ВАДИМ КОЖЕВНИКОВ


Впервые встретил я Вадима Михайловича Кожевникова в самом начале Отечественной войны под Смоленском.

То был лагерь газеты Западного фронта «Красноармейская правда». Палатки. Жаркие дни июля 1941 года. Горестные вести с Запада. Но Николай Александрович Баканов, кадровый военный, будущий начальник Военного отдела «Известий», ровно в шесть утра командовал журналистам и писателям:

— Построиться! На первый, второй ра-ассчитайсь!

И начиналась по-настоящему солдатская зарядка без всякого снисхождения к «маститости» литераторов, возрасту и воинскому званию. Серия гимнастических упражнений. Бег минут на двадцать. После завтрака — рытье укрытий от вражеской авиации, хотя до первых налетов на Москву было еще недели три, уборка в палатках и занятия по основам военного дела. Все это — профессионально по-армейски, точно по хронометру, солдатами стали все без исключения.

— Вы будете писать, — с хрипотцой говорил Баканов. А бойцами должны стать отменными. Генералы тоже были в свое время солдатами. А вам уж и подавно надлежит знать солдатскую службу!

И мы узнали ее. Окончив уборку в лагере, выезжали кто на чем к передовой, проводили день в окопах переднего края, на батареях, в авиационных частях, к вечеру возвращались, строчили первые свои донесения с фронта, прежде всего — в нашу фронтовую газету, а кто отправлен был на фронт редакциями центральных редакций «Правды», «Известий», «Комсомолки», лежа на траве, работали над корреспонденциями, отнюдь не радостными в те дни, но и не мрачными, прежде всего — правдивыми, как ни горька была правда начала навязанной нам войны.

В одной из палаток жили Вадим Кожевников, художник Орест Верейский, позднее ставший автором иллюстраций к «Василию Теркину», и я. Вскоре присоединился к нам известный теперь художник Виталий Горяев. Привычки и замашки мирного времени быстро у нас улетучились. Мне и еще кому-то было трудно: в армии нас еще не аттестовали, военную форму не выдали, и, чем ближе к передовой, тем больше приходилось тратить время на объяснения — мы не посторонние на фронте, тем более не агенты врага, а корреспонденты Западного фронта.

Не спасали и редакционные удостоверения. Только произнесенные вслух Сурковым стихи его, знакомые повсюду, давали понять патриотам, что перед ними — советские журналисты, писатели.

С Вадимом Кожевниковым мы сошлись быстро. Узнать друг друга коротко помогли совместные странствования по оборонявшейся нашими войсками Смоленщине.

После знакомства с ним на Западном фронте увиделись мы снова уже в 1944 году в Крыму. Сброшенные с Перекопа за Сиваш, бежавшие к Черному морю гитлеровцы почти не сопротивлялись, и так мы оказались в освобожденном Симферополе, полностью уцелевшем.

...В Симферополе поселились мы с Вадимом в квартире женщины, зубного врача. Попеременно спали в зубоврачебном кресле, кровати не хватило. Наступление наше развивалось. Влюбленные в море, сидели мы с Вадимом на берегу плененного, закрытого колючей проволокой Понта Эвксинского, горевали из-за того, что проклятый металл не дает нам плавать, смотрели на немецкие брошенные доты, на уличные уборные, тоже превращенные в доты, не задержавшие, однако, бегства нацистов, вспоминали Крым довоенный, весенний, в акациях и сирени.

На окраине крымской «столицы» собрались Леонид Соболев, Евгений Габрилович, Вадим и я. На фронте — передышка. Писать, собственно, нечего, но мы все же отослали телеграфом свои впечатления о боях за Крым.

А мимо шли, шли, шли наши войска — пехота, артиллерия, инженерные части, гвардейские минометы, даже кавалерия, — в горах не всякая машина проберется, а конь пройдет всюду!

Пройден огненный путь через весь полуостров. Алушта! Дворец Воронцова в Алупке. Надпись по-немецки: «Германия превыше всего!» И прежняя, по-арабски: «Нет бога, кроме бога, и Магомед пророк его!» Нет, Магомед, бог с ним, а вот насчет Германии, то ее военачальники оказались прениже всего...

