолетный отдых. Сестричек Барни, когда-то давно пожелавших себя сжечь, как раз и сожгли, а вместе с ними целые семьи — Цветики, Майонезы, Черепа, Боровики, Неумехи, Мистерики, Овечки из Речки, а также оставшиеся члены семейства Жал — были умерщвлены без капли жалости и без пощады: кто на костре, кто в петле, кто от удушения гарротой, кто под пыткой капающей воды, кто от снятого скальпа, кто истыканный ножом, кто зарезанный, кто замурованный, кто утопленный, кто побитый камнями.
Лусиано Кайседо и Баррунто Сантакрус агонизировали, поджариваясь на медленном огне, — они почти уже умерли раньше, от разрыва сердца, когда им выпало, не веря своим глазам, с изумлением наблюдать нескончаемую череду самых разных смертей вокруг. Всю жизнь разглагольствовали они о стране жестокости, всю жизнь спорили друг с другом, можно назвать ее страной-убийцей уже сейчас или пока рано, но теперь им выпало пострадать от своей страны, испытав мучения на собственной шкуре, теперь они столкнулись с бесчеловечностью лицом к лицу, теперь они понимали: да, это — страна жертв. Говорят, прежде чем их зажарили, между Баррунто и Лусиано и людьми в шляпах состоялось нечто вроде беседы. Вроде бы один из двух дядюшек, а именно Баррунто, раскинул перед своими палачами руки и спросил их в высшей степени дружелюбно, но крайне заинтересованно:
— Но зачем же вы все это делаете?
Искренность вопроса, его наивность, без всяких там подковырок, без второго дна, будто один приятель обращается к другому, встретившись с ним на углу, — вопроса, заданного голосом проповедника, что осведомляется о твоих грехах, польстила его палачам. И побудила их задуматься над ответом.
— Бессмысленная акция, что верно, то верно.
— Мы исполняем приказы, это наш долг.
— Нам платят. С самого начала борьбы нас интересуют только деньги. Скопим чуток — и уйдем.
— Но многие из нас уже привыкли. Пристрастились к танцам, ну, вы понимаете.
— Нас не колышут ни революции, ни свободы, ни бесконечная борьба. Мы не лжецы, но и не супермены.
— Когда команданте придумал заняться серьезным бизнесом, дела и вовсе пошли неплохо.
— Мы не были знакомы. Но собрались вместе и ждали, когда нас позовут.
— Были готовы погибнуть.
— Мотались то туда, то обратно.
— Но только туда или обратно — все едино.
— Мы шли своей дорогой.
— Глаз не смыкали.
Дядюшки Баррунто и Лусиано не поняли ни единого слова.
Они еще пытались оживить этот диалог, с энтузиазмом задавая и другие вопросы, но головорезы прикинулись глухими, устав говорить: пожалуй, они еще ни разу в жизни столько не говорили. Дядюшка Лусиано сошел с ума: он вытащил из кармана игрушечную лошадку, троянского коня, и пустил его кататься с громким ржанием по полу, как будто надеясь на то, что одного вида этой лошадки окажется достаточно, что она спасет их от смерти. Не спасла. Людей в шляпах чертовски позабавила ржущая лошадка. Бездушные, они продолжили жарить живьем тех, кто задает вопросы.
Удивительно, но абсолютно все официанты, покладистые и усердные мальчики на побегушках, няньки, курьеры и поводыри благодаря молодой прыти драпанули во все лопатки. Как кролики, разбегались они из столовой, бросались наутек из сада, улепетывали, как и музыканты, — хотя эти скоро сдались и отдали богу души. Выжившие представляли собой целую армию, которая никак не могла осознать своих размеров. Так как главный коридор, ведущий к входной двери и спасению, был перекрыт тенями, все побежали в кухню, где уже попрятались по углам повара и стоял неимоверный гвалт — смесь голосов, стука налетающих друг на друга тел и жутких, как при мятеже, воплей: «Вот сукин сын, нас же тут всех перетрахают!»
