КОНСТАНТИН СИМОНОВ


I


Одним из первых моих «комбатанов» — писателей был в минувшей войне совсем тогда молодой Константин Михайлович Симонов. В довольно драматических обстоятельствах мы встретились с ним в осажденном Могилеве летом 1941 года.

Обороняла этот окруженный с трех сторон белорусский город 172‑я дивизия генерала М. Романова. Полковой комиссар Черниченко был ее комиссаром. Положение создалось тяжелое. Комиссар рассказывал:

— Немцы впереди, немцы слева, немцы справа и еще черт знает где. И штыков у них в десять раз больше, чем у нас. Штыков! Смешно сказать. «Штыки» — это я так, символически. Танками главным образом действуют... Четверо суток не спал.

Позже, услыша перестрелку на восточной стороне города, Симонов, Павел Трошкин, Петр Белявский (все — известинцы) и я бросились туда. Группа чекистов отбивалась от немцев. Помочь чекистам мы ничем особенно не могли, автоматов у нас еще не было, а от пистолетов в такой схватке толку мало, и Симонов погнал меня в штаб — просить на подмогу хоть одно орудие. Вскоре я вернулся. Бой продолжался.

— Ну? — раздраженно крикнул Костя. — Слиберальничал? Пустой?

— Не пустой, а нет ни одной лишней пушки. Сам знаешь положение!

Схватка затихла, видно, на чекистов нарвался небольшой отряд гитлеровцев.

Вернулись обратно. Доложили обстановку в восточной части Могилева.

— Так и знал! — раздраженно сказал начальник штаба. — Окружили-таки! Впрочем, большого ума тут не требуется. В такой обстановке я поступил бы точно так же!

...Мы отправились на передовую — на запад. Белявский и я беседовали со смертельно уставшими бойцами, — многие из них были ранены, но оставались в строю. Дивизии дорог был каждый солдат, способный стоять на ногах и держать в руках винтовку или ручной пулемет.

Павел Трошкин ползком подобрался к подбитым и подожженным танкам неприятеля и, вынув «лейку», стал долго, обстоятельно, дотошно снимать их, каждую минуту рискуя получить пулю в лоб, — он действовал на «ничейной» земле между нами и немцами.

Костя Симонов (на фронте все мы перешли на «ты») терпеливо ждал. Рисковал он при этом немногим меньше Павла. Все обошлось благополучно. Вскоре после того, как мы выехали из города, непроявленную пленку Павел отправил в Москву, в «Известия», вместе с первой, по-моему, фронтовой корреспонденцией Симонова. Все это было сразу напечатано, и, таким образом, в нашей газете появились едва ли не первые фотографии битой вражеской техники.

...Горестно прощались мы с людьми обреченной дивизии. Нам было стыдно, но, что делать, блокноты заполнены, снимки сделаны, а чем мы, четверо корреспондентов, могли помочь обескровленной, но продолжавшей оборонять город дивизии!

...Жара. Гимнастерки взмокли. Наш расторопный и разговорчивый водитель Павел Боровков, здравствующий до сих пор, вел пикап полным ходом.

Где-то на краю поросшего пшеницей поля навстречу нам бежала испуганная пожилая крестьянка.

— Тут какие-то были... не наши. Не наши, говорю! Не русские!

Мы осмотрели следы в примятой пшенице. Странно. Не две колеи, как у телеги либо грузовика, а одна. Что же это могло быть? Мотоциклеты? Но их тогда в нашей армии редко можно было встретить.

— Немцы! — предположительно высказался Симонов.

— В нашем тылу? — неуверенно возразил я.

— Они! — решительно заявил Петя Белявский, человек на войне бывалый, участвовал еще в первой мировой войне.

Что оставалось делать? Возвращаться назад? Но там тем более враг.

— Ура! — крикнул Боровков. — Танки! Наши!

Слава богу! В самом деле, справа параллельно с нашей дорогой шли стальные машины. Как жаль — они так нужны были бы могилевскому гарнизону!

В это время со стороны танков, с шелестом преодолевая толщу воздуха, пронеслись и разорвались вблизи нас снаряды.

— Ослепли они, что ли, — пробурчал Боровков. — Не видят, машина-то советская!

Во избежание новых недоразумений и неприятностей въехали в небольшую рощу, пикап замаскировали, а Павел Трошкин по-пластунски пополз на край рощи. Осмотрелся. Вернулся мрачный.

— Немецкие! Знаки на бортах у них не наши.

Положение осложнилось. Спасибо, хоть вражеские боевые машины не свернули вдогонку за нами и стрельбу прекратили.

Но за ними — новые броневые отряды. Надо что-то делать.

— Как с ними обращаться? — спросил я Белявского. — Никогда не имел дела с гранатами.

— Очень просто. Видишь, железная скоба? Вроде стержня! Че́ка. Вынешь ее, и граната готова к бою.

— Как только их танк приблизится, бросать шагов с десяти?

— Точно. Вот жаль только, от этого мало толку будет. Так — царапина на броне.

— Это верно, — вздохнул я. — А что остается делать! Не бежать же!

— Это было бы глупее всего.

...Надо торопиться принимать какое-то решение. Но какое? Пробиваться на восток, к Чаусам, к реке? Но там, видимо, уже орудуют немцы. Или мост взорван минерами. Если уцелел, то забит отходящими частями.

— На восток! — решительно сказал Симонов.

И, покинув спасительную рощу, мы двинулись к Чаусам.

Удивительно — мост цел. Пусто кругом. Только на том берегу старик крестьянин опрометью бежит куда-то, подгоняя стадо свиней. Мы перебрались на противоположный берег, поднялись на поросший деревьями холм, где в кустах стрекотали пишущие машинки, и, приглашенные знакомыми фронтовыми кинооператорами, присели рядом с ними, отведав протянутые нам консервы с мясом.

Константин Михайлович направился в штаб армии (13‑й).

— Товарищ генерал, в вашем направлении движутся танки противника.