Снова мы продвигались с Вадимом в лесу с оголенными, еще без листвы, деревьями, на шоссе, ведущем к Севастополю.

Черные ветви и белая щебеночная, покрытая известковыми осколками дорога. Мы идем по ней в полный рост, передовая еще далеко, нас гитлеровцы не увидят. Присоединился к нам капитан-артиллерист. С нами Самарий Гурарий — известинец и Михаил Калашников, фотокорреспондент «Правды». Добрый, как в старину говорили, просвещенный, отзывчивый. Присели на краю шоссе. Я сорвал первый розовый цветок, вставил себе в петлицу кителя, — весна!

Идем дальше, болтаем о том о сем. Вдруг по дороге шарахнули осколки взорвавшихся снарядов. Откуда бьют? Мы не видели. Кинулись в лес. Мы с Мишей Калашниковым и незнакомым капитаном поступили по Уставу: сразу бросились плашмя наземь, зная, что в таком положении легче избежать ранения или смерти от летящих во все стороны осколков. Вадим же и Гурарий сделали неправильно: бросились назад все в том же лесу, подвергаясь возможности пасть от прямого или «косвенного» попадания. Но они-то и оказались, несмотря на ошибку, невредимыми.

Как только артналет, как оказалось проведенный немцами со стоящей впереди горы, затих, я поднял голову: цел! Миша же стонал:

— Где мои ноги? Я их не чувствую. Женя, посмотри, онемели отчего-то!

Я взглянул на спину друга. Гимнастерка красным-красна. Кровь, кровь, кровь!..

— Нет ли у вас бинта? — спросил у капитана.

Тот отмахнулся:

— У меня своя беда. Ранен в ногу.

С собой был у меня только чистый носовой платок. Не теряя времени, бросился к Вадиму и Самарию:

— Скорее! Миша ранен!

Кожевников и Гурарий бегом подоспели. У них тоже нет пакета с перевязочными материалами. Надо везти Калашникова в медсанбат. А к беде нашей водитель «виллиса» скрылся в лесу по ту сторону шоссе. Позвали. Пришел:

— Ехать все равно нельзя. Баллоны перебиты!

— Черт с ними, с баллонами! — кричали Вадим и Самарий. — Давай на ободьях!

Уложили Мишу в машину, накрыли рану шинелью от дорожной пыли. Калашников твердил мне:

— Женя, ты лежал рядом. Там остался правдинский видоискатель, зухер. Надо взять!

Подобрали его. Мишу перевязали на первом же санитарном пункте в лощине. Дальше, дальше, дальше! Вот и татарское село, пустое. Наш бивак. Калашникова уже в бессознательном состоянии положили в мазанку, позвали врача:

— Вряд ли... Но сделаю все, что смогу. Вся спина разворочена осколками, несколько позвонков перебиты, огромная потеря крови.

...Ночь прошла без сна для всех нас. Но мы надеялись, надеялись. Такой замечательный человек! То Вадим, то Самарий сидели у койки раненого. Я заходил изредка — мне было стыдно, лежали с Мишей плечом к плечу, и вот он еле дышит, а я...

К утру Михаила Калашникова не стало. Самарий плакал, Вадим сдерживался. Где достать гроб? Ни досок, ни леса поблизости. Сломали забор, из досок сколотили ящик, отдаленно напоминавший настоящий гроб.

— Нет, не годится так, — сказал Гурарий.

И добыл у медиков красный стрептоцид, растворил его, кистью, обыкновенной малярной кистью, увлажнил гроб, принявший цвет охры.

На военном грузовике отвезли тело Калашникова в Симферополь, на аэродром. Открыли крышку гроба, попрощались с Мишей, у гроба его выстроился почетный караул. Самарий вызвался сопровождать с другими офицерами штаба армии прах друга в Москву.

Рев авиационных винтов слился с последними винтовочными выстрелами салюта.

В аэропорту столицы встречали его правдисты и представители многих газет, работники Политуправления РККА.

