Когда я еду в город, она спрашивает меня:
— Скоро вернешься?
— Не знаю, скорей всего завтра, а может быть, послезавтра, — отвечаю я.
— Не забудь пообедать, — наставляет меня дочь. — А то, я знаю, закрутишься и забудешь, а тебе это вредно. И потом, помни, что сказал доктор, после обеда походи немного, слышишь?
— Разумеется, слышу.
Она машет рукой. Аут стоит рядом с нею, глядит вслед моей машине, и мне кажется, что дочка и собака смотрят одинаково: детски-беспечно, весело, мол, и жизнь хороша, и жить хорошо. И пусть всегда будет солнце!
Туся полагает, что я верю ей. Конечно, я бы верил ее радужному настроению, если бы не один случайно подслушанный разговор.
Однажды, когда уже близились сумерки, я прилег на часок в саду.
— Нехорошо засыпать под вечер, — заметила Туся.
— Почему?
— Будут сниться плохие сны.
— Пусть, — сказал я. — Зато, когда проснешься и поймешь, что это всего лишь сон, на душе сразу станет хорошо…
Она легко согласилась со мной:
— Наверно, ты прав.
Я заснул мгновенно, как провалился. Не знаю, сколько проспал, все-таки, очевидно, немало, потому что, когда проснулся, кругом было уже темно, сквозь ветви березы, под которой стояла моя раскладушка, виднелись в небе далекие, еще тусклые звезды.
Я опустил руку, и она нащупала лохматую голову Аута, он лежал, как всегда, рядом со мной, стерег мой сон.
Я хотел было уже встать, как вдруг услышал Тусин голос. Должно быть, она и мать сидели на террасе, а дверь в сад была открыта.
— Все это до того, в общем, грустно…
Так сказала Туся, а то, что ответила Валя, я не слышал. Думается, что-то вроде: «Перестань, не надо…»
— Как это перестань? — каждое Тусино слово ясно доносилось до меня. — Почему перестань?
— Потому что нечего себя распускать.
— Я еще когда в школе училась, уже тогда никому ничего не говорила об этом, и все годы никто не знал, что у нас случилось.
Голос ее прервался. Видно, заплакала. Я догадался, о чем она говорила. Она боялась чужой жалости, чужого сочувствия и потому никому не призналась, что мы с Валей разошлись.
Когда она училась в школе, к ней постоянно приходили друзья, и никого не удивляло, если меня не заставали дома.
— Не хочу, чтобы меня жалели…
Мне думалось, что Туся легко отнеслась к нашему разрыву. Но оказалось, я ошибся.
И теперь я лежал и слушал то, что она говорит. Голос ее прерывался от слез.
— Вы оба эгоисты, и ты, и папа!
— Никакие мы не эгоисты, — возразила Валя. — Жестоко ошибаешься, девочка.
— Нет, к сожалению, не ошибаюсь, и ты, мама, хорошо знаешь, что я говорю правду…
Я не расслышал, что сказала Валя. Туся продолжала:
— Вчера ночью проснулась, и будто кто-то толкнул меня в сердце: почему у нас не так, как у других? Почему я им до лампочки, и они живут каждый сам по себе?
— Успокойся, не плачь, — сказала Валя.
Однако Туся не желала успокаиваться.
— Все-таки почему, ну почему у нас все так получилось?
Я не расслышал, что сказала Валя. Снова донесся Тусин голос:
— Ужасно не люблю плакать, но что же делать? И ночью тоже не хотела, а плакала…
— Ночью как-то особенно плачется, — помедлив, произнесла Валя.
— А ты откуда знаешь? — спросила Туся. — Разве ты когда-нибудь плачешь?
— Случается, — ответила Валя.
Несколько мгновений они молчали. Потом Туся начала снова:
— У нас в школе завуч всегда говорила, что я типичная девочка из благополучной семьи. Самой что ни на есть счастливой.
— И очень хорошо, что она так говорила, — сказала Валя. — Ведь ты же сама желаешь, чтобы никто ничего не знал.
— Да, желаю, — почти воскликнула Туся.
— И отлично. А теперь иди, буди папу, а то он окончательно отсыреет.
— Иду, — отозвалась Туся.
Сбежала со ступенек крыльца в сад, негромко позвала меня:
— Папа, вставай…
Я стал ворочаться, громко зевнул, для пущей убедительности проговорил нарочито сонным голосом:
— Это ты? Сейчас встаю…
Туся села в моих ногах.
— Как, выспался?
— Вроде бы.
В свете луны ее лицо казалось очень бледным, а глаза необычайно большими.
Наверно, ей хотелось знать, не услышал ли я чего-нибудь.
Я еще раз зевнул.
— Встаю.
— Пора, мой друг, пора, — сказала Туся. — Сейчас будешь чай пить, а потом ляжешь спать так, как полагается, как все нормальные люди, в постель…
Иногда мне сдается, что она считает меня куда моложе и неразумнее себя.
Может быть, она права? Может быть, так оно и есть на самом деле?
Однажды я пришел на стадион «Динамо», там в этот день был матч ветеранов.
Играли команды двух знаменитых клубов.
Это был, может быть, самый первый матч ветеранов, позднее подобные матчи стали проводиться чаще, наверно для того, чтобы старики могли хотя бы еще раз тряхнуть стариной, вспомнить былые сраженья.
Помню, как они появились на поле, прославленные, популярные в прошлом игроки.
Стадион, не сговариваясь, встал и стоял до тех пор, пока не раздался свисток судьи.
Взлетел мяч. Началась игра. Было как-то странно, непривычно видеть на поле пожилых, почти сплошь лысых, обрюзгших футболистов, которые казались особенно неуклюжими, даже смешными в майках и трусах. Они бегали по полю, гонялись друг за другом, водили мяч, забивали голы и снова разбегались в разные стороны.
Стадион бушевал. Болельщики кричали на разные лады, окликали игроков, как бывало, по именам, подбадривали их своими воплями.
Я сидел в пятом ряду на восточной трибуне. И, странное дело — по натуре я азартен, а уж спокойно видеть футбол и вовсе не могу, — однако на этот раз я остался спокойным. Сам себе дивился: ни разу не вскочил, не крикнул, даже не вздрогнул, словно вовсе не я, а кто-то совсем другой, равнодушный и холодный, сидел на трибуне. А мне было просто жаль их, еще недавно знаменитых, избалованных популярностью, прославленных и теперь навсегда ушедших из спорта.
Между тем они бегали, орали, бесновались, забив гол, бросались друг другу в объятия, все так, как когда-то в дни славы и молодости, но мне казалось, это все понарошку, словно дети играют во взрослых, а болельщики не принимают их всерьез и относятся к ним снисходительно.
И еще я подумал, что болельщики, должно быть, кричали и подбадривали футболистов не потому что и в самом деле переживали и волновались за них, а из чистой жалости.
Они жалели бывших знаменитостей, но не хотели, чтобы те знали, что их жалеют. И болельщики делали вид, что волнуются за них без дураков, по-настоящему. Ведь жалость в сущности унижает… В ту пору мне было около двадцати трех. Я только еще входил в большой спорт, был молод, полон сил, желаний, надежд, пусть даже и таких, которым никогда не суждено сбыться, меня ожидало будущее, представлявшееся ярким, блистательным, полным побед и радостных свершений, старость казалась далекой-далекой, подобно никогда не достигаемой линии горизонта.
Однако шли годы, время летело с поистине космической скоростью.
Минуло мне тридцать, тридцать пять, потом сорок, а вот и сорок три, что называется, вполне зрелый возраст.
В прошлом году я ушел из спорта. За год до того простился со спортом наш прославленный вратарь Сережа Серебров. И вот настал мой черед.
В тот день я играл последний матч. Я забил подряд целых три гола. Кажется, никогда еще я не был в такой отличной форме.
После матча были речи, восхваления самого высокого толка — непревзойденный, талантливый, удивительный. Подарки, грамоты, рукоплескания, последний круг почета, который я прошел вдоль трибун, как бы купаясь во всеобщем обожании.