— Странно. Могилев-то еще наш.

— Да. Мы только что оттуда. Тем не менее, восточнее Могилева мы видели фашистские танки.

— Молодец, Константин Михайлович! Настоящий литератор. Недостатка воображения у вас не замечается. Ну, что ж. Не верить тебе, извини, я по-фронтовому, — не верить особых оснований у меня нет. Пошлю разведку.

В это время на рощу обрушился шквал снарядов и мин. Стрекотание машинок прекратилось. Все поднялось на ноги. Работники штаба спешили к машинам. Обстрел усилился. Мы подскочили к нашему пикапу. Сообразительный Наша Боровков уже завел мотор и двинулся вперед. Мы забирались в машину на ходу.

Пыль, пыль, пыль от сапог шагающих колонн! Боровков ничего почти не видел впереди. Открыл левую дверцу, высунулся наружу и высматривал дорогу, то и дело протирая глаза от едкой пыли.

Помню Симонова, бормотавшего что-то про себя. Ругался, проклинал немцев? Вероятно. Но отчего в его движениях был определенный ритм? Значит, мысленно, на ходу, сочинял стихи? Какие? Может, эти?


Где нам посчастливилось родиться,

Где на всю жизнь, до смерти, мы нашли

Ту горсть земли, которая годится,

Чтоб видеть в ней приметы всей земли.

Да, можно выжить в зной, в грозу, в морозы,

Да, можно голодать и холодать,

Идти на смерть... Но эти три березы

При жизни никому нельзя отдать...


После долгой езды мы, правдисты, известинцы и кто-то из «Красной звезды», обосновались в Вязьме. Добились даже телефона для связи с Москвой. В часы бомбежек укрывались в погребе. Все там не помещались, чья-то спина, чтоб не выражаться грубее, высовывалась наружу. Это вызывало не испуг, а, скорее, смех, в том числе и того, чья неудобопроизносимая часть тела торчала за пределами погреба.

Июнь, июль, август. Бои и бои. Положение на фронте не радует. Побывавший в штабе 24‑й армии Петр Белявский сумрачно заявил:

— Приберегите оптимистические реляции для более удобного случая. Гитлеровцы намерены завтра начать генеральное, по их словам, наступление на Москву. Операцию свою, несомненно, очень серьезную, они назвали свирепо — «Тайфун». Командующий группой армий «Центр» фельдмаршал фон Бок поклялся Гитлеру, что возьмет Москву через две недели!..

2 октября фон Бок попытался осуществить свое намерение. На юге от нас гитлеровцы принудили отступить 33‑ю нашу армию. 24‑й армии грозило окружение. Мы направились было в сторону Ярцева, но никого уже там не застали. Опустела и Вязьма. Трошкин, Белявский, Курганов и я поспешили в Касню — в штаб Западного фронта, но и там было пусто. Только воронки от вражеских бомб. И ни души. На свой страх и риск мы, не стараясь даже искать удобную дорогу, погнали машину в сторону Гжатска. К вечеру остановились в ближней к городу деревне, встретили писателя Хаджи Мурата Мугуева. Голодные, набросились на предложенные хозяйкой соленые грибы, — больше продуктов не оказалось ни у нее, ни у нас.

Утром — Можайск. Сутолока. Никто не знает, где штаб фронта. Немцы приближаются к городу. Собрав кое-что, неутешительное, в блокноты, мы переночевали на столах армейской газеты 5‑й армии, где редактором был известный критик Иоганн Альтман. Утром проснулись от звуков ружейно-пулеметной и артиллерийской стрельбы. Западную окраину Можайска уже крепко заперли на «замок» нацисты, продвигавшиеся к центру города. Единственным выходом из города было Можайское шоссе, куда мы и поспешили...

...Много раз встречался я с Константином Симоновым после этих событий. Встречался на разных фронтах — под Сталинградом, на Курской дуге. В Белоруссии и на Украине. Когда наши войска вплотную подошли к Румынии, редакция командировала меня на Четвертый Украинский фронт. Константин Симонов находился уже здесь.


II


Была осень. Виноград еще не созрел, но было тепло. Узнав, что наши войска на несколько дней остановились, мы привели себя в порядок (стирка обмундирования, получение новых гимнастерок, кителей, сапог) перед вступлением в Бухарест. Последовательно в штабе фронта, армии, дивизии мы, Симонов, поэт Борис Ласкин и я, просили разрешения войти в город с первыми нашими разведчиками, но получили отказ: «Вы что! Забыли — это же столица фашистского государства! Вотчина его главы, крайнего реакционера и нашего злейшего врага Антонеску! Представляете, как вас там встретят?»

Да, мы это представляли, но все же обратились с той же просьбой к командиру стрелкового полка. К нашему удивлению и радости, он ответил:

— Завтра утром будьте наготове. Отправлю с разведчиками на бронетранспортере.

Конечно, мы были готовы к отъезду раньше назначенного срока, в шесть утра. Выехали позже. Столица вражеской страны была спокойна, хотя бухарестцы знали о близком по времени вступлении наших дивизий. Прохожих на улицах было еще мало. Открывались магазины. Звенели металлические «шторы» витрин, поднимаясь вверх. Опускались цветные полосатые тенты, спасающие от лучей горячего солнца покупателей, главным образом дам и просто ротозеев.

Прохожие глазели на нас с любопытством. Видимо, и офицерские погоны, наши и разведчиков, удивляли их, казалось им — в Красной Армии они не могли привиться: это же «царские» русские погоны!

Бухарестцы называют свой город маленьким Парижем. Они в самом деле хорош. Много зелени, цветов, бульваров, парков и садов. На Cala Victoria стоит на площади памятник кому-то из королей или полководцев.

У дворца королевы Елены и ее сына Михая, кстати неплохого пилота, пышно одетые часовые, дойдя мимо железной ограды до конца ее, стукнув каблуками, поворачивали обратно, на встречу со своим коллегой, помнится, салютуя карабином, вздернув его вверх, и «прусским» шагом, поднимая ноги перпендикулярно туловищу, продолжали свой путь.

