В середине мая, весна была в тот год необычно холодная, шел некто Визарин по берегу Москвы-реки, в Серебряном бору.
Уже стаял снег, и молодая трава мягко зеленела на лугу, неподалеку от пляжа. На Москве-реке появились первые баржи, время от времени проплывали длинные тренировочные байдарки, в них глубоко, подняв колени, сидели гребцы в разноцветных майках, усердно работая веслами.
Чуть поодаль, на холме, стояла старинная церковь, над куполами ее несмолкаемо кричали галки, кругом раскинулись домики, насчитывающие не один десяток лет.
Визарин помнил эти домики, пожалуй, с тех пор, как помнил самого себя, тогда они были новехонькие, только-только выросли вдоль Москвы-реки, сладко пахли свежим тесом, хорошо отструганным деревом, смолой.
Визарин был еще не стар, но и далеко не молод: было ему за пятьдесят.
День кончился, но вечер все медлил спуститься, небо было еще светлым, словно бы таило в себе близкие лучи солнца, теплый ветер пролетал над водой и скрывался снова.
Вокруг было безлюдно, очень тихо. Визарин знал, так будет недолго, каких-нибудь две-три недели, а потом пляж усеют тысячи купальщиков, и на Москве-реке будет стоять непроходящий шум от множества голосов, повсюду растянут пестрые зонты, тенты, в различных концах зазвучат бесчисленные гитары.
Навстречу Визарину бежал длинноногий спортсмен в малиновом свитере. Он вихрем несся на Визарина, обдав его здоровым, крепким запахом пота; Визарин успел разглядеть его толстую, как бы литую шею, жесткий бобрик коротко стриженных волос, спесивое лицо с огневым румянцем на щеках.
«Как же он доволен собой, — подумал Визарин, — как откровенно любуется каждым своим движением, потому, наверно, ему хорошо, сладко живется…»
Он обернулся, проводил взглядом спортсмена, потом снова пошел вдоль берега, а вечер между тем уже наступал медленно, но неотвратимо, темнее становилось небо, затихала река, отражая в спокойных своих водах первые, неясно мерцающие звезды.
Из-за кустарника, ожившего к весне, показались двое, прошли вперед, оба высокие, одинаково одетые в джинсы; они шли в обнимку, иногда он наклонялся к ней, она поворачивала к нему голову, должно быть, они целовались.
«До чего у современной молодежи все просто и обыденно, — сердито подумал Визарин. — На виду у всех, не обращая ни на кого и ни на что внимания, обнимаются, целуются, милуются. Нет, мы такого себе не позволяли…»
Подумал и тут же высмеял себя. Вспомнил: когда-то его сестра Алиса утверждала:
— Как только начинаешь хаять молодежь, знай, что это первый признак старости. Старики всегда сравнивают молодежь с собой и говорят: «В наше время…»
«А я и есть почти старик, — сказал сам себе Визарин. — Как ни вертись, в самом деле, почти…»
Пара, идущая впереди, остановилась. Девушка, подогнув одну ногу, сняла с нее босоножку, наверное, туда попал какой-то камешек.
Случайно повернула голову и вдруг стала усиленно махать рукой. Он вгляделся, узнал свою дочь Инну.
Подошел ближе: Инна, широко улыбаясь, глядела на него, а тот, кто стоял рядом, наклонил голову в знак приветствия.
Это был очкарик из породы положительных, надежных, по всему чувствовалось, когда учился, то был, должно быть, лучший студент своего факультета, получавший повышенную стипендию, уважаемый товарищами, не трепач, не пустомеля, а, напротив, человек солидный, наверное, сперва долго думает, прежде чем что-то сказать, а потом тяжело, как бы через силу роняет слова…
Визарин обычно побаивался такого рода людей, ему казалось, они все, как один, педанты и страшные зануды.
Впрочем, он понимал, что нет правил без исключения, и вообще, возможно, он ошибается, вовсе этот самый очкарик не положительный и ни капельки не зануда.
— Папочка, это ты! — воскликнула Инна с излишне радостным удивлением, словно давно не видела отца, а между тем не более чем часа полтора тому назад сидела рядом с ним за столом и обедала.
— Слава, ты иди, я догоню, — сказала Инна своему спутнику, и тот зашагал вперед, поводя на ходу неширокими плечами.
— Что ж ты не познакомила нас? — спросил Визарин.
Инна улыбнулась:
— Успеется, еще познакомитесь и наглядитесь друг на друга!
— Даже так?
Она кивнула.
— Даже так. — Взяла отца под руку. — Папочка, ты пока ни о чем не спрашивай, просто знай, что мне очень, ужасно, необыкновенно хорошо.
— Буду знать, — сказал Визарин.
Глянул в ее широко распахнутые глаза, походившие на его собственные.
— Я ничего другого не желаю, — сказал Визарин. — Только бы тебе было хорошо.
Инна крепче прижала к себе его руку.
Она удалась характером в него, была импульсивна, доверчива, во всех людях искала лишь хорошее.
В позапрошлом году привела домой юнца, белобрысого, угреватого, узкое, хмурое лицо его казалось раз и навсегда крепко обиженным на всех и на все, ликующе-радостно объявила:
— Папа, мама, знакомьтесь. Это мой муж Вадик.
Они вместе учились в институте, он окончил на год позднее, и даже преподавали в одной школе: Инна литературу и русский язык, Вадик историю.
Постепенно выяснились новые обстоятельства: мифическая подруга, у которой Инна дневала и ночевала, оказалась Вадиком, и Визарин дивился в душе, почему было не сказать всю правду, зачем было придумывать всяческого рода истории, одна другой чуднее: то подруга уехала и просила побыть с собакой, то она больна, некому за ней ухаживать, то она приезжает, надобно ее встретить, то уезжает, и некому, кроме Инны, проводить и собрать ее в дорогу, то еще что-то такое, из ряда вон выходящее.
Визарин, по правде говоря, иной раз подозревал, что дело тут не совсем чисто, но подозрения свои не высказывал, делал вид, что верит дочери, в конце концов, взрослый человек, сама знает, как поступить.
Так говорил его разум, а сердце не желало смириться, для сердца Инна навсегда осталась его маленькой девочкой с болячками на коленях, похожими на изюм, — кажется, в детстве она только и делала, что разбивала свои коленки в кровь, — любившей мороженое и тянучки, девочкой, которую он выхаживал от бесконечных ангин и простуд, и кого купал некогда в ванночке, — до сих пор помнится ему ее нежная, словно лепесток, кожа. Он растирал ее губкой, щедро намыливал, поливал сверху водой. Инна жмурила глаза, смеялась, детские неровные зубы, трогательно тоненькая шея под вымытыми, скрипящими в его руках волосами…
Он был для нее в одно и то же время и папа и мама. Его жена легко отстранилась от всех забот, она была красивая женщина, умела нравиться, любила хорошо одеваться.
О себе она говорила:
— Моя профессия — во всем и всегда быть красивой.
Старательно ухаживала за собой, почти благоговейно относясь к своему телу, к своей коже, долгие часы проводила у зеркала, изучая собственное лицо, каждую черту в отдельности.
— По-моему, твой лучший друг — зеркало, — иронизировал Визарин. — «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи» — не так ли?
Она не спорила с ним.
— Почему бы и нет? Во всяком случае, зеркало не соврет и не предаст.
Визарину казалось, что она неподдельно влюблена в себя, в свое лицо, в руки, в волосы. Когда-то эта исступленная искренняя любовь трогала его, но чем позднее, тем сильнее стала раздражать, и он с трудом сдерживал себя, когда видел жену в привычной позе перед зеркалом.
Уже после сорока, начав неминуемо стареть, она стала сущей мегерой: на всех и на все злилась, даже на родную дочь — за ее молодость и свежесть, никак не могла свыкнуться с мыслью, что столь любимое ею собственное тело расползется, станет уродливым, а прелестное лицо покроется морщинами, складками…
У Визарина с женой давно уже сложились трудные, непростые отношения.
Она была истерична, вспыльчива, обладала неровным характером, зачастую толкавшим ее на самые необдуманные поступки.
Когда-то, когда он познакомился с нею на катке в Центральном парке имени Горького, она была очаровательна — темноглазая, застенчивая, в белом свитере и белом вязаном берете на голове, похожая на снегурочку.
Он безумно влюбился в нее, считал ее чудом из чудес, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, все казалось ему необыкновенным, изумительным.
Однажды летом он привел ее домой, в Серебряный бор, где жил вместе с матерью и с сестрой на маленькой даче, построенной еще покойным отцом, инженером-строителем.
Она смирненько сидела за столом, сияя темными, ласковыми глазами, черешневый румянец то вспыхивал, то угасал на ее щеках; поджав под себя ноги в белых сандалетах и трогательных, полосатых, белых с красным, носочках, чинно пила чай, мало говорила, предпочитала молча улыбаться, показывая чудесные зубы.
— Правда, она прелесть? — спросил он позднее у мамы.
Мама долго, печально глядела на него, должно быть, искала, что бы такое ответить, и не находила. Потом, сделав над собой видимое усилие, сказала:
— Мне думается, она не такая, какой хочет казаться.
— Еще какая не такая! — воскликнула его сестра Алиса, острая на язык, любившая резать правду-матку прямо в лицо, не считаясь ни с кем и ни с чем. — Она очень себе на уме, можете не сомневаться, а все эти улыбочки, глазки и лапки — это так, камуфляж, декорация…
Но он не стал слушать сестру и почти целый вечер потом рассказывал маме, какая Лиля естественная и непосредственная.
И в конце концов мама вроде бы согласилась с ним:
— Конечно, она же еще такая молоденькая, еще тысячу раз может перемениться.
Но мамины глаза оставались грустными, Визарину казалось, где-то в глубине их таится неистребимая боязнь за него, за его судьбу…
А он, привыкнув ничего не скрывать от Лили, прямо так все и выложил ей:
— Что за дура наша Алиса! Ты ей, можешь себе представить, не очень понравилась…
Лиля только улыбнулась в ответ, и он в который раз залюбовался ее обольстительной улыбкой, блестящими зубами, тонко очерченным изящным ртом.
Она спросила:
— А как твоя мама ко мне?
Он не пожалел и мать:
— Так себе…
О, сколько раз Визарин после ругал себя немилосердно за нелепую, необдуманную свою откровенность, за болтливость и за то, что так легко, бездумно предал сестру и маму.
А Лиля сумела в дальнейшем отомстить за все.