На кладбище — снова винтовочные залпы салюта, почетный караул.

Нет больше с нами корреспондента-фронтовика! В «Правде» на посту сменила Мишу его жена.

...Я вспомнил обо всем этом спустя тридцать два года, перечитывая роман Вадима «В полдень на солнечной стороне». Нет в нем такого эпизода, но память писателя хранит его, и сейчас я думаю о том, что наиболее радостные или горестные события, жертвы, печали у крупного писателя рано или поздно переплавляются в книгу.

Читая ее, я вспомнил, как весной 1944 года мы оказались в здании Ялтинского горкома партии, куда в те же минуты, спустившись с гор, входили партизанившие в период оккупации работники горкома. Усталые, обросшие бородами... И к ним-то обратился с речью военный корреспондент Кожевников. Это были не только слова уважения, восхищения, нет, корреспондент говорил как пропагандист...

Но все же не только в этом особенность книг Кожевникова. Мне кажется, что все его удачи оттого, что он нашел «своего» героя, кожевниковского. Он предан этому герою от первых рассказов, от книги «Март — апрель» до «Особого подразделения» и «Петра Рябинкина», удостоенных Государственной премии. И если всех героев собрать вместе, мы увидим, что их связывает кровное родство, все они одной династии — династии строителей социализма. Писатель неизбежно сообщает своим героям хоть что-то от себя самого. Вадим Кожевников в юности был шахтером, был строителем. Отсюда его знание натуры и особенностей характера рабочего человека.

Помните повесть «Степной поход», написанную в тридцать шестом году? Не от мастера ли Глушкова идет эта династия? Крепкая, цельная натура. Человек самозабвенно любит свое дело и счастлив оттого, что приносит пользу людям, обществу. И «Годы огневые» современна и в то же время ретроспективна.

Это небольшое отвлечение в прошлое я разрешил себе оттого, что новая книга его в большей мере, чем другие, знакомит нас с писателем-пропагандистом. Не только публицистом, но именно пропагандистом. Для книги, о которой идет сейчас речь, писатель отобрал журналистские свидетельства свои за многие годы. На мой взгляд, писатель поступил правильно: при строгом отборе очерков и высказываний он сознательно сохранил в первозданном виде их язык и манеру, юношескую угловатость первых публикаций и постепенное — год из года — «повзросление» своей прозы. Читатели становятся свидетелями и становления мастерства тогдашнего журналиста-комсомольца, и движения времени в нашей стране.

В 1931 году, увлеченный яростной «экспрессией» фразы, он мог еще написать так: «О, квалификация! 27‑летняя дрессировка мозга, сморщенного в извилины исступленного напряжения». Не один он болел тогда подобным словесным исступлением. Но от страницы к странице, от года к году газетная и журнальная проза Кожевникова оттачивалась, освобождалась от нагромождения эпитетов, не теряя внутренней динамики, становилась все более лаконичной и ясной. А вместе с тем главным становилось действие, освобожденное от пояснений, лишь затемняющих суть происходящего. Юноша-газетчик становился писателем.

Да, движение времени — вот что захватывает в этой книге. Когда-то с горячностью комсомольца автор ратовал за попранные законы рыцарского футбола, за право молодых вырываться в небо на крыльях или с парашютом, ратовал за освобождение от шаблона молодежных клубов... Это молодость писателя. И молодость страны.

Движение времени ощущается в книге по мере того, как сыновья патриарха доменщиков Ивана Коробова становились академиками в своей отрасли индустрии и рядом с рабочими-виртуозами появлялись такие рабочие-исследователи, рабочие-новаторы, революционеры техники, как Борткевич и Дубинин, а вся наша страна по темпам индустриального развития опережала самые развитые капиталистические державы.

В годы войны главный герой писателя — солдат. Фронтовые «донесения» Кожевникова уже тогда позволяли предугадать особенности и достоинства будущих его книг, посвященных людям нашей армии. Уже тогда Кожевников стремился показать бой в его мельчайших подробностях, в его, я бы сказал, «деловой» обстановке. Солдаты Вадима Кожевникова — сыновья и братья тех рабочих, с которыми он знакомил нас в годы первых пятилеток.