Наблюдали мы все это позже. В первый день не до того было. Все же опасность была, — солдаты и офицеры разведки, высадив нас по нашей же просьбе, отправились дальше. Захотелось пить. Зашли в кафе. Посетителей было полным-полно, однако свободный столик удалось найти.

В стороне сидело двое молодых людей в цветных ковбойках. Говорили они по-английски. Зная немного этот язык, я подошел к ним:

— Are you Englishmen?

— Americans!

Пригласил их за наш столик. Оказалось, пленные пилот и парашютист американского авиадесанта. Выпустили их из концлагеря только в то утро. На голод пожаловаться не могли, — Красный Крест предоставил им возможность получать посылки. В том числе и сигареты «Lucky Strick», которыми они нас сразу же и угостили.

— O, yes! O’key!

— Сигареты — счастье?

— Счастье-то они счастье для нас. Но я не об этом. По-английски lucky — удача. Ведь они избавились от плена!

— Ах, ну да!..

Разговорились. По давнему обычаю американцев, оба парня преподнесли нам по доллару. Мы ответили рублями. Не помню, что написали на долларе пилоты Симонову, а мне — «Я очень люблю свою мамочку. Она живет в Кентукки. У нее свой коттедж. Приезжайте к нам». Я ответил что-то в таком же роде, только без «мамочки».

Распрощались дружески. Это были в самом деле славные парни.

Осмотрев еще несколько улиц и площадей, часа в четыре зашли в ресторан-сад. Болтая о том о сем, пообедали, закурили по подаренной сигарете и поманили официанта:

— Сколько с нас?

Он назвал сумму в румынских леях.

Мы предложили советские деньги.

— Такие деньги мы не принимаем.

Кельнер подозвал метрдотеля.

— Нет. Найдите леи. Или разменяйте в банке. Он за углом.

— Во-первых, курс валюты нашей там неизвестен. Во-вторых, рано или поздно русские войдут в город (мы знали: войдут на другой день, но сообщать об этом румынам права не имели).

— И потом, мы же первые ваши гости из русских. Мы платим честно по счету. И отказывать нам в этом, право же, негостеприимно. Вы же, очевидно, уже поняли, что наши народы будут дружить.

Видимо, это как-то убедило метрдотеля. Поблагодарив официанта, дав ему на чай, мы вышли из ресторана с его столиками под открытым небом и вскоре вернулись в полк.

На другой день наши соединения всех родов войск в свежем, новом обмундировании вступили в город.

Тротуары были переполнены. Из окон глядели на колонны полков и дивизий любопытные девушки, мальчуганы, дамы и старики. День был ясный, солнечный.

На одной из площадей, где остановились «Т‑34», толпа горожан была особенно густа. Парнишки, цепляясь за руки наших «бронесолдат», вскарабкивались на корпуса машин, просили надеть на них кожаные шлемы танкистов, гордо взирали на окруживших танки людей (это «окружение» на сей раз было не грозным, а добросердечным), а люди в толпе махали шляпами, кепками, канотье...

Словом, после дружбы с немцами, смахивавшей больше на оккупацию, достаточно много румын прониклось чувством симпатии к русским солдатам и офицерам, весьма вежливым по отношению к населению освобожденных государств.

«Штабом» корреспондентов всех наших газет стал комфортабельный отель «Амбассадор» на одной из главных улиц столицы. Там и поселились мы. Помнится, каждый — в отдельном номере.

Связь с Москвой поддерживалась почтой, телеграфом и военными самолетами. Собственно, к услугам почты прибегали только для переписки с семьями и друзьями, — для «донесений» в редакции этот вид связи очень уж медлителен.

Вскоре Букурешти вернулся к обычной жизни, оживлявшейся только прохождением колонн наших войск, митингами, церемониальным маршем румынских соединений. Король Михай с его матерью Еленой объявили себя союзниками СССР. Бывали приемы у царствующих особ. Писатель и литературовед Вильям Вильмонт рассказывал мне:

— Досталось вашему покорному слуге место за столом рядом с матерью Михая. Она удивленно спросила: «Отчего у вас такие... не подходящие офицеру вашего ранга очки?» Я объяснил, что потерял свои и временно пользуюсь чужими. Тогда королева не без самодовольства постучала длинным своим ногтем по зрачку: знайте-де науку! Я онемел. Королева устранила мое недоумение: под веки вставлены соответствующие стекла: «Это очень, очень удобно, мсье!» (Вильям Вильмонт владеет несколькими языками, служит в 7‑м отделе штаба армии — по работе среди солдат и офицеров противника, и беседа с мадам Еленой далась ему без всяких затруднений.)

...Мы уже начали скучать, как ни были хороши румынские салонные оркестры, певцы и гитаристы.

Неожиданно, обрадовав К. М. Симонова и всех нас, приехал Павел Трошкин — с другого фронта. Вот кому были бы по сердцу веселье Бухареста, оживленные горожане на улицах, нарядные, хорошенькие девушки из «приличных» буржуазных семейств, неплохое вино и обильные яства, немыслимые тогда в нашей воевавшей стране! Но нет. Обычно жизнерадостный, прекрасно настроенный, общительный Павел Артемьевич, изумив нас, был донельзя мрачен, нелюдим, озабочен. Озабоченность его была нам понятна: истерзанная его «эмка» наотрез «отказалась» служить ему. В столице Румынии сохранился авторемонтный завод, филиал «фордовских», и там взялись привести машину в полный порядок.

Как ни старался Константин Михайлович, ценивший Павла за истинное бесстрашие, расшевелить, сделать его самим собой, прежним, приглашая Трошкина в подвальчик и заказывая сливовицу или румынскую водку цуйку и анисовую со знакомым с детства запахом микстуры, — ничего хорошего не получилось.

Однажды, возвращаясь откуда-то в «Амбассадор», увидел я в нижнем холле группу военных корреспондентов, необычно возбужденных. Что такое?