Она никогда ничего никому не прощала; в первый же год, когда они поженились и Лиля переехала к нему в Серебряный бор, она, придравшись к какому-то совершенному пустяку, вконец порвала с Алисой и потребовала, чтобы он также порвал с сестрой. Он долго мучился, но все же послушался Лилю.
Алиса навещала маму, а Лиля не выходила из своей комнаты и, сколько мама ни просила помириться, стояла на своем.
Выставив вперед свои маленькие тонкие руки, Лиля как бы отталкивала от себя мамины уговоры:
— Нет, нет, Елена Николаевна, это невозможно, и, кроме того, у меня голова болит…
Тогда мама обращалась к сыну:
— Жора, ну хотя бы ты выйди, посиди со мной и с Алисой…
— Не хочу, мама, не проси, — отвечал Визарин.
— Нехорошо все это, — грустно вздыхала мама. — Как-то не по-семейному…
Она-то понимала все, чувствуя, что сыну нелегко дается решение не видеться с сестрой, но никогда, ни разу не попрекнула его тем, что он слушается жену, поступает так, как жена считает нужным.
Лишь спустя годы Визарин по-настоящему осознал, как тяжело было маме жить вместе с Лилей, все время ощущать на себе ее нервозность, вспышки дурного настроения, к тому же от сына не было решительно никакой поддержки, хотя бы просто молчаливого сочувствия.
Много позднее это все обернулось горестным, непоправимым упреком самому себе у могилы мамы. Он беспомощно проклинал впоследствии свою мягкотелость, уступчивость, искренне поражаясь, как это он мог потакать Лиле во всем, слепо слушаться ее указаний и, самое главное, пожертвовать не только сестрой, но и самым дорогим человеком, кто любил его так, как никто никогда любить не будет, — мамой…
Они прожили вместе более двух лет, он, Лиля и мама. Потом Алиса уехала в командировку, она была ревизором-бухгалтером, постоянно разъезжала по всей стране, и, как раз тогда, когда она уехала в Узбекистан, мама серьезно, видимо надолго, заболела.
Лиля настояла, чтобы Визарин дал Алисе телеграмму, пусть срочно возвращается и берет маму к себе.
— Она дочь, ее обязанность ухаживать за мамой, ее святой долг, — убеждала Лиля, прижимая к груди красивые руки. — Тем более что у Алисы нет и не будет личной жизни, ни мужа, ни детей, ни, полагаю, даже самого захудалого любовника, так что по сравнению с тобой и даже со мной у Алисы уйма времени.
Что касается времени, то и у Лили его было невпроворот. Она нигде не работала, не училась, окончила лишь фармацевтический техникум и больше не пожелала идти куда-либо учиться или работать.
— Успею, — говорила. — Никогда не поздно начать учиться или трудиться, погляжу, как все будет дальше.
Но глядеть было нечего, спустя несколько месяцев после отъезда мамы к Алисе Лиля забеременела, вопрос о дальнейшей учебе или работе отпал сам собой.
Первое время мама чувствовала себя неплохо. Алиса регулярно звонила Визарину, сообщала:
— Пока все нормально…
Он искренне радовался. Кто знает, может быть, и в самом деле случилась ошибка, самая обычная врачебная ошибка, сколько их бывало во врачебной практике? Не только простые доктора, но и самые знаменитые профессора ошибаются на каждом шагу…
Порой, нечасто, Алиса просила по телефону:
— Маме хочется тебя видеть…
— Непременно, — отвечал он. — Я сам так хочу ее видеть…
Лиля никогда не противилась.
— Конечно же, ты должен навестить свою мать…
Он намечал день, когда должен поехать к маме, но именно в этот день на него наваливалось, как нарочно, столько дел: надо было идти в стол заказов, в прачечную, в химчистку, позаботиться о шифере, чтобы перекрыть крышу к зиме, поискать в аптеках необходимые Лиле витамины и лечебные травы.
«Ладно, — решал Визарин. — Как-нибудь в другой раз…»
В другой раз случалось все то же самое. У него хватало времени на все дела, кроме мамы.
И однажды Алиса в сердцах высказала ему все, что о нем думала:
— Не можешь отыскать хотя бы полчаса, чтобы повидать маму…
Он собрался, сказал Лиле, что дальше так невозможно, в конце концов мама серьезно больна и он столько времени не видел ее. Лиля смотрела на него темными, с золотистыми крапинками в глубине зрачков глазами, кивала головой:
— Да, милый, ну конечно же, солнышко, кто же спорит?
Порой она до того бывала ласкова с ним, что он дурел от счастья.
— Я скоро вернусь, Лилечка, — сказал он, торопливо одеваясь в коридоре. — Постараюсь как можно скорее…
И уже открыл было входную дверь, как вдруг Лили застонала:
— Мне плохо, мне очень плохо…
К маме он, разумеется, опять не сумел выбраться. Но все же через два дня, прямо после работы, он отправился не домой, в Серебряный бор, а к маме в Пыжевский переулок.
Дверь ему открыла Алиса. Сказала:
— Хорош гусь! Тебя уж не знаю за чем стоило бы посылать…
Он прошел вслед за нею в комнату, у окна сидела мама в старинном глубоком кресле, обитом выгоревшим темно-зеленым вельветом. Около трех месяцев он не видел мамы, и она вдруг поразила его источенным, изъеденным болезнью лицом, огромными от худобы глазами, внезапно поседевшими волосами, зачесанными по-новому, на косой пробор.
Она по-своему объяснила себе его удивление, сказала:
— Не ожидал, что я уже сижу? Да, как видишь, надоело мне лежать, и я решила встать, уже целую неделю, как доктор разрешил мне сидеть в кресле…
Впрочем, может быть, она поняла все так, как следовало понять, но решила помочь сыну, дать ему возможность прийти в себя, оглядеться, привыкнуть к ее виду, не говорить первые попавшиеся слова о том, что он был очень занят, что она, мама, превосходно выглядит, держится молодцом и скоро будет окончательно здорова.
Она была умная, прекрасно понимала все то, что происходило с нею, и терпеть не могла никаких утешений.
Потом они сидели за столом, пили чай, Алиса придвинула мамино кресло к столу, над столом низко спускалась старинная люстра, памятная с детства: медный шар, утыканный малиновыми, синими, зелеными ядрами толстого русского стекла.
Мамины любимые чашки стояли на столе, синие с белой черточкой по краям, такие же чашки были и у Визарина в Серебряном бору, мама поровну поделила кузнецовский сервиз между сыном и дочерью.
Чай был очень горячий, мама любила, чтобы чай обжигал, и Алиса заваривала его по одному ей известному рецепту, в вазочке темнело самое, по мнению Визарина, вкусное варенье — черносмородиновое; кроме того, Алиса подала домашние крендельки, испеченные ею утром, все было так, как когда-то, когда они жили втроем и никакой Лили не было и в помине.
Вспоминали общих знакомых, соседей, старинных друзей, с которыми долгие годы не приходилось встречаться.
Алиса вдруг заговорила о Кире Мусиновой, недавно видела ее в метро. Это была первая любовь Визарина, и даже теперь, любя Лилю, он все-таки не мог позабыть Киру и, случалось, нередко вспоминал ее.
— Как она? — спросил он, спросил как можно более небрежно, однако маму и сестру трудно было обмануть, обе переглянулись, мама низко наклонила голову, чтобы спрятать улыбку.
— Все такая же, даже еще лучше стала, — ответила Алиса.
Когда-то она не признавала Киру, она вообще недолюбливала девушек, которыми увлекался брат, может быть, это была своего рода ревность. Алиса была старшая, сознавала полную свою непривлекательность, и лишь спустя годы ему довелось понять, что он был для нее всем смыслом ее одинокой жизни, светом в окне, единственной отрадой.
Стоило ему влюбиться в кого-нибудь, как Алиса тут же начинала усиленно хвалить «ее».
— До чего же хороша, — говорила. — Просто совершенство какое-то во всех отношениях…
Визарин ждал одного коротенького слова, и оно в конце концов возникало.
— Но, — продолжала Алиса (надо отдать должное, она была необыкновенно наблюдательна и, подметив что-то, что не очень красило предмет влюбленности брата, выкладывала все, как есть), — но если бы она еще одевалась со вкусом…
— Но если бы у нее были ноги подлиннее…
— Но если бы нос покороче, а то не нос, а настоящий паяльник…
И так получалось, что Визарин, глядя на девушку, которая ему нравилась, почему-то вспоминал слова сестры и видел то, чего вовсе не замечал раньше, — безвкусный наряд, короткие ноги, длинный нос…
Когда-то Алиса сумела хорошенько охаять Киру:
— Прелестная толстушка, но если бы в глазах было больше ума, а то они, прости меня, конечно, какие-то флегматичные, бездумные, как у коровы…
Потом появилась Лиля, оказалось, что увлечение Кирой несерьезно, тогда Алиса прониклась вдруг симпатией к Кире и изо всех сил расхваливала ее:
— Поразительно хорошо выглядит, похудела, стройная такая, а глаза словно горное озеро…
— Она замужем? — все так же небрежно спросил Визарин.
— Нет, по-моему, до сих пор любит…
— Кого? — спросил он, хотя и предвидел ответ.
— Кого же как не тебя…
Ему было и отрадно, и как-то не по себе слушать Алису. У него была жена, любимая, красивая, любящая его больше жизни (во всяком случае, ему так казалось), а он почему-то думает сейчас о другой, решительно чужой, далекой…
И он ругал себя мысленно последними словами и клялся еще лучше, нежнее, любовнее относиться к Лиле, никогда, ни на минуту ни за что не пытаться думать о ком-либо другом, постороннем…
— Жора, ты помнишь скорняка Мазо? — спросила мама.
Алиса так и покатилась от смеха. Визарин тоже засмеялся. Мама, улыбаясь, попеременно глядела на них обоих, на сына и дочь.
— Я его помню, дети мои, как живого…
Алиса снова расхохоталась.
Николай Григорьевич Мазо, лучший меховщик Москвы, как он называл сам себя, когда-то проживавший по соседству, в Серебряном бору, зиму и лето ходил в пальто с воротником и манжетами, сделанными из обрезков различного меха: тут были кусочки каракуля, каракульчи, опоссума, суслика, нутрии, рыжей лисы и даже горностая с темными хвостиками.
— Это была ходячая реклама его профессии, — сказала Алиса, отсмеявшись.
