На день рождения Жанна подарила мне глиняного льва.
Он был необыкновенно оранжевого цвета с круглыми, неожиданно зелеными глазами, похожими на крыжовник, и пышной розовой гривой.
— Это — особенный лев, — сказала Жанна. — Мой папа привез его из Таллина, ты знаешь, и даже там, в Таллине, такого льва очень трудно достать…
Я с удивлением погладила льва по розовой гриве.
— Хорош! Не правда ли? — горделиво спросила Жанна.
Она никогда не упускала случая похвалить свой подарок или напомнить о сделанном ею одолжении. Если в школе давала мне во время контрольной по математике списать задачу и я получала четыре, она по многу раз повторяла:
— А ведь это все я! Если бы не я, ты бы ни за что не получила четверку. Скажи, не получила бы, если бы не я?
И я, ничего не поделаешь, послушно отвечала:
— Конечно, это все из-за тебя…
Но сколько бы ни было у Жанны недостатков, я как бы не замечала их и дружила с нею, начиная с раннего детства. Много позднее, уже став значительно старше, я поняла, что не составляю исключения; как правило, у старых друзей стараются не видеть их отрицательных качеств. Потому что подлинная дружба, следуя своим, особым законам, умеет прощать и забывать дурное.
В ту пору мне исполнилось четырнадцать лет. И я за один год вытянулась в тощую каланчу с длинными ногами и руками.
Еще недавно я равнодушно проходила мимо любого зеркала, но, начиная с зимы, вдруг стала подолгу разглядывать себя, однако, сколько ни разглядывала, не становилась красивей: глаза оставались неопределенного цвета, рот чересчур большой, брови едва намечены, только зубы хорошие, крупные, белые, один в один.
Волосы были у меня густые, рыжеватые, но не желали лежать так, как мне бы хотелось, торчали в разные стороны, — когда я заплетала косы, они казались сплетенными из железа.
Зато у Жанны с волосами был полный порядок. Из своих гладких, шелковистых волос Жанна часто мастерила себе различные прически: то распустит кудри по плечам, то заплетет косу и обовьет ею голову, то соберет волосы на макушке и прикрепит черным репсовым бантом.
Но все остальное у Жанны было далеко не самым красивым.
Она была толстой, неуклюжей. Выпуклые карие глаза с короткими ресницами, широкие ноздри слегка приплюснутого носа и румянец — чересчур яркий, будто лихорадочный.
Однако Жанна была довольна своей наружностью, искренне считая себя неотразимой.
Она постоянно рассказывала о своих поклонниках, и мне что ни день приходилось выслушивать о том, как один незнакомец — каждый раз это был кто-то исключительно интересный и шикарно одетый, — спрыгнув с трамвая, погнался за ней и целый день дежурил возле подъезда, дожидаясь, пока она выйдет…
По словам Жанны, в нее влюблялись с первого взгляда все, кого ни возьми — соседи по дому, случайные прохожие, учителя, старшеклассники и даже начальник ее отца, рыхлый пожилой мужчина, страдающий астмой.
Я отличалась доверчивостью, не самым выгодным в житейском смысле свойством. И решительно не умела придумывать, сочинять, потому-то, поскольку мы часто судим о других по себе, я верила каждому слову Жанны. Я глядела на нее не отрываясь, и, такова, должно быть, сила внушения, тоже начинала находить привлекательными и ее чересчур красные толстые щеки, и выпуклые глаза в коротких, редких ресницах.
В конце концов раз в нее все, как есть, влюбляются, стало быть, ей присуще то, чего нет в остальных людях, и выходит, по-своему, она прекрасна.
Странное дело, наслушавшись баек Жанны, я вдруг начинала ощущать себя не то чтобы красивой, но привлекательной.
Когда шла с Жанной по улице, я тоже ловила взгляды прохожих и подсчитывала, на кого глядят больше и чаше, на Жанну или на меня.
По правде говоря, обе мы не пользовались особым вниманием.
Но мне до того хотелось привлечь хотя бы один чей-то взгляд, что я жадно всматривалась во всех встречных, и Жанна тоже таращила глаза, временами подталкивая меня в бок:
— Ты заметила, как этот тип в меня впился?
— Какой тип?
— Ну тот, он уже прошел, такой интересный, в пыжиковой шапке?
Я была честнее Жанны, вернее сказать, простодушней:
— По-моему, он ни на тебя, ни на меня даже глазом не повел.
Жанна саркастически усмехалась.
— На тебя, может, и нет, а в меня впился до ужаса…
Я не пыталась спорить. Ей была присуща безоговорочная категоричность, подавляющая меня с первого же слова.
Жили мы с нею в одном доме, в Палашевском переулке, я на третьем, она на шестом этаже.
Квартиры, что у нее, что у меня, были большие, коммунальные, плотно забитые жильцами.
Но Жанна, привыкнув хвалить все свое, считала, что их квартира лучше, просторней и значительно опрятней, чем наша.
В соседней со мною комнате жила одна девушка, все считали ее красивой, и старые, и молодые.
Звали ее Тамара, и фамилия у нее была звонкая, красивая, под стать ей — Победоносцева.
Яркоглазая, чернобровая, с жадными ноздрями, вся бело-розовая, пышноволосая, она ослепляла свежестью, блеском глаз, постоянно меняющих цвет, то синих, то голубых, то вдруг темно-зеленых…
И одна только Жанна пыталась выискать у блистательной Тамары какие-то, никому, кроме Жанны, не видимые недостатки.
— Она все-таки вульгарна, ты не считаешь? — спрашивала Жанна, и я находила в себе смелость ответить:
— Нет, не считаю.
Жанна вздыхала, дескать, что со мною, тупоголовой и непонятливой, толковать, потом, однако, начинала снова:
— Она чересчур мажется, от пудры кожа у нее увянет, а от туши ресницы вылезут…
— Это будет еще не скоро, — возражала я.
— Нет, скоро, очень даже скоро!
— И вовсе она, если хочешь, не мажется, — продолжала я. — Это у нее от природы такой цвет лица и такие ресницы…
— Нет, мажется, — не уступала Жанна. — И очень скоро она станет страшной-престрашной, вот увидишь…
Утешив себя таким образом, Жанна провожала глазами Тамару, настойчиво ища в ней первые признаки увядания.
Тамара жила с матерью, нервной, сумрачного вида пожилой дамой, в прошлом, должно быть, тоже красивой.
Обе замкнутые, немногословные. Никто у них не бывал, и они никуда не ходили. У Тамары не было ни подруг, ни знакомых, хотя за ней, наверное, многие пытались ухаживать, уверена, прохожие оборачивались ей вслед.
Тамара была, как теперь называется, неконтактной, гордо несла бремя своей красоты и одиночества.
Почему? Не знаю. Может быть, не считала кого-либо достойным себя, а может быть, просто не хотела знакомиться.
Жанна уверяла, что это все так, для вида, на самом деле у Тамары есть кто-то, глубоко законспирированный, и она тщательно прячет его от всех. Жанна, я знала, могла придумать невесть что, а после и сама поверить тому, что придумала.
Тамара работала на телефонной станции, на улице Мархлевского.
Случалось, ей приходилось дежурить ночью.
Идя в школу, мы с Жанной иной раз встречали Тамару, возвращавшуюся домой после смены.
Тамара бегло кивала, проходя мимо, а Жанна, захлебываясь, шептала:
— Погляди, она же вся желтая…
Но во мне было развито чувство справедливости. И я не могла идти против очевидной правды.
— Нисколько она не желтая, а напротив, очень красивая…
— Нет, желтая, — утверждала Жанна, сверкая выпуклыми глазами. — Как свеча оплывшая, просто глядеть страшно!
— Это возрастное, — слабо протестовала я.
Тамара была старше нас на шесть лет.
— И возрастное тоже, — охотно соглашалась Жанна. — Третий десяток, уже не молоденькая, не так-то легко в эти годы не спать всю ночь…
Однажды, когда Жанна сидела у меня и мы готовили уроки, в дверь позвонили один раз — нам.
Мы с Жанной вышли вместе открыть дверь. На пороге стоял молодой человек в коричневой кожаной куртке, светловолосый, с волевым подбородком.
Оглядел наш коридор, заставленный сундуками, велосипедами, корзинами различной величины, потом глянул на Жанну, на меня. Глаза у него были чистого, незамутненного жемчужно-серого цвета. Даже в полутемном коридоре было видно, что ресницы его загнуты кверху, словно нарочно, а на переносице крохотная родинка.
Жанна закинула назад голову, приоткрыла рот. Она считала, что ей идет закинутая назад голова и полуоткрытые губы.
— Вам кого? — ласково спросила Жанна.
— Кого? — Он пожал плечами. На его шикарной куртке блестели в два ряда пуговицы. — Тут одна девушка, кажется, живет…
Жанна улыбнулась.
— Что за девушка?
— Понимаете ли… — начал он.
— Вы похожи на артиста Кадочникова, — сказала Жанна. — Почти Кадочников, особенно вот так, в профиль…
— Неужели? — равнодушно удивился он.
— Точно. Вы в полном смысле почти Кадочников…
В этот самый момент в коридоре показалась Тамара с чайником в руках. Повернула голову, повела своими великолепными глазами. И вдруг мы увидали, что он рванулся к ней, словно подстреленный.
— Наконец-то! — быстро заговорил «почти Кадочников». — Я за вами шел от самой Пушкинской, всю Бронную исколесил и вдруг в Палашевском на минуту потерял.
— В чем дело? — хмуро спросила Тамара.
— Нет, надо же так! — восторженно продолжал он. — Я гнался за вами, честное слово, весь ваш дом облазил и никак найти не могу…
— А зачем? — все так же хмуро спросила Тамара.
— Хотите сниматься в кино? — спросил он.
Тамара перехватила чайник из левой руки в правую.
— Вот еще…
— Вы только послушайте: мы снимаем фильм-сказку, вы типичная царь-девица или царевна-лебедь…
— Будет вам, — отрезала она.
Он умоляюще сказал:
— Подождите… Я помощник режиссера, и я вас нашел. Вы такой типаж!
Голос его звучал жалобно. Даже роскошная куртка, казалось, поблекла разом, в один миг.
Тамара усмехнулась краешком рта, розового и сочного, словно лопнувшая пополам черешенка.
— Хорошо, идемте, поговорим…
Они вместе пошли в ее комнату. Жанна обернулась ко мне.
— Как тебе нравится эта идиотка? Не хочет сниматься в кино! Я бы на ее месте…
— Ты не будешь на ее месте, — возразила я.
— Почему? — вскинулась Жанна. — Чем я хуже?
— Всем. И ты, и я, мы обе не идем с Тамарой ни в какое сравнение, сама знаешь…
Жанна возмущенно надула губы.
— Просто она старше нас.
Я хотела еще что-то сказать ей, но тут помощник режиссера вышел из Тамариной комнаты. Небрежно кивнул нам.
— Пока…
— Пока, — ласково ответила Жанна. — Идите осторожно, у нас лестница скользкая…
Ничего не сказав ей, он хлопнул дверью.
— Жаль, я не спросила, может быть, и для нас с тобой нашлась бы какая-нибудь роль…
— Для меня не надо. Отваливаюсь напрочь, — сказала я.
В коридор снова вышла Тамара.
— Хотела чай пить, да передумала, лучше приму душ и завалюсь спать.
— Как решили, Тамарочка? — вежливо спросила Жанна.
Тамара пожала плечами.
— Ничего я не решила.
— А он симпатичный, правда?
— Не заметила.
— По-моему, это так интересно — сниматься в кино!
— Времени на все не хватит, — зевнув, ответила Тамара.
— Что скажешь, — яростно воскликнула Жанна, когда Тамара скрылась в ванной. — Она еще думает! Если бы я была она, я бы и минуты не думала…
— Ты не она, и за тобой никто не гоняется, чтобы пригласить сниматься…
Жанна усмехнулась:
— Если хочешь знать, он дал мне глаз!
— Ну да?
— Честное пионерско-комсомольское!
Так Жанна стала клясться с той самой поры, когда нас приняли в комсомол.