Если бы хоть половина официантов и поваров решила за свою жизнь побороться, они практически наверняка победили бы убийц — несмотря на все их оружие, невзирая на их ловкость в искусстве хладнокровно заносить и вонзать ножи. Числом поваров и официантов было больше, назвать их немощными язык бы не повернулся, к тому же они и сами, можно сказать, мастерски владели ножами, — пусть и пользовались ими исключительно для разделки кур и барашков, — так что расчудесно могли бы устроить атаку, вообразив, что защищаются от шаловливых поросят, в которых вселились демоны и теперь они сами крошат поваров на мелкие кусочки. Однако сражаться прислуга не стала. Эта возможность никому даже не пришла в голову — там была только одна мысль: бежать.
Кровь стыла в их жилах.
Сначала все толпились на кухне, но скоро перестали там помещаться и побежали в небольшой задний дворик, куда выходили окна квартирок покойного Самбранито, Хуаны Колины и изнасилованной, а потом задушенной Ирис Сарменто. В этих двух квартирках и укрылись официанты и повара, упакованные тесно, как батоны в булочной, — белые и стиснутые, с волосами, приобретшими от страха цвет муки. Законопатив свои трепещущие сердца, они закрыли двери и притаились за ними, окаменев, не живые и не мертвые, прислушиваясь к действиям головорезов, убивавших кого ни попадя во всем доме под грохот выстрелов и звон ножей.
Сейчас они придут.
Сейчас придут.
Однако перед дверью появился не кто иной, как дядюшка Хесус, белая ворона семейства, и принялся кричать, требуя, чтобы его пустили внутрь: «Я же вам не кто-нибудь, а брат хозяйки дома, Хесус Долорес Сантакрус». Но места для него не было, один раз его попробовали впихнуть, но оказалось, что он все-таки не помещается, так что его вытолкнули обратно, а двери закрыли. И вскоре уже краем глаза следили через окно за появлением безумных теней, которые с дьявольским хохотом собирались вокруг Хесуса. Они не дали ему говорить. Не позволили воспарить вдохновением. В окно были видны их смертоносные ножи, и они окружили Хесуса. Было видно, как над ним издевались, как ему распилили череп, как вынули мозги, как вырвали из груди уже хладное сердце — в точном соответствии с тем стихотворением, которое Хесус когда-то читал наизусть. И все увидели, что из черепа дядюшки Хесуса выскочило нечто весьма похожее на крысу из сточной канавы.
В саду столы ломились уже не от яств, а от останков лишенных девства дев: одни полураздетые, другие обнаженные, и все в самых невероятных позах бездвижных кукол, участниц бог знает какого макабрического бала.
Лавируя между столами в кухне, Хуана Колима искала, куда бы укрыться. Вооружившись медной сковородой, столь же отважная, сколь и перепуганная, Хуана почти проломила череп первой тени, которая на нее набросилась. Потом она схватила кувшин с лимонным экстрактом, выплеснула его содержимое в глаза другой тени и выбежала в сад. Она думала забраться в винную бочку, украшавшую собой детский уголок с его воздушными шариками, лентами серпантина и разодранными пенопластовыми жирафами, в ту самую огромную бочку, которую Хуана всю жизнь хотела заполнить землей и засадить хризантемами и которая теперь, раз этого не произошло, заставила ее поверить в чудо Господне, подумать о бочке как о месте, где она сможет спрятаться и пересидеть до конца эпохи убийств, где она сможет молиться за сеньору Альму, которая — а где она сейчас? — стала последней мыслью Хуаны, поскольку черный жнец смерти настиг ее со спины: это были те же две тени — одна с почти проломленным черепом, вторая ослепленная, — что пустились за ней в погоню. В конце концов бочка укрыла Хуану, но только мертвую. Одним легким движением ее зашвырнули внутрь; ни та, ни другая тень не заметила, что на дне бочки уже кто-то был — маленькая Тина Тобон, полумертвая от страха, но живая. Она не выжила. Задохнулась под тяжестью пышного тела Хуаны Колимы, которое насмерть придавило замиравшую от панического страха женщину.