— Забавный был старик, — сказала мама и вдруг изумленно пожала худенькими плечами. — Какой он старик? Ему пятидесяти не было, я уже старше его, уже совсем старуха стала…
— Ты, мамочка, никогда старухой не будешь, — сказал Визарин, с острой жалостью глядя на мамино желтоватое, исхудавшее лицо.
— И потом, ты у нас красавица, — сказала Алиса. — Помнишь, когда мы ездили в Углич, капитан парохода все время говорил: «Что вы за красавица, миледи! С ума сойти можно!»
— Да ну тебя! — мама внезапно смутилась, восковые впалые ее щеки порозовели, она вдруг стала в одно и то же время походить и на девочку и на старушку. — Выдумала чего-то, а чего, и сама не знаешь!
— Нет, знаю, — упрямо заявила Алиса. — Капитан просто помирал по тебе!
— И я тоже помню, — сказал Визарин, который решительно ничего не помнил.
— Что ты помнишь, Жора? — спросила мама.
— Что в тебя влюбился сам капитан.
— Чудак ты, сын, ну хорошо, ну пусть даже так, а ты вспомни, сколько мне тогда лет-то было?
— Сколько бы ни было, — ответил Визарин. — А ты у нас была самая обыкновенная, рядовая красавица!
Мама оперлась подбородком о кулачок, сказала задумчиво:
— А мне, знаете, ребятки, часто Углич снится. Будто идем мы все вместе вдоль берега Волги, и Волга блестит под солнцем…
Визарину почудилось, что мамины глаза налились слезами.
— Глянуть бы еще разок на Волгу, какая она сейчас…
— А мы, мама, летом поедем с тобой в Углич, — сказала Алиса.
— Летом? — переспросила мама. Замолчала, опустив голову.
Сын и дочь тоже молчали, боясь повстречаться друг с другом глазами.
Потом Алиса начала:
— Мама, помнишь, как я фотографировала в Угличе церкви и соборы?
— Помню, конечно, и еще помню, как Жора срисовывал колокол, у которого по приказу Бориса Годунова вырвали язык и отсекли ухо.
— Я тогда наснимала целую кучу всякой всячины, — сказала Алиса. — А где теперь эти фотографии, сам черт не отыщет.
— Наверно, там же, где и мои рисунки, — сказал Визарин.
— Нет, Жора, твои рисунки у меня спрятаны, — сказала мама, обернулась к Алисе: — Посмотри в кофре, или в клетчатом польском чемодане.
Алиса вышла из комнаты и вскоре вернулась, принеся с собой клетчатый ветхий чемодан.
Положив его на стул, раскрыла, и Визарин увидел все свои рисунки, уже пожелтевшие от времени.
Мама сказала:
— У меня и тетради школьные хранятся и твои и Алисины, за все годы…
— Где? — спросил Визарин.
— В папином портфеле.
— Не пойму, зачем тебе, мама, весь этот хлам? — спросил Визарин, но тут же, встретив мамин взгляд, исполненный ненавязчивого укора, застыдился своих слов.
— Для меня это не хлам, — сказала мама.
— Он пошутил, — заметила Алиса. — Он же у нас известный шутник.
— Ладно, не дуйся, Жора…
Мама провела ладонью по руке Визарина:
— Помнишь, у тебя была переэкзаменовка по географии в седьмом классе?
Визарин кивнул:
— Конечно помню. Тогда такое неслыханно жаркое лето было…
— Верно. И ты каждое утро, до завтрака, садился заниматься наверху на маленьком балконе.
— А я сидела на террасе, смотрела на часы, — сказала Алиса. — Как только проходило полтора часа, ровно полтора часа, я кричала Жорке: «Сарынь на кичку!»
— Сарынь на кичку, — повторила мама. — До сих пор у меня в ушах звенит от твоих воплей…
— Это я от радости, — пояснила Алиса. — Я за Жорку радовалась, наконец-то освободился…
— До следующего дня, — добавил Визарин.
— А помнишь, как вы собирали землянику и я варила варенье? — спросила мама.
И Визарин мгновенно вспомнил поляну в лесу, всю усыпанную земляникой, они тогда с Алисой быстро набрали два бидона ягод для варенья, отнесли маме и снова вернулись в лес, навалились на землянику.
Кажется, он и сейчас ощутил прелестный хруст на зубах ягод, бело-розовых, чуть кисленьких и перезрелых, кроваво-красных с легким коричневым налетом.
— Ночью закроешь глаза, а в темноте ягоды, красные, розовые, пурпурные, алые, все сплошь одна земляника…
— Я сварила тогда очень много варенья, — сказала мама.
— А Жорка не давал проверить, готово ли, — сказала Алиса.
— Как это не давал? — удивился Визарин.
— А вот так. Мама возьмет варенья в ложечку, поставит на окно остудить, чтобы увидеть, загустело ли или следует еще поварить, а ты каждый раз подбежишь и — всю ложку в рот.
— Не помню, — сказал Визарин. — Неужто так было?
— Было, — ответила мама. — Я уж не знала, что делать, никак не могу понять, готово ли варенье, ведь переварить тоже страшно, только гляну, а ложка уже со всех сторон облизанная.
— Тогда я взяла и насыпала соли в варенье, — сказала Алиса. — Целую щепотку тряхнула в ложку, ты подошел, схватил ложку, прямиком в рот — и как заорешь!
Засмеялась, но вдруг оборвала смех.
— Мама, что с тобой?
— Ничего, — сказала мама. — Все в порядке.
Глубоко вздохнула, как бы боясь, что не хватит воздуха. Лицо ее резко побледнело, на лбу появились капли пота.
— В постель, — скомандовала Алиса. — Немедленно в постель!
Побежала на кухню, прокипятила шприц, быстро вколола маме камфору со строфантином.
Визарин стоял рядом, смотрел на мамину тоненькую, всю исколотую руку.
— Не больно? Скажи, мама, не больно?
— Нет, Жора, мне уже хорошо.
— Поспи, — сказала Алиса. — Слышишь?
— Не хочется, — сказала мама.
— А ты через не хочу, — настаивала Алиса. — Попробуй, закрой глаза, постарайся уснуть, сном все проходит…
Визарин подивился, как нежно звучит грубоватый Алисин голос, и лицо ее, обычно немного насупленное, похожее, как он считал, на лицо индийского воина, с высокими скулами, постоянно загорелое, узкие глаза смотрят придирчиво, исподлобья, — смягчилось, стало добрым.
«В конце концов, мама — это все, что у нее есть, — подумал Визарин. — У меня Лиля, а у нее никого, кроме мамы».
Вспомнив о Лиле, он незаметно глянул на часы. Время было уже позднее — половина десятого. Лиля, должно быть, места себе не находит, беспокоится о нем, и, как назло, телефон уже четыре дня не работает…
— Как ты, мама? — он наклонился к маме. — Тебе правда лучше?
— Мне хорошо, — ответила мама. — А ты, Жора, поезжай домой, Лиля, наверное, волнуется…
— Лиля волнуется потому, что он ей кушать должен привезти, — вставила Алиса.
Острые глаза ее сразу же приметили сетку, которую он предусмотрительно оставил в коридоре, с батоном, бутылкой молока и еще какими-то свертками и пакетами.
— Ладно, — сказал Визарин. — Я пошел.
— Привет Лиле, — сказала мама.
В коридоре Алиса близко подошла к нему, шепнула а самое ухо:
— Плохо, Жора.
— Что плохо? — испугался он. — О чем ты?
— С мамой плохо. Хуже не бывает.
Глаза Алисы наполнились слезами, она закинула голову назад.
— Это чтобы глаза не были красными, — пояснила. — А то мама все поймет, вернусь в комнату с красными глазами, а она сразу увидит…
— Постой, — так же тихо сказал он. — Почему плохо? Вроде ей уже лучше, она уже сидит…
Алиса невесело усмехнулась:
— Какое лучше? Неужто ты ничего не понимаешь?
Из комнаты донесся мамин голос:
— Алиса, можно тебя на минутку?
— Конечно, — бодро отозвалась Алиса. — Хоть на две!
Однако пошла не сразу, еще постояла, откинув голову.
Визарин пошел вслед за ней.
— Ты еще не уехал? — удивилась мама.
— Еще нет, как видишь.
— Что-то мне холодно, может, грелку сделать?
— Сей момент, — весело сказала Алиса. — И грелку получишь, и чай, самый горячий, самый крепкий…
Визарин наклонился, поцеловал маму в теплый пробор, разделявший ее почти уже сплошь седые волосы.
— Ты стал походить на папу, — сказала мама.
— Чем дальше, тем все больше, — добавила Алиса. — Вот так вот, сбоку, ну прямо вылитый папа!
— Я папу уже не помню, — признался Визарин.
— Немудрено, — согласилась мама. — Сколько тебе тогда лет было? Года два, не больше…
— Если сын на мать, а дочь на отца, тогда они счастливые, — сказал Визарин. — Помнишь, у нас была нянька Фрося, она всегда так говорила…
— Ты походишь на папу, но я надеюсь, что ты счастливый, — сказала мама. — Правда, счастливый?
— Конечно, — ответил Визарин. — Очень счастливый…
— Приходи, везунчик, — сказала Алиса. — Не забывай…
— На днях приду, — ответил Визарин.
На улице ему удалось схватить такси, и он добрался до Серебряного бора уже в двенадцатом часу.
Лиля не спала. Еще издали он увидел ее — стоит на террасе, на плечи накинута его старая лыжная куртка.
Он приблизился, Лиля повернула голову, зарыдала в голос, потом оттолкнула его от себя обеими руками, продолжая плакать все горше, все пронзительней.
Ему бы сказать, что он задержался на работе, или был у начальника, или поехал на какую-то базу доставать ей английские туфли, костюм «джерси», зимние сапожки на меху или еще что-то, но сработал рефлекс природной правдивости.
Черт его дернул признаться, что был у Алисы, навещал маму.
Лиля, не дослушав, упала на пол, он пытался поднять ее, а она не желала подняться и, лежа на полу, билась головой, стучала ногами, крича так, что, должно быть, было слышно на соседних дачах.
— Эгоист, — кричала Лиля. — Себялюбец, вы все, Визарины, себялюбцы, забываете обо всех, только себя помните!
— Лиля, не надо так, — умолял Визарин. — Ну, прошу тебя, встань! Тебе вредно так кричать…
Но она продолжала биться головой об пол и кричать, и он подумал, что, наверное, в детстве это был маленький деспот, который бросался на пол, если что-то было не по нем.
