Нянечка Кира Васильевна, все в больнице называли ее няня Кира, лежала в десятой палате. Это была сравнительно тихая палата, подальше от сестринского поста с беспрерывно звонившим телефоном, от телевизора, который начинал работать в холле уже с пяти часов, и койка была выбрана для няни Киры самая для нее удобная, возле окна.
За окном густо разрослись тополя, в ветвях неумолкаемый птичий щебет с раннего утра до вечера. Когда-то, тому уже много лет, няня Кира вместе с другими сестрами и санитарками сажала вокруг корпуса тополя и клены.
С той поры они уже разрослись вовсю.
На тумбочке, рядом с кроватью, стояла банка компота, сваренного для няни Киры старшей сестрой Клавдией Петровной, лежали апельсины и яблоки. А в холодильнике Клавдия Петровна поставила домашний творог из молока и кефира, брусок сливочного масла и двести граммов нежно-розовой, без единой жиринки ветчины. Сестра Алевтина Князева специально ездила за ветчиной на Арбат, в диетический, там обычно бывала такая вот ветчина, свежая, розовая и без жира.
Но душа няни Киры не принимала еды. Она так и сказала Алевтине, то и дело забегавшей к ней в палату:
— Алечка, дочка, не принимает моя душа ничего съестного…
Заходила к ней старшая сестра Клавдия Петровна, пыталась соблазнить няню Киру:
— Хочешь, я тебе пирожок испеку с капустой? Или отбивную в сухариках зажарю? А то давай картофельный рулет с мясом завтра принесу, знаешь, такой, какой тебе всегда нравился, с поджаристой корочкой?
Няня Кира на все соблазны отвечала одинаково:
— Неохота, не хочу, не надо…
Руки ее, большие, широкие, с натруженными ладонями, раньше никогда не знали покоя, всегда были в работе — подметали, мыли, стирали, убирали посуду, подавали лекарства, приподнимали больных на кровати, вязали, шили, снова мыли, снова приносили и уносили еду, лекарства, воду…
А сейчас они были необычно спокойны, сложенные вместе поверх одеяла.
Лечащий врач Зоя Ярославна вошла в палату, и, как всегда, больные повернулись к ней, но она первым делом подошла к няне Кире. Няня Кира открыла глаза, глянула на Зою Ярославну, та тоже молча, пристально смотрела на нее.
Зоя Ярославна не выносила нарочито веселого, лихого тона иных врачей; подобного типа врач, входя в палату, уже заранее широко и радостно улыбался.
— Как дела? — спрашивал таким ликующим тоном, словно и не мыслил другого ответа, как: «Все отлично! Все очень хорошо!»
— Что, Зоечка, — спросила няня Кира, — не успела прийти, и сразу ко мне?
Няня Кира ко всем, даже к директору института обращалась на «ты».
— Разумеется, — согласилась Зоя Ярославна. Вынула из кармана часы, любила носить их в кармане, а не на руке, раскрыла аппарат Рива-Роччи, нацепила на уши фонендоскоп…
— Итак, начнем, что ли…
И немедленно устыдилась своего веселого тона.
У няни Киры оказались неожиданно голубые глаза, обычно она носила очки, теперь же без очков, лицо казалось меньше и словно бы моложе, а глаза голубые, совершенно ясного, чистого, невыгоревшего цвета. Зоя Ярославна с болью увидела, как истончилась, стала прозрачной кожа на висках, на лбу, возле рта, и руки — вечные работяги пожелтели, словно бы ссохлись.
Няня Кира ни о чем не спрашивала, не допытывалась, как другие больные, что это с нею, надолго ли, сколько придется пролежать, сумеют ли врачи вылечить ее.
Пожалуй, она вовсе и не тревожилась за себя, может быть, потому, что знала, инфаркт — дело серьезное, с ним шутить не приходится.
Скольких «инфарктников» приходилось ей обихаживать в прошлые годы! Приносить им лекарства, кормить с ложечки, подставлять утки и судно, поддерживать, помогать делать первые шаги отвыкшими от ходьбы ногами и, главное, без устали уговаривать: все пройдет, минует, словно злой сон, и опять возвратится здоровье, опять будет все хорошо…
Все отделение, все врачи и сестры стремились помочь ей хотя бы чем-нибудь. Каждый час, а то и каждые полчаса кто-нибудь входил в палату, не нужно ли няне Кире чего-либо, может быть, подставить судно? Дать попить? Покормить? Подать лекарство?