— Пашка Трошкин убит!

— Как!..

Да. Так было. Было! Трошкин погиб в неравной схватке с бандеровцами, напавшими на его машину...

Павла при участии известинца Виктора Полторацкого с почестями и ружейным салютом павшему майору похоронили во Львове.

Симонов, как и все друзья Павла, был потрясен, обескуражен, убит вестью о гибели молодого еще человека, с кем он был вместе, когда смельчак снимал первые свои кадры подбитой под Могилевом вражеской техники.

...В Букурешти Константин Михайлович был как бы проезжим гостем. Отчего — вы узнаете позже. Предложил мне отправиться с ним в Софию, по-болгарски — Со́фью. Я охотно согласился. Дунай. Порт Джурджу. Разговор с командиром одного из судов нашей флотилии... Потом ферробот — большой металлический паром, способный переправлять тяжелые грузы и, скажем, роту солдат. Небольшой, но милый прибрежный город Русе. Памятник Освободителям — русским воинам 1870—1871 годов. Харчевня близ сквера. Съели мы там из любопытства какое-то местное блюдо, запили кружкой пива — было тепло «на улице», как принято говорить. Продолжали путь на Со́фью. Симонов был оживлен, меня же охватила хандра. Все было интересно вокруг, но для меня покрыто серой дымкой. Поздно вечером остановились в горном трактире. Встретили нас радушно, угостили шашлыком и анисовой, не знаю ее названия по-болгарски, — если дольешь ее каплями воды, она, прозрачная, как хорошая грузинская чача, мутнеет. Местные лесорубы подтвердили: русские отбили у немцев столицу царской Болгарии.

Утром были в Со́фье. Толпы горожан окружили отряд болгарских партизан в гражданской одежде. Где поселиться? Нам указали на отель близ центра города. Все было хорошо, даже горячая вода в умывальнях, но все стекла окон разбиты. В нашем номере не переставая свистел ветер. Позавтракали, и нам передали приглашение одного из видных общественных и государственных деятелей будущей республики — Д. Казасова, пообедать с ним.

В отдельном кабинете ресторана ковры на стенах, глиняные кувшины — изделия крестьян-ремесленников, часть стопочек тоже керамические, с цветным узором.

Казасов, типичный славянин-интеллигент, напомнивший мне нашего историка Ключевского, оказался превосходным оратором. Учтивым, эрудированным, искренне доброжелательным, Предложил тост за русское воинство, дважды содействовавшее освобождению его страны — сперва от турецких, а теперь немецких поработителей.

Обед был не по военному времени обильным, но простым, преимущественно яства подавались национальные, «крестьянские».

Распрощались, поблагодарив, пожелали друг другу успехов, и мы с Симоновым поехали на местный военный аэродром. Я увидел командиров-летчиков болгарских воздушных сил в форме, напоминавшей дореволюционную русскую, с белой кокардой и серебряного цвета ободком.

— Как ты думаешь, они жалеют или нет об изгнании их союзников гитлеровцев?

— Ничего они не жалеют, — подхватил неожиданно подошедший наш офицер-пилот, приятель Константина Михайловича. — Отличные парни. Дрались вместе с нами против бошей, полный порядок.

Вечером тот же офицер заглянул к нам в номер. Расположились на полу, крытом ковром. Симонов, которого летчик просто боготворил, читал стихи.

...Возвращаясь в Бухарест, любовались горным, древним городом Тырново, когда-то столицей болгар. Как сакли в Дагестане, его строения нависают одно над другим, сбегая к бурливой реке, а над нею переброшен старинный мост; помнится, по краям его на пешеходных дорожках — лавочки, киоски, лотки... Красив город необычайно.

Где-то встретили подвыпившего нашего солдатика, юношу, окруженного толпой местных жителей. Они снова и снова угощали его сливовицей и яблоками, сливами, пряниками. Сытый до удивления, он все же не хотел обижать доброжелателей и принимал дары с поклоном.

— Товарищ рядовой, — обратился к нему Симонов. — Вы из какой части?

— А вона! — солдатик показал на удалявшуюся колонну войск.

Так догоняйте же!

— Счас... За милую душу!

И, махнув рукой новым своим другарям, припустился бегом за маршировавшей вдали ротой.

Снова Бухарест... Пообедав в ресторане напротив «Амбассадора», отправились на разных машинах — джипах в сторону города Крайова. Константин Михайлович ехал впереди. Наш же водитель хотел обогнать грузовики, не заметил, как мчался навстречу нам с громадной скоростью «студебеккер». Не успел отвернуть правее, как тот с размаху врезался в нас. Джип отбросило метров на семь. Я же, к своему удивлению, оказался стоящим посреди шоссе на четвереньках, сброшенный с машины сильным ударом двух автомобилей. А слева и справа гнались один за другим грузовики, грузовики, грузовики... Еле успел отскочить к кювету, рискуя попасть под чьи-то колеса, осмотрелся: ничего! Кости целы! Не ранен. Только сильно ушиб ногу. Хромая, побрел к Крайове.

В придунайском городке сняли на несколько дней комнату. Как обычно, осматривали южные сады, особняки бояр, торговцев, негоциантов. Вернувшись, попросил молоденькую, хорошенькую горничную состоятельных, видимо, хозяев квартиры купить на базаре фрукты. Она вернулась и поразила нас тем, что, взяв из кухни весы-безмены, принялась взвешивать виноград, показывая нам: дескать, продавщица на рынке не обманула нас, кисти весят точно, грамм в грамм. Мы любезнейше поблагодарили девушку. Занялись своими блокнотами. К концу обеда сама хозяйка семейства внесла в нашу комнату продолговатое овальное блюдо с изображением рыбы. Константин Михайлович, зная — пересол на спине, а недосол на столе — стал усердно солить рыбу.

Хозяйка ахнула, взмахнув руками в отчаянии:

— Что вы делаете, господин офицер!!!

— А разве у вас рыбу не досаливают?