Но он так любил Лилю, что эта мысль, вместо того чтобы раздражать, растрогала его, и он продолжал еще нежнее, еще ласковее уговаривать Лилю успокоиться, подняться с пола…
Лишь под утро, уже около шести часов, они помирились, помирились как будто бы прочно, с поцелуями, страстными объятиями. Все их ссоры большей частью заканчивались подобным примирением, оба они как бы торопились закрепить мир самым что ни на есть практичным, давным-давно испытанным способом.
Прошло какое-то время, Лиля переехала в Москву, к своим родителям, она была уже, как выражался ее отец Теодор Семенович, на полных сносях. Визарину там негде было ночевать. Лилины родители жили в одной комнате, в коммунальной квартире, но Лиля требовала, чтобы он все вечера проводил с нею, и он так и делал, до позднего вечера находился с нею, а ночевать уезжал в Серебряный бор.
Как-то в воскресенье, прежде чем ехать к Лиле, он зашел навестить маму. Алисы не было дома, мама лежала в постели, она теперь все время лежала, читала книгу. Толстенький голубой томик казался особенно массивным в ее исхудалых ладонях.
Мама обрадовалась сыну, приподнялась на подушке.
— Что у вас слышно?
— Все хорошо, — ответил он. — Что читаешь?
— Толстого, — сказала она, — Льва Николаевича, до чего все правда, Жора, каждое слово — одна правда, ничего, кроме правды!
Мама снова откинулась на подушку, закрыла глаза.
— Что, устала?
— Немного. Как Лиля?
— Нормально.
Она улыбнулась.
— Выходит, я скоро буду бабушкой?
— Должно быть, очень скоро.
И вдруг мама, никогда не говорившая о смерти, избегавшая всякие, как она выражалась, «смертяшкины темы», сказала, словно бы про себя, словно бы не думая о том, что ее слышит сын:
— Хорошо бы успеть…
— Что успеть? — спросил Визарин, сердце его мгновенно упало. — О чем ты, мама?
— Хочу успеть увидеть, кто будет, внук или внучка?
— Зачем ты так говоришь? Как так можно! — воскликнул Визарин, со стыдом ощущая всю деланность своих слов, стараясь глядеть маме не в глаза, а куда-то повыше — на ее лоб, что ли. — Ты же поправишься, ты же сама знаешь, что поправишься, скоро начнешь ходить, и мы с тобой отправимся гулять вместе в Нескучный сад…
Мама медленно покачала головой. Одна тонкая седая прядка упала ей на глаза, она подняла руку, заправила прядку за ухо.
— Не надо, Жора, — сказала мягко. — Ты же понимаешь, это все неправда.
— Что неправда? — спросил он, с болью вслушиваясь в негромкий мамин голос. — О чем ты, мама?
Она не ответила ему, потом начала:
— Я Алису отсылаю гулять. Она не хочет, а я ее гоню на улицу в любую погоду.
— Почему?
— Она ко мне чересчур привязана, я хочу, чтобы она постепенно отвыкала от меня, ведь когда все это произойдет, ей будет все же не так трудно…
— Глупости! — отрезал Визарин, но она с упреком глянула на него ставшими от худобы огромными глазами, и он не нашелся, что говорить дальше.
Вскоре пришла Алиса, как всегда в последнее время веселая, и мама тоже повеселела, обе они наперебой острили и смеялись, а ему хотелось зареветь в голос так, как некогда в детстве…
Потом он ушел, мама сама торопила его:
— Иди, Жора. Лиля тебя ждет, наверное…
И весь день, сидя возле Лили на тещином диване, покрытом нарядным паласом, он был задумчив, рассеян, все думал — о маме, о сказанных мамой словах, о том, что же с мамой будет…
Лиля приставала к нему:
— Почему ты такой грустный? Расскажи мне, почему?
После догадалась. Спросила, ласково щуря слегка припухшие от беременности глаза:
— Ты обо мне волнуешься, милый, да? Места себе не находишь, все думаешь, как со мной будет?
— Да, конечно, но мне ужасно жаль маму.
— Кого? — переспросила Лиля.
— Маму, — ответил он. — Я у нее раньше был.
— Когда?
— Утром, до того, как к тебе ехать, и она сказала, что хотела бы дождаться, узнать, кто будет, — внук или внучка. Можешь себе представить, она ведь все, все понимает, и это так страшно, Лиля, это непереносимо страшно…
Лилины глаза стали внезапно прозрачными, похожими на виноградины. Две продолговатые виноградины с золотистыми точками в глубине.
— А я думала, — сказала Лиля, — я думала, ты тревожишься за меня…
— Я очень тревожусь за тебя…
— Мама! — закричала Лиля. — Ты слышишь? Я его жду, беспокоюсь за него, думаю, как-то он там, в своем Серебряном бору, а он себе по гостям разгуливает…
— Лиля, опомнись! — сказал Визарин. — Какие гости!
— Мама, иди сюда скорей! Ты только погляди на предателя!
Вбежала теща, рыхлая, молодящаяся блондинка, с неважной, сильно запудренной кожей и «халой» на голове. Схватила Лилю, прижала к себе.
— Лилечка, детка моя родная, побереги себя! Тебе вредно волноваться…
— Предатель! — кричала Лиля. — Убирайся от меня немедленно, сию же минуту!
Визарин вышел в коридор, закурил.
«Сумасшедшая, — подумал он с неожиданной злостью. — Что я такого сделал? Чем ее предал?»
Подумал и сам испугался. Это он так о Лиле, о своей любимой, самой прекрасной женщине в целом мире!
Погасил сигарету, вернулся в комнату. Лиля лежала иа диване, очень бледная, глаза закрыты. Теща ринулась мимо него в коридор.
— Скорее. — крикнула на ходу. — Вызывайте «скорую», у Лили началось…
Ночью Лиля родила дочку. Визарин ночевал у Лилиных родителей, каждый час они звонили в роддом, наконец утром узнали: все хорошо, отличная девочка, почти три с половиной килограмма.
И — бывает же так! — примерно через час позвонила Алиса, сказала:
— Только что умерла мама.
Голос у Алисы был спокойный, будничный, словно сообщала что-то самое обычное. Визарин переспросил:
— Что? Что такое?
— Мама умерла, — повторила Алиса.
И Визарин подумал:
«Так и не дождалась, не успела узнать, кто у нее — внук или внучка».
Утром он поехал в роддом, передал Лиле цветы, апельсиновый сок, пирожные, которые у него, кстати, не приняли, и торопливо, бестолково написанную записку.
О том, что умерла мама, он не написал ничего. Теща не советовала.
— Лилечка расстроится, — говорила. — А ее надо теперь оберегать от всяких волнений…
Визарин подумал, что вряд ли Лиля так уж расстроится из-за смерти его мамы, однако решил промолчать.
Возле роддома находилась будка телефона-автомата. Визарин позвонил Алисе, она сказала:
— У меня множество дел, надо в поликлинику за свидетельством, и в загс, и в похоронное бюро, и заказать автобус…
— Я помогу, — сказал он — Говори, что надо…
— Может быть, сюда заедешь? — спросила Алиса.
— Давай встретимся около дома, — сказал он, и она не стала настаивать, поняла, что ему тяжело входить в опустевшую без мамы комнату.
Через два дня маму похоронили на Ваганьковском кладбище.
На похоронах было немного народу: соседи по дому, мамина подруга, когда-то вместе учились в гимназии, Теодор Семенович — отец Лили.
Еще была некая девица, называвшая себя Алисиной приятельницей, Визарин ее отродясь не видел, приятельница была еще более некрасивой, чем Алиса, но, должно быть, неплохой по натуре человек, старалась все время помочь Алисе, чем могла. Впрочем, Алиса не очень-то нуждалась в помощи, она была собранна, деловита, хорошо, спокойно держалась.
Визарин плакал вовсю, а она и слезинки не пролила. Когда он, наплакавшись, все никак не мог заставить себя отойти от маминой могилы, она обняла его и мягко, но настойчиво увела с собой. Он не противился, старался держаться возле нее; в этот день, может быть, самый черный в его жизни, он с какой-то особой силой осознал: единственный по-настоящему близкий ему человек — это она, его сестра Алиса.
Все остальные были чужие, начиная с его тестя, который со скучающим лицом оглядывал соседние могилы, иногда останавливался возле какого-нибудь особенно примечательного памятника и читал надписи.
Даже мамина подруга, седенькая, хрупкая, походившая на гипсовую пастушку, горько плакавшая все время, разве она убивалась только лишь по своей подруге? Она плакала не только потому, что жалела подругу юности, а прежде всего думала о себе, оплакивала свою старость и уже неминуемо близкую смерть…
Должно быть, все те, кто провожал маму, мысленно были уже далеки от нее, кто-то поглядывал на часы, кто-то провожал взглядом пролетевшую мимо птицу, кто-то тихо переговаривался с соседом. У всех были свои заботы, кому-то надо было торопиться на работу, кто-то собирался в магазин, в школу, в прачечную или в кино…
В прошлые годы, когда Визарину приходилось бывать на чужих похоронах, он тоже, случалось, сохраняя прилично скорбное выражение лица, думал о своем и спешил поскорее выбраться с кладбища, очутиться в живой суете города…
— Я решила поминок не устраивать, — сказала Алиса. — Ненавижу этот обычай…
— Нет, почему же? — спросил стоявший рядом Теодор Семенович. — Совсем неплохой обряд, очень древний, а древние не дураки были, соображали, что к чему.
Алиса, сощурив глаза, поглядела на него, должно быть, ей до смерти хотелось сказать ему что-либо резкое, колкое, но она сдержала себя. Сказала сухо:
— А мне не нравится этот обычай, и, надеюсь, брат согласен со мной…
— Да, да, — торопливо сказал Визарин. — Не надо ничего, ни к чему.
Представил себе, как все сидят за столом, над которым горит их семейная люстра, и, проголодавшись изрядно, начинают жевать, сперва вздыхая, грустно, как бы нехотя подцепляя вилкой грибок или огурчик, а потом все более оживляясь, и, уже позабыв о поводе, который собрал всех вместе за столом, весело беседуют, смеются, кто-то даже анекдотик пытается рассказать…
— Нет, — повторил Визарин. — Никаких поминок!
— Поедем ко мне? — спросила Алиса. — Посидим вместе?