Алевтина Князева после дежурства даже отказалась идти домой.
— Хочу подежурить около няни Киры…
Однако няня Кира решительно прогнала ее домой.
— Да ты что, в своем уме? — спросила. — Сколько народу я выходила, да чтобы на саму себя не хватило?
И сколько Алевтина не просила ее, так и не уступила ей.
— Иди, иди, отдыхай, ночь не спала, тебе поспать надо, молодым долгий сон требуется…
Закрыла глаза, притворяясь, что заснула. Алевтина постояла немного, потом тихо прикрыла за собой дверь палаты.
А няне Кире все вспоминался тот ранний, утренний час, когда она собиралась на работу и внезапно ощутила пронзительную острую боль. Словно кто-то неведомый, невидимый взял и ударил прямехонько по сердцу чем-то колючим и жестким.
Она вздрогнула от боли, но не упала, выстояла, прислушиваясь к тому, что происходит внутри нее, боли от удара уже не было, сердце билось по-прежнему ровно, и она решила:
«Это мне почудилось…»
Казалось, все случилось давным-давно, а на самом деле всего лишь утром, несколько часов тому назад.
Жила няня Кира довольно далеко от института, в Замоскворечье, и пока добиралась, сначала метро, потом троллейбусом, чувствовала себя так, словно ничего не было. Потом и вовсе обо всем позабыла, на работе привычно впряглась в привычное свое дело, и все шло как полагается, как шло изо дня в день, но вдруг снова что-то сильно резко ударило в сердце, как бы отыскав самую открытую боли точку. И еще, и еще раз.
Она упала прямо в коридоре, неподалеку от поста, уронив бутылку с микстурой Бурже — несла кому-то в палату, и уже ничего не видела, не чувствовала, не слышала, как закричала Алевтина, как бросилась к ней Клавдия Петровна и как ее перенесли в палату, положили на кровать.
Она очнулась немного позднее, возле кровати стоял завотделением Вершилов, рядом с ним Зоя Ярославна. Ей показалось, оба смотрели на нее озабоченно.
Она открыла глаза, услышала, Вершилов спросил ее:
— Ты что это, няня Кира? Перепугала всех до смерти. Как же это так?
Она хотела было ответить, что не надо бояться за нее, все у нее в порядке, сейчас она встанет и пойдет по своим делам, но у нее не было сил произнести хотя бы одно слово, и она снова закрыла глаза.
Как бы сквозь сон донесся до нее голос Зои Ярославны:
— Надо камфару немедленно…
«Далась ей эта камфара, — беззлобно подумала няня Кира. — Всегда первым делом — камфара…»
Она не додумала до конца, сон мгновенно обрушился на нее, и она провалилась в темную, глубокую пропасть.
Дня через два, однако, она почувствовала себя крепче. Зоя Ярославна обрадованно спросила:
— Няня Кира, хочешь, переведем тебя в отдельную палату? Как раз сегодня освободился бокс.
— Вот еще, — воспротивилась няня Кира. — Что я буду в боксе делать? С тоски сдыхать? Нет, хочу с людьми вместе…
И Зоя Ярославна еще больше обрадовалась, узнав прежнюю, несговорчивую няню Киру.
Вечером няня Кира съела творог, приготовленный для нее Клавдией Петровной, выпила чаю и, повеселев, сказала:
— А ну, лечите меня поскорее, мне разлеживаться некогда, меня вон сколько народа ждет…
Все были счастливы, Зоя Ярославна сказала:
— Выдюжит, она хоть и старая, а крепкая…
И молоденькая, экспансивная Алевтина Князева не выдержала, расцеловала Зою Ярославну за эти ее слова.
Однако спустя еще два дня кардиограмма неожиданно показала резкое ухудшение. Зоя Ярославна, лечившая няню Киру вначале, усомнилась, возможно, ошибка?
Няня Кира вроде бы чувствовала себя получше, пободрее. Она решила проверить еще раз, повторная кардиограмма показала то же самое.