— Какую рыбу?

— Не знаю, мадам. Похожа на ставриду.

— Ставриду?

— Ах, да, это скумбрия, — виновато произнес Костя.

— Это — торт, господа офицеры!

— То-орт! — ужаснулся Симонов и немедленно стал соскабливать ножом крупинки мелкой соли.

— Отличный торт, мадам! — воскликнул он, сдерживая гримасу после первого и единственного куска яства. Все же из уважения к мадам мы к вечеру доели сладко-соленое третье блюдо. Хозяева, разумеется, воздержались.

...Как-то утром, проснувшись, я не увидел Симонова в нашей спальне. Очевидно, гуляет в Крайове. Не пришел он и к вечеру. На следующее утро явился с едва заметной улыбкой в уголках губ.

— Здорово, майор! Знаешь, где я был?

— Откуда же мне знать.

— Я разговаривал с Тито.

— С однофамильцем?

— С Броз Тито лично. С глазу на глаз. И на территории Югославии.

Я мог бы обидеться по понятной вам причине, но тут же понял: главной целью поездки Симонова на Балканы была встреча с Генеральным секретарем Компартии и правительства Югославии и руководителем его партизанского движения. Вы помните — я писал, что в Букурешти Константин Михайлович вел себя как нечаянный гость, посетивший столицу лишь проездом. Мне же и другим сообщать о главном поводе своей командировки он, военный корреспондент «Красной звезды», просто не имел права.

...В те же дни мы вместе с офицером югославской армии переправились из Румынии на югославский берег Дуная. Там наши войска к той поре пробили для предстоящего наступления небольшой плацдарм длиной в тридцать километров.

Мы добрались почти до его острия. Встретились с командиром и начальником штаба дивизии. Оба передали нам вкратце, как далась им переправа через одну из самых больших рек Европы, как удалось преодолеть сопротивление войск неприятеля и как намереваются они продолжить расширение плацдарма, углубление клина западнее и западнее.

...На обратном пути видели раскрытые окна зданий и мазанок, девичьи белые и голубые платочки, мелькавшие в окнах, толпы приветствовавших нас, красных, крестьян и женщин, самодельно нарисованные на подобиях плакатов лица русских солдат, слова: «Добро до́йти!» и другие, столь же приятные нашему сердцу.

Константин Симонов вскоре уехал из Румынии. Вернулся в Москву и я, ненадолго конечно же. Наступление наших войск продолжалось с нарастающей силой. Час окончательной победы над гитлеризмом был близок...


III


Но довольно предаваться воспоминаниям... Нынешнего дня и будущего мы коснемся, если я обращусь к беседам с К. М. Симоновым о литературе и его высказываниям о ней. Не преувеличу, если скажу — война не кончилась для него. Отвечая мне, он сам сказал: по-прежнему остаюсь верным военно-патриотической теме. Речь у нас в самом деле была уже не о прошлом, а о «сегодня» и «завтра» писателя.

Константин Михайлович не очень-то любит говорить о том, чего еще нет, что не сделано, не созрело, не подтверждено жизнью и его личным опытом. Словом, он не слишком склонен посвящать нас в замыслы будущих произведений.

Заглянуть в его «завтра» как-то поможет нам неизменность, я бы сказал, прочность его литературных приемов и стиля, его взглядов на сущность и цель своего «ремесла», взглядов, выработанных им для себя и никому не навязываемых.

Будет ли он еще писать о войне?

— Видимо, мне не остается ничего иного, как сохранять верность этой теме. Я знаю ее, наверное, лучше, нежели что-либо другое. Хорошо это или плохо — но так уж сложилось у меня. Тему войны знаю, если можно так выразиться, двойным знанием.

Знание номер один для него — пребывание на многих фронтах от Халхин-Гола до земли пруссаков и немцев. Знание номер два — долгие годы напряженной работы над романами о Великой Отечественной войне. Работа идет не только за письменным столом. Тут одного «знания номер один» для него не хватает.

— Я был корреспондентом. Солдатом не был. Батальоном не командовал. Военным врачом не был. Армией тоже не командовал. И начальником штаба не был, и оперативных документов не составлял. Поэтому, прежде чем сесть за работу, — необходимость и счастье для меня подолгу общаться с бывшими фронтовиками всех рангов, «влезать в шкуру» их, когда контуры романа и герои как-то в сознании проявились и я знаю, в чью же «шкуру» теперь влезать.

— Что характерно для предварительной работы до начала ее?

— На фронтах воевало столько людей, что этот мир характеров, судеб, поступков, ошибок и успехов просто необъятен! Я не знал, когда же остановиться, ища новых и новых встреч с профессионалами-военными от маршалов до нынешних пограничников. Понимаешь, писать дневник военного корреспондента или лирическую повесть о фронте — для этого достаточно личных впечатлений. Но если это роман со многими героями, то собственных блокнотов и воспоминаний мало, убийственно мало. Я хочу сказать — убийственно для романа.

Боясь затронуть очень личную для Симонова тему, я все же спросил, кто из военных, армейцев особенно помог тому или другому роману. Вопрос конечно же сложный. Костя, помедлив, ответил в обычной своей неторопливой манере:

— Могу назвать людей, хорошо тебе известных, но было множество таких, чьи имена ничего тебе не скажут. Все же упомяну отлично тебе известного по боям под Москвой и в Маньчжурии А. П. Белобородова. Но я расспрашивал его совсем о других боях, о другом времени войны. Почему? Роман «Последнее лето» сложился так, что Серпилин, если помнишь, стал командовать армией. Пытаясь понять и уточнить, что значит готовить ее к большой операции, я подробнейше расспрашивал и Белобородова, и генерала А. С. Жадова, и это очень во многом помогло. По роману, наступление наше готовилось именно там, где мы с тобой начинали в сорок первом и где земля была мне знакома, где к тому сроку, когда развертывается действие романа, генерал Белобородов возглавлял уже армию. Это было относительно ново для него, и в наших беседах он, увлекаясь, был особенно откровенен и щедр на подробности решений и переживаний, словом, оказался незаменимым собеседником для писателя. Так вот, соединяясь, высказывания генерала Жадова, воевавшего на другом фронте, и Белобородова, а потом беседы с тоже хорошо известным тебе генералом П. И. Батовым дали возможность составить отчетливое представление о том, что это такое, что же это такое — наша крупная наступательная операция во всем ее, примерно, объеме! И как действует, как чувствует себя в часы крупного сражения командующий армией. Но, повторяю, помогли мне беседы и с другими военачальниками и солдатами.