— К тебе? — переспросил он. Мысленно увидел комнату Алисы, в которой последний год жила мама, кресло, кровать, книги, которые она держала в руках. — Не могу, — сказал. — Не проси…
Он думал, Алиса будет презирать его за малодушие, но она ничего не сказала. И тогда он попросил:
— Давай поедем ко мне…
— В Серебряный бор?
— Да, куда же еще?
Они доехали до Серебряного бора на троллейбусе, благо от Ваганькова ехать туда было недалеко.
Сидели в троллейбусе друг около друга, молчали. Визарин изредка поглядывал на Алису, она смотрела в окно, но, наверное, не видела ни встречных машин, ни трамваев, ни людей…
«Вот ведь как бывает, — думал Визарин. — Мы с Алисой оба взрослые, можно сказать, очень взрослые, просто уже немолодые, я, к примеру, даже отец семейства уже, а пока была мама, мы были молодые. Да, мы были дети, потому что мама хранила наше детство, и наши радости, и наши ошибки, и еще все, все можно было исправить, и все могло быть хорошо, так, как и должно быть, потому что жила мама, уже старенькая, больная, но самая сильная, сильнее нас, и мы были за ней как за каменной стеной, мы были защищены мамой, как никем никогда»…
Он поглядывал на Алису, и ему казалось, она тоже думает о маме…
Уже был октябрь на исходе, рано темнело, накрапывал дождь.
Визарин открыл калитку, в глубине сада виднелась дача, темные окна, темная, пустая терраса…
— Постой, — сказала Алиса. — Давай пройдемся по саду…
Ему хотелось поскорее в дом, хотелось затопить печку, сесть возле печки, молчать и глядеть на огонь, но он послушался Алису, стал вместе с нею ходить по саду.
Должно быть, днем здесь прошел дождь, мокрые ветви деревьев, как бы нахохлившись, тяжело клонились к земле, пожухлая трава на дорожках была влажной и тусклой.
— А в Москве только чуть-чуть покапало, — сказал Визарин.
— Так часто бывает, — отозвалась Алиса.
Они ходили по саду, держась за руки. И он знал, они снова думают об одном и том же — о маме.
Вот тут она окапывала грядки с клубникой, тут поливала клумбу с анютиными глазками, каждый год она высаживала все новые анютины глазки, тут сажала огурцы и в разгаре лета, бывало, с гордостью вываливала из миски на стол зеленые пупырчатые, в земле, огурчики.
Под водосточной трубой стояла бочка, мама собирала дождевую воду, мыла ею волосы, утверждая, что нет ничего лучше дождевой воды для волос.
На окошке в летней кухне виделись бутылки с наливками, вишневыми, малиновыми, крыжовенными, горлышки бутылок были обвязаны пожелтевшей от солнца и времени марлей. Мама любила варенье, соки, наливки, на банках с вареньем клала сверху бумажки, на которых писала своим крупным четким почерком: «Малиновое варенье 1948 года», «Вишневое варенье 1951 года»…
— А я люблю больше всего черную смородину, — сказал Визарин, отвечая каким-то своим мыслям.
— Знаю, — сказала Алиса. — И еще крыжовенное, верно?
— Верно, но черную смородину больше…
Послышался лай, потом из-за деревьев выскочила Найда, любимая мамина собака, неведомой породы, Алиса считала, что это типичная дворняга, а мама утверждала — это помесь овчарки с лапкой.
Найда была уже старая, шерсть на ней свалялась, глаза были мутные, по целым дням она спала возле своей конуры в дальнем углу сада; когда мама уехала в город, к Алисе, Найда как бы разом одряхлела, стала вялой, безразличной, словно бы постоянно сонной.
Она подбежала к Визарину и к Алисе с громким лаем, подпрыгивая совершенно так, как, бывало, подпрыгивала в дни молодости.
Сначала положила лапы на Алисины плечи, потом переметнулась к Визарину, глаза ее сверкали, добрая разинутая пасть будто бы улыбалась и обдавала жаром.
Но внезапно Найда заскулила, стала быстро бегать вокруг, как бы ища кого-то. Подбегала к Визарину и Алисе и снова отбегала, начиная кружить, то и дело останавливаясь, поднимая морду кверху, тихонько подвывая, будто звала кого-то…
Потом низко пригнулась к самой земле, поползла, прикрыв лапами глаза, и застыла на одном месте.
— А она все поняла, — прошептала Алиса.
Зимой в Серебряный бор перебралась Лиля с дочкой и со своими родителями.
Ее отец, Теодор Семенович, сказал:
— Мы по самое горло сыты коммунальным сосуществованием.
— Да, — подхватила теща. — Так хорошо пожить совершенно отдельно от всяких соседей, своей семьей…
Тесть с тещей заняли мамину комнату, в которой стояла печка со старинными голубыми изразцами. Много лет назад отец специально где-то выискивал эти голубые изразцы, мама говорила, что им никак не меньше двухсот лет.
Когда мама уехала к Алисе, в комнате никто не жил и на даче все сохранилось так, как было при маме, но Теодор Семенович, человек хозяйственный, неуемной энергии, ретиво взялся за благоустройство и ремонт, в конце концов к весне были сломаны все печи, установлен водяной котел, и теперь тепло шло по трубам во все комнаты.
Лиля радовалась:
— Как хорошо! Ни грязи, ни копоти…
Но Визарину не хватало старых уютных печек, которые так приятно было топить сухими дровами и после сидеть, глядеть на огонь…
Комната мамы так же неузнаваемо изменилась, старая мебель была выкинута в сарай, вместо нее появился современный трельяж, новомодная софа, неудобные кресла на тонких ножках.
— Все-таки, прости меня, это все как-то бестактно, — сказал однажды Визарин Лиле. — Я, ты же знаешь, ни во что не вмешиваюсь, но мамину комнату все-таки можно было оставить такой, какой была…
Лиля непритворно удивилась:
— Горик, ты с ума сошел (в отличие от мамы и Алисы, она звала его не Жорой, а Гориком), вместо того чтобы поблагодарить папу за его труд, за все его хлопоты, ты предъявляешь какие-то несуразные претензии…
— Да нет, ты не обижайся, — мгновенно сдался Визарин. — Просто я хотел тебе сказать, что мне как-то больно видеть, что мамина комната уже совсем не та…
— И прекрасно, — прервала его Лиля. — Поверь, тебе куда больнее было бы видеть, что комната выглядит все так же, а Елены Николаевны нет…
— В общем-то, ты права, — сказал Визарин.
— Еще бы! И папа тоже прав, я абсолютно объективна, папа только об одном думает, как бы нам с тобой сделать все лучше, удобнее.
Вернее было бы сказать, что Теодор Семенович предпочитал делать только то, что считал для себя наиболее выгодным и удобным.
И он и его жена были из породы людей цепких, умевших жить, научившихся выбирать в жизни наиболее приемлемые для них дороги.
Они прочно, по-хозяйски разместились на даче, повсюду оставляя следы своего крепкого, устойчивого бытия: в саду между двумя березами висел гамак, теща любила покачаться в нем после обеда, на террасе стоял самовар, тесть признавал чай только из самовара, на кухне уже не было маминых кастрюль и сковородок, на новых, специально купленных полках разместились нарядные кастрюли различных цветов и всевозможные, большие и маленькие, сковородки, в углу висел на особой доске целый набор чапельников, разливательных ложек, ножей для резания мяса.
Казалось, Лилины родители живут здесь с давних пор. И когда Визарин изредка заходил в их комнату, он каждый раз с горечью убеждался, что никто — ни Алиса, ни сама мама, будь она жива, — не сумел бы узнать ее комнату, в которой теперь стены были обиты ситцем, на синем фоне мелкие розочки, софа была покрыта точно таким же покрывалом и на окне висели такие же портьеры.
— Бонбоньерка, — говорила Лиля. — У папы такой вкус! Даже еще лучше, чем у мамы…
«Интересно, что бы сказала Алиса, если бы увидела эту бонбоньерку?» — думал Визарин.
Он старался пореже вспоминать Алису, потому что было мучительно думать о том, что они месяцами не видятся, ничего не знают друг о друге. Но волей-неволей думал о ней, представляя себе, как, должно быть, одиноко и грустно ей живется.
Мать она потеряла, брата, в сущности, тоже потеряла, осталась совсем одна, без родных, почти без друзей, а впереди пустая, одинокая старость, которая все ближе с каждым днем, вот ей уже тридцать девять, не за горами — сорок, потом сорок пять, пятьдесят…
Он собирался позвонить Алисе, но в то же время было боязно услышать ее голос, что-то она скажет и что скажет он ей? Что может сказать?
И он все откладывал свой звонок Алисе со дня на день, потом как-то позвонил, никто не снял трубку, позвонил еще и еще раз, по-прежнему никакого ответа, тогда он позвонил ей на работу, узнал, что она в длительной командировке, на Урале, вернется месяца через два, не раньше.
Одна лишь дочка радовала его, только с ней забывались горькие мысли.
Она постепенно росла, хорошела, сначала походила на Лилю, потом стала все больше походить на него.
Когда она родилась, Визарин хотел назвать ее Еленой, в честь мамы. Ведь мама, может статься, умерла в тот самый час, когда родилась девочка, однако Лиля заупрямилась, наотрез отказалась назвать дочку Еленой.
— Почему? — спрашивал Визарин. — Разве Лена плохое имя? Ты только вслушайся — Леночка, Ленуся, Аленушка, сколько вариантов…
— Нет, — сказала Лиля. — Я еще раньше решила, если будет дочка, то Машка, и никакого другого имени. Хочу Машку!
В конце концов он понял, Лилю не переубедить, и отстал от нее. А Лиля, уже когда надо было идти в загс зарегистрировать девочку, неожиданно сказала:
— Она будет Инной.
— Почему Инной? — спросил он. — Ты же хотела Машу.
— А теперь будет Инной, — решила Лиля.
И девочку записали Инной, и он, привыкнув называть ее Машей, стал привыкать к другому имени.
Инне не исполнилось еще года, когда Визарин ушел с работы, поругавшись с начальником.
Начались долгие, утомительные, подчас бесплодные поиски новой работы. Одна работа устраивала во всех отношениях, но находилась чересчур далеко, пришлось бы тратить на дорогу не менее трех часов в день, другая была неинтересна, бесперспективна, третья оказалась на поверку шарашкиной конторой, ее могли прикрыть каждую минуту, на четвертой работе, которую предлагали Визарину, зарплата была чуть ли не в половину меньше, чем на прошлой.
Он уезжал утром в Москву и вечером возвращался к себе в Серебряный бор, устав от бесконечных разговоров, собеседований, советов, хождений из одного учреждения в другое.