— Честное пионерско-комсомольское, — с жаром повторила Жанна. — Я на него произвела впечатление, это было ясно с первого же момента…
— Тогда он удивительно хорошо умеет скрывать свои чувства, — не без ехидства заметила я.
Но Жанна оказалась, как и всегда, непробиваемой. Она видела и слышала лишь то, что хотела видеть и слышать.
Вопреки всему, она считала, что все так и есть, как она полагает. Или ей просто удавалось уговорить себя? Позднее я узнала: это называется выдавать желаемое за действительное.
Сколько раз она уверяла меня, что десятиклассник Паша Ануров, лучший баскетболист школы, тайно вздыхает по ней.
— Почему тайно? — удивлялась я.
Жанна загадочно щурила глаза:
— Разве непонятно?
— Нет, нисколько.
— Потому что, если он покажет, что я ему нравлюсь, над ним будут смеяться, а он гордый, он не любит, когда над ним смеются…
— Почему же над ним будут смеяться?
— Потому что он в десятом, а я в седьмом. Я ему не ровня, каждый понимает…
— А помнишь, мы сами читали в «Евгении Онегине», что любви все возрасты покорны?
— Так то в «Евгении Онегине», а то в жизни. Одним словом, Паша влюблен в меня!
— А он тебе сам говорил, что влюблен?
Жанна усмехалась:
— Разве нужны слова?
И словно точку ставила.
Я старалась верить Жанне, а потому, когда нам встречался Паша Ануров, я пристально вглядывалась в него. Он проходил мимо Жанны, и головы не повернув в ее сторону, а Жанна многозначительно подмигивала мне:
— Он весь вспыхнул, заметила? Вспыхнул, потом бросился бежать…
И смеялась.
Когда в конце концов стало известно, что Паша Ануров «бегает» за нашей географичкой Ларисой Ивановной, самой молодой учительницей школы, и тогда Жанна не пожелала сдаваться.
— Это так, для вида, — настойчиво утверждала она. — На самом деле Паша влюблен только в меня!
— Тогда чего же он пошел в кино с Ларисой Ивановной, а не с тобой?
— Он прекрасно знает, что я не пошла бы на эту картину ни за какие коврижки. Одному идти неохота, вот он и позвал от нечего делать Ларису Ивановну, а наша Лариса пойдет куда хочешь, только позови, ты же ее знаешь…
— Нисколько я ее не знаю.
— Зато я знаю. Лариса на любую картину пойдет, не то что я, у меня же есть вкус, а у нее ни капельки…
Переспорить Жанну было невозможно. Во всяком случае, я и не пыталась ее переспорить.
У Жанны был пудель по имени Миша, «обладавший на диво неуживчивым характером». Не было ни одного пса во дворе, с кем бы Миша не подрался. Он отважно бросался в бой и с огромной овчаркой, и с лохматой дворнягой, раз в десять больше его, и что же? Громадные собаки в растерянности отступали от него. А он, маленький, угольно-черный, неистово лаял, упиваясь своей победой.
Жанна гордилась воинственным нравом Миши, а я говорила:
— Большие собаки обычно благороднее маленьких. Они могли бы раздавить Мишу одним ударом лапы, но никогда не разрешат себе этого…
— Ничего подобного, — возражала Жанна. — Они боятся Мишу по-настоящему, он же, знаешь, какой…
Жанна обожала Мишу. Она вообще любила все, что принадлежало ей — свои платья, старые игрушки, которые сохранились с давних пор, книги, свои мечты. Может быть, и меня она любила потому, что я была ее подруга?
Любовь Жанны к Мише, однако, была пассивной. Жанна осыпала его жаркими поцелуями, на которые Миша негодующе огрызался, но гулять с ним приходилось Жанниной маме. И хотя Жаннина мама отродясь не пыталась поцеловать Мишу, он любил ее куда больше, чем Жанну.
Когда Мише исполнилось полтора года, Жанна решила повести его на собачью выставку.
— Миша — красавец, — уверяла она. — Такому красавцу наверняка присудят золотую медаль, вот увидишь!
Прежде всего Мишу следовало подстричь. Нам было известно о том, что для выставки пудели должны быть подстрижены так, как полагается «по моде»: на голове «шапочка», со спины и с живота состригается шерсть, а на лапах остается.
Это было самым большим затруднением — отыскать парикмахера. Мы не знали ни одного такого парикмахера, а те, которые стригли людей, отказывались наотрез. Нам так и говорили:
— Мы должны на людей наводить красоту, а вовсе не на собак…
В конце концов мы с Жанной уговорили одну девицу из соседней парикмахерской, и она согласилась.
— У меня в три часа обеденный перерыв, — сказала девица. — Приводите своего пижона.
Но когда мы привели к ней в парикмахерскую Мишу, он первым делом набросился на нее, едва лишь она попыталась приблизиться к нему с ножницами в руках.
Девица отпрянула назад, уронив ножницы, и, сколько мы ни уговаривали ее, она так и не решилась подойти к Мише снова.
— Нет уж, увольте, — сказала. — Я не привыкла, чтобы клиент кусался…
Мы вернулись все трое домой не солоно хлебавши, и Жанна сказала:
— Вот что, я буду держать его, а ты стриги.
— Я? Да ты что? Он же меня искусает…
— Ничего не искусает, я буду его держать…
— Нет, — сказала я. — Боюсь.
— Я ему дам валерьянку в таблетках, и он успокоится, — заверила меня Жанна. Но я упорно сопротивлялась.
В конце концов она все-таки уговорила меня. Я согласилась, чтобы хоть как-то отделаться от нее, ведь я знала, если Жанна что-то задумала, она не отстанет до тех пор, пока не добьется своего.
Первым делом Жанна взяла открытку, на которой был изображен пудель.
— Ты будешь стричь так, как на картинке, — заявила Жанна. — Поняла?
— Не очень.
— Ничего, справишься. Я же буду здесь, рядом. Смотри на картинку и стриги себе…
Мы дали Мише таблетки валерьянки, целых пять штук, он их проглотил в один миг, но все равно никак не хотел успокоиться.
— Я завяжу ему рот бинтом, — сказала Жанна.
Миша кусался, вырываясь из ее рук, но все-таки ей удалось крепко-накрепко завязать ему рот.
— Теперь давай, — скомандовала Жанна.
Признаться, мне еще ни разу не приходилось стричь не только пуделя, но и вообще какую бы то ни было собаку.
Однако ничего не поделаешь, я взяла ножницы и начала состригать шерсть, а Жанна, то и дело глядя на картинку, диктовала мне:
— Состриги с глаз, сделай шапочку. Теперь бери правую лапу, состриги шерсть с ноготков, видишь, как на картинке?
Сперва Миша пробовал вырываться, потом неожиданно затих. Понял, наверное, что вырваться ему от меня не удастся, а может быть, подействовали пять таблеток валерьянки?
Я прилежно трудилась целых четыре часа подряд. Время от времени мы с Жанной отдыхали, потому что обе устали, она держать Мишу, а я работать ножницами. Наконец я сказала:
— По-моему, все.
Мы обе посмотрели сперва на открытку, потом на Мишу.
Увы! Миша решительно отличался от щеголеватого пуделя на открытке.
Шапочки на голове так и не получилось. Голова Миши была почти голой. На спине сквозь шерсть сквозила розоватая кожа.
Зато лапы так и остались неподстриженными, и Миша казался удивительно жалким, словно его хорошенько потрепали несколько больших кусачих собак.
Я боязливо взглянула на Жанну.
— Ты знаешь, он стал ужасным…
Жанна, наклонив голову, переводила глаза с картинки на Мишу.
— Ничего, сойдет…
Она сняла бинт, и Миша мгновенно убежал под стол.
— Все равно он у нас самый настоящий красавец, — убежденно сказала Жанна. — Если хочешь, он даже стал еще красивее, вот только если бы еще немного состричь с хвоста, сделать пушистый кончик…
Она взяла ножницы. Миша высунул голову из-под стола и угрожающе зарычал.
— Ладно, и так сойдет, — решила Жанна.
В следующее воскресенье мы все вместе — Жанна, я и Миша — отправились на ВДНХ, где должна быть выставка декоративных собак.
Жанне удалось запихнуть Мишу в большую хозяйственную сумку с молнией посередине.
Сперва мы ехали в троллейбусе, потом в метро.
Мишина черная голова с неровными проплешинами виднелась в прорезе молнии. Темные глаза сердито сверкали, и время от времени он испускал пронзительный лай.
Жанна каждый раз пугалась, что нас высадят. Но все обошлось, к счастью, благополучно. Мы вылезли из метро и направились к воротам ВДНХ.
Вместе с нами по улице шли владельцы собак. Собаки заполнили тротуар и даже мостовую, разные, всяких пород — пудели, болонки, доги, боксеры, эрдели, чао-чао, пинчеры и терьеры.
Миша бежал рядом с Жанной, мне казалось, что прохожие с усмешкой глядят на его неровно подстриженную шерсть, и я старалась не смотреть на него.
Неподалеку от павильона животноводства мы увидели просторное поле, огороженное цветными флажками.
В середине поля развевался кремового цвета флаг, на котором был изображен пудель с тщательно расчесанной шерстью и длиннющими ушами. Возле флага стояли судьи — три женщины и мужчина, лысый, с подвижным, словно у обезьяны, лицом.
У судей на груди были значки с изображением пуделя.
И они казались чрезвычайно серьезными, как будто бы выполняли какую-то очень важную работу.
Кругом толпились хозяева с пуделями. Мне еще никогда не приходилось видеть столько пуделей — черных, коричневых, палевых, белых, серых. Но все-таки больше всего было черных, таких, как Миша.
— Вот увидишь, — сказала Жанна, — нас будут снимать в кино. Ведь пудели самые красивые собаки на свете.
— Ну уж, самые, — усомнилась я. — Доги еще красивее, а лучше эрдельтерьеров вообще никого нет!
Жанна пренебрежительно скривила губы:
— Сказала тоже, ни доги, ни эрдели в подметки пуделям не годятся. Красивее пуделей нет ни одной собаки!
— Может быть, еще серые туда-сюда, а черных, как Миша — словно собак нерезаных…
— Ну, знаешь… — начала Жанна.
— Ладно, не буду.
— То-то же, — сказала Жана. — А Миша все равно получит большую золотую медаль.
Раздался удар гонга: судьи вызывали собак и хозяев построиться на ринге.
И тут Миша мгновенно выказал характер, вцепился в хвост коричневого пуделя, стоящего рядом.
Пудель завизжал что есть сил. Но Миша и не думал отпускать его хвост.
Хозяйка пуделя, толстуха в цветастом платье, разразилась отчаянным криком.
— Помогите! — кричала она. — Убивают! Помогите!
Мы с Жанной бросились отдирать Мишу от пуделя. Миша зарычал и выпустил чужой хвост. Судьи начали кричать все вместе:
— Девочка с черным пуделем, в сторону, подальше…
К Жанне приблизился судья с подвижным лицом.
— Будешь держать дистанцию, — распорядился он. — Не подходи близко ни к одной собаке, слышишь?
— Слышу, — мрачно ответила Жанна.
— Становиться в один ряд, — крикнул судья. — Всем, всем!
Жанна стала в самый конец.
— Пошли, — скомандовал судья. — Медленно, друг за дружкой.
И собаки вместе с хозяевами начали шагать по кругу.
Потом судьи отделили собак по цвету — белых пуделей с белыми, коричневых с коричневыми, черных с черными.
Хотя уже на исходе был сентябрь, солнце палило совсем по-летнему. Было жарко, и даже неутомимый Миша сник, полузакрыв свои неистовые глаза.
— Потерпи еще немного, — уговаривала его Жанна. — Зато получишь большую золотую медаль.
Женщина-судья в ярко-синих брюках со значком на груди, изображающих пуделя, подошла к Жанне.
— Как зовут? — спросила женщина-судья.
— Меня? Жанна.
— Не тебя, а собачку. — Миша.
— Красивый мальчик, — веско произнесла женщина-судья, — экстерьер отличный.
Жанна расцвела от счастья. Глянула на меня, я стояла за веревкой, огораживающей ринг, выразительно подмигнула.
— Но он очень плохо одет, — снова сказала женщина-судья.