К моим ногам падали брошенные с трибун цветы, болельщики дружно скандировали:
«Слава Славе… Слава Славе…»
И хлопали в ладоши.
Я поднимал руки, прижимал цветы к сердцу, охотно улыбался, а в душе сидела заноза: сегодня прощаюсь со спортом. Отныне, навеки, навсегда…
Потом я увидел Тусю и Валю. Они сидели рядом, смотрели на меня.
Я поднял руку, помахал им, широко, может быть, даже чересчур широко улыбнулся. Туся в ответ помахала мне ладонью, а Валя продолжала по-прежнему молча, пристально глядеть на меня.
Что было в этом взгляде? Боль за меня, или жалость, застенчивая, боязливая, не желавшая, чтобы ее распознали, или еще что-то, чего я так и не сумел понять?..
И все время, пока я обходил стадион, улыбался, как бы купаясь в обожании зрителей, приветствуя всех сидевших на трибунах, и позднее, пожимая многочисленные руки, позируя перед объективом фотоаппаратов, я не мог позабыть этот взгляд, исполненный то ли боязни, то ли обиды за меня, что ли…
Мое объявление, написанное красным фломастером по белому, висело под стеклом на стенде Мосгорсправки возле Кировского метро: «ОДИНОКИЙ С СОБАКОЙ СНИМЕТ КОМНАТУ ЗА ГОРОДОМ».
Признаться, я не ожидал такого количества звонков. Звонили с раннего утра до позднего вечера, Большей частью звонили женщины.
Я исписал целый блокнот адресами дачных поселков, поблизости или вдалеке от Москвы, на берегу канала, в лесу, возле поля, за рощей…
А какие дачи сулили мне! А удобства одно лучше другого — душ в саду, телефон, оранжерея, бассейн, сауна, ягодные кусты, с которых бери и рви ягоды сколько душе угодно, трава по колено, валяйся в ней хоть день-деньской.
У меня глаза разбегались, столько соблазнительных предложений. И я решительно не знал, на чем следовало бы остановиться.
А потом позвонила Туся. Поначалу я не узнал ее.
— Какая комната нужна вам? — спросила она.
— По возможности хорошая, — ответил я. — На не очень населенной даче и не очень далеко от Москвы.
— Хотите Синезерки?
— По какой дороге?
— Под Волоколамском.
— Далеко? — продолжал я спрашивать, все еще не узнавая Туси.
— Да, — ответила она. — Далековато, но место чудесное.
— Чем же? — спросил я.
— Река, лес и все, что хотите, на все сто двадцать пять с половиной!
Тут я узнал ее. Именно по этому выражению. Она часто говорила так: «На все сто двадцать пять с половиной».
— Это ты? — спросил я. — Откуда взялась?
— Из галактики, — ответила она.
— Надо же! — сказал я.
— Что это тебя потянуло снять комнату на даче?
— Во-первых, для разнообразия.
— Вот как, — сказала Туся. — Силен у меня отец, разнообразия ему, видите ли, захотелось. Ну, а во-вторых, что же?
— Во-вторых, по слухам, лето обещают жаркое, душное, а мне и Ауту поэтому полезнее находиться в это время на свежем воздухе.
Туся засмеялась. Она могла смеяться сколько угодно, но кто же, как не она, знал, что еще зимой у меня обнаружили диафрагмальную грыжу и врачи мне прописали, помимо всяких лекарств, диету и, как ни странно, свежий воздух, который, оказалось, весьма благотворен для диафрагмальной грыжи.
— Я позвоню тебе вечером, — сказала Туся, — Можно?
— Можно, — ответил я.
— А ты будешь дома?
— Куда же я денусь?
— Кто тебя знает, — протянула Туся. — Стало быть, до вечера.
Она позвонила не вечером, а на следующее утро. Я терпеливо ожидал ее звонка, но так и не дождался. А утром она сказала непререкаемо:
— Есть комната на даче в для тебя, и для собаки.
— Где? — спросил я.
— У нас. У меня и у мамы.
— Где это у вас?
— В Синезерках. У нас там садовый участок. Помнишь?
— Как будто, — сказал я.
Действительно, года три, что ли, тому назад, Валя получила садовый участок в поселке Синезерки под Волоколамском. В ту пору я помогал ей строиться, доставай для дачи тес, шифер, доски, и она построила маленький домик.
Я там ни разу еще не был, хотя и она и Туся приглашали меня поглядеть на их загородное поместье. Но у меня все как-то не получалось: то тренировки, то игра, то приходилось ехать куда-нибудь, а потом, когда ушел из спорта и начал работать тренером, опять времени не прибавилось, а напротив, вроде бы стало еще меньше.
«Эх ты, — не раз говорила Валя. — Не можешь приехать, поглядеть, как слабые женщины справляются без помощи сильного пола!»
— А ты не права, мама, — каждый раз поправляла ее Туся, в Тусе постоянно живет несгораемое чувство справедливости. — Разве он мало помогал тебе?
— Ну, помогал, — не очень охотно соглашалась Валя.
— В таком случае, не говори, что слабые женщины построили дачу без посторонней помощи.
Валя пожимала плечами. Дескать, к чему спорить с ребенком? Разве Тусю убедишь?
Внешне мы с Валей в самых добрых отношениях. Не знаю, чья это заслуга, моя или Валина, скорей всего, обоих.
Мы разошлись давно, тому уже лет десять, но до сих пор терпимы друг к другу, доброжелательны, а когда встречаемся, то мирно беседуем или наперебой острим, у нас такой стиль.
К слову, этот стиль по душе Тусе, она тоже любит непринужденно острить, подшучивать надо мной, над матерью и подчас над собой.
Рано утром следующего дня Туся подъехала ко мне, и мы отправились на моем белом «жигуленке» к ним, в Синезерки.
Туся села рядом со мной, Аут оперся передними лапами о спинку моего сиденья и всю дорогу исправно дышал мне в ухо.
Примерно через час с небольшим мы были на месте.
— Остановись вот здесь, — скомандовала Туся.
Я остановился возле низенького, облезлого забора из тонкой «вагонки».
За забором виднелся домик-крошечка в три окошечка, окруженный садом. По дорожке сада к нам шла Валя.
— Вот это да, — сказала, — откуда вы? Да еще оба сразу?
— А ты что, недовольна? — отпарировала Туся.
— Нет, почему же, — сказала Валя. — Напротив…
— Вот и хорошо, — прервала ее Туся. — Мы тебе все объясним после. А теперь, ма, чаю! Полцарства за стакан чаю!
— Хорошо, — покорно отозвалась Валя. — Получишь чай и за более дешевую цену.
Я огляделся кругом. Тишина, пчелы жужжат над молодой яблоней. Поодаль стоит еще несколько тонкоствольных вишен и груша. И единственное старое дерево — береза, неподалеку от террасы. Трава по колено, некошеная, густая…
— Нравится? — спросила Туся.
Я кивнул.
Туся озабоченно заметила:
— Правда, все маленькое, словно игрушечное.
— А тебя больше устроил бы стадион или римский колизей? — спросил я.
Тусино лицо просияло.
— Значит, ты согласен поселиться у нас?
— А мама не будет против?
— Вот еще, — Туся усмехнулась. — Почему это мама будет против?
Я мог бы ответить на ее вопрос, но мне не хотелось сейчас говорить, хотелось только стоять вот так под березой, подставив лицо солнечным лучам, которые с трудом пробивались сквозь ветви, стоять и слушать, как несмолкаемо жужжат шмели и пчелы…
— Сейчас будем чай пить, — сказала Валя, подойдя к нам и внимательно вглядываясь в меня. — Как здоровье?
С той поры как я заболел, обе они, Валя и Туся, считают своим долгом спрашивать при встрече о моем здоровье. Туся, я знаю, спрашивает от души, а Валя, думается, от хорошего воспитания, оттого что всегда следует интересоваться здоровьем человека, которому за сорок.
Самой Вале ровно тридцать семь и два месяца. Это я знаю точно.
— Ему здесь, по-моему, нравится, — сказала Туся.
Взяла меня за руку, вместе со мной вошла на террасу.