Кроме того, начались затруднения с деньгами, те небольшие сбережения, которые оставила ему мама, неумолимо таяли, а у него самого не было решительно никаких сбережений, и порой, сидя за столом, он слушал, как теща и тесть перебрасываются словами, смысл которых одинаков:
— До того все дорого… Никаких денег не хватит на приличную, не роскошную, а просто приличную жизнь… Расходы растут с каждым днем, а доходов никаких…
Они покупали на свои деньги фрукты и соки для Инны, и каждый раз теща говорила, выдавливая апельсин особой соковыжималкой:
— Это все для Инночки, нам ничего не нужно, но Инночка должна иметь все, чего бы нам ни стоило!
Визарину кусок не лез в горло, было мучительно стыдно, что он, здоровый молодой мужик, в сущности, вместе с женой и с дочкой находится на иждивении двух старых трудолюбивых людей, которые и в самом деле изо всех сил выбиваются ради его семьи…
Правда, Лиля не попрекала его. Большей частью она лежала на тахте, снисходительно принимая хлопоты матери, которая день-деньской суетилась вокруг нее.
Лиля говорила, что плохо себя чувствует, но была розовой, свеженькой, она необычайно расцвела после родов, и, глядя в ее отдохнувшее лицо, не верилось, что она, по ее словам, просто изнемогает от слабости.
Инна орала в своей постельке, Лиля говорила:
— Наконец-то наш папа явился, теперь есть кому заняться вплотную ребенком…
— Помогите, Горик, — говорила теща. — А то у меня уже руки отваливаются…
И он помогал, купал Инну, присыпал ее тальком, укладывал в постель и, когда она плакала, вставал к ней, вынимал из постели, укачивал на руках, расхаживая с нею по комнате. Однажды выстирал ее пеленки и пододеяльник.
Лиля не уставала хвалить его:
— Да ты на все руки мастер!
И так с тех пор и пошло, он стал стирать дочкино белье и даже научился неплохо гладить.
Только тестю было не по душе, что он не работает.
Вечерами он садился за стол, напротив Визарина, прямой, словно железный стояк, краснолицый (по целым дням он возился в саду, и эта работа пошла ему явно на пользу, он поздоровел, разрумянился), тараща выпуклые рачьи глаза, начинал не торопясь, с видимым удовольствием:
— Георгий, я в ваши годы…
В годы Визарина тесть, по его словам, был надеждой всего учреждения, какого-то одесского треста, Визарин так и не сумел запомнить названия треста, опорой начальства и любимцем коллег-сослуживцев.
Нахваставшись вволю, тесть заключал:
— Жить надо уметь, Георгий, поняли?
Как часто впоследствии снилось Визарину это тупое краснощекое лицо с рачьими глазами и слышался медленный голос, произносивший отчетливо, разделяя слога: «Ге-ор-гий…»
Вспоминалось, как, бывало, тесть поучал его:
— Георгий, нельзя разбрасываться, отдавать все людям, поверьте, люди этого не стоят…
— А что я такого отдаю людям? — спрашивал Визарин.
— Не будем спорить, — продолжал, не слушая его, тесть. — Я наблюдаю за вашей жизнью и не одобряю ее.
— Ну и не надо, — говорил Визарин. — Не одобряйте.
— Почему не надо? — возмущался тесть. — Жить надо прежде всего разумно, тогда, естественно, проживешь дольше.
— А что вам не нравится в моей жизни? — спрашивал Визарин.
— Очень многое, например, то, что вы стараетесь всем услужить, а это дурно!
— Не услужить, а помочь, чем могу, — говорил Визарин, чувствуя, как все сильнее растет в нем неприязнь к тестю.
Но тот ничего не замечал, повторяя одно и то же:
— Жить следует разумно, не жертвовать своим временем и своими возможностями ради чужих людей, надо думать в первую очередь о собственной семье, о том, чтобы жене было хорошо и уютно…
— Разве я не думаю о семье? — устало спрашивал Визарин, но тесть только отмахивался от него, должно быть считая, что даже если зять и думает о своей семье, то наверняка решительно недостаточно.
В конце концов все вошло в свою колею, Визарин устроился старшим инженером; зарплата была приличной, и можно было брать еще за отдельную оплату и дополнительные работы по проектированию спортивных сооружений.
Лиля продолжала холить себя, ездила на курорты, большей частью одна, отец обычно «подкидывал» ей на лечение, как он выражался, на ремонт ее драгоценного здоровья.
Уезжала она осенью, когда спадала жара, добрея от предвкушения удовольствий, ожидавших ее.
Визарин каждый раз провожал Лилю, и она кивала ему из окна вагона (она никогда не летала самолетом — панически боялась разбиться) и говорила заученным, рассчитанным на чужое внимание голосом:
— Пиши, милый, не забывай…
— Не забуду, — обещал он.
В сущности, ему никто, кроме дочки, не был нужен. Былая любовь к жене давно перегорела, во многом испарилась, растаяла, словно дым, ее красивое лицо с ласковыми темными глазами уже не волновало его, он с удивлением ловил себя на том, что решительно не скучает по Лиле, она уезжала, а он не только не скучал, но и совершенно не ревновал ее, напротив, ему нравилось пожить без Лили, вдвоем с дочкой.
Инне было восемь лет, когда неожиданно умер Теодор Семенович.
Как она плакала по нем! Буквально захлебывалась от слез.
— Дедушка, миленький, — лепетала сквозь слезы. — Как же так? Неужели никогда, никогда?
Бедный Теодор Семенович! Как будто бы старался разумно жить, заботиться и думать прежде всего о себе и о своей семье, не отдавать чужим людям ни душевных сил, ни энергии, и все равно даже до шестидесяти не дотянул, отдал концы.
Старый эгоист, должно быть, немало бы удивился, если бы мог видеть своими глазами непритворное горе внучки.
Теща недолго пережила его, и по ней Инна тоже долго и горько плакала. А Лиля, как и ожидал Визарин, сравнительно спокойно отнеслась к смерти родителей.
В сущности, можно ли было поражаться Лилиному эгоцентризму, равнодушию ко всем и ко всему, кроме самой себя? И могла ли она вырасти иной, будучи воспитанной подобным отцом?
Лиля говорила вроде бы в полушутку:
— Самое приятное — это прокатить себя в хорошей машине, вкусно накормить, понаряднее одеть себя, разве не так?
И смеялась. Можно было подумать, что она как бы насмехается над кем-то, кто мыслит именно вот так.
Нет, Инна удалась не в их породу. Многое в ней напоминало Визарину маму — открытость, душевная незащищенность, излишняя доверчивость. И еще — полное отсутствие себялюбия, эгоизма, всего того, что было свойственно Лиле и ее отцу.
«Ей будет трудно жить, — тревожно думал Визарин. — Такой ранимой, душевно обнаженной…»
С какой готовностью, даже радостью, он бы отдал всю свою кровь, по капле, за Инну, лишь бы ей было хорошо, лишь бы она стала счастливой!
Однажды, когда Лиля была в очередном «загуле», как он называл ее поездки в Сочи, Гагру или Пицунду, он поехал с Инной в Москву, решив навестить Алису.
Он не позвонил Алисе, задумав нагрянуть внезапно, так, он считал, будет лучше и для него и для Алисы.
Подходя к ее дому, он подумал о том, как давно не приходилось им видеться и что вот уже скоро девять лет, как нет мамы…
Мама вспоминалась ему часто, иногда во сне он говорил с нею, смотрел в ее глаза, полные боязни и тревоги за него, видел ее внезапно поседевшие волосы…
Они поднялись по лестнице, лифт, как и когда-то, был испорчен, по этим ступенькам ходила мама, руки ее касались тех же самых перил…
— Ты что, папа? — спросила Инна, снизу вверх глядя на него.
Ей не довелось знать его маму, но он снова подумал, что все-таки что-то в Инне напоминает маму, ее смешливость, доверчивость, открытость души…
— Сейчас придем к тете Алисе, — сказал он. — Это твоя родная тетя, моя сестра…
Инна кивнула головой, увенчанной огромным капроновым бантом.
Алиса была дома. Похлопала его по плечу, оглядела Инну.
— Похожа на тебя.
— А на маму, как, похожа?
— На какую маму? — спросила Алиса.
— Да на нашу же, на ее бабушку.
Алиса пожала плечами:
— Не очень. На тебя больше. Правда, есть сходство и с мадам.
С давних пор Алиса называла Лилю «мадам». Когда-то Визарин обижался на нее за это, а теперь поймал себя на том, что совершенно равнодушно относится к тому, как она называет Лилю.
Он вошел в комнату, где, казалось, ничего не переменилось. Мамино кресло стояло в углу, мамина кровать была покрыта шерстяным пледом.
Правда, было одно новшество: у окна висела клетка, в ней пел, заливался щегол.
— Как, племянница, нравится птица?
— Нравится, — застенчиво ответила Инна.
— Мне тоже нравится, — сказала Алиса; взяла со стола пачку сигарет «Лайка», щелчком ловко выбила одну, чиркнула спичкой, закурила.
Все ее движения были четки, по-мужски складны и одновременно небрежны.
Она затянулась, выпустила дым из ноздрей.
— Знаешь, почему мне нравится мой щегол?
Было непонятно, к кому она обращается — к брату или к племяннице.
— Придешь домой, а он поет, вроде меня ждет кто-то…
— Заведи собаку, — сказал Визарин.
— Нет, баста! После Найды никого не хочу…
— Сколько ей было бы сейчас лет?
— Двадцать один.
— Сколько лет живут собаки? — спросила Инна.
— По-разному, племянница, вообще-то собачий предел от двенадцати до, примерно, шестнадцати, не больше…
— Как мало, — сказала Инна грустно.
— Не так уж мало, — заметил Визарин. — Ведь у собак один год за семь.
— Как один год за семь? — не поняла Инна.
— Вот, например, собаке, как тебе, восемь лет, значит, по-нашему, по-человечьему, ей тридцать пять, поняла?
— Нет, — сказала Инна. — Папа, сколько тебе лет?
— Сорок два.
— Сколько же это по-собачьему?
— Давай помножим на семь, получается, сейчас скажу… так, значит, двести девяносто четыре года.
— Каков возраст? — засмеялась Алиса. — Солидный, племянница?
— Да, — сказала Инна. — Очень солидный.
— У вас дома имеется какая-нибудь живность? — спросила Алиса.