Уже после обеда няне Кире стало совсем плохо, опять боли в сердце, опять тошнота, слабость, испарина, которая словно бы исподтишка бросалась на нее.
Временами она впадала в беспамятство, потом, очнувшись, как бы в тумане видела перед собой Зою Ярославну, или Клавдию Петровну, или Алевтину.
Однажды ей почудилось, Алевтина плачет. Она хотела было протянуть руку, подозвать Алевтину, сказать:
— Да ты что, милка моя, зачем ты так? Я же вот она, сама видишь…
Но она не сказала ничего, потому что снова потеряла сознание, а когда опять очнулась, Алевтины уже не было, кругом слышался привычный шум и говор больных, кто-то сказал:
— Няня Кира, тебе укол сделали, глядишь, подействовал?
— А как же, — ответила няня Кира.
Было ей хорошо за семьдесят, и она выглядела на свои годы, высокая, грузная, но в то же время подвижная и быстрая, походка у нее была неожиданно для ее грузного тела легкая, на большом мясистом лице круглые очки в стальной оправе с сильными стеклами; на вид суровая, сердитая, на самом деле все, от врачей до сестер, знали — предоброе существо.
— Няня Кира — золотое сердце, — говорил Вершилов, а она ворчливо замечала в ответ:
— Ишь ты, золотое сердце во мне углядел. Как бы не ошибся часом…
Но он знал, что не ошибся. Сердце у няни Киры было и вправду золотое, что называется, чистейшей пробы. Она никогда не раздражалась, ни разу не повысила голос ни на одного больного, каким бы занудным и надоедливым он ни был.
— И не то чтобы она была такая уж мягкая да добренькая, — говорила Зоя Ярославна. — Вот уж чего нет, того нет, просто она бесконечно терпелива и неподдельно сострадает больным. Ну, а больные безошибочно чувствуют ее искреннюю отзывчивость. Больных, в сущности, нелегко обмануть…
И в самом деле, больные верили ей. И любили ее, и звали в тяжелые минуты. Даже брюзгливый, вечно всем недовольный Ямщиков и тот затихал, когда в палате появлялась няня Кира.
— Что, батюшка, — спрашивала, — опять зубы свои прокуренные кажешь? А чего, скажи на милость, кажешь, коли ни одного клыка, кажись, не осталось?
— Ну-ну, — миролюбиво отзывался Ямщиков. — Уж ты, няня Кира, известное дело, скажешь, как уколешь.
— И уколю, милый, почему и не уколоть? Ты ведь сам кого хочешь злым словом будто шашкой острой пронзишь и не оглянешься даже…
Так они иной раз пикировались, не уступая один другому, щеголяя друг перед другом острыми словами, однако в достаточной мере незлобиво.
Старшая сестра Клавдия Петровна признавалась откровенно:
— Откуда у нашей няни Киры столько терпения? Мне кажется, святой Иоанн и тот бы не выдержал, посиди он с нашими больными хотя бы часок. А она целыми часами общается с ними — и никогда ни единой жалобы. Удивляюсь и даже преклоняюсь, если хотите…
За все тридцать девять лет своей работы няня Кира не пропустила ни одного дня.
Налетали порой грозные шквалы различных эпидемий, обычно они случались осенью или зимой, реже весною — вирусный грипп многообразных видов, врачи сваливались, и сестры повально болели. А няня Кира исправно являлась к восьми утра изо дня в день, подряд все годы.
— Я и больной-то отродясь не была, — хвасталась няня Кира. — У меня здоровья на два века отпущено, мне одной досталось.
Была она одинока, ни мужа, ни детей, брат далеко, на Сахалине, больная сестра в Пскове, два племянника и племянница.
Племянникам и племяннице няня Кира помогала, чем могла, даже иной раз деньгами, хотя получала меньше каждого из них; Зоя Ярославна, хорошо знавшая многие обстоятельства жизни няни Киры, не выдержав, говорила порой:
— Они тебя здорово охмуряют, а случись с тобой что, кто из них поможет?
— Ничего со мною не случится, — отвечала няня Кира. — И не больно-то я в них во всех нуждаюсь, пусть они лучше во мне нуждаются.