— Начинаем осмотр, — сказала Туся.
Терраса походила на ящик, в котором хранят масло или пиво; посередине стол, две миниатюрные табуретки, а на узких окошках — совсем крохотные занавески, васильковые в белый горошек.
— Идем дальше, — командовала Туся. — Продолжаем осмотр. Вот эта комната наша с мамой, а это твоя. Усек?
В комнате, предназначенной для меня, стояла раскладушка и малюсенький, совсем кукольный столик. Больше там ничего не было и ничего не смогло бы поместиться.
— Как, устраивает? — спросила Туся.
— Нас с Аутом вполне.
— Вот и отлично, — великодушно произнесла Туся. — Что и следовало ожидать.
С той поры прошел месяц. Я остался жить в Синезерках.
Когда я не еду в город, то завтракаю и обедаю вместе с Тусей, она готовится в институт и потому большей частью сидит на даче.
По субботам приезжает Валя. Мы с Тусей встречаем ее на машине.
С виду мы вполне респектабельная, дружная семья: живем вместе, ходим на речку купаться, в лес за ягодами, вечерами подолгу гуляем вдоль берега. По воскресеньям я шеф-повар, на мне лежит праздничный обед. Туся считает, что я непревзойденный кулинар.
Я научил ее варить плов и печь пироги из слоеного теста.
Однажды Туся сказала:
— Если бы всегда так было…
— Как так? — спросил я.
— А то сам не знаешь? — удивилась Туся.
Я не стал больше допытываться, и без того понял, что она хотела сказать. Самое ее большое желание — чтобы мы жили все вместе, как и полагается в обычной, нормальной семье. Но что же делать, если все сложилось иначе?
Туся считает нас, меня и Валю, эгоистами, которые думают только о себе, а о ней просто-напросто забывают.
Неужели она права?
Моя мама вполне современная женщина. Что называется, на все сто двадцать пять с половиной.
Деловита, энергична, начисто лишена сентиментальности, никогда не комплексует, а потому всегда чувствует себя уверенно, добра в пределах допустимого и абсолютно обязательна. Если дала обещание сделать что-либо, можно не сомневаться, слово свое выполнит.
Мою бабушку, ее маму, я тоже могу назвать вполне современной.
Когда-то она потребовала у мамы, а позднее у меня, чтобы ее ни в коем случае не звали ни мамой, ни бабушкой, а только по имени — Дусенька. Она — Евдокия Алексеевна, но ее решительно все — родные, знакомые, соседи, сослуживцы — только так и зовут — Дусенька.
Когда я была совсем маленькая, я попробовала было назвать ее бабушкой. Что тут было! Она не на шутку рассердилась; до сих пор помню суровый Дусенькин голос:
«Запомни, я Дусенька, и только Дусенька. Никакая не бабушка, поняла?»
В ответ я заревела изо всех сил, но больше уже никогда не пыталась звать ее бабушкой.
Один знакомый Дусенькин журналист сказал, что институт бабушек непозволительно помолодел и Дусенька самое яркое тому доказательство.
Он не одинок: со всех сторон Дусеньке твердят о том, как она молода, современна, даже хороша собой, хотя лично я не могу с этим согласиться. Она на редкость некрасива: большое лошадиное лицо, огромные зубы (кстати, ни одного вставного, все свои, чем она очень гордится), узкие, часто мигающие глаза. Но Дусенька довольно удачно справляется со своей некрасивостью, умеет одеться по моде, достаточно ненавязчиво, но убедительно подмазаться, и потому выглядит почти миловидной, во всяком случае, много моложе своих лет. Уже целый год у нее пенсионный возраст, однако она решила никогда и ни за что не выходить на пенсию.
Сама о себе она говорит: «При вечернем освещении я больше, чем на сорок пять, не выгляжу».
Что касается утра и дня, то, само собой, тут уж ничего не поделаешь, иной раз она прямиком тянет на все свои годы.
Работает Дусенька агентом Госстраха. По словам ее друзей, отлично знает свое дело, может уговорить застраховаться кого угодно, древнего старика или несмышленого младенца. А что говорят ее враги, предпочитаю не знать. Все равно не поверю ни одному слову.
Я люблю Дусеньку, даже преклоняюсь перед ней, за ее энергичность, постоянно ровное, веселое настроение, вечную молодость, единственный камень преткновения между нами — мой отец. Она не выносит его и боится, что мама с ним снова сойдется.
«Зачем он ей? — спрашивает Дусенька и сама же отвечает: — Вот уж кто не нужен ей, так это вот этот самый тип, у которого интеллект не вырос дальше коленной чашечки».
Я обижаюсь за отца и отчаянно спорю с Дусенькой. Но она демагог будь здоровчик, взлелеянная своим Госстрахом, умеет настаивать, убеждать, доказывать, недаром считается лучшим работником этого учреждения — там эти качества наверняка незаменимы, она только брезгливо кривит губы и талдычит свое:
«Кому он нужен, этот футбольный мяч на двух ногах? — И добавляет довольно самоуверенно: — Хорошо, что моя дочь догадалась с ним разойтись. Хоть и поздно, но все-таки схватилась за ум!»
Почему они разошлись? Если бы я знала! И если бы могла понять…
Вроде бы не было никаких трагедий, ни он ни в кого не влюбился, ни она не потеряла ни от кого голову.
В ту пору я училась в третьем классе. Понимала многое, но, конечно, не все.
Мама сказала мне:
— Теперь папа будет жить отдельно от нас.
— Почему? — спросила я.
— Так лучше и для него, и для нас, — ответила мама. Я возразила:
— Для меня не лучше ни на вот столечко…
И заплакала. В детстве я была страшная плакса, это с годами у меня потвердел, закалился характер, и я очень редко теперь плачу.
Однажды, это было уже много позднее, мама призналась:
— У нас любви не хватило на обоих.
— Как это не хватило? — не поняла я.
— Очень просто, не хватило, бывает же так, что материала на платье или на пальто не хватает? Вот и у нас было вроде этого…
Я ничего не поняла. И она больше ничего не сказала, сколько я ни допытывалась.
Когда я спросила отца, почему они разошлись, он ответил:
— Поверь, ничего серьезного не было. Никакой уважительной причины.
— Так почему же, почему? — не отставала от него я. — Почему же вы разошлись? Неужели нельзя было переступить через какой-то пустяк? Сам же говоришь, что никакой серьезной причины не было!
— Не было, — согласился он. — И переступить, разумеется, можно было через все эти пустяки, которые нам мешали, просто дураки мы с твоей мамой были, такие дураки…
Видно, он и сам жалеет, что так все вышло. И мама, наверно, тоже жалеет. Так почему же им не исправить бы свою ошибку? Почему?
Надо же так: он сломал ногу!
Непобедимый бомбардир, один из лучших футболистов планеты, так о нем писали многие иностранные журналисты, и вдруг поскользнулся на ступеньке террасы. В результате — закрытый перелом голени, гипсовый сапожок и решение врачей: лежать хотя бы первое время.
Мама сказала:
— Хорошо, что врачи не настаивают на больнице.
— А я бы все равно сбежал оттуда, — сказал папа. — Чтобы летом, в жару лежать на больничной койке? Нет, это выше моих сил!
Мы с мамой постарались на даче устроить ему удобное лежбище. Поставили на террасе топчан, для чего пришлось вынести одну тумбочку и табуретку, на топчан постелили сенник, а сверху — поролоновый матрас и подушку. Рядом на оставшейся табуретке — книги. Читай — не хочу.
Я сказала папе:
— От тебя требуется всего-навсего одно: лежи, читай, не тревожь ногу. К тому же не привередничай, ешь все, что дают. А я тебя буду кормить по твоим рецептам.
Он согласился со всем:
— Ладно, так тому и быть.
Он не умеет болеть. И меня это нисколько не удивляет, потому что он еще ни разу в жизни ничем не болел, правда, у него обнаружили диафрагмальную грыжу, но покамест грыжа ведет себя тихо и не беспокоит его.
Аут не отходит от папы. Лежит рядом, уткнув в лапы морду.