За этими двумя тенями наблюдал Доктор М., все еще держа на руках и поглаживая кошку Уриэлы.
— Так эта старушенция чуть было не уделала вас, парочка куклёшек, — обронил он и вдруг издал вопль, бросивший вызов козлиному блеянию команданте Кадены: — Сказано вам — убивать!
И отправил их бесчинствовать по всему дому, добивая и забивая всех подряд.
От разгульной руки пали ректор Далило Альфаро и Марилу, владельцы школы для девочек «Магдалина». Далило, психиатр по профессии, пришел к выводу, что этих варваров возбуждает не только жажда убийства, но и пристрастие к девочкам, охваченным всепоглощающим ужасом, после чего он опустился до самого позорного дна, умоляя сохранить ему жизнь в обмен на девственность учениц его школы, первых красавиц Боготы, — он дошел и до этого, как говорят. Только подобная предприимчивость ему не помогла: Далило умер вместе с Марилу, в точности той же смертью, что Пепе Сарасти и Леди Мар, испустившие свой последний вздох в пламени костра, той же смертью, что и близнецы Селио и Кавето Уртадо, имитаторы голосов животных, которые мычали и крякали, закатывая глаза, и покинули этот мир с оглушительным визгом, хотя души их отлетели совершенно бесшумно рядышком с душой учительницы изящных искусств Обдулии Серы, которую забивали молотком, но она не издала ни единого стона. И только смех и презрение вызвали к себе чемпионы — университетский преподаватель, фокусник и гонщик, — статные и сильные мужчины, что могли бы постоять за себя, а вместо этого принялись обнимать колени своих палачей: университетский преподаватель Маноло Зулу в качестве аргумента за сохранение ему жизни стал говорить, что сегодня у него день рождения и он просто никому не хотел об этом сообщать; велогонщик Райо дурным голосом верещал, что он только недавно женился и супруга ждет ребенка; а фокусник Оларте безуспешно пытался вынуть из ушей убийцы букетик цветов; и все трое блеяли, как ягнята, приносимые в жертву. Юпанки Ортега отличился: наверняка вследствие того, что по профессии он гример трупов и является хозяином похоронного бюро, то есть привык иметь дело с мертвецами, он защищал свою жизнь столовым ножом и даже ранил одного из варваров в левый сосок, однако рана оказалась не смертельной и вызвала скорее смех, и в качестве наказания его со звоном настигла острая пика. Тетушки Адельфа и Эмператрис укрылись за статуей Младенца Иисуса в углу коридора, ведущего в кухню, в том самом углу, который по количеству мишуры и разных вуалей вполне мог бы претендовать на статус домашнего храма. Там их и нашли коленопреклоненными перед Младенцем Иисусом. Обнадеженные, они полагали, что в этом своем храме подвергнутся изнасилованию, но их всего лишь убили, оглядев предварительно со всех сторон, уже без платьев: сразу обнаружилась вся та хирургия, к которой они прибегали: ягодицы как тыквы, груди как мячики, животы как дупла. Обе лежали вниз лицом, и их огромные зады, зияющие глубоким провалом, вызывали шутки палачей. Так умирали, словно дни, гости, умирали один за другим, так суждено было им переступить свой последний порог, таким образом сдавались они без борьбы, не оказывая сопротивления, потому что, вероятно, ни на что не годились, или не хотели, или не могли, вот так они гикнулись, откинулись, протянули ноги, прикрыли лавочку, свернули шею, отдали богу душу, сыграли в ящик, дали дуба, покинули этот мир, испустили последний вздох и закрыли глаза. В саду слышались вскрики, похожие на удары копья, они погружались в траву и там затихали.