— А ты? Ты лично? Угадаем ли мы страницы и строки личных твоих впечатлений?

— Если говорить о начале «Живых и мертвых» до того момента, когда Синцов остается у Серпилина в Могилеве, а Мишка, фотокорреспондент, уезжает, то, естественно, тут многое вспомнилось. Ведь это те самые места, где мы колесили на одиноком известинском пикапчике с тобой, Белявским, Трошкиным, речистым шофером Боровковым, попадали в окружение, выскакивали благополучно и учились оптимизму...

— ...У солдат, переживших кое-что потяжелее.

— Разумеется, там-то и гнездятся корни многого, что есть в первых главах романа. Только корни. Заметные лишь на поверхности земли. А дальше, глубже в земле — уже работа моего воображения, в меру сил моих, как автора, приближенная к реальным фактам войны, реальным характерам, реальным чувствам истинных участников войны.

— А дальше?

— А дальше — Сталинград, где мы с тобой были. «Солдатами не рождаются». Когда Синцов вспоминает, как он был комбатом в Сталинграде, многое сделано в романе по моим личным впечатлениям в дни обороны. Во время же наступления я там не был. Но, побывав еще осенью в войсках Рокоссовского, много позже, рассказывая о действиях солдат Серпилина, я восстанавливал в памяти землю, где они наступали, голую степь с ее оврагами, первые попытки прорваться на северные окраины осажденного Сталинграда. Пришлось только представить себе иную степь, зимнюю, снежную. Но ту же самую степь.

...Мне просто не хватит тут места рассказать о месяцах и годах добывания и осмысления писателем обширных материалов для задуманных романов. Но читатель, вероятно, получил все же представление об истоках достоверности, точности повествования, реальности персонажей и характеров, что свойственны прозе Симонова.

Чтобы покончить с «технологией» накапливания, отбора, изучения материалов к избранной теме, напомню, как Симонов во времена шестилетней своей работы над романом «Последнее лето» вернулся на «войну», вернулся на земли нашего грандиозного наступления в Белоруссии в 1944‑м. Читатель знает: солдаты генерала Серпилина действовали именно там. И вот, вместе с тогдашним майором, ныне генералом М. И. Чередниченко, участником тогдашних событий, писатель объездил и обошел все рубежи, искал и находил командные и наблюдательные пункты, стремясь заново увидеть подробности сражения глазами военачальников и глазами солдат переднего края, первыми поднимавшихся из окопов на трудный, решающий штурм.

— Не сочетаются ли в твоей работе две функции? — спросил я. — Историка и писателя.

— В окончательном результате — нет, а в процессе работы — да. Все же роман есть роман! В связи с этим хочу сказать, что не очень понимаю деления, касающегося реальной действительности. Это-де — окопная правда. Это — дивизионная, третья — штабная и т. д. Эта — большая, та — малая... А в действительности есть одна правда реального хода событий на войне. Обилие фактов никогда не мешает думать, наоборот — помогает. Вот и мне, чем больше накапливалось фактов, тем легче было работать над очередной книгой, над романом.

Сам понимая наивность своего вопроса, я все же задал его: усложнилась бы работа Симонова над его военными романами, не будь он четыре года на фронте. Поручик Лев Толстой действовал на четвертом бастионе в дни и месяцы первой Севастопольской обороны, и, несомненно, это помогло ему так верно и «похоже», реально показать солдат и офицеров той же обороны и в «Рубке леса» на Кавказе, и в «Войне и мире».

— Мне трудно представить себя как автора в такой ситуации — пишущего о фронте, не видя фронта. Поэтому и трудно ответить на твой вопрос. Во всяком случае, если бы я, будучи к началу войны здоровым молодым человеком, не пошел на фронт, а всеми правдами и неправдами добыл броню, то, думаю, у меня по крайней мере хватило бы совести не писать после этого о военных действиях. Но тут есть другая сторона дела, более значительная.

И Симонов, придав разговору неожиданный поворот, ссылаясь на то, что о великих войнах писали не только очевидцы, стал рассказывать о работах писателей и кинематографистов нашего времени. В годы войны они были юнцами, на фронт, разумеется, попасть не могли, а теперь создают такие фильмы, как «Белорусский вокзал», восстанавливая точные, верные характеры, чувства, побуждения ветеранов-фронтовиков.

— Недавно я смотрел ленту молодого ленинградского режиссера Алексея Германа о партизанском движении. В этом произведении есть и знание темы, и своя большая мысль. Я не знаю Бориса Васильева, написавшего повесть «А зори здесь тихие...». Наверно, он тоже был мальчиком в годы войны. Но когда я смотрел спектакль в Театре на Таганке, поставленный по этой повести, то снова не оставляло меня впечатление, что передо мной, бывшим фронтовиком, — настоящая правда о войне. Значит, ответственность за эту правду уже берут на себя тогдашние «мальчики». И если они сознают высокую меру этой ответственности, то фронт, его люди, подвиг народа воссоздаются для нас во всей их глубине и достоверности. Меня это радует, для меня, и не только для меня, разумеется, это очень важно.

...Ну, а новые работы самого Симонова? Его планы на будущее? Есть у него повести с общим для всех них героем — военным корреспондентом Лопатиным.