Даже со мной очень неохотно идет гулять. Не проходит и десяти минут, как он стремглав летит к папе, ложится возле топчана. И уже никакая сила не сдвинет его с места.
Папа говорит:
— Мне совестно перед Аутом за себя.
— Почему? — спрашиваю я.
— Потому что я не могу его любить так, как он любит меня.
— А мы все, люди, в долгу перед собаками, — говорю я. — Разве не так?
— Так, — серьезно отвечает папа. — На все сто двадцать пять с половиной.
Как бы там ни было, а собаки и в самом деле удивительные существа. Самые преданные, самые верные друзья, какие только бывают на земле.
Даже моя мама, в общем-то довольно равнодушная к собакам, и та не может не признать, что папин Аут — образец дружбы и верности. Случается, мы с нею встречаемся в городе и вместе едем на дачу. И она первым делом спрашивает меня, что я купила для Аута.
Большей частью я покупаю костей по двадцать пять копеек за килограмм и варю суп с перловкой, этого варева собаке хватит дня на два, на три.
Мама говорит:
— За Аута я спокойна. А что ты купила для папы?
Иногда вечером она садится возле папы на табуретку, и они подолгу беседуют о чем-то. Порой смеются. Мама смеется как бы через силу, неохотно, а отец хохочет от души, вытирая слезы на глазах.
И Аут восторженно глядит на него, высунув большой горячий язык.
В такие минуты я ощущаю себя счастливой. Все хорошо, мы все вместе, он, она, я, вместе дружная семья. Все хорошо, в полном порядке…
Но тем горше становится после, потому что я понимаю, это все непрочно, не навсегда, на считанные минуты, а на самом деле мы живем разобщенно, и, должно быть, моим родителям не суждено быть вместе.
Мне не довелось видеть маму плачущей, кроме одного-единственного раза.
Это было на стадионе, в тот день, когда отец прощался с большим спортом. Много лет подряд он был известным футболистом. О нем писали, его фотографии красовались чуть ли не во всех газетах и журналах, его одолевали разнообразные поклонники и поклонницы, он по праву считался самым, должно быть, популярным изо всех спортсменов.
И вот ему исполнилось сорок три года. И он решил уйти, проститься со своим любимым футболом.
Я сидела тогда на стадионе рядом с мамой. Случайно глянула на нее и увидела у нее на глазах слезы.
— Что с тобой? — спросила я.
Она улыбнулась. Улыбка была чересчур открытой, чересчур ликующей, и я ей не поверила.
— Ничего, просто что-то в глаз попало.
Для пущей убедительности мама стала усиленно тереть глаза.
— А вот и неправда, — сказала я, продолжая глядеть на маму. — Тут что-то не то…
Она похлопала меня по плечу:
— Все в порядке, девочка, уверяю тебя…
— Ничего не в порядке, — возразила я. — И ты это знаешь и папа тоже.
— Что знает папа? — спросила мама. — Он же страшно доволен, погляди, как все его любят…
Стадион скандировал в один голос:
— Слава Славе… Ура Славе… Молодец, Слава…
— Нет, — сказала я. — Ты, мама, как хочешь, а я знаю, папа жутко переживает.
В маминых глазах что-то быстро мелькнуло, как бы вспыхнуло, загорелось на миг и тут же погасло.
— Да, — продолжала я свое. — Он ужасно переживает, ему тяжело, как никогда в жизни.
Мама ничего не ответила.
— Только смотри не говори ему, — предупредила я. — Не надо, чтобы он знал, что мы жалеем его.
— Разумеется, не надо, — согласилась мама.
И она в самом деле ничего ему не сказала. А я долго не могла забыть мамины страдальческие глаза и ее чересчур громкий смех в ответ на мой вопрос.
И еще был один маленький эпизод, который надолго остался в моей памяти.
Как-то ранним утром я стояла в нашей крохотной кухоньке, варила на керосинке суп из костей для Аута. Папа начал постепенно ходить и уже вовсю шкандыбал по саду, опираясь на костыль. Рядом степенно вышагивал Аут.
Я хотела было окликнуть папу, но тут увидела маму.
Она стояла чуть в стороне, возле веревки, на которой висели выстиранные мною наволочки и простыни.
Из-за простыней, колеблемых ветром, папа не мог заметить маму, а маме он был хорошо виден. Я подивилась выражению ее глаз, совсем как тогда на стадионе, когда я неожиданно поймала ее взгляд, грустный, как бы ушедший прочно в себя.
Я встала на порог кухни, негромко свистнула. Мама вздрогнула, обернулась, глаза ее, мгновенно прояснев, весело глянули на меня.
— Смотри, как он лихо вышагивает, — сказала я.
— Кто? — спросила мама.
Я поняла, она притворяется, будто и впрямь никого не видит.
— А то не видишь, — насмешливо произнесла я.
— Ах, ты вон про кого, — сказала мама.
— Артистка, — усмехнулась я.
Брови ее сердито сошлись.
— Не смей, — начала она. — Не смей так разговаривать с матерью!
— Хорошо, — послушно кивнула я. — Не буду.
А папа между тем все вышагивал по саду, словно журавль, и Аут ходил рядом, как бы примериваясь к его шагам.
В субботу на дачу приехала Дусенька. Я еще издали увидела ее: быстро идет по улице, вглядываясь в номера возле калиток.
Легкое ситцевое платье, на волосах нарядная шифоновая косынка. И босоножки — наимоднейшие.
Правда, чувствовалось, Дусеньке стало уже невмоготу бороться с годами, подступавшими вплотную, к тому же еще ежедневно преодолевать врожденную некрасивость. Я увидела, волосы у нее уже не крашеные, как обычно, а седые, хотя и аккуратно уложены, губы едва тронуты бледной помадой, а на щеках никакого тона.
Быстрая, стремительная, несмотря ни на что, все-таки нестареющая, она мгновенно обежала наш крохотный садик, террасу, обе комнаты, сощурившись, оглядела меня и маму.
— А вы, девочки, неплохо смотритесь вместе.
Внезапно увидела отца, лежавшего на раскладушке, под березой, ошеломленно раскрыла глаза.
— Это еще что такое?
— Тише, — сказала мама. — Я тебе потом все объясню.
Дусенька подошла ближе к отцу, сухо поздоровалась с ним.
— Что, ногу повредил? Да лежи, лежи, не беспокойся. — Бегло провела ладонью по голове Аута. — Люблю собак, но издали, а вблизи от них шерсти не оберешься.
Однажды кто-то, а кто — позабыла, сказал, что от Дусенькиной походки поднимается ветер. Мне вспомнились эти слова, я засмеялась.
— Почему ты смеешься? — забеспокоилась Дусенька. — Не надо мной ли? Я смешно выгляжу? Что-нибудь не в порядке?
Хорошо, что именно в этот момент Аут подпрыгнул за пролетавшей пчелой.
— Он смешно прыгает, — сказала я.
— Да? — рассеянно спросила Дусенька, думая уже о чем-то другом. — Да, ты права, весьма забавен.
Она привезла с собой свежие газеты и коробочку конфет «Цветной горошек».
— Лучше бы хлеба привезла, — напрямик сказала мама. — Белого или черного, все равно.
— Лучше есть черный, — невозмутимо посоветовала Дусенька. — А еще бы лучше совсем обойтись без хлеба, не то, гляди, потолстеешь!
Сама-то она ела чрезвычайно мало, берегла фигуру. За обедом похлебала немного супа, поковыряла полкотлетки — и все. Обращалась она лишь ко мне и к маме, на отца ни разу даже не посмотрела. То и дело заводила разговор о каких-то мифических женщинах, которые великолепно устроили свою судьбу, удачно вышли замуж за хороших людей и живут себе припеваючи.
— Подумать только, — разглагольствовала Дусенька. — Ведь она тебе в подметки не годится…
— Кто, Дусенька? — устало спрашивала мама.
— Там одна, ты не знаешь, ничего в ней хорошего нет, а какого мужа подцепила, какой подарок!