Повелителем виселицы и ножа расхаживал Доктор М., надзирая за теми, кто убивал, призывая их к дисциплине и порядку умерщвления без проволочек и лишней суеты. Бродил он с кошкой, дремлющей у него на руках. Потом вдруг взял и задушил ее и отбросил в сторону, и как раз в этот миг ему на глаза попался пролетавший над садом в синеватом сумраке утра Роберто. Доктор М. нацелил на него пистолет. «Вот что называется стрельбой по попугаям», — сказал он и нажал на курок. Попугай превратился в зеленую вспышку, его тельце — в скорлупку, и попка в кружении перьев упал на землю, не успев выкрикнуть «ай, страна».
А тени, красивые и отважные, кровожадные атиллы, убийцы-потрошители и кровяные колбасы, сочли смертоубийство завершенным с первым проблеском нового дня. В окружении пролитой крови, донельзя уставшие, ослепленные сами собой, они вновь уселись за столики пить и подъедать остатки банкета, перекидываясь шутками и обмениваясь зловещими воспоминаниями. Никто из них не поднимался на второй этаж: таков был приказ Доктора М. Но даже на расстоянии Красотка поняла, что команданте Нимио поддался капризу: для довершения мести найти супругу магистрата. По ее предположению, замысел сводился к тому, чтобы разыскать горделивую сеньору, трахнуть ее, после чего выпустить ей кишки. Однако времени прошло уже слишком много, и Красотка, несмотря на слова Доктора М., велела Клещу и Шкварке пройтись по второму этажу и выяснить, с чего это команданте так задержался и не требуется ли ему подсобить. А пока двое ее приспешников выполняли задание, Красотка, антипод и стойкий конкурент Доктора М., продолжила дирижировать побоищем. Под руководством ее визгливого голоса проливались реки крови, под руководством ее голоса люди, не желавшие смерти, все умирали и умирали, все падали и падали на землю, как клопы. Мистическая поклонница боли и крови, древняя жрица, Красотка гордилась количеством тех, на ком затянула галстук, и тех, кого замочила. А скольким еще вырвала она кадык, скольких еще вычеркнула из великой книги живых.
Лица мелькали в окнах второго этажа, что выходили в сад, и лица были бледные, словно восковые свечи в рассветном холоде. Из сада поднималась тишина, и не та, что сменяет музыку, а та, что воцаряется после казни, — стылая, ледяная. Эта тишина давила на Армению и Пальмиру: комнаты обеих глядели в сад. Объятые не сомнениями, а ужасом, обе сестры побежали прятаться: одна залезла под кровать, вторая заперлась в платяном шкафу, и, каждая в своем укрытии, скукожившись, в страшном волнении, ожидали они свершения своей судьбы. Ни Армения, ни Пальмира не бросились на поиски матери. Пальмира горько жалела о том, что осталась одна, без неожиданно свалившегося на нее любовника, которого она выставила сразу после секса, а Армения вся превратилась в клубок нервов и не узнавала сама себя. Став свидетельницами кровавого спектакля, от паники сестры не могли даже плакать. Они знали, что комната Франции за стеной, рядом, но ни одной из них не пришло в голову постучать в ее дверь. Как бы то ни было, Франция Кайседо спала глубоким сном в своей постели, с Ике под боком, то есть на полу.
В комнату сеньоры Альмы, окна которой выходили на улицу, не доносилось ни стона, ни крика, да и тишина здесь была совсем иной. Здесь, вытянувшись рядом с Уриэлой на кровати, сеньора Альма рассказывала о своей жизни, о том, как любила она Начо Кайседо и как любил ее он, с печалью в сердце вспоминала она самые разные случаи из их совместной жизни, совершенно не подозревая, что происходит внизу, в ее огромном доме, ничего не зная об убийствах, что совершались в саду. Говорила одна сеньора: Уриэла спала. Теперь сеньора перешла к молитве и молилась вслух: она, неверующая, будто предчувствуя что-то, с первых же слов молитвы принялась заряжать барабан своего револьвера, по-видимому на тот случай, если монсеньор Идальго все еще в доме, и лукаво улыбнулась, вспомнив, как удирал от нее святой отец, прыгая сразу через две ступеньки винтовой лестницы. Лицо ее преобразилось, как только она вспомнила, как палила из револьвера поверх головы монсеньора. И она почувствовала себя то ли освобожденной от себя самой, то ли одержимой, но в любом случае счастливой: она была счастлива осознанием совершенного святотатства, своего греха.