Общее у этих героев — чувство юмора, оптимизм, человечность. Великолепно выражено все это в рассказе о том, как, усугубляя опасность для самих себя, в бою за Пулковские высоты наши солдаты, обороняясь, стремились сохранить в целости знаменитую обсерваторию. А когда выстояли, то обратились к профессору с единственной просьбой: разрешить им взглянуть через «трубу» на звезды. На мой взгляд, это лучшая вещь в сборнике. В ней — зрелое мастерство писателя, его почерк, знание людей и любовь к ним.

Да, герой Кожевникова сформировался еще в тридцатые годы. Но первый большой успех принес ему все-таки рассказ «Март — апрель». Он появился в 1942 году и сразу привлек всеобщее внимание. Спрашиваю писателя, чем объясняет он этот успех.

— Все это непросто, — говорит Кожевников. — Это только кажется, что успех внезапен. На самом деле он «состыкован» с предыдущими поисками...

«Все это непросто»... Я и начал свои заметки с эпизода, которым хотел показать, как все это было непросто. Во время войны Кожевников выпустил около десяти сборников рассказов. Много? Как сказать... Ведь его этюдниками были корреспондентские блокноты. На второй день войны он уехал на Западный фронт от «Красноармейской правды», с 1943 года — военный корреспондент «Правды». И потом — вся жизнь на колесах.

Старые его рассказы неотделимы от новых — суровый опыт фронта давал много, очень много для раздумий после того, как отгремели залпы войны. Помните, с каким интересом встретили мы роман «Заре навстречу». Идущий по горячим шпалам современности, Кожевников вдруг вернулся как бы назад. В хронологии.

— Это был не возврат, — мягко поправляет Вадим Михайлович, — я хотел показать, как создавался и осознавал самого себя человек новой России — социалистической. В опыте поколений революционеров всегда есть чувство грядущего. Вот это чувство очень важно передать другим, которые последуют за нами...

— Но ведь Балуев — это уже «возвращение вперед», к людям социалистической индустрии.

— Да, герои разные, из «разных времен». Различны и несоизмеримы по масштабу их дела. Но я хотел показать их родство — социалистическое, трудовое... Тем более что Балуев из того же поколения, что и я. У меня было право опираться на собственный душевный опыт.

— А как же «Щит и меч»? Это довольно неожиданное появление среди героев «строительных» профессий советского разведчика?

— Я меньше всего стремился использовать эффектные возможности детектива. Меня привлекла профессия и связь ее с характером. Здесь главное — человеческие свойства Белова, испытание героя на гражданскую зрелость.

В самом деле, как это ни покажется странным, но со «Щитом и мечом» имеют много общего «Петр Рябинкин» и «Особое подразделение», в которых писатель опять вернулся к героям военных лет — фронтовикам. Новый рассказ «старой темы» — любовь к делу, к труду. Бой — труд. Смена в цехе — труд. «Человек, он не сам по себе вперед тянет, а со всеобщим людским течением. На главном русле жизни, которое народ себе сам прокладывает», — думает Буков, и это — как эпиграф к обеим повестям.

И вот — «В полдень на солнечной стороне».

— Это новый твой шаг в постижении человека и новый шаг в твоем творчестве, — говорю я. — Насколько я понял, в Петухове ты сконцентрировал те человеческие качества, которые тебя привлекали и раньше, — волю к достижению цели, полнейшую самоотдачу, ту наивысшую любовь к своему делу, которая именуется мастерством. В это понятие ты вкладываешь более глубокий смысл: призвание человека, его предназначение. Ты опять исследуешь взаимосвязь фронтового и производственного опыта, но показываешь это как бы на более широком экране.

— Я не хотел бы навязывать свою точку зрения на роман. Суд вершит читатель, и теперь не мне, а ему принадлежит книга. Но, в общем, ты прав. Меня всегда привлекали люди сложные, когда на первый взгляд сразу и не выделишь, чем человек хорош, чем плох. Тем увлекательнее задача: разглядеть тот внутренний свет, который становится солнцем души человека. Вот этот свет я искал в Петухове да и в других персонажах романа.