— Кто плохо одет? — удивилась Жанна.
— Твой Миша. Он ужасно подстрижен. Кто это его стриг?
Жанна снова глянула на меня. Но это был уже совсем другой, негодующий взгляд.
— Халтура, — жестко определил, подойдя к женщине-судье, мужчина, похожий на обезьяну. — Разве так стригут, скажите на милость, Сильва Васильевна?
— Стопроцентная халтура, — согласилась Сильва Васильевна. Грудь ее возмущенно вздымалась, казалось, ушастый пудель на ее значке укоризненно качает головой.
— Это что-то ужасное, — сказал обезьяноподобный мужчина.
— Невообразимый кошмар, — прошипела Сильва Васильевна. — Чтобы так изуродовать собачку!
Они отошли от Жанны. Жанна обернулась ко мне.
— Вечно ты берешься не за свое дело!
— Как? Но ты же сама просила…
— Кто? Я? Да ты что? — прошипела Жанна.
Миша поднял голову и облаял меня, будто понимал, что я одна во всем виновата.
— Знаешь что, — сказала я. — Если так, то я лучше уйду…
Жанна поняла, что еще минута, и я выполню свое слово.
— Ладно, — примирительно сказала она. — Хватит. Не будем ссориться.
Снова раздался гонг. И снова хозяева собак вместе с пуделями медленно зашагали по кругу. Конечно, Миша выделялся.
Все пудели были щегольски подстрижены, тщательно расчесаны, а Миша выглядел и в самом деле каким-то общипанным.
Что ж, я в конце концов, не парикмахер и мне еще ни разу не доводилось стричь хотя бы одного пуделя.
Вечером состоялось награждение собак медалями и памятными значками. Миша получил всего лишь малую серебряную медаль.
Ранние осенние сумерки спустились над аллеями и павильонами выставки. Внезапно похолодало, стал накрапывать дождь.
Миша шагал впереди нас, со своей только что полученной серебряной медалью на шее.
Злосчастный коричневый пудель обогнал Мишу, и мы с Жанной увидели — на шее его красуется золотая медаль на красной ленточке.
Жанна посмотрела на меня, а я на Жанну, и вдруг мы обе одновременно рассмеялись.
— А, — сказала Жанна, махнув рукой. — Если хочешь, серебряная медаль тоже чего-то стоит!
— В конце концов, это все не серебро и не золото, а самые обыкновенные жестянки, — заметила я.
— Конечно, и вообще Мише серебро даже лучше идет, чем золото!
Жанна была оптимисткой по натуре и любила во всем, что бы ни случилось, искать светлую сторону.
Ринг опустел. И только неведомо откуда забежавшая маленькая дворняжка стояла под забытым флагом с изображением длинноухого пуделя.
Я еще раньше приметила ее. Белая, в коричневых пятнах, хвост крючком, она удивленно оглядывала своих более счастливых выхоленных, избалованных собратьев, ради которых было затеяно все это: флажки, огораживающие ринг, важные судьи, медали на ленточках.
О чем она думала? Может быть, о недоброй своей судьбе, о том, что угораздило ее родиться беспородной, бездомной, никому не нужной? Кто знает…
Я все оборачивалась, идя по аллее к выходу, смотрела на нее, она пристально и, как мне казалось, грустно глядела вслед собакам с медалями, уходившим домой, под надежную и теплую крышу, а ей суждено было остаться здесь, в одиночестве, под холодным небом осени…
Порой на Жанну внезапно нападал стих откровенных признаний.
Это случалось не часто, но все же случалось. Так было, к примеру, тогда, когда мы узнали, что Паша Ануров, вскоре после окончания школы, женился на нашей географичке Ларисе Ивановне.
Мне казалось, и на этот раз Жанна что-нибудь такое придумает в ее стиле: скажем, что Паша женился на Ларисе Ивановне для вида, а на самом-то деле…
Но Жанна заявила напрямик:
— Конечно, хотя она и старше, его, но ему с нею интересней, чем со мной.
Мне стало жаль Жанну.
— Да она же старше его на целых четыре года!
— На три с половиной, — поправила Жанна. — Зато Лариса спортсменка, мастер спорта, а я даже в волейбол играть не умею. И на лыжах плохо хожу, и вообще я толстая, и ноги у меня короткие, не то что у Ларисы, у нее чуть ли не от самых ушей растут…
Она продолжала говорить, стремясь выискать в себе новые недостатки, все более впадая в радостный азарт откровенного самобичевания, но мне казалось, что она, упиваясь своими словами, все же любуется со стороны своей, может быть, чуть наигранной искренностью.
Впрочем, такие вот приступы беспощадной самокритики случались редко. Большей частью Жанна была довольна собой, каждый ее поступок представлялся ей безукоризненным, и она по-прежнему не уставала говорить о своей неотразимости.
Так, например, она всерьез считала, что ее непременно должны взять сниматься в кино.
— У меня же на редкость характерная внешность, — утверждала Жанна. — Такие, как я, не валяются на улице, не каждый день встретишь…
Особенно часто она стала говорить о съемках в кино после того, как Тамара наотрез отказалась сниматься. Но потом «почти Кадочников» сумел-таки уломать Тамару, однажды утром заехал за ней на машине, и они вместе отправились в студию.
В тот вечер Жанна сидела у меня, то и дело поглядывая на часы, и поминутно спрашивала:
— Когда же она приедет, как думаешь?
— Откуда мне знать? — отвечала я. — Придет, никуда не денется…
— Счастливая, — вздыхала Жанна. — Подумать только, увидит себя на экране, и весь мир в один миг узнает ее!
— Уж так и весь мир?
— Ну, вся Москва, тоже город не маленький.
Жанна мечтала вслух, что было бы, если бы ее пригласили сниматься в кино. Она бы, наверное, ходила на все сеансы подряд и всем своим знакомым, друзьям, соседям и одноклассникам доставала билеты, и ее стали бы узнавать на улице.
Жанна была до такой степени одержима честолюбивыми замыслами, что остановить ее было невозможно.
Я спросила:
— Неужели ты бы согласилась с утра до вечера ходить на одну и ту же картину? Не надоело бы?
— Мне бы никогда не надоело бы смотреть на саму себя.
— Тогда возьми зеркало и глядись в него целый день.
— Сравнила! Кино — это тебе не зеркало.
— Значит, ты считаешь, что тебе никогда не надоест с утра до вечера упиваться своей красотой на экране?
Она посмотрела на меня.
— Да, — сказала серьезно. — А разве нельзя упиваться своей красотой?
— Нет, почему же, — ответила я, потому что в конце концов что еще я могла ответить?
Тамара вернулась поздно вечером, усталая и сердитая, Жанна кинулась к ней, заслышав, как Тамара открывает дверь.
— Ну как? Все в порядке?
Тамара раздраженно ответила:
— Да ну их всех в болото!
— Нет, вы только скажите, да или нет? Будете сниматься? — не отставала Жанна.
— Не буду, — сухо уронила Тамара.
— Правда? Не будете? Почему? А мы-то думали, теперь вы станете знаменитой звездой!
— Как же, жди, — ответила Тамара.
Прелестное лицо ее покрылось гневным румянцем.
— Собралось там в одной комнате мужиков пять и стали меня со всех сторон оглядывать, совсем как Мишку твоего на выставке, только что в зубы не глядели, и приказывают наперебой: повернитесь в профиль, улыбнитесь, закройте рот, опустите голову, пройдитесь…
— Ну и что с того? — удивилась Жанна.
Тамара, не отвечая, продолжала дальше:
— Потом предлагают показать испуг, радость, страдания, счастье, ну и так далее.
— Как показать? — спросила Жанна.
— Изобразить, как умею. Спрашивают меня: если пожар, что будете делать? Я говорю: первым делом мать вытащу из комнаты. А потом? А потом вызову пожарную команду. Не годится, говорят, надо показать, как вы бегаете, собираете свои вещи, а огонь догоняет вас. Я говорю: у меня и собирать-то особенно нечего, я сначала мать должна спасти…
— Я бы тоже маму сначала спасала, — сказала я.
— Потом просят: покажите, как вы рады, что выиграли по займу сто тысяч?
— Показала? — спросила Жанна. — Я бы, наверно, сразу не поверила, а потом начала бы прыгать…
— Я не стала прыгать, — мрачно ответила Тамара. — Я надела пальто и говорю им: все, пока, я домой…
— Так прямо и сказала? — ахнула Жанна.
— Так и сказала. Так что можешь не сомневаться, не быть мне знаменитой кинозвездой, — ни Любовью Орловой, ни Михаилом Жаровым!
— Михаил Жаров — мужчина, — несмело поправила я Тамару.
— Все равно, мужчина он или… мне никогда не быть на его месте. И на студию я больше ни ногой!
Когда мы остались вдвоем, Жанна заявила авторитетным тоном:
— Они ее сами не взяли.
— Почему не взяли?
— Нефотогенична.
— Кто? Тамара? При ее-то красоте?
— Это бывает, — все так же авторитетно продолжала Жанна. — В жизни человек довольно смазлив, вроде Тамары, а в кино выходит плохо. И потом, она уже немолодая.
— В двадцать один год?
— Для кино это много. Как думаешь, сколько лет было Джульетте?
— Не думаю, а знаю — четырнадцать.
— Наша ровесница, одним словом. Поняла?
— Ничего не поняла.
— Чего же тут непонятного: Джульетта впервые полюбила в четырнадцать, это, если хочешь знать, — возраст любви.
— А двадцать один год — это уже не возраст любви?
— Не двадцать один, а считай, двадцать два.
— Почему двадцать два? Ей совсем недавно двадцать один исполнился.
— А сколько времени будет сниматься картина? Иногда, говорят, чуть ли не целый год. Вот уже ей двадцать третий год, выходит, старовата, как ни вертись!
— Брось выдумывать.
— Не брошу. В кино нужны совсем молодые, вот такие, как мы с тобой. На экране каждая морщинка огромной кажется…
Я все никак не могла понять, к чему она клонит.
— Возьми меня, скажем. У меня, может быть, не такая конфетная внешность, но лицо характерное, необычное, и я ровесница Джульетты, почему бы им не снять меня и тебя? У тебя тоже есть что-то оригинальное…
— Хватит, — с досадой сказала я.
— Слушай, Катя, я решила, — сказала Жанна. — Едем на «Мосфильм», я знаю, как туда ехать.
— Ну и поезжай.
— Поедем вместе. Вдруг мы произведем впечатление, и нас будут снимать в какой-нибудь картине?
— Не хочу, — ответила я.
— А за компанию?
— Все равно не хочу.
Но Жанна была мастер уговаривать. Она стала припоминать все те случаи, когда ей приходилось сопровождать меня. Потом привела в пример, как в прошлом году она вместе со мной пошла к зубному врачу, когда мне должны были рвать корень глазного зуба и она все два часа просидела перед кабинетом, чтобы мне не было страшно.
Этот корень оказался последним и самым убедительным аргументом.
Я была памятлива на добро, Жанна знала эту мою особенность и рассчитала все точно.
Я сдалась. И мы обе отправились на студию «Мосфильм». Первым делом Жанна решила разыскать Арсения Ниточкина, так звали, как нам сказала Тамара, помощника режиссера, «почти Кадочникова».
В проходной студии сердитый старик-вахтер с жиденькой бородкой, похожий не то на Чарльза Дарвина, не то на академика Ивана Петровича Павлова, долго не хотел нас пускать.
— Нет пропуска, стало быть, нет на вас заявки, — утверждал он. — А без пропуска — нет вам входа.
Однако Жанне и его удалось уломать. Умильно сузив глаза, она сказала:
— Дядечка, как вы напоминаете мне моего дядю!
— Какого еще дядю? — сурово отозвался вахтер.
— Это брат папы, академик. Может быть, слышали фамилию Вишневский?
— Как, говоришь?
— Вишневский, — отчетливо повторила Жанна.
Я молчала. Отродясь не было у Жанны дяди, а что касается академика Вишневского, то он не был связан с ее папой никакими родственными узами.