— Не нужно думать, будто эти вещи автобиографические. Будто Лопатин — это я. Он совсем другой человек. Но и в этих повестях сказались личные мои впечатления в дни сражений под Москвой, в Одессе, в Крыму, на Севере, в морской разведке. Вот вышла очередная такая повесть — «Двадцать дней без войны». Видишь ли, корреспондент, перебираясь с Западного фронта на Кавказский, получил короткий недельный отпуск. Из Москвы на Кавказ поездом тогда можно было добраться только через Ташкент, Ашхабад, Красноводск. На это ушло две недели. И вот мне хотелось в новой повести о Лопатине показать, что, вопреки ее названию, война-то, ее напряжение, ее грандиозный труд, ее героика проявлялись всюду, не только на переднем крае. И от этого чувства этой правды нельзя было освободиться нигде, ни в каком отпуске. Кстати, досадно — мало книг написано о «втором» фронте, не на Западе, а у нас — о фронте в тылу, у доменных печей, у мартенов и оружейных заводов. Без этого нашего «второго» фронта не было бы и Победы... — Ну, — добавил Константин Михайлович, — собираюсь еще вернуться к работе над стихами. Ну, еще — документальная проза. Склонность к ней я подтвердил несколькими книгами. Буду работать и над новыми, не только о войне, разумеется. Вот и в области кино, как ты видел, после ленты о сражавшемся Вьетнаме работал я над фильмом «Шел солдат...»

Мы разговорились об особенностях писательского ремесла.

— Я редко думаю об особенностях этой профессии вообще, — признался Симонов, — то есть абстрактно. Особенно о себе в этом смысле. Конечно, когда пишешь несколько романов, то после их выхода в свет остается ощущение какого-то опыта. Но каждый раз возникает желание, — и оно не ослабевает с годами, а усиливается, — острое желание написать по-другому, чем ты писал, то есть не только лучше, но по-другому. Этого можно добиваться, только глубже копнув свою собственную душу. Другого пути, в общем, нет. Глубже подумать над собой, над своей жизнью, над временем, в котором ты живешь, и сказать об этом с большей точностью и глубиной, чем говорил до сих пор. Суметь это сделать. Предпринять еще одну попытку глубже проникнуть в душу читателя, твоего современника, и, быть может, стать ему таким образом более нужным, чем ты был до сих пор.


IV


Как-то пришлось мне навестить по делу Константина Михайловича в «Красной Пахре», поблизости от речки того же названия.

Лес. Отнюдь не роскошная, но вполне удобная дача. Небольшая столовая. Рюмка какого-то вина. Просторный кабинет. Просторный письменный стол. Магнитофон. Скромные фронтовые трофеи на стенах. Черные и коричневые негритянские фигурки, барельефы с лицами молодых африканцев, сувениры из Латинской Америки. Книги, книги... Неисчислимые, бережно переплетенные «фолианты» со стенограммами бесед ни фронте и в столице после войны с солдатами, офицерами, множеством участников сражений.

Говорили мы, разумеется, прежде всего о минувшей войне.

Чтобы читателю ясно было, кто и что говорит, прибегну к полюбившейся юристам классификации: «Именуемый в дальнейшем Симонов», «Именуемый в дальнейшем Кригер».

Кригер. Не кажется ли тебе, как это ни странно, что писать о войне и ее людях как-то по-своему легче, нежели о событиях мирного времени, пусть самых драматических.

Симонов. Нет, не кажется. Писать о чем бы то ни было всегда трудно. Если, конечно, стараешься писать честно, в меру отпущенных тебе сил. Возьми хотя бы Всеволода Гаршина. Почти уверен, что его отличный военный рассказ «Четыре дня» и его же трагический, никакого отношения к событиям фронтовым не имеющий рассказ «Красный цветок», повествующий о судьбе несчастного безумца, — и первый, и второй дались Гаршину с одинаковым трудом.

Кригер. Значит, сама форма твоей прозы, порожденная твоим военным опытом, ее простота, естественность, мнимая легкость (для читающего), безыскусственность и предельное уподобление самой жизни, которого ты, работая, добивался, — все это и создает обманчивое представление о том, будто военные романы дались тебе без напряженного труда. И военная тема-де ближе тебе, нежели другие.

Симонов. Так уж сложилась моя судьба. Не я ее выбирал и не я причиной тому, что преобладающее большинство моих страниц посвящено фронту и его людям.

Кригер. Мне очень понравился твой последний документальный фильм «Шел солдат...». Прежде всего оттого, что весь он от кадра до кадра — о солдатах. Пусть там встречаются полковники и генералы, но по сути дела, по закону своей профессии, все они остаются солдатами — от рядового до маршала.

Симонов. Я заметил, особенно в последних своих рассказах, тоже документальных, ты склонен искать и находишь наивысшую доблесть не только у явных смельчаков, но и у внешне «смиренных», простоватых с виду, ничем вроде до поры до времени не примечательных рядовых.

Кригер. Это было и в годы войны. Видишь ли, ты сам знаешь — видеть, чувствовать подноготную человека на передовой было легче, чем «в миру», извини за церковное выражение. Отчего? В обстановке поминутно грозившей опасности человеческие натуры, как бы затуманенные до этого полупрозрачной пленкой вроде «непроявленных» детских переводных картинок, становились рельефными в бою, без притененности и полутонов. Трусоват некто по складу натуры, так втройне трус на войне. А другой, тишайший, кроткий до поры до времени, внешне оставаясь тишайшим, вдруг, опережая товарищей, вскакивает на бруствер навстречу свинцовому шквалу, увлекает за собой залегший под огнем взвод или роту, первым вваливается в немецкий бункер. Ввязывается в самую страшную в бою схватку — в рукопашную, когда обычно невидимые друг другу на современной войне солдаты — наши и фашистские — впервые оказываются лицом к лицу, видят в глазах противника свою смерть, и тут побеждает не всегда обязательно физически крепкий, а порою более сильный не телом, а волей. Может, я усложняю (в бою человек думает только о бое), но живущая где-то в сознании мысль придает ему силы для успеха — мысль о своей правоте, правде своей армии и своего народа.