Конечно, она понятия не имела — такая мысль никогда не приходила ей в голову, да и как она могла бы прийти? — что за дверью ее комнаты в кресле сидит команданте Кадена и наслаждается ее беседой с самой собой, ее любовной тоской и ее молитвами, потягивая ром и наслаждаясь своей местью.
— Надо положить конец этому празднику, — сказала себе Альма.
С револьвером в корсаже, — насколько ей было известно, именно так поступали ее бабушки — она вышла в коридор и успела подумать, что спустится сейчас по лестнице, выйдет в сад и объявит Сесилито, что праздник окончен: всего один выстрел в воздух — и всё, гости разбегутся.
На ее несчастье, сбыться этому было не суждено.
Альма Сантакрус узнала его с первого взгляда.
— Я знаю, кто вы, Нимио Кадена, — сказала она, выговаривая его имя четко, по буквам, — и вы держите у себя моего мужа. Верните мне мужа; что вы с ним сделали?
Она плакала, когда говорила это, но рука ее скользнула в ложбинку между грудей, и вдруг, неожиданно для обоих, раздался выстрел. Ее ослепило облако дыма. И вот они снова смотрят глаза в глаза, узнавая друг друга. Нимио Кадена улыбался, но побледнел: такого он не ожидал. Пуля попала в шею и прошла насквозь, не задев, очевидно, ни одной важной артерии, потому что он оставался на ногах; его козлиный голос был отлично слышен, и он проблеял:
— Ах вот оно что, вы, стало быть, хотите меня убить?
— Я уже вас убила, — проговорила изумленная Альма, — и, если пожелаете, то я продолжу.
— Вам этого мало, — сказал ей в ответ Нимио, сделал один шаг и потянулся за ножом — или он хотел подать ей руку и поздравить? или собирался ее обнять? — Альма не могла понять, ей нельзя было отступить, она знала, что Нимио Кадена отберет у нее револьвер, и знала, что она не станет ему в этом препятствовать, она и сама отдаст ему револьвер, отдаст и скажет: «Убейте меня, пожалуйста, только быстро», — и, шепча молитву, она, женщина, которая никогда не молилась, разрядила барабан револьвера, всадив все оставшиеся пули в козлиную физиономию Нимио Кадены. Непостижимо, но только одна из этих пуль попала как раз между бровей, как когда-то в лоб ягуара.
Альма Сантакрус выронила оружие и, лишившись чувств, упала сама, прямо в руки внезапно окруживших ее приспешников команданте: в грудь ей вонзился нож, она умерла мгновенно, без единого стона, и безжизненное ее тело легло рядом с безжизненным телом команданте Кадены. На полу оба трупа, повернутые друг к другу лицом, слегка выгнулись, протянув руки и соприкоснувшись, будто в объятии.
После непредвиденной смерти команданте Клещ и Шкварка засомневались — пойти ли сообщить о случившемся Красотке или начать открывать те двери вокруг них, которые пока были закрыты, что само по себе выглядело почти приглашением.
Уриэла, прикорнув рядом с матерью на кровати, какое-то время ее слушала, но вскоре уснула. Когда сквозь одолевший ее летаргический сон ей почудилось, что мать молится и при этом смеется, когда ей показалось, что та вновь заряжает револьвер и при этом читает молитву, Уриэла встревожилась, решила встать и сбегать за сестрами: пусть займутся матерью, а сама она спустится вниз и попросит гостей покинуть дом. Но вот только не смогла пошевелиться: так опутала ее паутина крепкого сна. Ей снилось, будто она встает, стучится в комнаты сестер, говорит с ними, упоминает револьвер; ей снилось, будто она звонит в полицию и делает заявление об исчезновении отца. «Не стоит беспокойства, — послышался ей из далекого далека отцовский голос, — для них это будет обычным ограблением с трупами». Когда же она проснулась и поняла, что все это ей только приснилось, то попыталась воспротивиться сонливости, соскочить с постели и наяву сделать то, что видела во сне, но неодолимое желание спать вновь сомкнуло ей веки, словно некая рука, как в сказке, увлекала ее за волосы в бездонную пропасть.