— Да вы просто вылитый академик! — заливалась Жанна. — До того похожий! Знаете, когда он принимает пациента, то он точно так же, как и вы, сначала посмотрит таким же сверлящим взглядом, а после говорит: садитесь, что там у вас?
Старик глянул на Жанну, усмехнулся.
— Ишь ты! Сверлящим взглядом…
— Ну да, вот таким же, как у вас, — невинно произнесла Жанна.
— Выходит, у меня сверлящий взгляд, как у твоего академика?
— Тютелька в тютельку.
— Значит, академиком у тебя дядя работает?
— Да, он знаменитый академик, его весь мир знает.
— А радикулит он может вылечить?
Жанна широко улыбнулась, словно встретила желанного друга.
— О чем вы спрашиваете? Радикулит для него — раз плюнуть. Пара пустяков.
— В таком случае, хорошо бы с ним потолковать, а то меня радикулит замучил, сил нет…
— Я вас устрою, — уверенно заявила Жанна. — Позвоню дяде, и он вас примет.
Старик погладил свою бородку.
— Что ж, раз такое дело — воспользуюсь. А тебе, к слову, зачем к нам на студию понадобилось?
Жанна, не задумываясь, ответила:
— Нас пригласил помощник режиссера Ниточин, знаете такого? Арсений Ниточкин.
— Много их тут всяких — и Ниточкиных и Катукшечкиных, всех не упомнишь…
— Он просто умолял нас приехать, а пропуск, наверно, позабыл выписать.
— На предмет чего он вас приглашал?
— Сниматься, — не без важности пояснила Жанна. — Вы же понимаете, студия «Мосфильм» заинтересована в новых артистах, таких, чьи лица еще не примелькались зрителям…
Может быть, сама того не зная, Жанна попала в точку. Старик одобрительно кивнул головой.
— Понятно. Это я согласен. Только какие же вы артисты, скажи на милость? Небось еще в школе учитесь?
— Пусть так. А школьников кому играть, как думаете? Школьникам, не правда ли?
— Это ты точно говоришь. Ну, ладно, так и быть, проходите…
Мы быстро выбежали из дверей во двор, а старик крикнул вслед:
— Гляди, племянница, не забудь дядин адрес дать…
— А как же? Непременно, — ответила Жанна.
Мы прошли несколько шагов, и я спросила Жанну:
— Что это ты выдумала про Вишневского? И с чего ты взяла, что старик похож на него?
— Ай, перестань, — отмахнулась Жанна. — Во-первых, я читала недавно про Вишневского в журнале «Знание — сила», он хирург номер один, во-вторых, почему не сделать человеку приятное? Ведь лучше сказать, что он похож на академика, чем, например, на какого-то жулика, разве не так?
Жанна остановилась, произнесла с многозначительным видом:
— Я не подхалимка, но уверяю тебя, доброе слово открывает любые ворота…
— Это ты тоже вычитала в одном журнале?
— Ну и что с того? Конечно, не сама придумала.
— А как быть с адресом академика Вишневского?
Жанна беспечно засмеялась.
— Как-нибудь вывернусь…
Двор киностудии «Мосфильм» был широкий, покато спускавшийся книзу. Навстречу нам то и дело попадались какие-то люди, мы смотрели на них во все глаза, в каждом нам виделся какой-нибудь прославленный любимец экрана. Жанна поминутно толкала меня локтем:
— Узнала? Знаешь, кто это?
— Нет, а ты?
— Я тоже нет, но что-то знакомое в лице, как по-твоему?
Я вглядывалась и не могла узнать. Впрочем, Жанне тоже не удалось узнать ни одного из встречных.
Потом мы начали бродить по этажам большого здания, расположенного в конце двора.
Искали помощника режиссера Ниточкина и никак не могли отыскать его.
В конце концов мы попали даже в буфет, где в очереди стояли целых три полководца, необыкновенно походивших один на другого. Все они были одеты в мундиры темно-красного цвета с золотыми эполетами на плечах, и у каждого был один глаз перевязан черной лентой.
— Это — Суворовы, — шепнула мне Жанна.
— Нет, это Кутузовы. У Кутузова не было одного глаза, помнишь, мы видели его портрет в музее?
— Верно, — сказала Жанна. — Это Кутузовы. Какой тебе больше нравится?
Я подумала, прежде чем ответить.
— Не знаю. Все нравятся. А тебе?
— Пожалуй, вот этот, самый первый…
Признаться, все полководцы выглядели совершенно одинаково. Даже были одного роста, и прически тоже у них одинаковые.
Я и Жанна глаз не спускали с полководцев, но кроме нас никто не обращал на них внимания. Один из Кутузовых сел за столик, стал наливать кефир из бутылки в стакан, другие два сели рядом с ним, принялись есть сосиски с капустой.
— Сейчас я спрошу у них, не знают ли они, как найти Арсения Ниточкина, — сказала Жанна.
— Не смей спрашивать, — чуть не закричала я. — Ни в коем случае!
— Почему не смей?
— Потому что это неудобно.
— Еще чего!
— Если ты подойдешь, я убегу!
— Ладно, — сказала Жанна. — Не хочешь — не надо. Пошли дальше, поищем нашего Ниточкина…
Мы снова начали ходить по этажам, из комнаты в комнату. И вдруг в одной из комнат нам ответили, что Ниточкин уехал на съемки куда-то под Ярославль.
— Неужели уехал? — воскликнула Жанна.
— Да, уехал, а что? — спросил невысокий, прыщеватый блондин с длинной трубкой во рту. — Почему это тебя так удивляет?
— Потому что он приглашал нас сниматься, — не моргнув глазом ответила Жанна.
— Сниматься? Кого же, тебя или твою подругу?
— Нас обеих вместе.
— Вот оно как!
Блондин взял карандаш со стола, постучал им по своим зубам. Стук получился почему-то необычайно звонкий.
— Так, так, — сказал он. — В каком же фильме Ниточкин намеревался вас снимать?
— В этом, как его, — начала Жанна. — Не помню названия.
— В «Берендеевом царстве»?
— Кажется.
Голос Жанны звучал неуверенно. В самом деле, откуда было ей знать название фильма?
Блондин снова постучал карандашом по зубам.
— Там уже давно все роли распределены и утверждены, девочки, так что можете не беспокоиться…
— До свиданья, — сказала я. И первая повернулась к дверям, но тут на меня буквально налетела какая-то дама, тяжело, с надрывом дыша. Я отпрянула назад и принялась разглядывать ее.
Она была одета в старинного покроя атласный зеленый жакет с рукавами-пышками, весь расшитый разноцветным бисером. На голове у дамы красовалась огромная шляпа с белыми перьями. Такие шляпы носили, должно быть, храбрые мушкетеры Атос, Портос, Арамис и их друг д’Артаньян.
Мы уставились на эту даму и заметили в ее руках крохотную белую собачку в клетчатой попонке.
Обращаясь к блондину с трубкой, дама взволнованно заговорила:
— Рома, это какой-то ужас, клянусь своей бородой!
Мы с Жанной переглянулись и зажали рты ладонями, чтобы не покатиться со смеху. Что за женщина! Мало того что одета, словно клоун, так еще клянется своей бородой…
Между тем дама продолжала:
— Жулька ведет себя хуже некуда!
— Почему? — флегматично спросил Рома.
— Жулька не хочет ни лаять, ни кусаться. Я ее даже ущипнула от злости, а она меня лизнула вот сюда, в щеку…
— Будем искать другую собаку, — спокойно сказал Рома.
— А если оставить Жульку?
— Как же ее оставить, если она не желает лаять?
— Сейчас, — сказала дама. — Одну минуточку, попробую ее испугать.
Она спустила Жульку на пол и вдруг, став на четвереньки, начала рычать на собачку. Рычала она, надо заметить, мастерски, мы с Жанной остолбенели. Такого нам еще никогда не приходилось ни видеть, ни слышать. Мне даже стало как-то не по себе. Если бы на меня кто-нибудь так рычал, я бы наверняка огрызнулась или убежала, а кроткая Жулька молча глядела на даму своими черными глазами-бусинками, время от времени показывая розовый язычок.
— Р-р-р, — рычала дама, превосходно имитируя самого грозного волкодава. — Уууу, ррр, гав-гав-гав…
Даже белые перья на ее шляпе дрожали, словно испугались этого рычанья, а Жулька внезапно сладко зевнула и безмятежно улеглась на пол, утопив свою мордочку в лапы.
— Нет, — сказала дама, решительно поднявшись с пола, — ничего не выйдет.
— Не выйдет, — отозвался Рома.
— Если сделать так, что Жулька тихая, некусачая? Не все ли равно, Рома? Она же не героиня?
— Да, она не героиня, — внушительно промолвил Рома. — Но сценарий утвержден, и переделывать его ради вашей Жульки никто не собирается!
— Значит, обойдетесь без Жульки? — убитым тоном спросила дама, перья на ее шляпе печально качнулись.
Жанна дернула меня за плечо:
— Есть идея!
Я не успела спросить, что за идея, как она шагнула вперед.
— Скажите, а не пригодится ли вам моя собачка?
— Что за собачка? — невозмутимо спросил Рома.
— Пудель, — быстро проговорила Жанна, словно отвечала хорошо выученный урок. — Черный, очень злой, получил на собачьей выставке медаль (Жанна не стала уточнять, какую именно медаль), все время лает, кусачий, храбрый, очень красивый, год семь месяцев…
Рома снова постучал себя карандашом по зубам. Я подумала: надо будет как-нибудь попробовать постучать карандашом по зубам. Или лучше ручкой? Тогда, может, получится еще звонче?
— Хорошо, — сказал Рома. — Давай тащи своего пуделя. Его, кстати, как зовут?
— Миша.
— Прекрасно. Будем пробовать Мишу.
— А что за роль? — спросила Жанна.
— Минуты на три с половиной.
— Только-то?
— Это немало. Целый эпизод.
— Что же он должен делать?
— Идти с хозяйкой по улице.
— Со мной? — перебила Жанна.
— Нет, — спокойно сказал Рома. — С актрисой. Она будет его хозяйка.
— Со мной, — нехотя произнесла дама в шляпе с перьями.
— Да, с Камиллой Аркадьевной. Он должен идти с нею на поводке, потом внезапно рвануться вперед и броситься на проходящего мимо старика с тромбоном.
— Он тоже будет артист?
— Естественно. В картине все артисты. Сперва твой пудель должен залаять, потом начать прыгать. Вот и все. Как считаешь, твой Миша справится с этим заданием?
— Еще бы, — горделиво ответила Жанна. — Миша может лаять двадцать четыре часа в сутки без отдыха.
— Воображаю, — пробормотала Камилла Аркадьевна, явно стремясь, чтобы все услышали ее слова. Наклонилась, подняла свою Жульку с пола, прижала к себе. Потом, не удостоив нас ни единым взглядом, демонстративно вышла из комнаты.
«Конечно, ей хотелось бы, чтобы ее Жульку сняли», — подумала я.
— Значит, так, — по-прежнему бесстрастно сказал Рома. — Завтра ровно в девять приезжай со своим Мишей. Я закажу пропуск.
— Вас как зовут? — спросила Жанна.
— Роман Петрович.
— Вы тоже помощник режиссера?
— Нет, я директор картины.
— Какой картины? — не отставала Жанна.
— «Крутые перегоны».
— «Крутые перегоны», — почти благоговейно повторила Жанна.
— Стало быть, завтра в девять, — сказал Роман Петрович.
Мы направились обратно, к проходной. Я сказала:
— Если ты не станешь артисткой, может, Миша будет звездой экрана?
Жанна отвечала серьезно, не поняв или не захотев понять моей насмешки:
— Сперва Миша, а потом вдруг случится так, что и я начну сниматься?
Наш классный руководитель нередко говорил, что Жанну можно смело назвать увлекающейся натурой.
Идя со мной по двору студии, она уже строила планы, как Миша прославится в «Крутых перегонах» и его начнут рвать на части, предлагая сниматься в различных картинах, и, конечно, в конце концов, обратят внимание я на нее самое. Она же безусловно фотогенична, обладает актерскими способностями, например, может кого угодно разыграть по телефону так, что ее никто никогда не узнает…
Я прервала поток Жанниных, слов:
— Мы же уже возле проходной…
— Ну и что? — спросила Жанна.