Подобно всем очень здоровым, никогда не болевшим людям, няня Кира оказалась сразу, наповал сраженной внезапным своим недугом.
И жизнь со всеми ее звуками, запахами, радостями, заботами, постоянной работой, нескончаемой, повседневной суетой вдруг отошла, скрылась куда-то далеко-далеко, словно поезд, въехавший в длинный, темный тоннель и оставивший за собой лишь легкое облачко тающего дыма.
Приходили к ней племянники, здоровые, кряжистые мужики, хорошо одетые, холеные, приносили сок, мандарины, яблоки, ненужные ей, она к ним даже и не притрагивалась. Повторяли друг за дружкой:
— Ничего, нянька, оклемаешься. То ли бывало…
Спрашивали, как она, какая температура, не получше ли ей, украдкой поглядывали на часы, украдкой переглядывались и снова спрашивали все об одном и том же. Потом словно бы нехотя вставали, целовали ее напоследок и с видимым облегчением спешили поскорее покинуть эту юдоль скорби.
Как-то примчалась из Пскова племянница, она там жила с матерью, сестрой няни Киры, с мужем-военным и с двумя дочками, полная, вальяжная, белокожая, чем-то неуловимо походившая на тетку, привезла малину, закатанною в банку, черную смородину-пятиминутку.
Пылко уговаривала:
— Нянька, съешь, ну хотя бы капельку, ну прошу тебя, ради меня, ради Светки и Аллочки…
Няня Кира ничего не отвечала ей.
— Слышишь меня, нянька? — продолжала допытываться племянница, а няне Кире было невыносимо трудно вымолвить хотя бы одно слово.
В полудремоте, в которой няня Кира теперь постоянно пребывала, ей вспоминалось прошлое, давным-давно миновавшее. Иногда виделась поляна, поросшая розовым клевером и хрупкими одуванчиками вперемежку с ромашкой и повиликой. Вот она, Кира, голенастая, простоволосая, бежит по этой поляне, пригибая по пути ромашки и клевер, бежит к дому, а дом неподалеку, на опушке леса.
Это — Алексин, маленький городок на Оке, там много лесов, все больше сосновых, Ока, растянувшаяся на многие версты, песчаные берега, поляны, поросшие кустарником и цветами…
Иногда казалось, она идет опушкой, к дому лесничего; возле дома ожидает ее Гриша, сын лесничего, они с ним сговорились поехать кататься на лодке. Она одета в вискозовое, в голубую и розовую полоску платье, на ногах модельные туфли молочного цвета, крестный из Москвы жене привез, а ей оказались малы, и она отдала их Кире. Кира как бы со стороны видит себя — светлые волосы по плечам, платье туго стянуто на узкой талии, загорелые щеки в ярком румянце…
Кира чувствует себя красивой, желанной, она знает, что нравится Грише, и Гриша ей нравится, парень хоть куда. Только почему его не видать? Куда он делся? Сам же упрашивал-уговаривал вчерашний день, приходи, ждать буду…
А вот и Гриша, в лазоревой рубашке-косоворотке, по вороту васильки.
Это она, Кира, вышивала ему, он как-то признался, самая изо всех любимая рубашка.
Он молча глядит на нее, и она не сводит с него глаз. Потом спрашивает:
— Пошли?
— Пошли, — отвечает Гриша. Они идут рядышком, рука к руке, но почему пасмурно, невесело Гришино лицо, почему избегает он встретиться с нею глазами?
Нет, она его ни за что ни о чем не спросит, пусть сам скажет, коли захочет.
Вот и пологий берег Оки, там, сбоку, стоит привязанная цепью к дереву Гришина лодка.
Последние лучи заходящего солнца золотят дрожащую постоянной, но почти невидной рябью дорожку на середине реки от одного берега к другому, мошкара вьется неистово в каком-то дьявольском хороводе, пахнет полынью, свежескошенным сеном. Кругом, под ногами, куда ни глянь — подорожник, самая что ни на есть добрая трава. Ее следует хорошенько высушить и потом пить три раза в день, любую хворь как рукой снимет…
Кира долго глядит на солнце, пока глазам не становится больно.
— Говорят, надо поймать последнюю, самую последнюю минуту, когда солнце заходит, — говорит Кира. — Тогда увидишь зеленый луч.