На самом деле времени прошло не так много — всего несколько минут. Голос читавшей над ней молитву матери ввел ее в вековечное забытье. Но оно не стало для Уриэлы отдохновением; сонная одурь погрузила ее в чудовищный кошмар: разные лица склонялись над ней, звучали разные голоса и крики — а может, это самая что ни на есть реальная действительность. Уриэла погружалась в трясину горячки, ей хотелось что-то сказать, ей хотелось выть, взбунтоваться против непостижимого, но она не могла сделать главного — открыть глаза. Сеньора Альма не заметила движений рук Уриэлы, ее скрюченных пальцев, как будто дочка отбивается от зловещих птиц. Альма Сантакрус говорила о том, как сильно они с мужем любят друг друга, уверяла, будто не знает, что делать, когда он наконец-то заявится: то ли броситься ему на шею, то ли влепить ему звонкую супружескую пощечину — за то, что заставил ее столько страдать. Все это Альма говорила вслух, в полный голос, звучавший в гробовой тишине второго этажа, а тень Нимио Кадены жадно ему внимала. Нимио отлично знал, что магистрат уже на том свете, но на этом пока что оставалась его жена, горделивая сеньора, которую он так хорошо запомнил, и ему стоило всего лишь открыть дверь, назвать себя и сообщить ей о смерти магистрата, чтобы месть его была исполнена, — и все же он отказался от своего намерения. Нечто неслыханное для него. Он встал, допил бокал и пошел прочь со второго этажа; он уже почти добрался до винтовой лестницы, как вдруг дверь комнаты распахнулась и оттуда, как порыв ветра, или стон, или свет, вырвалась Альма Сантакрус, и случилось то, что случилось.
Не выйди Альма Сантакрус из своей спальни, команданте, возможно, отменил бы побоище и дал приказ об отходе.
Однако случилось то, что случилось.
В своем кошмарном сне Уриэла слышала сдержанные голоса, голоса, не крики, и это были голоса ее сестер, потом — вопросительное бормотание, наконец, вопли, потом ругательства и стук мебели — это во сне или на самом деле? Уриэла спускалась по лестнице и повсюду видела трупы, ступенька за ступенькой, мертвец за мертвецом, а за лестницей, в коридоре, уходила в бесконечность гора черепов, звучал женский смех и чувствовалось гнилостное дыхание. Она выходит из дома, и там ее ало-кровавым занавесом встречает рассвет; Уриэла вздымает ладони вверх, и на нее дождем падают глаза, уши, руки, ноги, крики, протесты, сдавленные стенания, физически ощутимые, звучащие долго-долго, до бесконечности, и это был третий шаг в бездну, это был последний звонок в театре, это было начало трагедии. Уриэла пропитывалась падающим на нее кровавым дождем, и ее лицо, и руки, и мысли вступали в опустошение, таяли в нем.
Уриэла открыла глаза и села на кровати; руки ее дрожали, виски холодил ледяной пот, сердце колотилось в груди. Матери рядом не было — а куда она ушла? в туалет? в сад? с этим-то револьвером? Она вышла из комнаты — за порогом кромешная тьма, свет нигде не горит, везде только мрак, музыки не слышно, зато время от времени слышатся стоны, восклицания, протесты, как было и во сне, будто длинные руки кошмара протянулись в реальность и вновь вцепились ей в волосы. Это напугало девушку, она отшатнулась и прошла мимо поверженных тел матери и Нимио, их не заметив, не споткнувшись о них, не задев их; Уриэла остановилась перед дверью гостиной, где спали дети, открыла ее, зажгла свет: дети спят. Выключив свет и закрыв дверь, она направилась к лестнице и в туманном предрассветном мареве то ли краем глаза увидела, то ли догадалась, что двери в комнаты сестер распахнуты и оттуда тянет холодом.