— Старик тебя ждет, ты же обещала адрес дяди…
— Пусть ждет, — сказала Жанна.
Мы приблизились к старику. Жанна сразу же затараторила, не давая ему выговорить ни слова:
— Я только что звонила дяде. Оказывается, он сам заболел, у него грипп с ангиной, и он никого не может принять…
— Жаль, — сказал старик, помрачнев, — а я так рассчитывал…
— Я тоже, — сказала Жанна. — Но ничего, подождем, пока он поправится, тогда я все сразу устрою…
— А он будет ждать, — сказала я Жанне, когда мы вышли из проходной.
— Я что-нибудь придумаю.
— Так нехорошо, я бы не могла так…
— Почему ты бы не могла так? — спросила Жанна.
— Мне жаль его. Он же болеет и надеется, что твои знаменитый дядя его вылечит…
— Мне тоже жаль его, — призналась Жанна.
Несколько шагов мы шли молча. Потом она сказала:
— Давай покажем его твоему папе.
— Моему папе? Он же терапевт, а не хирург и не невропатолог.
— Ничего, он тоже поймет, как надо лечить радикулит. Все врачи понимают такие вещи.
Я покачала головой.
— Что? Чем ты еще недовольна?
— Выдумщица ты, Жанна, просто ужас. Сама заварила кашу, а мне расхлебывай…
— Не тебе, а твоему папе, — резонно заметила Жанна. — А твой папа — он же очень хороший доктор, он же весь наш дом лечит…
Я не стала возражать… Мой папа был человек безотказный, в самом деле соглашался лечить каждого, кто к нему обращался. И, в сущности, наверняка понимал не хуже самых прославленных профессоров, как следует лечить радикулит.
На моем письменном столе стоит глиняный лев с зелеными глазами, подаренный некогда Жанной.
Сколько лет прошло с той поры, сколько воды утекло, и как много людей бесследно исчезло из моей жизни.
А вот глиняная, непрочная безделушка оказалась самой что ни на есть прочной. Правда, от старости лев стал темно-коричневым, почти шоколадным, и львиная грива утратила свой неправдоподобно розовый цвет.
Когда-то мне казалась странной эта ненатурально розовая грива. А теперь, став значительно старше, я поняла: такую гриву мог придумать только настоящий художник. Ведь у подлинного художника иное видение, чем у нас, обыкновенных людей. Для него и снег бывает не белым, а голубым, даже сиреневым, и листья ему порой кажутся синими…
Своего льва художник представил себе, наверное, одиноко стоящим где-то на берегу тропического озера, в глубине джунглей.
Медленно всплывает солнце, еще нежаркое, но уже набирающее силу. И лев, обливаемый первыми солнечными лучами, кажется оранжевым, и глаза у него пронзительно зеленые, потому что в них отражены лианы, обвивающие деревья, а царственная грива розовеет на солнце. И я понимаю теперь: розовая грива — это правда, самая доподлинная.
Я сижу за столом, работаю, а лев глядит на меня своими вылинявшими, некогда зелеными глазами.
Прошли годы. Когда-то он глядел на меня, длинноногую, тощую девчонку с жесткими косичками. И теперь все еще продолжает глядеть, может быть, думает: «Как же ты, милая, изменилась!»
А может быть, ничего не думает, ведь неодушевленным предметам этого не дано.
Впрочем, возможно, я ошибаюсь?
Рядом со львом стоит телефонный аппарат. Рука моя тянется к трубке, но я насильно удерживаю себя. Сперва надо кончить работу, а потом уже звонить.
И тут раздается звонок. Кто-то предвосхитил мое желание.
Разумеется, Жанна. Не проходит дня, чтобы мы не говорили друг с другом.
— Как дела? — спрашивает Жанна. — Выполняешь урок?
— Выполняю. И еще смотрю на льва.
— Какого такого льва?
— Того, что ты мне подарила. С зелеными глазами и розовой гривой. Помнишь?
— Ничего я не помню, — говорит Жанна. — Слушай, приходи, мы с Наташей хотим тебя видеть.
— Давно не виделись, — иронически говорю я.
Дня два тому назад мы все вместе ходили в театр.
Жанна не принимает моей иронии.
— Одним словом, приходи вечером. Ирмик грозится угостить каким-то совершенно новым, невиданно вкусным блюдом…
— Если Ирмик приготовит, то это наверняка можно есть, а вот если бы ты приготовила…
— Ладно, приходи, — категорично обрывает меня Жанна и вешает трубку.
— Придется пойти. — Я обращаюсь к моему льву. — Как считаешь, идти или не стоит?
Умей лев говорить, он бы ответил:
— Чего ты ломаешься? Ведь самой до смерти охота пойти, увидеть Наташу, Жанну, Ирмика…
Если бы лев ответил так, это была бы чистая правда. Но он молчит. Мне кажется, сейчас он далек мыслями от меня, ему видятся густые заросли джунглей, где вечерами с земли поднимается слоистый туман и слышится дружный, сильный топот. Это звери бегут на водопой, в такой час никто не посмеет наброситься, растерзать кого-то более слабого, беззащитного. Это — священный закон джунглей.
— Нет, — говорю я громко. — Нельзя в моем возрасте перечитывать Киплинга…
Я работаю. Меня радостно греет мысль: еще несколько часов — и мы встретимся. Мне было бы трудно прожить даже день, не видя Жанны и Наташи или хотя бы не поговорив с ними по телефону.
У человека должен быть дом, в котором его любят и помнят с раннего детства.
Хорошо, если живы родители. Но такое счастье дано не всем. Тогда пусть это будет дом друзей, которым всегда во всем веришь, потому что знаешь: там нет ни лжи, ни корыстного расчета, ни фальшивой прикидки.
С ними можно быть таким, какой ты есть на самом деле: прежде всего искренним. Не нужно притворяться, говорить не то, что думаешь, надевать какую бы то ни было маску, улыбаться тогда, когда вовсе не хочется улыбаться…
Я люблю Жанну, приемлю ее со всеми недостатками и люблю. И еще — знаю, она мне верит и тоже любит меня.
Порой мы спорим, даже ругаемся, не уступая одна другой, но никогда не разойдемся, не рассоримся окончательно. Такое нам просто не под силу, как не под силу обидеться друг на друга. Мы обе сумеем превозмочь и победить любую, даже самую горькую обиду.
Под вечер я кончаю работать, складываю рукопись в папку и киваю льву:
— Пока. Я ушла, а ты стереги дом…
Он молчит. Только глаза его мистически мерцают, наливаясь изумрудным блеском. Или мне это только кажется?
Я еду к Жанне на другой конец города, в Теплый Стан. Говорят, когда-то, в незапамятные времена, здесь размещались ямщики.
Ездили в то время на перекладных, на этом перегоне меняли лошадей, должно быть, подолгу ждали свежих коней и «гоняли чаи» в теплой, чистой избе. В старину хорошо умели заваривать чай и пили его до седьмого пота, по многу стаканов.
Уже на моей памяти здесь была деревня — деревянные дома, колодцы с длинной, ржаво скрипевшей цепью, мостки гармоникой. Кругом леса, леса, которые тянулись вплоть до самого Внукова и, наверное, еще дальше…
Ныне Теплый Стан — новый район столицы. Высокие, многоэтажные, похожие один на другой дома-башни. И как только жильцы не перепутают подъезды, подобные горошинам из одного стручка. И, наверное, в этих новых домах и квартиры все как есть обставлены одинаково — модные гарнитуры, паласы, торшеры с разноцветными абажурами, кресла-раковины, в коридорах, обклеенных одинаковыми черными (теперь, говорят, это модно) обоями, фонари с темными стеклами. Это тоже модно. И подсвечники со свечами всюду, где только можно поставить хотя бы один подсвечник.
И на кухне — выставки красных, белых, зеленых кастрюль и чапельников с длинными ручками. И столы, покрытые пластиком. И табуретки вокруг столов.
Удивительное, вгоняющее в тоску однообразие. К счастью, Жаннина квартира отличается от всех этих близнецов. Прежде всего, во всех трех комнатах нет ни одной новой вещи, все старье, служившее когда-то верой и правдой родителям Жанны: платяной шкаф с резными дверцами, почти съеденный шашелем, деревянные кровати под дуб, хотя Жанна уверяет, что это не под дуб, а под самое лучшее красное дерево — «пламя», неудобные тумбочки, стулья с высокими спинками, книжные полки, которые некогда были куплены где-то по случаю Жанниной мамой, старое пианино фирмы «Капс».
Жанна терпеть не может новых вещей, так же как до сих пор не любит новых, еще не ношенных платьев. Она говорит, что в новом платье чувствует себя так, словно вышла на улицу совершенно голая.
Она стала еще толще, раздалась, словно шар. А щеки такие же красные, какими были в детстве.
Ее дочка Наташа похожа на нее и на Жанниного мужа.
У Наташи — материнские глаза, выпуклые, карие, но только с густыми ресницами. Великолепные зубы и коса чуть ли не до колен. Она очень музыкальна, у нее безукоризненный слух. Стоит лишь услышать какую-то песню по радио, и она тут же совершенно правильно начинает петь ее. Наташа — жизнерадостна, смешлива, и, что бы ни пела, пусть очень грустную песню, все у нее получается весело, даже лихо.
Блестя глазами, она поет во весь голос без единой фальшивинки, тщательно выговаривая исполненные грусти слова:
Я хочу умереть молодой,
Золотой закатиться звездой…
И смеется. И мы с Жанной не можем удержаться от улыбки, глядя на нее.
Наташа учится в музыкальной школе. Подолгу занимается дома, Жанна обычно садится рядом, возле пианино, и командует:
— Руку легче! Приподними кисть, мягче ударяй по клавишам, они не железные…
Наташа вздыхает и торопливо отбарабанивает этюд Гречанинова, который следует играть очень медленно, плавно.
Ей не терпится поскорее закончить урок и побежать во двор к своим многочисленным друзьям.
Наташа обладает на редкость общительным характером.
Жанна считает, что в этом отношении Наташа пошла не в отца и не в мать, а только лишь в меня.
Жанна глядит в окно, во двор, где мелькает красная шубка Наташи.
— Знаешь, а Наташка-то, в общем, как-то выделяется изо всех…
— Хороша дочка Аннушка, хвалят мать да бабушка…
— Ну уж нет, в этом меня не упрекнешь, — возражает Жанна. — Я из породы объективных матерей…
Мне тоже кажется, что Наташа лучше всех, но хочется немного поддразнить Жанну.
— Как думаешь, кем ей лучше быть? — спрашивает немного погодя Жанна. — Певицей или пианисткой?
— Пусть сама решит в свое время.
— Как это — сама? Я мать, и я должна все решить за нее заранее.
— Если пианисткой, — говорю я, — то хорошо бы солистом-исполнителем, а не где-нибудь, в оркестре, в кинотеатре аккомпанировать между сеансами…
Жанна кивает:
— Разумеется. Когда я вижу таких вот оркестрантов в кино или в каком-нибудь кафе, я всегда думаю, а ведь, наверно, все они в детстве считались музыкально одаренными и каждому сулили незаурядную карьеру. И что же? Где мечты и надежды?
— Только бы с нашей этого не случилось!
Жанна мечтает о том, чтобы Наташа выросла всесторонне развитым человеком. Она стремится духовно развивать ее, ходит с нею в музеи, на выставки, часто рассказывает о жизни великих людей — писателей, композиторов, художников…
Однажды, когда мы втроем возвращались из консерватории, после концерта органной музыки, Жанна стала рассказывать Наташе о Бетховене.
— Он скончался в нищете, забытый всеми, и за гробом его шло очень немного людей…
У Наташи выступили на глазах слезы.
— Ну, вот еще, — сказала я. — Мы тогда тебе ничего рассказывать не будем, раз ты плачешь по любому поводу…
— Это — не любой повод. — всхлипывая, ответила Наташа, — мне так стало жаль Бетховена. Неужели даже с работы никто не пришел на его похороны?
Порой Наташа может озадачить своими вопросами. Правда, говорят, теперь все дети такие.