— Ну и что с того? — Мама благодушно пожимала плечами. — Мне-то что? Пусть себе живет, наслаждается своим подарком.
— Ну да, тебе все равно, — огрызнулась Дусенька. — А вот мне, если хочешь, завидно.
— Зависть — чувство, съедающее человека начисто, — процитировала я фразу из сборника «Мудрые мысли».
Я не могла не вмешаться. Все, что говорила Дусенька, претило мне. Я-то знала, в чей огород летят камешки. И папа знал. Я только раз глянула на него, и мне стало ясно, он все понимает. Но вида не подает, сидит, как ни в чем не бывало.
А Дусенька между тем неслась все дальше.
— Каждая женщина должна знать одно непреложное правило: надо думать об устройстве своей судьбы, о своем счастье. Поняла?
— Допустим, — ответила мама.
— А ты, Дусенька, думала когда-нибудь об устройстве своей судьбы? — спросила я.
— Конечно, думала, — ответила она. — Еще как думала в свое время. Не моя вина, что ничего у меня тогда не получилось, а теперь поезд уже ушел…
Дусенька явно кокетничала, должно быть, ей хотелось, чтобы мы все начали дружно уговаривать ее, что еще не все потеряно, поезд не ушел и она вполне может устроить свою судьбу.
Но мы молчали, а она, обождав немного, снова принялась за свое, расхваливая неких удачливых счастливиц, прибравших к рукам превосходных мужей, которые усыпают их путь розами, сплошь одними розами…
Она так упорно и долго говорила, что у меня разболелась голова и я начала понимать тех клиентов Дусеньки, которых, по ее словам, она умела уговорить застраховать все что угодно.
— Да, — заключила Дусенька свой обзор событий. — Интересные и совсем не очень старые женщины, обладающие богатым внутренним миром, в наше время на дороге не валяются, вы не находите?
Теперь уже я поняла, Дусенька явно имела в виду себя одну. Она обвела вопросительным взглядом меня и маму, нарочно минуя папу, и сама же ответила:
— Да, никогда и нигде, не правда ли?
Когда мы пили чай, Дусенька завела уже новую речь — о жалости, о том, что делать добро, жалеть, помогать следует осторожно, разумно и не забывать ни в коем случае о своей собственной пользе.
— Жалость — чувство обоюдоострое, — утверждала Дусенька. — Жалея кого-то, мы тем самым наносим вред не кому другому, а только себе. Уверяю вас, мои милые, это так…
Я спросила ее, что значит делать добро осторожно?
— То и значит, — ответила она. — Ведь есть люди, которые не переносят, когда им делают одолжение, даже более того, они мстят за добро, дескать, ты мне сделал добро, а какое ты имел на это право? Стало быть, считаешь себя выше меня? А я на самом-то деле куда выше, чем ты, и не желаю принимать от тебя никаких одолжений…
— Неужели бывают такие люди? — удивилась я.
— Сколько угодно, — веско изрекла Дусенька. — Я бы могла привести вам тысячи, да что там тысячи, миллион примеров…
Однако она не привела ни одного-единого, а заговорила снова о какой-то своей знакомой, совсем недавно вышедшей в пятый раз чрезвычайно удачно замуж.
— Она вообще всегда удачно выходила замуж, — заключила Дусенька. — Бывают такие вот избранники судьбы: им всегда и во всем везет…
— Сколько раз она выходила замуж? — спросила я. — Пять?
— А может быть, даже шесть, — ответила Дусенька. — В первый раз это случилось, когда ей было лет шестнадцать…
Она глянула на меня, должно быть, поняла, что подобный разговор не совсем для моих ушей.
— Или ей было, может, двадцать, не помню…
— Шесть раз выходить замуж, — сказала я. — Каждый раз новый муж, новые привычки, новые особенности…
— Не без этого, — согласилась Дусенька. — Ну и что? Один был лучше другого…
А мне представилась эта избранница судьбы, которая как начала с шестнадцати или с двадцати, все равно когда, выходить замуж, так и не может с тех пор остановиться. Неужели ее можно считать и вправду счастливой? Или так считает одна лишь Дусенька?
Я взглянула на маму, и мне показалось, мама думает точно так же, как и я.
После обеда Дусенька уехала. Коснулась щекой маминой щеки, дернула меня за прядь на лбу:
— Привет. Живите и радуйтесь…
Я вызвалась было проводить ее до станции, но она запротестовала:
— Еще чего! Тебе надо заниматься, а я прекрасно дойду, что я, старуха или несмышленыш?!
Холодно попрощалась с папой:
— Желаю поправиться.
И довольно ласково погладила Аута по голове:
— А ты, в общем, симпатяга.
Когда она скрылась из глаз, мама сказала:
— Что за поразительная беспечность! Приезжает на дачу навестить детей и не привозит ничего, кроме газет.
— А «цветной горошек»? — напомнила я.
Мама не обратила внимания на мои слова.
— Дусенька в своем репертуаре. Я думала, она с годами переменится, станет хотя бы более заботливой, куда там!
— Ну что ты, в самом деле? — вступился папа. — Это такой своеобразный характер. Его надо принимать и мириться с ним.
Папа относился к Дусеньке добродушно, во всяком случае, куда мягче, чем она к нему. И снисходительней, чем мама. Мне это по душе, папа, как там ни говори, настоящий мужчина: спокойный и добрый даже к тем, кто недолюбливает его.
На следующий день, в воскресенье, неожиданно приехал сосед по московской квартире, Арнольд Адольфович.
В конце прошлого года тишайший жилец с пятого этажа доктор Златкин обменялся с неким гражданином, который, как позднее оказалось, работал лектором в обществе «Знание».
Я его увидела на второй же день: человек как человек, в меру лысый, умеренно грузный, в очках с толстыми стеклами. И на лице — улыбка, должно быть, постоянная, уж очень она выглядит привычной, открывая ряд металлических зубов.
В общем, что мне до него за дело? Но дело все-таки есть. Он — «наш спарщик», у нас с ним спаренный телефон.
Тишайший сосед доктор Златкин разговаривал по телефону от силы час в неделю. Все остальное время забирали мы с мамой, так что, как я понимала, он почти не имел возможности из-за нас пробиться к телефону.
Теперь роли переменились. Новый «спарщик» говорил с утра до вечера и, кажется, даже ночью.
Однажды я хотела было позвонить, но не тут-то было.
Телефон был заклинен напрочь и, казалось, навсегда.
Я разозлилась и решила подняться к «спарщику» на пятый этаж.
Но мама опередила меня.
— Предоставь лучше мне, а то ты раскаленная, как чугунная сковорода, наговоришь невесть чего со зла…
Она отправилась к «спарщику» и, к моему удивлению, вернулась лишь через полчаса.
Я сказала:
— Может быть, надо было объявить всесоюзный розыск, чтобы отыскать твои следы…
Мама замялась, опустила глаза. Я с удивлением увидела, что щеки у нее прямо на глазах стали заметно розоветь.
— Понимаешь, какое дело, — начала она и снова покраснела.
Одним словом, она произвела на него впечатление. Он клятвенно обещал никогда не занимать телефон больше, чем на пять минут. И еще он сказал, что очень жалеет, что лишен возможности звонить к нам, ведь «спарщики» не могут говорить друг с другом по телефону. Теперь он то и дело заходит в нашу квартиру под различными предлогами: то спросит, работает ли наш телефон, то начинает оправдываться, что говорил больше пяти минут. И при этом все время улыбается, блестя металлическими зубами и стеклами очков.
Я сказала маме:
— Думаешь, ничего не понятно?
— Ты о чем? — спросила мама.
— Наш спарщик имеет на тебя виды, так и знай!
Мама усмехнулась.
— С чего ты взяла?
— С того самого, — отрезала я. — Только помни, если что и случится, то, безусловно, через мой труп…
Я, разумеется, шутила, но в каждой шутке…
Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочерью сравнительно молодой мамы!
И как же долго ждать, пока она в конце концов окончательно постареет!