— Ну и что с того, что увидишь? — спрашивает Гриша. — Зеленый или голубой, не все равно?
— Нет, не все равно, если двое в одно время увидят зеленый луч, это очень хорошо, — отвечает Кира, с досадой чувствуя, как румянец заливает ее щеки, лоб, шею, должно быть, сейчас она вся малиновая…
— Чем же хорошо? — вяло допытывается Гриша.
— Это — любовь, — говорит Кира, а сама глаз не сводит с розового, закатного неба, вдруг и в самом деле поймает в последнюю минуту счастливый зеленый луч?
И тут Гриша говорит:
— Ты меня прости, Кируня, только ничего у нас с тобой не получится…
Обрывает себя, может быть, ждет, что она спросит, почему не получится, но она молчит.
— Отец сказал, рано тебе жениться, и вообще, сказал, как время придет, я тебе сам невесту подберу…
И опять обрывает себя и опять, должно быть, ждет, чтобы она спросила: как так, почему? Но она не будет спрашивать. Она бежит, словно за нею кто гонится, бежит берегом Оки, и пылающее закатным, негаснущим огнем небо бежит вместе с нею, и, может быть, именно в этот самый, последний миг проглянул на секунду счастливый зеленый луч, а ей так и не удалось его углядеть?..
Потом Кира долго лежит позади дома, уткнув лицо в ладони, и трава, выросшая в тени, никогда не знавшая солнца, холодит ее горячие щеки.
Конечно, все понятно, понятнее понятного: она — сирота, мать больная, на руках два брата и сестра, она — самая старшая. А Гриша — единственный сын, отец лесничий, надо думать, подберет подходящую для него невесту.
Поздно вечером, когда все в доме спят, Кира стоит у калитки, глядит на небо.
Тихое, темно-синего цвета небо готовится принять ночь, светят, переливаясь фосфорическим голубоватым огнем, крупные августовские звезды, порой возле самых ног, в траве, просверкнет и скроется из глаз быстрый светлячок.
«Может, звезда упала? — думает Кира. — А вовсе не светлячок?»
В августе часто и щедро падают звезды. Говорят, падающую звезду увидеть к счастью, надо только успеть загадать желание, пока звезда не погасла.
Выходит, все к счастью, и последний зеленый луч, и падающая с неба на землю звезда?
Только самого счастья что-то не видать. Да и есть ли оно где? Дождешься ли его когда-нибудь?
Долго стоит Кира возле калитки, вдалеке слышатся девичьи голоса, старательно выводящие: «Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки…»
Удивительно сочетаются нехитрые эти слова с тихим звездным небом, с теплым запахом согретой за день солнцем земли, с густой, чуть высохшей травой, небольно покалывающей босые ноги…
Кира повторяет негромко:
«Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою…»
Так они больше с Гришей и не виделись. Вскоре умерла мать, овдовевший к тому времени крестный взял их всех в Москву, устроил на работу.
Из года в год Кира решала:
— В отпуск непременно поеду в Алексин…
Иногда ей снились баржи, проплывавшие по Оке мимо гористых, песчаных берегов, мимо деревьев, опустивших длинные ветви, словно руки, в воду, поросшую возле берега пятнистой, лягушачье-зеленой ряской, казалось, до нее доносится запах земляники, вобравшей в себя солнечное густое тепло, и она понимала во сне, это сон, ничто другое, но не хотелось просыпаться, хотелось еще и еще продлить сон, слезы закипали в ее глазах и не высыхали, когда она наконец вставала.
Она собиралась в Алексин все эти годы, хотя родных там уже никого не осталось и дом, в котором родилась и выросла, она знала, стоял пустой с заколоченными, слепыми окнами, и все равно хотелось поехать туда хотя бы ненадолго, хотя бы на неделю, даже всего лишь дня на три…
И все, как нарочно, было недосуг: то племянницу замуж выдавали, и няне Кире следовало непременно быть на свадьбе, то племянника провожали в армию, а какие же это проводы без нее? Потом другой племянник готовился поступать в институт, куда тут уедешь в самую, что называется, горячую пору? То работы в отделении невпроворот, и она решала:
— Возьму-ка отпуск как-нибудь в другой раз, без меня, должно, никак не обойдутся…
И так все годы подряд.