Как-то она усиленно допытывалась у Жанны, кто первый придумал водить собак на поводке?
Жанна не знала и расстроилась.
— Я должна быть для нее живой энциклопедией…
— Но ты же не можешь все знать, — сказала я.
— Я должна все знать, — серьезно ответила Жанна. — Чтобы ответить на любой вопрос…
Жанна подписалась на «Большую Советскую Энциклопедию» и купила словарь иностранных слов. Кроме того, она регулярно посещает лекторий для родителей при Доме просвещения медработников и слушает общеобразовательные передачи по радио.
— Ты организованная, как черт, — говорю я Жанне. — На все хватает времени, и читаешь много, и Наташе уделяешь столько внимания, и в консерваторию ходишь, и лекции слушаешь, да еще своей работы хватает…
— Недавно в местком выбрали, — говорит Жанна.
— Ну и как? Справляешься?
— Спрашиваешь!
Жанна и сейчас редко упустит случай похвалить себя. И эту ее особенность, хорошо знакомую мне с давних пор, я тоже прощаю. Жанна такая, какая есть.
Порой Жанна признается, правда, одной только мне:
— Моя жизнь не удалась…
Я возмущаюсь не на шутку.
— Как так не удалась? У тебя хорошая семья, отличный муж, чудесная дочка, ты ведущий инженер в своем КБ, тебя все уважают, с тобой считаются.
— Все так, — соглашается Жанна. — Но я же могла стать киноактрисой, ты же знаешь, мне предлагали сниматься на «Мосфильме».
— Ладно, — отвечаю я. — Только мне этого можешь не говорить. Мы обе помним, как все было!
Но Жанна успела уже привыкнуть к своему вымыслу, и он кажется ей подлинной правдой.
— У тебя, Катя, всегда была плохая память, на твою память нельзя положиться, зато я помню все. Меня умоляли сниматься в кино, у меня была оригинальная внешность, врожденный артистизм, не хватало, конечно, усидчивости, что есть, то есть, а так, если бы я не ленилась, я бы сделала карьеру в кино, как пить дать, сделала бы!
И она упоенно вспоминает о прошлых своих успехах, которых никогда не было. И у меня просто не поворачивается язык опровергнуть ее слова…
Вскоре приходит муж Жанны. Он — врач, хирург, работает в институте имени Склифосовского. У него редкое имя — Иринарх, Жанна зовет его Ирмик.
Ирмик обладает чудесным характером: никогда не брюзжит, не нудит, не ноет, а ведь ему здорово достается. На дорогу в институт и обратно он тратит не меньше двух с половиной часов в день, в институте, случается, ему приходится оперировать с утра до вечера, но я еще ни разу не слышала, чтобы он пожаловался на усталость. Ирмик обожает Жанну. Беспрекословно слушается ее во всем. И еще у него есть одно, очень ценное качество — на диво хозяйственный. По существу все дела в доме ведет он, а не Жанна.
— Вот, Жанночка, — говорит Ирмик, выгружая из портфеля продукты. — Я купил парное мясо, в маленьком магазине, возле института, там всегда есть парное мясо, смотри, чистая вырезка, не правда ли?
— Да, конечно, — небрежно замечает Жанна.
— И яйца по девяносто копеек. И мандарины, ты и Наташа любите мандарины…
— Только не такие, — вскользь недовольно бросает Жанна.
— Почему не такие? — спрашивает Ирмик.
— Потому что мы любим настоящие мандарины, а не горох.
Ирмик с виноватым видом оглядывает злополучные мандарины.
Потом обращается ко мне:
— Подожди немного, я приготовлю пиццу, тогда будем чай пить.
— Жанна уже говорила, что ты грозишься приготовить что-то очень вкусное. Кстати, что такое пицца?
Ирмик насмешливо спрашивает Жанну:
— Ты слышишь, Жанночка, она не знает, что такое пицца.
— Давай покажи ей, — отвечает Жанна.
Ирмик долго, тщательно моет руки горячей водой, потом надевает фартук с большими карманами, — этот фартук Жанна подарила ему еще в прошлом году, — приходя домой, Ирмик привычно надевает его. Потом вынимает из холодильника слоеное тесто, очевидно купленное им загодя, раскатывает его на противне. Выливает на тесто томатную пасту, нарезанный ломтиками сыр, несколько килек и еще вываливает полбанки сайры.
Сверху закрывает другим слоем теста. И зажигает газ в духовке.
— Сейчас, — говорит. — Сейчас ты попробуешь настоящую итальянскую пиццу.
— Ему идет этот фартук, ты не находишь? — спрашивает Жанна. — Голубой цвет, прямо под глаза…
Я откровенно любуюсь Ирмиком. У него все получается ловко, непринужденно, как-то удивительно легко, словно играючи.
Он любит приносить радость и чувствует себя счастливым, когда может кого-то чем-то порадовать. Его душевная щедрость не притворна, не для показа, а поистине органична.
Наверное, потому говорят, что больные в институте Склифосовского любят его и верят каждому слову.
Внешне он — полная противоположность Жанне: невысокий, худой, лицо костистое, с резкими складками на щеках и на лбу, только глаза хорошие, светло-голубые, ясные, постоянно улыбающиеся. Он намного старше Жанны — на целых девятнадцать лет.
— Пицца — последнее увлечение Ирмика, — говорит Жанна.
— Скоро будет готово, — сообщает Ирмик. — Это меня одна пациентка научила, представь себе, все чрезвычайно просто, можешь сама дома приготовить.
— Охота была, лучше у вас буду пробовать.
— Как тебе угодно.
Пицца готова. Ирмик опрокидывает противень с пиццей на блюдо, нарезает пиццу ножом на правильные четырехугольники.
— Приступим, девочки?
Все это выглядит очень аппетитно. Я откусываю большой кусище и замираю от ужаса. Что за гадость!
Знать бы заранее, я бы и крошки в рот не взяла. Но что тут скажешь, когда Ирмик с радостным ожиданием глядит на меня?
— Что, вкусно?
Я заставляю себя проглотить кусок.
— Да, конечно…
Жанна куда откровенней меня. Сморщив нос, пренебрежительно изрекает:
— Жуть!
— Нет, ты серьезно? — пугается Ирмик.
— Вполне. Можешь сам убедиться.
Он ест свою пиццу. Старательно, истово пережевывает и глотает эту гадость.
— Ты не права, Жанночка, очень пикантно…
— Ну и наслаждайся сам, хоть все съешь, — советует Жанна.
— Все не съем, надо Наташе оставить.
— Нет уж, пожалуйста, Наташу я тебе травить не дам. Сам травись, если хочешь, а ее оставь в покое…
Ирмик никогда не пытается спорить с Жанной. Она для него — высший авторитет. Потому он охотно, даже с радостью готов взвалить на свои худые плечи все тяготы быта, лишь бы облегчить ей жизнь.
Помню, когда Жанна приехала из роддома, он с первого же дня сказал ей:
— Ты ложись к стенке.
— Почему к стенке? — спросила Жанна.
— Мне так удобнее.
И в самом деле, ему удобнее было лежать с краю, потому что ночью он, а не Жанна, то и дело вставал к Наташе. Приходя с работы, он купал Наташу, менял пеленки, а когда Наташа болела и подолгу не хотела засыпать, брал ее на руки, ходил из угла в угол, укачивая, пока она не засыпала.
Наташа росла очень шустрой, Ирмик боялся, чтобы она как-нибудь ненароком не вывалилась из кроватки, и придумал привязывать Наташину ногу подгузником к спинке кровати.
Наташа ненадолго затихала, потом, когда подгузник развязывался, начинала снова орать.
Жанна безмятежно приказывала:
— Наверно, все развязалось, Ирмик, привяжи снова…
Ирмик снова привязывал, а позднее смотрел на часы, озабоченно спрашивая:
— Жанночка, уже время купать, ты не находишь?
— Нахожу, — отвечала Жанна.
Он шел в ванную, купал Наташу, затем укладывал ее, розовую и распаренную, в постель и сидел возле, потому что Наташа не любила оставаться одна.
Потом, подождав, пока она заснет, говорил:
— Теперь посижу с вами…
Но порой не проходило и пяти минут, как Наташа просыпалась и начинала истошно кричать, у нее был удивительно громкий, пронзительный голос.
Ирмик мигом срывался, бежал к Наташе. А утром вставал раньше Жанны, шел в молочную кухню, покупал молоко, творог для Наташи и заодно продукты для дома. И ехал на работу, в свой институт имени Склифосовского. А приходя домой, опять принимался за домашние дела. И никогда ни одной жалобы, ни малейшего недовольства.
Можно ли желать лучшего мужа?
Но Жанна умеет выискать причины для самых различных придирок. И подчас неумолимо точит его, упрекая в несуществующих грехах, а он выслушивает все необоснованные обвинения с улыбкой, никогда не пытаясь возражать или спорить с Жанной.
Она долго не выходила замуж. Разумеется, случались встречи, как не случаться, но все это так, ерунда, ничего серьезного, как выражалась Жаннина мама, струна в тумане.
— Словно струна прозвенит в тумане, — говорила она. — И опять пшик, сплошной туман…
Жанне нравились мужчины умные и красивые.
Но требования Жанны намного обгоняли ее возможности. Красивые и умные мужчины не часто попадались ей, если же были, то не оказывали должного внимания, и тогда с годами она стала постепенно снижать свои запросы.
Большей частью к ее берегу приплывали женатые.
И все, как один, сперва ходят, потом начинают ходить все реже, потом и вовсе скрываются напрочь.
И Жанна, устав от частых неудач, признавалась мне!
— Понимаешь, все как-то нескладно. Посидит немного, украдкой глядит на часы, после бежит с поднятым воротником, чтобы никто не узнал, а я остаюсь одна. И в воскресенье одна, и в праздники одна.
В конце концов она решилась:
— Я уже ни на что не надеюсь, — сказала однажды. — Пусть все идет, как идет.
Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Как-то зимой Жанна сломала ногу, и ее отправили в институт имени Склифосовского. И там она попала в руки хирурга, который, по ее словам, не понравился ей с первого взгляда.
А Ирмик признался позднее: сразу же влюбился в Жанну, как только увидел ее.
Но она не верила. И когда сестры говорили, что Иринарх Сергеевич «влип», отмахивалась с досадой:
— Это все несерьезно…
Она уже поправлялась, начала ходить сперва на костылях, потом с палочкой, и ее выписали домой Однажды к ней нежданно-негаданно заявился Иринарх Сергеевич. Жанна не удивилась, в конце концов почему бы врачу не навестить свою больную, не поинтересоваться ее здоровьем?
И вдруг он, отчаянно смущаясь, предложил пойти вместе в театр.
Жанна спросила:
— А я не буду вас шокировать?
— Помилуйте, — взмолился он. — Чем это вы можете шокировать?
— Сами видите, я же хромаю.
— Это пройдет, — заверил он. — Ручаюсь вам, через месяц вы забудете о своем переломе, как не было его вовсе.
Но она не унималась:
— Спектакль идет в воскресенье, вас это не смущает?
— Почему это должно меня смущать?
— Потому что воскресенье следует проводить дома. И я уже все заранее знаю и могу рассказать одновременно с вами: вы не любите своей жены, не живете с ней, просто существуете рядом. Вам, конечно, нужна душа, которая могла бы вас понять, потому что жена вас не понимает, но вы соблюдаете приличия и воскресенье проводите дома, в семье. И вы будете сидеть возле своей жены и думать, когда среди недели можно будет наведаться ко мне, но так, чтобы жена не узнала…
Он сказал:
— Я не женат.
Жанна удивилась.
— Вот как? Почему?
— Не знаю. Так получилось.
Впоследствии он рассказывал: у него была больная мать, около пятнадцати лет пролежавшая парализованной в постели. И он все годы ухаживал за ней.
— Ну как? — спросила меня как-то Жанна. — Выходить за него замуж или не стоит?
— Сама решай, — ответила я.
— Он, конечно, хороший…
— Но ты не любишь его.
— Нет, не то слово. Просто никак не могу представить себе, что я его жена.
Она не говорила ни да, ни нет. А он продолжал ходить к ней. Терпеливо сносил ее насмешки, иногда говорил:
— Я про тебя все знаю.