— Как ты относишься к праву писателя на художественный вымысел?

— По-прежнему считаю его важным и нужным, при сохранении абсолютной верности и жизненности изображения натуры героя.

— Могу ли я пояснить твою мысль так: человек часто сам себе не знает цены. То есть действующее лицо романа само не ощущает своей героичности, мысля себя заурядным, в то время как в штабе уже подписывают приказ о награждении его орденом Славы. И вот этот «внутренний свет» в человеке очень трудно разглядеть. Даже опытному писателю.

— Верно. Солдаты и офицеры не чувствуют в полной мере свою нравственную силу, пока ранения, тряска на носилках и толчки на ухабах в кузове грузовика, причиняющие дьявольскую боль, не докажут им самим, хирургам, санитарам и сестрам, какие же они все-таки молодцы. Помнишь толстовского капитана Тушина?

— Да, — сказал я, — тишайшего капитана — еще бы не помнить... И я на передовой в осенние дни сорок третьего искал не те «общевидимые» примеры героизма, а случаи, когда незаметный с виду человек, скажем, молоденький артиллерист Коля Гаврилов, остался один при подбитом орудии и стрелял в надвигавшиеся «тигры», «пантеры» и «фердинанды», глядя на них прямо через орудийный ствол... Я говорил с ним после боя. Он вспоминал только о доблести своих друзей-батарейцев...

Таков и твой Петухов, ставший директором мебельной фабрики. Это деловой человек, отчетливо представляющий трудности жизни и быта в послевоенное время. Он получил благодаря своему пребыванию на передовой право на самоуважение. Он со страстью отдается будничному делу — производству мебели для разоренных городов и сел, сидит ночами над зарубежными рекламными изданиями, переводит на голубые листы кальки образцы понравившейся ему мебели, спорит с представителями строительных организаций. И даже не подозревает в этой повседневной суете, что он — герой.

Да, Петухов именно таков. Таков, как деловой человек, другой мой персонаж, прообразом которого, хоть и отдаленно, служил для меня один из крупных руководителей нашего сложного народного хозяйства. Человек пунктуальный, быть может, суховатый, предельно требовательный, но отходчивый в случаях, когда провинившиеся признавали свой промах.

А отношение Петухова к женщинам? Ты целомудренно пишешь об отношении его к Соне, ставшей после войны его женой. А как нужно и важно радостное повествование о чистой любви. Иные не то писать разучились, не то любить... Петухов спустя двадцать лет испытывает к Соне чувство чуть ли не сильнее, искренней, горячей, чем в дни сражений. И это жизнь.

...Я не передаю здесь содержание романа — прочесть его дело читателей. Я лишь делюсь здесь мыслями, навеянными произведением Вадима Михайловича.

Я говорю ему о том, что он стал писать проще, естественней. Не герои ли романа — цельные, прямые люди — определяют эту простую, ясную реалистическую манеру! В новом романе естественно проявляется чувство юмора, смешливость героев, разговорчивость, но в более спокойной форме, в более просвещенной, что ли, естественности, если можно так выразиться. Эта простота, ясность, доходчивость нисколько не «принижают» романтичности, приподнятости чувств, вдохновенного порыва.

— Ты не замечаешь, — говорю я Вадиму Михайловичу, — что о Петухове мы рассуждаем с тобой как о вполне реальном, живом человеке, забыв, что это всего-навсего персонаж...

— Что ж, это хорошо... — отвечает Кожевников.

Но мне кажется, что он думает сейчас о другом. Петухов, как говорится, пошел в люди. И, может быть, в эту минуту писатель уже во власти другого героя или персонажа, как хотите его назовем.

И я нисколько не сомневаюсь, что этот новый герой будет опять человеком труда. Ратного или мирного — все равно. Потому что это воздух писателя, потому что он сам в кровном родстве с теми, о ком пишет.


1976


Загрузка...