Уж лучше бы ходила в клуб интересных встреч. Есть сейчас, говорят, такие вот клубы для тех, кому за тридцать. Говорят, туда приходят женщины, навеки потерявшие надежду выйти замуж, а среди мужчин немало женатиков, выдающих себя за свободных холостых молодцов.
Но мама в такой вот клуб не ринется. Сколько бы ее ни уговаривали. Нет, она не такая…
Так вот, наш «спарщик» явился к нам на дачу. Мы с мамой чистили клубнику для варенья, а папа лежал на раскладушке под березой, читал газеты, привезенные Дусенькой.
Я бросала ягоды попеременно то в миску, то в рот, время от времени поглядывая на родителей. Идиллия, да и только! Если бы всегда так было…
Кто-то остановился возле калитки. Оглушительно залаял Аут.
— Кажется, к нам, — сказала мама.
— Разве? — недовольно спросила я. — Кто там еще, в самом деле…
— Да это Арнольд Адольфович, — без особой радости сказала мама.
Он уже открыл калитку. Аут бросился к нему.
— Сидеть, — скомандовал папа.
Аут остановился.
— Чудесная собачка, — опасливо произнес Арнольд Адольфович (что за изысканное имя-отчество, однако!), выставив вперед для защиты туго набитую чем-то кошелку.
Аут повернулся, недовольно ворча, лег снова возле папы.
Арнольд Адольфович живо пронесся по дорожке, взлетел на террасу. Сперва бросился целовать мамины руки, потом начал выгружать свою кошелку. На стол посыпались всевозможные свертки и пакеты.
Да, он оказался по-настоящему заботливым, не чета нашей Дусеньке. Чего-чего только не было в его кошелке! И купаты, и жареное мясо, и отварные овощи, картошка, морковь для винегрета, и сосиски, и апельсины, и пирожные-петифуры…
И, само собой, хлеб, три столичных батона и буханка заварного.
— Я же понимаю, — сказал Арнольд Адольфович. — Дача — это не город, здесь все быстро кушается, а купить негде…
Очки и зубы его весело блестели, то и дело он похохатывал, как бы от щекотки. Потом, наклонившись ко мне, кивнул на папу, лежавшего на раскладушке:
— Простите, это кто, какой-то ваш родственник?
— Скорее, бывший, — ответила за меня мама. — Это Тусин отец.
Стекла очков Арнольда Адольфовича разом потускнели, словно внезапно погас огонек, освещавший их изнутри.
— Отец? — переспросил он.
Я не выдержала:
— А вы что, полагали, что я родилась безо всякого отца, методом непорочного зачатия?
— Туся, — строго остановила меня мама. Потом сказала, глядя на Арнольда Адольфовича: — Да, это Тусин отец, мой бывший муж…
Между тем папа встал с раскладушки и, опираясь на костыль, поднялся на террасу.
— Знакомься, Слава, — сказала мама. — Это наш московский сосед.
— И друг, — вставил Арнольд Адольфович. — Самый искренний, самый преданный.
— Очень хорошо, — несколько невпопад произнес папа. Сел напротив меня, вытянув больную ногу.
Арнольд Адольфович вгляделся в него и вдруг всплеснул пухлыми ладонями:
— Нет, не может быть!
— Что не может быть? — вежливо спросил папа.
— Неужели это вы? — воскликнул Арнольд Адольфович. — Владислав Зубриков, звезда современного футбола? Лучший бомбардир современности? Вы сами? Нет, это вы! — радостно повторял он, блестя всем своим металлическим оскалом. — Я угадал?
— Угадал, — сказала я.
Его глаза окончательно закрылись в сладчайшей улыбке.
— Подумать только, непобедимый Зубриков…
— Это все в прошлом, — возразил папа.
— Позвольте! — коротенькие ручки Арнольда Адольфовича взметнулись перед папиным носом. — Позвольте, я же ваш давний поклонник, у меня есть целый альбом ваших фото в разных видах, я специально собирал все ваши карточки…
— Спасибо, — устало произнес папа.
Я знала, он не притворяется, он такой, какой есть, и давно уже ему приелась его популярность, надоели поклонники, узнававшие его на улице, подходившие, не стесняясь, за автографом, задававшие самые неожиданные вопросы.
— Вы таким и остались, непобедимым бомбардиром, — упоенно продолжал наш «спарщик». — Самым непобедимым, самым могучим…
Мама отодвинула миску с клубникой и встала.
— А что, если бы нам пообедать? Надеюсь, никто не против?
— Какой разговор, — отозвался Арнольд Адольфович. — Можно помочь вам?
— Нет, — ответила мама. — Не можно. Я люблю все делать сама.
Однако он не унимался:
— Может быть, почистить картошку? Или нужна грубая мужская сила, чтобы принести, скажем, воду из колодца?
Мама улыбнулась.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, вот и все, что от вас требуется.
Он мгновенно затих, лишь время от времени бросал восхищенные взгляды на папу. Потом таким же восхищенным взглядом окидывал маму, накрывавшую на стол.
Я принесла из кухни кастрюлю с борщом.
Мама произнесла светским тоном:
— Прошу за стол…
И мы все уселись обедать
Ранним утром я вышел в сад. Пели птицы, из-за леса катилось большое, но еще неяркое солнце.
Кое-где в тени трава поблескивала росой, не успевшей просохнуть, листья березы казались по-утреннему особенно свежими, праздничными.
Аут бегал по саду, все кругом казалось веселым, сияюще нарядным, но внезапная острая тоска разом сковала меня. Я понял одно: не хочется уезжать отсюда. До чертиков не хочется.
Однако ничего не поделаешь, придется уехать. Почему? Потому что не хочу мешать Вале. Она должна устроить свою судьбу, и она может ее устроить. Недаром Дусенька приводила ей в пример множество счастливиц, сумевших удачно устроиться в жизни, разумеется, с намеком на меня, дескать, есть мужчины, которым я и в подметки не гожусь, и Валя могла бы точно так же хорошо устроиться, но я мешаю. Да, мешаю…
Тем более что имеется претендент, охотно предлагающий Вале заботу, внимание, любовь и ласку.
Возможно, Дусеньке он еще не знаком? Полагаю, что, познакомившись, она наверняка одобрит его, он вполне в ее вкусе. И вполне подходит, как она выражается, интересной, нестарой женщине, обладающей богатым внутренним миром.
Нога моя почти совсем поправилась. Во всяком случае, я уже бросил костыль и хожу, опираясь на палку. Недалек день, когда брошу палку, она больше мне не понадобится.
Валя окликнула меня с террасы:
— Доброе утро, как ты сегодня?
— Порядок, — ответил я, подойдя к террасе.
Она щурила глаза, улыбаясь. Короткие волосы слегка вьются на висках, щеки румяные со сна, ситцевый халатик перевязан на талии тугим витым поясом. Право же, трудно, должно быть, поверить, что у нее взрослая дочь, почти студентка.
Впрочем, Дусенька так же выглядит много моложе своих лет. Это у них у обеих такое фамильное свойство выглядеть до крайности моложаво.
— Сейчас еду в город, — деловито произнесла Валя. — Будут какие-нибудь поручения?
— Никаких, — ответил я. — Я тоже на днях собираюсь в Москву и сам все сделаю, что требуется.
— И не думай, — сказала Валя, даже пальцем мне погрозила. — Тебе еще нельзя утруждать ногу. Помни, что сказал доктор.
Я не успел вспомнить, что сказал доктор, как в дверях кухни показалась Туся.
— Папа, завтрак будет готов через десять минут, самое большое.
Я сказал:
— А я не спешу.
— Тем лучше.
Валя поглядела на свои часы.
— А я выпью молока и, пожалуй, поеду. У меня нынче дел по горло.
Держа поднос в руках, на террасу поднялась Туся. На нем стояли чашки, кувшин с молоком, были свежие огурцы, редиска, масленка с маслом.
— А что на обед? — спросила Валя.
— Котлеты, гречневая каша и борщ, — отпарировала Туся.
— Ауту сварила суп?
— Суп вегетарианский, поскольку костей нема, — ответила Туся.
— Почему нет костей?
— Потому что не достала.