— Что же ты про меня знаешь? — спрашивала Жанна.
— Хотя бы то, что у тебя тяжелый характер.
— Как для кого.
— Вот именно. Я-то выдержу, не сомневайся.
Жанна честно предупредила:
— Только после не пожалей ни о чем.
— Не буду, — пообещал он.
Мы подружились с Ирмиком. По правде говоря, я боялась, что Жаннин муж может почему-либо оказаться не по душе мне или я чем-то не понравлюсь ему. Но мы сразу нашли общий язык. Ирмик понравился мне незлобивым характером, неизбывным чувством юмора и еще тем, что не был ни занудой, ни нытиком, ни придирой, — качества, которых я страшусь больше всего.
Однажды Ирмик рассказал мне о себе. Когда-то, задолго до Жанны, была у него любовь.
— Она была очень красивая, немного похожа на Жанну, — сказал Ирмик. Он искренно убежден, что Жанна красива, и я, само собой, не стараюсь разуверить его.
— Я любил ее, и она поначалу тоже хорошо ко мне относилась.
— Кто она была?
— Медсестра в нашем отделении. Теперь она врач, недавно защитилась.
— И это ты помог ей стать кандидатом, — догадалась я. — Как начал помогать, так и не можешь остановиться с тех самых пор?
Он не стал отрицать:
— Да, я. Ну и что с того?
— Ничего. Просто я поняла все, как есть, потому что помогать другим заключено в логике твоего характера.
Он спросил:
— Ты и в самом деле так считаешь?
— Если бы не считала, не говорила бы.
Он подумал немного, прежде чем ответить:
— Все имеет свою оборотную сторону. В конце концов она от меня устала.
— Как это, устала? — не поняла я.
— Я обрушил на нее всякого рода одолжения, и она начала тяготиться ими.
Он сказал это просто и грустно. Я подумала, что он намного умнее, тоньше, чем кажется с первого взгляда.
Мы с Жанной недооценивали его. Или это общий удел всех тех, кто обладает открытым, незащищенным сердцем — быть недооцененным, непонятым до конца?..
— Есть люди, которые не выносят, когда им делают добро, — сказал Ирмик.
— К счастью, мне такие не попадались.
— А я встречал таких вот.
— Неужели можно обижаться на добро?
— Можно даже не прощать добра.
— Не прощают, наверно, только злые себялюбцы.
Он ответил с явным усилием:
— А я и не собираюсь утверждать, что она была доброй.
Мне думается, он боится, что Жанна тоже может устать от его доброты, всегдашней уступчивости, стремления приносить ей одну только радость.
Пусть не боится. Жанна не устанет. И ей не надоест его доброта. Она привыкла к нему, принимая все, что он для нее делает, как должное, само собой разумеющееся. И по-своему любит его. Так, как умеет. Потому что каждый любит в меру своих возможностей. Ни больше, ни меньше.
Я считаю Жанну счастливой. Так прямо и сказала ей:
— Ты — счастливая…
— Чем я счастливая? — спрашивает она.
— Всем. Прежде всего у тебя нет биографии.
— Как это — нет биографии? Что это значит?
— Твоя биография укладывается всего в несколько строчек: полюбила, вернее сказать, сперва вышла замуж, потом полюбила, потом родила дочку. Никаких сложностей, тревог, превратностей, вспышек и взрывов. Все просто и законченно.
Жанна — великая спорщица — неожиданно согласилась со мной:
— Наверное, ты права. И я счастливая. Только иногда все же бывает нехорошо, не так, как хотелось бы…
— Почему?
— Все дело в страхе за Наташу…
Я понимаю Жанну. Наташа — это островок уязвимости, постоянной боязни, чтобы не заболела, не ушиблась, чтобы ее никто не обидел.
И так, должно быть, будет до конца, до последнего Жанниного часа…
Приходит со двора Наташа. Врывается в дверь, вся в снегу — снег на шапке-ушанке с поднятым кверху ухом, снег на шубке, из которой она выросла еще в прошлом году, снег на лыжных штанах, некогда ярко-бирюзовых.
— Ребята! — кричит Наташа. — Порядок! Победа за нами!
— Сумасшедшая, — замечает Жанна, не трогаясь с места. — Ты же вся промокла…
Ирмик молча подходит к Наташе, снимает с нее пальтишко, шапку, стаскивает и насквозь промокшие сапожки, черные, из заменителя под кожу, с разорванной посередине молнией.
Ирмик терпеливо и привычно выполняет обязанности Жанны.
Жанна тихо говорит:
— А ведь его можно с полным правом называть мамой Ирмой.
У Наташи недаром тонкий слух. Она восклицает радостно:
— Мама Ирма? Это здорово! Папа, я так тебя и буду звать, только так, мама Ирма!
Ирмик идет в ванную, развешивает на веревке шапку Наташи, пальто, потом ставит на кухне возле радиаторов отопления мокрые сапожки.
Садится за стол, подвигает Наташе чашку с горячим чаем.
— Кого вы победили? — спрашивает Жанна.
Наташа держит чашку обеими, красными от мороза ладонями.
Ее пальцы похожи на пальцы отца — длинные, изящно и четко вылепленные. Настоящие руки хирурга. Наверно, быть ей, как и отец, врачом. Не певицей, не пианисткой, а врачом. Во всяком случае, мне бы хотелось этого.
— Мы играли в кто кого, мы — это ребята с нашего двора, а они — это с той стороны, за поликлиникой, знаешь, там такой белый дом с лоджиями?
— Допустим, знаю.
— Они как начали бросаться снежками, а мы в них. Они в нас, мы в них, они в нас, мы в них…
Мне кажется, Наташа меняется с каждым разом.
Прошлый раз Наташа сыграла мне только что выученный ею прелюд Рахманинова. Старательно нажимала на клавиши, склоняясь над ними, то высоко закидывая, то опуская голову. Глаза полузакрыты, на лоб упали пряди волос…
Тогда она показалась мне какой-то просветленной, неожиданно возмужавшей.
А сегодня она походит на мальчишку. Порывистая, с резкими движениями и секунды не усидит спокойно.
— Понимаешь, — обращается она ко мне, — понимаешь, тетя Катя, нас ведь меньше, и мы все равно, первые на них. А они вдруг как бросятся назад, не догонишь…
И смеется совсем как Жанна в детстве, взвизгивая и морща нос.
Удивительно, как проявляются в ней материнские черты. И вообще вся ее повадка, движения напоминают Жанну, бессознательно, сама о том не ведая, она повторяет Жаннину манеру смотреть, двигаться, встряхивать волосами…
— Гены, — говорю я, ни к кому не обращаясь. — Могучая это штука…
Ирмик вопросительно взглядывает на меня, но Жанна понимает то, что я хотела сказать. Мы уже давно научились с одного слова понимать друг друга.
— Конечно, гены — вещь неподдельная!
Наташа отодвигает от себя чашку.
— Мама, хочу собаку!
— Кого? — переспрашиваю я.
— Собаку. Ужасно хочу. Любую, пусть самую-пресамую дворняжку, я ее под пуделя подстригу…
Жанна смеется, и я не могу удержаться от улыбки. Нам обеим вспомнилось, как я стригла пуделя Мишу.
— Хорошо, — говорит Жанна. — А кто же будет гулять с собакой? Все на меня ляжет, я же знаю…
— На папу, — уверенно говорит Наташа.
— Тогда говори с папой…
— Я — за, — отвечает Ирмик. — Только не уверен, что успею утром, до работы, пройтись с собакой, ведь собаке надо гулять по меньшей мере три раза в день!
Ему даже в голову не приходит, что Жанна могла бы утром до работы пройтись с собакой. Жанне нужно хорошенько выспаться, а вставать чересчур рано по утрам ей тяжело. Он, разумеется, совсем другое дело. Он — охотно берет на себя все, самое трудное…
— Ты — настоящий мужчина, Ирмик, — говорю я.
Жанна сердито перебивает меня:
— Смотри, избалуешь мне его на мою голову!
Он спрашивает:
— Что такое настоящий мужчина?
— Добрый, умный и уступчивый…
— Уступчивый — это главное, — соглашается Ирмик. — Иначе я бы не смог ужиться с твоей подругой…
— Так как же, берем собаку? — спрашивает Наташа.
Она уже заранее уверена в ответе.
— У нас в классе у собаки одной девочки скоро пуделята будут.
— Пуделята? Ни за что!
— Мама, почему ты не хочешь пуделя?
— Потому что у меня был пудель, я знаю, что это такое.
Да, дело прошлое, а Жаннин Миша дал нам в ту пору «прикурить» как следует…
Мы приехали тогда на студию, как и было договорено, к девяти часам. Роман Петрович, увидев Мишу, вынул неизменную свою трубку изо рта, молча оглядел Мишу со всех сторон.
— Да, — изрек Роман Петрович. — Красивый собакевич, ничего не скажешь. Конечно, он плохо подстрижен, по надеюсь, когда-нибудь шерсть отрастет…
— Даже очень скоро, — сказала Жанна. — Он получил медаль за красоту.
— И за экстерьер, — добавила я, впрочем, не слишком ясно понимая значение этого нового для меня слова.
— Значит, так, — скомандовал Роман Петрович. — Сейчас мы пойдем в павильон и отрепетируем эпизод с начала до конца.
Что только мы ни делали, чтобы научить Мишу самому простому, незамысловатому — пройти вместе с Камиллой Аркадьевной, нога к ноге…
Он бросался на нее чертом, визжал, скалил зубы, рычал и кусал всех, кто только пробовал подойти к нему поближе.
Камилла Аркадьевна в сердцах кинула поводок, отбежала в самый дальний угол.
— Нет уж, увольте, — сказала. — Я его просто боюсь, он ненормальный.
Тогда к Мише подошел оператор, здоровенный дяденька с квадратными плечами.
— Все будет в порядке, — сказал оператор. — Надо уметь обращаться с собаками.
Он протянул огромную ладонь, раза в три больше Мишиной головы, чтобы погладить Мишу, и тут же мгновенно отскочил от него.
— Чертов пес! — заорал он неожиданно тонким голосом. — Прокусил мою ладонь! Вот паршивец!
— Это самая обыкновенная сумасшедшая собака, — крикнула, стоя в углу, Камилла Аркадьевна. — Собаки тоже могут сходить с ума!
— Подождите, — сказала Жанна. — Я его сейчас успокою.
Она хотела было взять Мишу на руки, но Миша в ту же минуту набросился на нее.
— Так, — сказал Роман Петрович, сохранявший все время привычное свое невозмутимое спокойствие. — Ясно.
— Что ясно? — дрожащим голосом спросила Жанна. Очевидно, она уже поняла все.
Жанна приблизилась к Роману Петровичу, и Миша тоже шагнул вслед за нею. Роман Петрович попятился назад, с откровенной опаской глядя на Мишу.
— Давай пропуск…
— Пропуск? — грустно повторила Жанна.
— Да, пропуск. Я отмечу время…
Он протянул руку. Миша угрожающе зарычал.
— Возьми пропуск, свою собаку и уходи сию же минуту, — сказал Роман Петрович. — Слышишь? Сию же минуту.
Во дворе Миша почему-то успокоился, повеселел и в довольно благодушном настроении зашагал рядом с нами. А мы молчали. Мы думали, должно быть, об одном и том же, о том, что не придется, видно, сниматься в кино ни Жанне, ни ее пуделю…
Все тот же старичок-вахтер дежурил и на этот раз. Уставился на Мишу, потом на Жанну и узнал ее.
— Ну, как племянница, — спросил, — поправился ли твой академик?
Жанна ничего не ответила, молча протянула ему подписанный Романом Петровичем пропуск.
— Эх, — сказал он ей вслед. — А еще сулилась, для моего, мол, дяди радикулит — пара пустяков…
Жанна остановилась. Глянула на него через плечо:
— Я непременно поговорю с дядей.
У нее были такие невозможно печальные глаза, что старик, видно, удивился, а удивившись, пожалел ее.
— Ладно, делай, как знаешь…
— Она поговорит, — сказала я. — Она, конечно, поговорит, и он, когда поправится, примет вас…
Однажды я рассказала Наташе обо всем том, что произошло с нами на студии.