Инна кивнула:
— Имеется. Черный кот.
Прошлой зимой Инна принесла домой крохотного черного котенка.
— Это еще что такое? — удивленно спросила Лиля.
Она относилась к животным безразлично, ни хорошо, ни плохо, а так, словно ее нисколько не интересовало, сыты они, здоровы ли или нет. Живут себе, ну и пусть живут, ей они, как она выражалась, до лампочки, лишь бы ее не трогали.
Но Инна пошла в его породу: любила и жалела все живое — собак, кошек, птиц, лошадей. Еще совсем маленькой, бывало, просила отца пойти с нею в зоопарк и там подолгу выстаивала возле каждого вольера, возле каждой клетки.
— Как что такое? — Инну искренне удивил вопрос матери. — Это котенок, разве не видишь?
— А зачем он тебе?
— Он мне очень нужен, — ответила Инна.
— Вот как, — сказала Лиля. — Почему же он так тебе нужен?
— У нашей нянечки кошка принесла пятерых котят, ребята разобрали четырех, а этого, черного, никто не хотел брать. Вот я и взяла, потому что черным котам, все говорят, плохо живется, их почему-то все боятся…
Но Лиле уже наскучило слушать Иннины рассуждения, она устало махнула рукой:
— Ладно, делай как знаешь…
Кота назвали Жучок, он прижился в доме, и даже Лиля, любившая все красивое, благосклонно относилась к нему. Жучок и в самом деле был очень привлекателен — пушистый, зеленоглазый, с острыми стоячими ушками.
— Как ты назвала его, Жучок? — спросила Алиса.
— Жучок. Приезжайте к нам, я вас с ним познакомлю.
Алиса хмыкнула.
— Или хотите, я его к вам привезу? — предложила Инна, она была не по годам сообразительна, сразу же поняла все, что следовало понять. — В следующий раз привезу, хотите?
— Нет, не привози, — сказала Алиса, показав на щегла. — Кошки — существа хищные, как увидят птицу, так уж непременно задумают цапнуть…
— Только не мой Жучок, — горячо вступилась Инна. — Он совсем не хищный.
Алиса взяла новую сигарету, прикурила от старой.
— Мне нравится, племянница, что ты за своих друзей вступаешься, так и следует поступать в жизни…
— Даже если друзья и оказываются не такими, какими ты их себе представляешь, — продолжил Визарин.
— И так бывает, — согласилась Алиса. — Но не всегда. Впрочем, племянница, скажу по правде, думай хуже — не ошибешься!
— А я не хочу хуже думать, — сказала Инна. — Я хочу лучше думать…
Алиса выразительно посмотрела на Визарина:
— Действительно, совсем как наша мама…
— Я же тебе говорил…
— Помнишь, мама всегда говорила о людях хорошее? — спросила, помолчав, Алиса. — Не потому, конечно, что хотела польстить, этого за ней никогда не водилось, а просто старалась отыскать что-то, ну хотя бы что-то самое маленькое, но хорошее, ясное…
Визарин усмехнулся:
— Я вспомнил, она про Мазо, отъявленного и закоренелого спекулянта, говорила: «Да нет, он неплохой, он способен и на хорошие поступки».
— Ее спрашивают: «А кто вам говорил, что он способен на хорошие поступки?» Она отвечает: «Он сам. Не могу же я не верить ему…»
Алиса погасила сигарету и почти сразу закурила новую.
— Ты чересчур много куришь, — заметил Визарин.
— Теперь буду меньше, — пообещала Алиса. — Видишь ли, для нас, людей одиноких, сигарета — лучший собеседник, советчик, товарищ, называй как тебе угодно, разве не так?
— Должно быть, в известной степени ты права.
— В любой степени я права. Но теперь у меня появился щегол…
— Новый собеседник?
— Ну, я бы не сказала, что собеседник, просто ему вреден табачный дым…
Всю дорогу Инна говорила о тете Алисе. Почему она ее раньше не знала? Почему она у них не бывает? С кем она живет, кроме щегла? Что делает?
— Она тебе понравилась? — спросил Визарин.
— Да. Очень. А почему она такая… — Инна замялась. — Почему она такая некрасивая?
— Ну уж этого я тебе не скажу. Такой уродилась.
— Она твоя родная сестра?
— Самая что ни на есть.
— Ты, папа, красивый.
— Какой я красивый, уже старый, лысый…
— Красивый, — повторила Инна. — А тетя Алиса на тебя не похожа, она страшная, но хорошая. Верно, папа, она хорошая?
— Да, она хорошая, лучше меня.
— Лучше тебя?
Инна широко раскрыла золотисто-карие глаза. Затрясла своим бантом.
— Это ты, папа, брось! Лучше тебя никого нет!
Они уже сошли с троллейбуса и двигались к своей даче.
Услышав эти слова, Визарин остановился, серьезно, почти строго, как равный равного, спросил дочку:
— Ты что, и в самом деле так думаешь?
— Да, папа, — ответила Инна. — И в самом деле так думаю.
Глянула на него своими ясными, ничего не таящими глазами, подняла с земли какой-то прутик, высоко подкинула, его вверх, потом со всех ног помчалась домой.
Он смотрел ей вслед и думал о том, как хорошо бы остаться для нее на всю ее жизнь самым хорошим. Как это она сказала: «Лучше тебя нет никого…»
Лишь бы не обмануть ее веру, лишь бы не предать, не упасть в ее глазах…
Как он и ожидал, Алиса полюбила племянницу. Когда Лиле случалось уезжать, Алиса непременно два-три раза в неделю приезжала в Серебряный бор.
Инна тоже бывала у нее. Сперва Визарин скрывал от Лили, что познакомил Инну с теткой и они видятся друг с другом, потом как-то все же признался, уж очень не любил мелкой лжи.
К его удивлению, Лиля не возмутилась, не стала ругать его за то, что снова видится с сестрой и познакомил с нею дочку.
Может быть, в тот самый момент мысли ее были решительно далеки от дома, от семейных забот?
Она только что вернулась из очередной поездки на курорт, последние годы у нее изрядно пошаливала печень, и она уже третий раз подряд ездила в Друскеники, должно быть, эта последняя поездка оказалась для нее чем-то примечательной, и она сравнительно равнодушно выслушала весть о новой встрече с нелюбимой золовкой.
— Что ж, — сказала Лиля равнодушно. — Пусть видятся, если им охота…
И Алиса стала уже вполне легально, не скрываясь, приезжать в Серебряный бор.
При встрече она вежливо здоровалась с Лилей, и Лиля кивала ей.
Алиса говорила:
— Сегодня прекрасная погода…
— Как будто бы неплохая, — отвечала Лиля.
На этом их общение друг с другом кончалось. Впрочем, Алиса и не желала большего.
Одинокая, кажется никогда никем не любимая и не увлекавшаяся ни разу в жизни, — во всяком случае, если и случалось в жизни какое-то увлечение, то о нем не знал никто, — она сильно привязалась к Инне, как-то призналась Визарину, что ей тяжко не видеть Инну хотя бы дня два, то и дело преподносила Инне подарки, один другого нелепей и неожиданней.
То подарит спальный мешок, хотя Инне он был решительно ни к чему, она отличалась некоторой ленцой, не любила заниматься спортом и не ходила ни в какие походы, то лыжную куртку, примерно размера на три больше, чем носит Инна, то какую-то необычной формы вазу, которую Инна не знала куда поставить, и в конце концов приспособила для молока Жучку.
Как-то, Инне в ту пору уже шел пятнадцатый год, Алиса подарила ей футбольный мяч.
Инна в недоумении взмолилась:
— Тетя Алиса, зачем мне мяч? Я же в футбол не играю и не собираюсь играть!
— Это не простой мяч, — ответила Алиса. — Я его купила у бывшего тренера одного спортивного общества, я обещала ему не говорить какого, ты посмотри, на мяче расписалась целая команда юниоров.
И вправду, весь мяч был испещрен различными, трудно разбираемыми подписями.
— Тогда другое дело, — нашлась Инна. — Тогда большое спасибо, тетя Алиса.
После призналась отцу:
— Зачем мне эти подписи, папа? Я же не коллекционирую футбольные сувениры. И вообще, куда девать этот мяч? Давай спрячем его на чердак!
Так и сделали. Мяч нашел успокоение в сундуке, стоявшем на чердаке, под крышей.
Однако Алиса, приехав как-то в Серебряный бор, спросила:
— Где же мяч?
И несказанно обиделась, узнав, что мяч спрятан в сундуке.
— Я не сундуку, а тебе, племянница, дарила, так что изволь вынь-ка мяч из сундука…
Алисе была присуща невинная страсть любоваться своими подарками, требовать к ним постоянного внимания, — черта, обычно свойственная людям скупым, но как раз Алиса отличалась необдуманной и непоказной щедростью. Визарину приходилось даже иной раз крепко отчитывать ее за безалаберность, за то, что расходует деньги на всякую ерунду, за то, что не умеет отложить хотя бы небольшую сумму на всякий случай, на черный день, на болезнь.
Алиса не уставала спорить с ним:
— Вот еще, буду я ждать черного дня и отказывать себе во всем! А вдруг этот самый черный день никогда не наступит? Или не успеет наступить, потому что я умру раньше? А я хочу тратить деньги, которые я зарабатываю, так, как мне угодно, ведь это большое удовольствие — тратить так, как тебе хочется…
— Выходит, лучше купить футбольный мяч, или вазу, или лыжную куртку, неизвестно на кого рассчитанную, чем поберечь немного деньги?
— Да, по-моему, так лучше, — безапелляционно ответила Алиса и в следующий раз привезла новый подарок Инне: старинный черепаховый лорнет.
— Это мне в комиссионном, из-под прилавка устроили, — оживленно рассказывала Алиса. — Обычно такие вещи покупают театры или киностудии для реквизита, но сейчас не сезон, как мне объяснили, почти все театры на гастролях, а киностудии, наверно, набрались лорнетов и париков, вот таким образом лорнет достался мне!
Непритворно любовалась им, прикладывая его к своим глазам, потом отставляя далеко от себя.
— Что за красота, правда?
— Правда, — кротко ответила Инна. После сказала отцу: — Тетя Алиса — прелесть. Сразу поняла, что лорнет — это самое для меня необходимое!
— Просто она в своем репертуаре, — сказал Визарин.
— Папа, прошу тебя, только ты ничего не говори ей, а то она обидится, — попросила Инна. — Я скажу ей, что теперь читаю только с лорнетом…
— Говори что хочешь, — согласился Визарин.