— Ладно, сказала Валя. — Попробую сама достать, по-моему, в кулинарии на Трубной всегда есть кости.
— Мне было не по дороге ехать на Трубную, — сказала Туся.
— Мне тоже не очень, — призналась Валя. — Но ничего, сделаю небольшой кругаль, заеду на Трубную и куплю сразу килограмма четыре костей.
— Ну уж, четыре, — возразил я. — Хватит любой половины.
— Почему хватит?
— Так ведь тяжело таскать.
— Справлюсь, — уверенно сказала Валя.
Вскоре она уехала в город, обещая вернуться на следующий день. Мы с Тусей позавтракали, потом она вымыла посуду, подмела пол на террасе и уселась за стол, разложив на нем свои учебники.
А я вместе с Аутом вышел за калитку. Жаркий июльский день постепенно разгорался над улицей, заросшей травой, над деревьями, над изредка пролетавшими в вышине птицами.
Небо казалось выгоревшим, иссиня-голубым, без единого облачка. Вдали темнел лес, куда мы несколько раз ходили все вместе за лесной малиной.
Должно быть, скоро в лесу появятся первые грибы.
Вдруг ясно представились мне нарядные шляпки грибов, которые прячутся под елками, среди мха и рыжей, взъерошенной хвои.
Не хочется ехать, а надо. Ничего не поделаешь, надо, и все. И точка.
Аут смотрел на меня, словно читал мои мысли. Его чистые, немного выпуклые глаза, темно-карие, были полны любви и преданности. Для него я, наверное, был самым добрым, самым могучим, самым сильным на всем свете.
Я нашел его зимой, в трескучий мороз; он лежал в сугробе, брошенный чьей-то злою рукой, и замерзал.
Я поднял его, он почти ничего не весил, этот маленький холодный комочек. Я подышал ему прямо в мордочку, он открыл один глаз и, честное слово, улыбнулся. Да, улыбнулся, хотя глаз его был влажный, словно от непролитых слез.
Я принес его домой. Тогда, это было пять лет тому назад, я только что переехал на новую квартиру, возле метро «Войковская». Квартира была совершенно пуста, мебель стояла нераспакованной, хотя друзья-товарищи грозились в один прекрасный день прийти и навести порядок, красоту, лоск, все вместе. Должен прямо признаться, слова друзей-товарищей так и остались словами, в конце концов пришла Валя, а с нею две уборщицы из фирмы «Заря», и втроем они привели мое новое жилье в пристойный и обжитой вид.
Но пока что в квартире царило запустение и было почему-то даже холодно, может быть, от наваленных один на другой ящиков и разбросанных в разных углах чемоданов.
Я спустил щенка на пол, он поковылял на слабых, мохнатых лапках и вдруг, ожив, стал бегать по комнате, а потом подбежал ко мне и ткнулся мокрым носом в мою ладонь.
Я поднял его голову, он снова улыбнулся. И я понял, что уже никогда не расстанусь с ним. Не могу расстаться.
Я назвал его Аутом и оставил у себя. И вот уже пять лет, как он живет со мной и любит меня больше всех на земле. И я тоже люблю его, но наверное, не так сильно, как он меня.
Я прошелся по улице, по которой, казалось, никто никогда не ходил, такой она была пустынной, тихой, открыл свою калитку.
Мой «Жигуль» стоял возле забора. Я сел на переднее сиденье, положил обе руки на баранку, попробовал нажать ногой тормоз. Нога уже почти не болела. В общем, порядок, ехать можно.
Туся сбежала с террасы. Рывком открыла дверцу машины.
— Ты что, никак, кататься задумал?
— Не кататься, а уехать, — сказал я.
— Уехать?
Тусин рот, похожий, как все уверяют, на мой, медленно раскрылся.
— Куда уехать?
— Домой. К себе.
— Зачем?
— Как зачем?
Я засмеялся и сам почувствовал, что смех мой звучит ненатурально, деланно.
— Пора и честь знать. Сколько можно беспокоить тебя и маму?
Туся вздохнула так, словно несла что-то очень тяжелое.
— Ты, папа, сущий ребенок…
— Это хорошо или плохо? — спросил я.
Туся махнула рукой:
— Чего ж хорошего, в твои годы быть ребенком, прямо скажем, нерентабельно.
— Как так, нерентабельно? Что это значит?
Туся снова вздохнула:
— А, что с тобой говорить…
Медленно пошла обратно, к дому.
— Туся, — окликнул я ее. — Постой…
Она не повернула головы.
Что я мог сказать ей? Попытаться до конца выяснить отношения? Зачем? И вообще, к чему ставить точки над «i», не лучше ли стремиться обходить острые углы, вежливо улыбаться, соглашаться со всем, что тебе говорят, а самому поступать так, как считаешь нужным? Только так, не иначе.
И, главное, никого не обязывать, не утруждать собой, не быть никому в тягость. И чтобы тебя не жалели.
«Боюсь чужой жалости», — утверждает моя дочь. Я тоже боюсь.
Как это Дусенька давеча сказала? «Жалость — чувство обоюдоострое. Жалея кого-то, мы тем самым наносим вред не кому другому, а только себе. Уверяю вас, мои милые, это так…»
Дусенька словно бы ни к кому отдельно не обращалась, а на самом деле зорко поглядывала то на Валю, то на Тусю, при этом упорно обходила меня, стараясь не взглянуть даже ненароком своими маленькими, как бы утопленными глазами.
Я боялся чужой жалости, но не сумел избегнуть ее. Потому что и Валя и Туся — обе жалели меня и сюда, на дачу, взяли тоже из жалости. Ну и что с того? Разве я не пожалел однажды замерзавшего щенка? Или я не жалел тех, бывших прославленных футболистов, игравших матч ветеранов?
Вспомнилось, как Валя смотрела на меня во время последнего моего матча на стадионе. Я поймал тогда ее взгляд, и, все время, пока я ходил, улыбался, пожимал чьи-то руки, говорил о чувствах, испытываемых мной, перед моими глазами стоял этот взгляд, в котором была и горечь, и боль, и обида только за меня одного, ни за кого другого…
Я свистнул Ауту, и он радостно впрыгнул в машину. Самое большое удовольствие для Аута — ехать со мной в моей машине.
— Поедем, дружок, — сказал я ему. — Поглядим, как там дома…
За своими вещами я решил приехать как-нибудь в другой раз. Да и вещей у меня на даче было всего ничего, можно подождать до осени.
Однако все-таки надо было проститься с Тусей. Как-то неловко уезжать, не сказав ни слова. Правда, я понимал, что могу не устоять, едва лишь она начнет уговаривать остаться, а она непременно начнет, потому что жалеет меня.
Может быть, и в самом деле уехать, не говоря больше ни слова, а как-нибудь в Москве встретиться с Тусей как ни в чем не бывало и постараться объяснить ей, что так оно лучше и для нее с матерью, и для меня. И с Валей тоже надо будет поговорить, может быть, не стоит объяснять все как есть, просто сказать, что дел в Москве много. А поверит она или не поверит, это уже не моя забота…
Я вылез из машины, постоял, не зная, что предпринять. Аут сидел на моем сиденье, молча, настороженно глядел на меня своими чуть выпуклыми темно-карими глазами. Я через силу усмехнулся.
— Что, брат, хочется ехать, как я погляжу?
В ответ он гулко залаял. Не терпится уехать, до того любит кочевать, сил нет…
Потом он разом замолчал, глядя куда-то немного правее моей головы. Я обернулся. Сзади стояла Туся.
— Так что, — спросила ровным, почти бесстрастным голосом. — Значит, все? Уезжаешь? Да?
— Надо ехать, дочка, — сказал я. — Ничего не поделаешь.
— Что ж, поезжай, — по-прежнему бесстрастно проговорила она. — Раз задумал уехать, кто же тебя удержит?
— Ты же понимаешь, — начал я, не зная, что сказать дальше, и осекся мигом, потому что внезапно она зарыдала в голос, совсем так, как бывало в детстве, когда падала, споткнувшись, то ли от неожиданности, то ли от того, что больно.
— Туся, — сказал я. — Детка моя, что с тобой?