Уриэла побежала по лестнице вниз, но, не успев ступить на последнюю ступеньку, в сумеречный полусвет, нос к носу столкнулась с Красоткой, что поднималась навстречу. Два лица соприкоснулись. От Красотки несло вареными сардельками. Уриэла ее и не знала, и знала: она видела ее во сне, вдыхала ее запах, слышала ее смех. Красотка остановилась, не сводя с нее глаз, осматривая ее быстро и жадно, словно ощупывая взглядом. Обе стояли, преграждая друг другу дорогу. Красотка улыбнулась: как же нравятся ей эти привередливые девочки, словно принцессы из волшебной сказки, а какие у них изящные шейки — хрустящие, будто косточки едва вылупившихся цыплят; она удивилась: девушка почти ее ровесница, и обе даже похожи, только Красотка блондинка, а Уриэла — жгучая брюнетка. Улыбка Красотки сделалась еще шире, она уже хотела обхватить руками шею Уриэлы и послушать, как захрустят эти цыплячьи косточки, но тут Уриэла посмотрела на что-то у нее за спиной и крикнула: «Берегись!» Красотка моментально оглянулась, приняв защитную позу, и этого краткого мига Уриэле хватило, чтобы одним испуганным проблеском проскользнуть мимо, а потом устремиться дальше по коридору в гостиную. Красотка растерянно облизнула губы, но Уриэла была уже далеко. На миг Уриэла все же обернулась: Красотка, хохоча, манила ее к себе рукой, словно в цирк зазывала; никогда не забыть Уриэле этого смеха — к своему несчастью, она будет хранить его в сердце до конца жизни. Красотка покачивала белобрысой головой, не веря в удавшийся розыгрыш: прямо из рук усвистала, думала она, экая кабаниха, надо же, есть еще на свете такие женщины, такие дикие кабаны.
И пошла наверх, желая убедиться в гибели команданте. Если он и вправду мертв, то приказ об отходе придется отдавать ей самой, потому что на Доктора М., пьяного в стельку, рассчитывать было нельзя: его видели забавляющимся с трупами девушек.
На втором этаже Красотка опознала команданте Нимио Кадену и отнеслась к нему с презрением. Задумалась: кто эта мертвая женщина с ним рядом, не хозяйка ли дома? Похоже на то, подумала она, увидев рядом с женщиной револьвер, напоминающий игрушку, но именно он, судя по всему, и стал причиной смерти команданте; «да эта сеньора еще в большей степени кабаниха, — с искренним восхищением сказала себе Красотка, — вот бы мне самой ее прикончить!»
И отдала приказ уходить.
Доктора М. несли на руках, как мешок, повязав ему, вроде слюнявчика, клетчатую скатерть. Он что-то бормотал, как безумец, булькая словами, уподобившись римскому императору на руках своих солдат в триумфальном шествии. Несшие его соратники шутили, а он гладил их по окровавленным головам и даже обмочился; над всей процессией стоял пар не успевшей остыть крови. Они шли по коридору, сплошь заваленному телами. Проходя мимо, они, отказывая мертвым в покое, всаживали пули в трупы, и те подпрыгивали, словно танцуя: казалось, покойники исполняют очередной бульеренге или очередную кумбию.
И вот они с видом победителей выходят из дома, запрыгивают один за другим в кузов грузовика, тащат с собой бутылки с водкой, а во рту у них тают куриные ножки, ломтики рыбы, куски торта с цветами бузины.