Теперь няня Кира лежала неподвижно, в десятой палате, и мысли ее текли медленно, неторопливо, подобно водам Оки ясным и тихим летним утром.
«Как же я так не собралась туда? — мысленно дивилась она. — Почему? Неужели трудно было собраться? Разве долго ехать до Алексина? Поездом до Тулы, потом местным поездом или автобусом, а то и пешком тоже не дальний край…»
И ей представлялось, как она идет по большаку, от Тулы до Алексина, босые ноги утопают в дорожной пыли, пыль ласковая, теплая, греет ноги, будто печка-лежанка зимой, идти легко, с каждым шагом родной город все ближе и ближе…
Она лежала очень тихо, не шевелясь, а неяркий, хмурый свет зимнего, недолгого дня падал на ее лицо, ставшее неожиданно маленьким, на синеватые, слегка дрожавшие веки.
Было невероятно, мучительно тяжело не только поднять руку, шевельнуть ногой, но просто повернуть голову, открыть глаза.
Ее тело внезапно показалось ей чужим, словно бы не принадлежавшим ей. Уже ничего не болело, ничего не досаждало, просто из ее тела, еще недавно полного бодрой, деятельной силы, медленно, неотвратимо, капля за каплей уходила жизнь.
Когда-то она любила говорить:
— Всему свое время, всему свой час, так уж положено на земле…
Но она никогда не пыталась вдуматься, применить к себе эти грубые и точные в своей необратимой, благодатной правде слова.
Она любила жизнь. И долгие годы, что довелось ей прожить на свете, казались недостаточными.
Нет, ей надо было долго, долго жить и многое еще сделать: понянчить детей своих племянников, съездить непременно в Алексин, навестить давно тяжко болевшую сестру, которая жила у дочери в Пскове, ну и, само собой, продолжать работать в отделении, где она на все палаты одна, где всем она нужная, как же они все без нее?
Она любила одинаково и лето, и зиму, и весеннюю слякоть, и осеннюю изморось. Она почитала себя очень здоровой и никогда ни разу не помышляла о смерти. Даже как-то не верилось, что она может умереть.
Странное дело: ведь она работала, как говорится, бок о бок со смертью, случалось, больные, много моложе ее, умирали, другие больные долго, мучительно болели, но представить себя больной она не могла. И не верила, что умрет когда-нибудь.
Даже утверждала иной раз то ли в шутку, то ли всерьез:
— Мне умирать несподручно, некого оставлять в отделении, ни одной нянечки кроме меня…
А теперь она ничего не хотела. Лежала, закрыв глаза, и жизнь уходила безостановочно, неумолимо, словно кровь из открытой раны, из ее тела, из ее души…
Теперь уже она не ощущала ни горечи, ни обиды, ни боли душевной.
Стало быть, так положено, так оно и должно быть, так повелось: когда-никогда наступает предел всему живому.
Изредка, открывая глаза, она видела серое зимнее небо в окне, красноватую крышу соседнего дома, зябких голубей на крыше.
Один голубок как бы почувствовал ее взгляд, перелетел с крыши на подоконник, легонько постучал клювиком в стекло.
— Ах ты, милый, — мысленно проговорила няня Кира, но тут же снова потеряла сознание и снова очнулась и увидела как бы в тумане глаза Зои Ярославны, Зоя Ярославна что-то говорила ей, она не различала слов и сказала:
— Ты бы погромче, Зоечка…
Ей казалось, ее голос звучит обычно сильно и громко, но на самом деле губы ее едва шевельнулись.
Зоя Ярославна низко наклонилась над ней.
— Что, няня Кира, — спросила она, — что ты говоришь? Повтори…
Она долго ждала, что скажет няня Кира, но ничего не могла услышать. Погладила ее по щеке, по волосам, слегка растрепавшимся, натянула повыше одеяло. Няня Кира снова сказала что-то, Зоя Ярославна приблизила свое лицо к ее губам и услышала:
— Поеду, Зоечка, пора…
— Куда? — спросила Зоя Ярославна и взяла в обе свои теплые сильные ладони руку няни Киры.
— В Алексин, — прошелестела няня Кира. — Пора ехать…