Когда Инне пришло время окончить школу, Алиса волновалась за нее, пожалуй, больше, чем Визарин, и уж наверняка сильнее, чем Лиля.
Каждый экзамен, который Инна сдавала в школе, казалось, стоил Алисе немалого здоровья, обычно она приезжала в Серебряный бор и сразу же направлялась в школу, начиная там расхаживать по коридору и выкуривал при этом неисчислимое количество сигарет.
Кругом бегали сосредоточенные, взволнованные школьники, иные с удивлением оглядывали пожилую, очень худую, костистую женщину, которая нервно курила одну сигарету за другой и смотрела на всех невидящим взглядом.
Потом кто-нибудь — учитель, или завуч, или пионервожатый, или даже уборщица — подходили к ней, просили не курить в коридоре. Она не спорила, послушно выходила во двор, начиная выхаживать там, то и дело поглядывая на часы.
Наконец, завидев Инну, бросалась к ней:
— Сдала?
Инна кивала, улыбаясь.
И тогда Алиса, встав у какого-нибудь дерева во дворе, прижималась к нему лбом, долго стояла так, не стесняясь посторонних взглядов, что-то говорила сама себе, закрыв глаза.
Как-то Алиса призналась брату:
— Все повторяется. Я ведь только и делаю, что переживаю по очереди: то за тебя, когда ты учился, как сдаешь выпускные экзамены в школе, потом вступительные в институт, потом куда получишь направление на практику, потом куда тебя распределят, потом как к тебе отнесутся на работе, а теперь трясусь за племянницу.
— Сильнее, чем за меня? — спросил Визарин.
Алиса даже присвистнула:
— Никакого сравнения!
Он знал, так оно и есть на самом деле. И ни капельки не обижался на нее. И еще сильнее уважал Алису, потому что знал: лишь за себя, за одну себя Алиса никогда не тряслась, не волновалась…
— Девочка, я рад, что ты счастлива, — сказал Визарин Инне. — Смотри только не ошибись, не увлекайся, не сочиняй себе того, чего нет…
— Больше не ошибусь, — воскликнула Инна. — На этот раз это — настоящее. И ничего не нужно сочинять, потому что Слава — самый лучший!
Так или примерно так она говорила и тогда, когда появился Вадик.
И что же?
Каким же Вадик оказался мелким, придирчивым, весь в комплексах, нудный и недобрый!
Может быть, поначалу он и любил Инну, но любовь ею быстро кончилась, оставив вместо себя негаснущее, постоянное раздражение.
Он привык разговаривать с Инной таким сердитым, брюзгливым тоном, что у Визарина не раз чесались руки влепить ему оплеуху или хорошенько оттрепать за длинные до плеч волосы.
Но он не разрешал себе вмешиваться в их жизнь. А Лиля тем более не желала обращать на что-либо внимания и не хотела, чтобы он обращал внимание.
— Они молодые, им все равно придется жить дольше нас, дольше меня во всяком случае, — говорила она с невольной завистью, которую не пыталась скрыть или преодолеть. — Так чего ж я буду отравлять себе жизнь из-за них? Сами разберутся…
От Алисы Визарин какое-то время пытался скрыть, что у Инны с мужем не все ладно, на все Алисины вопросы отвечал одинаково:
— Вроде живут хорошо…
Но у Алисы был какой-то собачий нюх на истинное положение вещей. Бог ее знает, как это ей удалось узнать, но она однажды безошибочно обрисовала Визарину все как есть:
— Вадик — дрянь, зануда, озлобленный неудачник, который на Инне вымещает все свои неприятности. И чем Инна скорее от него избавится, тем лучше…
Оказалось, Вадик и сам задумал уйти, как-то сказал Инне:
— Я считаю, с меня хватит…
И хотя Инна, кажется, собиралась всерьез поговорить с ним, сама понимала, что дальше так жить невозможно, однако от неожиданности, оттого что он первый высказал то, что она боялась сказать, хотя и думала о том же самом, Инна почувствовала себя вконец раздавленной.
Но она не захотела просить его остаться, попробовать еще раз…
Первое время, когда они ссорились, Инна, обычно первая, говорила:
— Ну хорошо, ну, прости меня, начнем еще раз, с самого начала…
Бог свидетель, она не была ни в чем перед ним виновата и все-таки просила прощения, просила попробовать еще раз…
А теперь она молчала. И Вадик тоже молчал, кидая в чемодан свои рубашки, носки, майки, белье.
Потом закрыл чемодан. Сказал, не оборачиваясь:
— Я ухожу.
Инна ничего не ответила.
Он сухо произнес:
— Прощай…
И ушел, не дожидаясь ответа. В саду, возле калитки, повстречался с Визариным, который шел вместе с Алисой, приехавшей навестить Инну. Лиля отдыхала на курорте в Прибалтике, и Алиса ездила к Инне.
Визарин, увидев Вадика с чемоданом, мгновенно понял все. Сжал руку Алисы. И она тоже поняла, что случилось.
Вадик процедил сквозь зубы:
— Прощайте…
Алиса обернулась, поглядела вслед Вадику, потом сказала:
— Постой, я пойду к Инне.
— И я с тобой…
— Нет, ты подожди, сперва я…
Не стучась, она вошла к Инне, Инна стояла у окна, смотрела на улицу. Вдали за деревьями был виден Вадик, его светлый затылок, который то появлялся, то снова исчезал, если дерево было густым или ветвистым.
Инна обернулась, увидела тетку.
— Это вы, тетя, — сказала.
Алиса обняла ее за плечи.
Инна ткнулась носом в ее плечо. Давняя детская привычка.
— Не надо, — сказала Алиса.
— А я хочу…
— Что ты хочешь, девочка? — спросила Алиса.
— Хочу поплакать по нем.
— Нашла по ком, — насмешливо произнесла Алиса. — Да он и одной твоей слезы не стоит…
— А я хочу, — повторила Инна. — Только не по нем, какой он есть, а по тому, кого я придумала…
— Тогда поплачь, если тебе так будет легче…
Но Инна не успела заплакать. Вошел Визарин. Стал рядом, взял руку Инны:
— Все будет хорошо, дочка…
— Чего уж лучше, — насмешливо протянула Инна.
— Детка моя, — сказала Алиса. — Не огорчайся, прошу тебя, все это ерунда, пустяки, самые сущие, когда-нибудь вспомнишь о том, что было, и так тебе смешно станет, вот увидишь, радость моя!
Визарин подивился, как нежно, по-матерински ласково звучит Алисин голос. Когда-то она, Алиса, так же удивила его своей нежностью, обращенной к маме.
Но Инна внезапно удивила его еще больше: скрестила руки на груди, глянула на тетку, усмехнулась краешком рта:
— А вам-то откуда все известно, тетя Алиса? Можно подумать, что эта сторона жизни как-то коснулась вас…
— Инна, что ты говоришь? — воскликнул Визарин, но Инна не слушала его:
— Я страдаю, конечно же страдаю, но я любила, и меня любили, я знаю, что такое любовь, и страдание, и радость, и горечь, а вы — вы же ничего не знали и не знаете, как же вы можете так неоспоримо утверждать, что и как со мной после будет?..
Вдруг, как бы сообразив жестокость своих слов, Инна зажала себе рот обеими ладонями, мгновенно выбежала из комнаты.
Алиса заговорила первая:
— Не сердись на нее, это она не со зла…
— А с чего же?
— На душе горько, вот и решила — дай-ка на тетке вымещу, авось полегчает…
— Нет, это гены, — с горечью заметил Визарин. — Сказались гены, те, не наши…
Алиса пожала плечами:
— Что же поделать? Я ее и с генами люблю, и ты тоже…
И от этих просто сказанных слов внезапно на душе Визарина стало легче.
Разумеется, они помирились, племянница и тетка, Инна просила прощения, и Алиса отвечала:
— Да, конечно же, да я уже все забыла…
— Но я не забыла, — говорила Инна, и Визарин знал, то, что Инна в раздражении сказала тетке, будет еще долго терзать ее.
Сколько времени прошло с того дня? Неполных полтора года…
И вот Инна смотрит на отца счастливыми глазами.
— Мне так хорошо, папочка, так хорошо…
Ему захотелось обнять ее, прижать к себе, шептать на ухо какие-то смешные слова, которые Инна любила и сама часто выдумывала.
Бывало, в детстве подбежит к нему, потрется щекой о щеку и начнет шептать на ухо свои немыслимые прозвища, каждый раз после спрашивая:
— Это ты, а кто же я?
У него не хватало фантазии сочинять новые слова, как это умела делать Инна, придумать самые, казалось бы, диковинные словосочетания.
Она смеялась, обнимала его, дыхание ее было незамутненным, пахло парным молоком, свежестью, чистотой…
— …Только бы ты была счастлива, — повторил Визарин.
Он хотел сказать еще что-то, но боялся, как бы вдруг не прослезиться, а хотел он сказать вот что: хотя бы ты была счастливей, чем мы с мамой, ведь ты же знаешь, у нас с мамой не все гладко, нет психологической совместимости, нет душевного покоя и радости, а кто виноват, она или я, не тебе, да и не нам с мамой решать. Должно быть, каждый прав и не прав по-своему…
Так хотел сказать, но не сказал Визарин, а Инна между тем все чаще глядела туда, где стоял и непоколебимо ожидал ее очкарик Слава.
И Визарин подумал, что сейчас ни о чем с нею говорить нельзя, она просто ничего и никого слушать не будет. Для нее сейчас самый главный человек в жизни — Слава. И нет никого главнее и важнее для нее, чем он.
И нельзя за это на нее обижаться. Разве он, Визарин, в свое время не пожертвовал мамой ради Лили? Разве когда-то Лиля не была для него самым важным, самым дорогим в жизни?
И мама в свой черед не обижалась на него. Она знала, придет час, и то, что сын недодал ей, он с лихвой отдаст своему ребенку. И она, его дочь, тоже когда-то отдаст своему ребенку всю свою любовь и с радостью пожертвует ради него всем, чем может…
Все повторяется, все происходит последовательно, сменяя одно другим, а иначе, наверно, невозможно было бы жить…
Улучив момент, Инна торопливо обняла отца и побежала к своему очкарику, и они снова пошли вперед, позабыв обо всем и обо всех, кроме друг друга.
А Визарин повернул обратно, к дому. Уже темнело, пора было идти домой, Лиля не любила оставаться одна вечерами…