— Спасибочки за вечеринку! — крикнул неизвестно кому один громила. Чей-то голос назвал его Шкафом, другие его обругали, еще кто-то сказал, что по профессии он душитель, а по воскресеньям — цирковой клоун. Другого звали Черным Дарвином, еще одного — Небо Цапля, и оба они вместе пили и обнимались. В этой процессии призраков шествовали Шкварка и Клещ, чрезвычайно довольные впечатлениями от сестер Кайседо: воспоминанием об их лицах, об их ужасе, пережитом в собственных постелях девушек, о запахе их шеек в своих руках. Из-за дверей гостиной Уриэла смотрела, как проходят они мимо, а потом бросилась к окнам, чтобы видеть, как отъезжает наполненный ими грузовик, длинный и черный, как гроб. Уриэла услышала, что в доме стоит мертвая тишина. Вспомнила о детях в гостиной на втором этаже и с ужасом подумала, не спят ли все они мертвым сном. Подумала об отце. Подумала о сестрах, о ледяном холоде, которым веяло из открытых дверей сестриных комнат. А при мысли о матери в ней что-то надломилось: ей показалось, что она сейчас сойдет с ума.
Уриэла бросилась на улицу.
Словно скатившись с горы в пропасть, ступила она на мостовую. Ей почудилось, что теперь она на той стороне, в мире мертвых, что перед ней их прозрачные стеклянные лица. Она чувствовала, что какое-то насекомое сидит у нее внутри и жалит ее разум: мертвецов было великое множество, но они не сталкивались, не препятствовали ей, они были прозрачными, одни проходили других насквозь, будто рассекая воздух, а вокруг — сотни тысяч лиц. Застыв, словно в ступоре, она ощутила, что отделяется от себя самой. Бред ее отличался поразительной ясностью: она была уверена, что думает наоборот, что говорит задом наперед, что разум ее распадается, что если бы сейчас, в эту секунду, она смогла посмотреть на себя со стороны, то увидела бы птицу, или рыбу, или стул, но только не себя, и сама она стала бы струйкой дыма. И тогда, словно вынимая ее из пропасти, с ней рядом мимолетно прозвучал голос Хуаны Колимы: «Эта крышка плохо кроет. Босой на ступень не наступлю». Отчуждение пролегло белой линией, которая прошла через ее глаз, и одна половина лица стала одного цвета, а вторая — другого: Уриэла боролась с бредом. Словно похищая самое себя, тень какого-то мертвеца целовала ее в губы. Белая линия безумия проникала теперь в ее мозг, делила всю ее пополам. Глаза закрылись. Она думала, что она сильнее, что должна быть сильнее. В самом потаенном уголке ее мозга разум сражался с безумием, но эти лица ее душили, обращая в небытие. Все мертвецы вселенной были здесь с ней, на этой улице, «но я-то ведь не мертвая, — твердила она себе, — я живая, я все еще, все еще, все еще живая». Это была ее борьба с самой собой, борьба одной части ее существа против другой — живой против мертвой. Мертвые звали ее по имени, делились с ней своим мнением, она наполнялась их голосами. Вместе с мертвыми она находилась там, где нет ни ночи, ни дня, там, где все кажется. Тогда один из мертвых — отец? — опустил сотканную из воздуха руку ей на плечо. «Прощай», — сказал он. Рядом с ним была мать. Они шли, взявшись за руки, как дети. Мать сказала: «Нам нужно уходить и чего-то ждать». Внезапно воздух раскрылся, и мертвые стали удаляться в другое место, в другое пространство — они исчезали. Уриэла осталась одна, совсем одна. И увидела себя в неверном рассветном сумраке. «Я жива», — сказала она себе и решила, что уже одержала победу, что вернулась в себя, но руки ее были воздеты вверх, и она почувствовала, как на нее падают дождем глаза и уши, руки и ноги, крики и протесты, и сдавленные стенания, физически ощутимые, звучащие долго-долго, до бесконечности, и это был третий шаг в бездну, это был последний звонок в театре, это было начало ее трагедии.
Пятница, 24 июля 2020 года