Наташа любит меня слушать. У нее доброе сердце, и она требует только одного: хороший конец. Чтобы все и вся счастливо кончалось. Потому во всей этой истории самое главное для нее было — вылечить старика.
— Кто же помог старику? — спросила Наташа.
— Его принял мой папа.
— И он его вылечил?
— Не совсем. Папа дал ему болеутоляющие лекарства, но вылечить окончательно так и не вылечил.
— Ее папа был очень хороший врач, — сказала Жанна.
— Почему был? — спросила Наташа.
— Потому что он уже давно умер.
У Наташи, по ее же словам, глаза на мокром месте. Однако она сдержалась, не заплакала.
— Умер? Это, значит, навсегда?
— Навсегда, на всю жизнь, на все, какие только будут века и годы…
— Навсегда, — задумчиво повторила Наташа. Наверно, для нее это слово все еще оставалось не до конца ясным.
Она дергает меня за рукав:
— Тетя Катя, расскажи что-нибудь.
— Что тебе рассказать?
— Что хочешь.
У меня фантазия не из богатых. Иногда я просто пересказываю своими словами всем известные сказки. А она после говорит:
— Почему у тебя интереснее, чем в книжках?
И теперь я тоже силюсь придумать что-то примечательное для нее. И не знаю, что придумать.
Наташа глядит на меня Жанниными карими, взыскующими глазами. Она ждет. И я начинаю, не ведая, чем закончу:
— Жила-была девочка, которая умела сочинять музыку.
— Она была композитором? — перебивает Наташа.
— Да, конечно, и она сочиняла всякую музыку, и песни, и фуги, и ноктюрны…
— И сонаты, и прелюды, и баллады, и оратории, и концерты, — продолжает Наташа…
Жанна нестрого замечает:
— Перестань перебивать, а не то тетя Катя не будет рассказывать.
— Будет, — говорит Наташа. Она уверена во мне на все сто.
И я мчусь дальше:
— Однажды она сочинила прелюд, такой прекрасный, что сперва засмеялась, потом заплакала.
— Заплакала, — громким шепотом повторила Наташа. — Никогда бы не стала из-за этого плакать.
— А вот она заплакала от радости, что сочинила такой вот прелюд, и играла его все время, до тех пор, пока пальцы не одеревенели.
Наташа вытягивает ладонь, сжимает и разжимает пальцы.
— А потом она закрыла глаза и заснула, а прелюд выскочил из клавиш и отправился гулять по свету.
— Как? — снова перебивает Наташа. — Прелюд отправился гулять?
Ирмик улыбается, а Жанна говорит:
— Ты что-то, мать, перехлестываешь. Куда хватила!
— Вы все начисто лишены полета фантазии и романтики, — огрызаюсь я. — И больше не услышите от меня ни слова.
Наташа берет мою ладонь и трется о нее носом, словно котенок:
— Тетя Катя, неужели больше ни слова? Честное слово?
И я начинаю новую сказку:
— Жил-был один мальчик, который был удивительно ленив и потому не любил учиться. И запомни, Наташа, если будешь перебивать, то я и в самом деле — больше ни слова, так и знай!
— Знаю, — отвечает Наташа.
— Ну, слушай дальше. Этот мальчик мечтал о том, чтобы кто-нибудь делал за него уроки, все равно, кто, лишь бы не он сам…
Слова рвутся с Наташиных губ, но она молчит. Даже прикладывает обе ладони ко рту.
— И вот однажды ему подарили ручку, не простую, а волшебную, и эта ручка сама стала делать уроки…
— Как это — сама? — не выдержав, спрашивает Наташа.
— А вот так, мальчик брал ее в руку, и она сама решала задачи, сама писала диктанты, без единой помарочки, сама сочиняла сочинения…
— Вот здорово!
Это восклицает не Наташа, а Жанна. И тут же, совсем как Наташа, испуганно взглядывает на меня.
— Да, здорово, — соглашаюсь я. — За одну неделю мальчик стал лучшим учеником, самым первым. За все диктанты и контрольные он получал сплошь пятерки, а его сочинения переписывались в классную стенгазету и все, даже старшеклассники, приходили и читали его сочинения и удивлялись, какой мальчик способный и умный.
— Я бы тоже хотела иметь такую ручку, — тихо произносит Наташа.
— А ты послушай, что было дальше. О мальчике заговорила вся школа. На него ходили смотреть, потому что это было просто какое-то чудо: лентяй, не вылезавший из двоек, превратился в самого первого, самого примерного ученика, и некоторые учителя даже считали, что его следует перевести из третьего прямехонько в пятый класс.
— Счастливый! — вздыхает Наташа.
— Представь себе, он вовсе не был счастливым. А наоборот, заскучал. Все стало для него неинтересно, скучно, ведь ему ничто не стоило труда, ни над чем не надо было думать, добиваться, чтобы было хорошо, он мог свободно написать сочинение, которое было бы под силу только лишь разве студентам Литературного института, и решать любые задачи и уравнения. Вернее, не он, а его волшебная ручка. И выходило, что это не его хвалят, а ручку, и не он самый лучший ученик, а ручка, обычная с виду, деревянная ручка с обгрызанным кончиком…
Наташа слушает меня, открыв рот. И Жанна с Ирмиком тоже слушают. Им, я чувствую, интересно. Наверно, поистине справедлива поговорка: детство на всю жизнь остается с нами…
Воодушевленная непритворным вниманием всех троих, я продолжаю:
— В конце концов мальчику это все надоело. И он решился, выбросил свою ручку за окно, в сугроб…
— И потом пошел в школу и немедленно схватил пару? — спрашивает Наташа.
— Верно. Но зато, придя домой, он засел за учебники, стал учить то, что следовало учить, сам, без всякой помощи решать задачи и писать без ошибок…
— И дальше что? — спрашивает Ирмик.
— А дальше вот что: однажды он получил четверку, потом еще одну четверку и пятерку, и это были четверки и пятерки, заработанные им, только лишь им одним, без всякой волшебной ручки. И ему стало интересно учиться, и он стал неожиданно самым лучшим учеником…
Наташа хлопает в ладоши.
— Молодец! Только я бы ручку не закинула, на всякий случай, пусть будет. Вдруг дадут очень трудную задачу?
— Все равно, он постарается решить задачу сам. А когда сам добиваешься чего-либо, это всегда ценно.
— Слушай, — замечает Жанна. — Ты, как я погляжу, не хуже Макаренко или этого, как его, Ушинского. Прирожденный педагог…
— Да, тебе бы стать учителем, — говорит Ирмик. — Может быть, стоит подумать?
— Уже поздно думать, стара стала…
— Мы считали Тамару старой, помнишь? — спрашивает Жанна. — Сколько ей было лет тогда? Двадцать один, кажется, не больше?
— Да, вроде бы не больше…
— Я как-то встретила ее на улице, не узнала, до того подурнела…
Я тоже однажды повстречалась с Тамарой в подмосковном пансионате «Березка». Я уезжала на следующий день, а она только приехала. Действительно, Тамара сильно изменилась, цветущее когда-то лицо поблекло, даже глаза словно бы стали меньше, у́же…
У нее было двое детей и больной муж. И она приехала в пансионат, как она выразилась, «отдохнуть и прийти в себя от своего семейства». Однако, думается, ей не пришлось всласть отдохнуть.
В течение того дня, что мы были вместе, она раза три звонила домой, расспрашивала, как себя чувствует муж, какие лекарства принимает, потом говорила с дочерьми, интересовалась отметками в школе и наставляла, что надо готовить на обед, когда сдать белье в прачечную и сколько следует купить картошки на рынке.
Я сказала тогда:
— И так будет, наверное, все две недели? По нескольку раз звонить домой, давать указания семье?
Она не стала спорить.
— Пожалуй, я не выдержу две недели, примчусь через неделю обратно, дома столько дел…
— Вот кто и в самом деле мог стать киноактрисой, — сказала я.
— Может быть, у нее не хватило бы таланта? — усомнилась Жанна. — Ведь талант — самое главное, что ни говори…
Наташа откровенно зевает. Уже поздно, ей пора спать, а мне — домой, к себе, в свою комнату, где меня ждет давний знакомец, оранжевый глиняный лев с некогда зелеными, а теперь прочно выцветшими глазами, где возле пишущей машинки лежит незаконченная рукопись, которую следовало сдать еще в начале прошлого месяца…
— Посиди еще немного, — просит Жанна. — Уложим Наташку, тогда поедешь…
— Я не хочу спать, — говорит Наташа. — Я вообще могу не спать целых сто часов!
— Почему именно сто? — спрашиваю я. — Ты проверяла?
Наташа — правдивая девочка, не любит и не умеет лгать.
— Еще не проверила, но все равно знаю, что могу не спать сто часов подряд… — И снова зевает. Ирмик, без лишних слов, хватает ее за руку и ведет в ванную.
— Паста, кажется, кончилась, — кричит ему Жанна.
— А я купил сегодня еще, — отвечает он.
— А стиральный порошок?
— Еще нет, но бусде.
«Бусде» — привычное для него слово. Означает оно «будет сделано». Я говорю Жанне:
— Все-таки, что ни говори, главное — это характер.
— Это к чему?
— Ни к чему. У Ирмика, например, не характер, а масло сливочное.
— Ничего, — снисходительно соглашается Жанна. — Неплохой. Моя школа.
— Не можешь не прихвастнуть.
Она усмехается:
— А как же? Нельзя быть чересчур скромной, глядишь — поверят.
Наташа выбегает из ванной. Щеки красные, глаза блестят.
— Я вот что придумала, пока мылась, сама придумала — надо сделать снегоед.
— А что это такое, снегоед? — спрашивает Ирмик.
— Это такая машина, вроде большой-пребольшой мясорубки. Туда закладывают снег, а из дырочек, вот таких, как в мясорубке, идет мороженое, разное — и сливочное, и шоколадное, и клубничное.
— А эскимо? — спрашивает Ирмик.
— И эскимо тоже, и стаканчики…
— Стаканчики в дырочки не пролезут…
— Тогда без стаканчиков, нам и такого обыкновенного мороженого хватит…
Я спускаюсь по лестнице вниз, а Жанна с Ирмиком стоят наверху, возле своей двери, Жанна кричит сверху:
— Иди прямо к троллейбусной остановке, у нас троллейбус каждые три минуты. Только никуда не сворачивай, иди все время прямо. Слышишь?
— Слышу, — отвечаю я.
— И потом на метро поезжай. От нас до тебя — каких-нибудь полчаса, не больше.
— Сорок четыре минуты…
— Нет, полчаса. Позвони, когда приедешь.
Так они говорят мне каждый раз, когда я ухожу от них. Настойчиво, упорно, словно я маленькая, неразумная, могу пойти в другую сторону, противоположную троллейбусной остановке, или заблудиться.
Жанну не уговоришь, не переделаешь. Она живет по каким-то своим, ею самой придуманным законам. Ее надо либо принимать такой, какая она есть, либо начисто от нее отвернуться.
Внезапно я слышу за собой шум ее шагов. Она бежит по лестнице вниз.
— Подожди, Катя…
Я останавливаюсь.
Она спрашивает строгим тоном:
— Ответь мне, пожалуйста, сколько можно жить начерно?
— Как это, начерно? — не понимаю я.
— Не притворяйся, ты все прекрасно понимаешь. Пора бы уже жить набело.
— Хорошо, — говорю я, — постараюсь.
Дохожу до дверей, оглядываюсь. Жанна все еще стоит на лестнице, будто хочет удостовериться, хорошо ли я закрою дверь.
Я знаю, больше того, я уверена, что Жанна желает мне добра. Одного только добра. И в то же время хочет, чтобы я жила так, как ей представляется наиболее для меня приемлемым.
А Наташа придумала интересную машину, похожую на мясорубку. Право же, когда я была такая, как она, мне б никогда не могло прийти в голову придумать что-либо подобное. А она придумала.
Я иду к троллейбусной остановке, никуда не сворачивая, все время прямо, Жанна осталась бы мною довольна, если бы видела меня сейчас…