Подошел к ней, обнял ее острые, обтянутые ситцевым платьем плечи; словно маленькая, она уткнулась в мою щеку и всхлипывала так горестно, так жалко, что у меня защемило сердце. Я погладил ее по голове, негустые, гладко зачесанные ее волосы потеплели под моей рукой, она подняла на меня красные, распухшие глаза, всхлипывая, спросила:
— Значит, все? Уезжаешь?
Вот такая, вся зареванная, с красными от слез глазами, она показалась мне вдруг очень красивой и взрослой, много старше своих лет.
— Пойми, дочка… — снова начал я.
Она перебила меня:
— Неужели ты сам ничего не понял? Так ничего и не понял?
Губы ее дрожали, но голос звучал твердо, даже вызывающе.
Я спросил:
— Что я должен был понять?
— Эх ты, — сказала Туся. — Какой же ты недогадливый, попросту тупой…
— Наверно, — покорно согласился я. — Тупой, это ты верно заметила, конечно, тупой…
Она с силой обняла меня, потерлась влажной щекой о мою щеку.
— Неужели ты не понял, что мама любит тебя? До сих пор любит!
— Кто? Мама?
Я был ошеломлен. Да что это с него, никак, бредит! Валя любит меня, вот уже чего нет, того и в помине нет…
Ведь я знал то, чего Туся не знала и не могла знать. Во всяком случае, я не собирался ей рассказывать о том, как это все случилось.
А история была самая что ни на есть банальная.
Как-то летом мы ездили в Ульяновск для встречи с местной командой и там к нам прикомандировали экскурсоводом молодую женщину, она ездила с нами по памятным местам города и рассказывала о местных достопримечательностях.
Звали ее несколько необычно для русского уха — Гедда.
Как она позднее нам рассказала, ее отец был страстный поклонник Ибсена, особенно пьесы «Гедда Габлер», потому и решил назвать дочь этим именем.
Самого папу звали вполне обычно — Степан Петрович. Так вот, с этой-то Геддой у меня в ту пору завязался романчик. Ни к чему не обязывающий, как мне думалось, несерьезный и уж наверняка не суливший решительно никаких жизненных перемен.
Но ведь давно уже известно, что никогда нельзя рассчитывать и планировать собственную жизнь так, как хочется, случается, стоит сделать один, всего лишь один-единственный шаг в сторону, и он может быть причиной самых неожиданных и даже страшных изменений.
Мог ли я думать, что все так обернется?
Ведь я своей жизнью был вполне доволен. Я любил Валю, у нас росла дочь, и через полгода должен был родиться сын. Мы так были уверены, что будет сын, даже имя ему выбрали по обоюдному согласию — Кирилл, в честь Валиного отца, погибшего на фронте.
Но тут неожиданно в Москву явилась Гедда, разыскала меня, и мы договорились с нею встретиться. Хотя именно в этот осенний день я обещал Вале приехать пораньше на дачу, переночевать там и с самого утра перевезти Валю с Тусей в город.
Тогда мы еще снимали у наших знакомых, которые уехали на юг, дачу, большую трехкомнатную с двумя террасами и с мезонином.
Уже начались нудные осенние дожди, рано темнело, и Валя больше не хотела оставаться на даче.
Я решил: встречусь сначала с Геддой, а потом поеду на дачу, во что бы то ни стало поеду, чего бы мне это ни стоило!
И — не поехал.
Как назло, произошло стечение различных обстоятельств, которые все вели лишь к одному — чтобы мне не ехать на дачу.
Гедда пришла точно, как и договорились, в семь часов. Явилась она нарядная, глаза блестят, каштановые волосы уложены в затейливую прическу, губы ярко накрашены.
Я хотел было отправиться с нею куда-нибудь, но начался дождь.
И мы остались. Нам было хорошо вдвоем, и я позабыл о всех своих намерениях и о том, что надо ехать к Вале, перевозить ее и дочку в Москву, что Валя ждет меня. Обо всем позабыл.
Вдруг примерно около одиннадцати вечера — звонок. Я удивился: кто бы это мог быть?
— Хочешь, я открою? — спросила Гедда и добавила не без яда: — Ежели, конечно, не боишься, что меня кто-то увидит…
Она была в Валином халатике, на ногах мои тапки, Валины шлепанцы ей не подошли, у нее нога была размером номера на три больше Валиной.
— Нисколько я не боюсь, но все-таки давай-ка лучше открою сам, это, должно быть, кто-нибудь из соседей, вечно им чего-нибудь нужно…
Но каково же было мое удивление, когда на пороге я увидел Валю.
Она засмеялась, бегло чмокнула меня и, снимая мокрый плащ, тут же пояснила.
— Приехала Дусенька, я оставила на нее Туську, а сама рванула к тебе, думаю, что это с тобой, ты же обещал, ты всегда свое слово…
Тут она оборвала себя и застыла в изумлении. На пороге комнаты стояла Гедда, одетая в ее халат, и молча глядела на Валю.
Валя взглянула на меня.
Я сказал, до сих пор в ушах звучат мои нелепые, смешные слова:
— Понимаешь, Валя, тут все совсем не так, как ты думаешь…
Не отвечая мне, даже не поглядев в мою сторону, Валя прошла мимо меня в другую комнату, плотно закрыла за собой дверь.
Гедда мгновенно испарилась, Валя заперлась у себя и, сколько я ни стучал, сколько ни взывал к ней, она не ответила и не открыла мне.
Рано утром я задремал ненадолго, проснулся от стука двери.
Это ушла Валя. Куда ушла, зачем, я не знал.
Вернулась она на другой день вечером. Я ожидал ее. Мысленно объяснился с нею начистоту. Я старался убедить ее в несерьезности и случайности происшедшего. Я говорил: главное — это семья, для меня нет никого дороже нее и дочки, и что все надо поскорее забыть.
Я договорился до того, что стал убеждать Валю вслух, хотя ее самой еще и в помине не было. И мне казалось, она не может не поверить мне, она, в конечном счете, бесспорно согласится со мной.
Когда она пришла, я стал говорить. Я говорил долго, как мне думалось, доказательно, она, казалось, слушала, но не отвечала мне. Потом я сказал:
— Умоляю, только не волнуйся, не забывай о нашем сыне…
Тогда она сказала:
— Сына не будет…
Поначалу я лишился слов. Потом стал допытываться, что это такое она сказала? Пусть пояснит, сказал я, что это все означает.
И она спокойно пояснила, что все уже позади и нашему сыну, о котором мы мечтали, и в самом деле уже никогда не суждено появиться на свет.
Помню свой нелепый вопрос:
— Как же теперь будет?
Она ответила:
— Никак не будет.
Я стал уговаривать, но она настояла, и мы разошлись, разменяли нашу двухкомнатную квартиру. Она получила однокомнатную, а мне досталась комната в коммуналке. Спустя несколько лет Комитет по делам физкультуры и спорта выхлопотал мне однокомнатную квартиру на Войковской.
Вот и вся история, в которой я долго винил не себя, а Валю.
Иногда я спрашиваю себя, сколько лет было бы теперь нашему сыну? Какой бы он был? На кого похож? И мне кажется, он живет где-то, совсем неподалеку от меня, только я никак не могу добраться до него. Но когда-нибудь он появится, и мы с ним заживем вместе…
— Любит, — с горестной убежденностью повторила Туся. — Я бы на ее месте, конечно, не любила бы тебя, да и за что тебя любить, папа? Скажи сам, разве есть за что?
— Нет, — честно признался я. — Разумеется, не за что.
— И я так считаю, — продолжала Туся, глубоко вздыхая, так, обычно, вздыхают дети, хорошенько наплакавшись. — А вот тоже ничего не могу с собой сделать.
— Почему не можешь? — спросил я.
— Потому что тоже люблю тебя…
Она снова обняла меня, и мы долго стояли так, не говоря больше ни слова, а добрый мудрый Аут смотрел на нас, сидя в машине, смотрел серьезно, сосредоточенно, будто хотел сказать что-то очень важное и нужное для всех нас…