Симонов. В бою это скорее не мысль, а глубоко запрятанное чувство. Нечто подсознательное, но никогда, никогда, ни в какой самой сложной обстановке не покидающее тебя.

Кригер. Извини, я отвлекся. Скажи, ты ведь на всех участках фронта, как и все мы, встречался не только с солдатами, но и с крупными военачальниками. Это видно хотя бы по твоему первому же военному роману «Товарищи по оружию», да и по всей трилогии, — у Халхин-Гола ты встречался с маршалом Г. К. Жуковым и другими крупными военными специалистами. В силу известных обстоятельств мы все писали с передовой главным образом о тактических приемах наших войск. Теперь, вращаясь часто в среде военачальников, мог бы ты хотя бы в общих чертах потолковать со мной о стратегии?

Симонов. Мне, честно говоря, не нравится глагол «потолковать», когда речь идет о таком сложном искусстве, как стратегия.

Кригер. Извини за обывательское выражение! Но мы же не на симпозиуме в Военной академии и не в Генеральном штабе. Впрочем, ты прав. Давай разговаривать серьезно... В старой Германии был когда-то теоретик и философ стратегии Клаузевиц. У нас подобные ему появились позже. Русская стратегия раньше проявлялась главным образом на практике: Иван IV и его воеводы, Петр I с Голицыным, Гордоном и другими генералами. Гениальный Александр Суворов — практик из практиков дерзкой стратегии, почти не знавший поражений, — я, во всяком случае, в роли побежденного его не помню. В чем же сказались преимущества советской стратегии, они же бесспорны, коль уж мы оказались в Берлине?

Симонов. Положения Клаузевица и остались бесспорными, хотя искусство побеждать ушло с его времени далеко вперед. Их бесспорность доказал хотя бы Бисмарк, тоже немец, предупреждавший: начинать войну против России германской армии бессмысленно и бесперспективно. Умный был немец, хоть и милитарист.

Кригер. Будет, конечно, трюизмом напоминать о том, что высказать его «кощунственную», с точки зрения германского генерального штаба, мысль побудила канцлера печальная участь гениального Бонапарта.

Симонов. Вернемся в наше время. Наша, советская, стратегия вырабатывалась и совершенствовалась в ходе войны, хотя теоретически и практически (озеро Хасан, Халхин-Гол, трудная кампания сорокового года) ее основы существовали, конечно, еще со времен гражданской войны.

Кригер. Еще бы! Смелые и неожиданные маневры Василия Чапаева, Семена Буденного, Григория Котовского и многих других как бы предвосхитили чаще всего неожиданные для врага действия командиров-танкистов минувшей войны. Командиры броневых бригад и командующие армий в большинстве своем вышли из кавалерии, наиболее мобильного рода войск, — Г. К. Жуков, К. К. Рокоссовский, С. К. Тимошенко в его неизменной бурке, К. Е. Ворошилов, бесспорно С. М. Буденный!..

Симонов. Наиболее полно вопросы становления и развития нашей стратегии, самых сложных ее проблем, думается, показаны в двух самых крупных мемуарно-исторических книгах — маршалов Г. К. Жукова и А. М. Василевского. Я высоко ценю и ряд других мемуарных книг — С. М. Штеменко, возглавлявшего Оперативный отряд Генерального штаба, К. К. Рокоссовского, И. С. Конева и многих других, вплоть до знакомого тебе тоже маршала И. И. Якубовского. Но те, первые, труды наших военачальников дали мне, как писателю, пожалуй, больше всего, — в смысле представлений об общем ходе войны и связанных с нею стратегических проблемах. Я очень интересуюсь вопросами стратегии и вне своего писательского ремесла, но, как автор книг на темы войны, просто не могу не интересоваться ими и просто убежден: не изучив этих вопросов во всей их сложности и глубине, нам, братьям-писателям, не следует в своих повестях и романах походя касаться их. Хотя иные из нас и грешат этим, к сожалению. И жалеть тут стоит прежде всего их самих — литераторов, стратегов-недоучек или самонадеянных невежд. К счастью, таких мало.

Кригер. Где-то давно я назвал немецких штабистов, не всех, разумеется, людьми-арифмометрами. Сидит такой «клаузевиц» над картой, аккуратной линеечкой обозначает направление задуманных ударов, жирно малюет на схемах свои броневые клинья, образованные ими для наших войск «мешки» и «котлы», вонзает мысленно в русские фланги танковые гигантские «зубья» — и счастлив. Дескать, в его предвидении осуществятся старые доктрины Мольтке и Людендорфа, помноженные на опыт вторжения в Бельгию, во Францию, Данию, Норвегию, Грецию, на «торжество» покорения почти всей западной Европы, подмятой под сапоги «белокурых бестий».

Симонов. Но ведь так поначалу и было. Однако ущербность аккуратной немецкой штабной линеечки обнаружилась в конце декабря сорок первого... Линеечка оказалась не столь уж прочной. Она треснула в Подмосковье. А еще на пути к Сталинграду немецкие, гитлеровские, точные арифмометры, по которым их штабисты пытались вычислить количество и намерения наших отрядов и групп, оказались не совсем пригодными. Еще на Дону. А под Сталинградом эти хитрые и в хороших руках, конечно, полезные машинки стали привирать, что-то в них заело, путая и приводя в бешенство гитлеровских генералов, самых способных, и самого Гитлера.

Кригер. Финал красноречивый: трехдневный траур в Берлине и черные флаги на домах во всех городах неметчины. Оказалось, совершеннейшие «арифмометры» никак не могли учесть стойкость, упорство и доблесть наших солдат и их командиров от взводного до Верховного Главнокомандующего.


V


В Симонове еще в годы войны, когда мы чаще встречались, меня всегда поражала его удивительная память. Мы, фронтовые его друзья, как правило, запоминали только лейтмотив, самый дух события, а Симонов помнил и какой именно это был день, и какая была погода, и сколько метров отделяло нас от противника, и что крикнул пробегавший мимо солдат, и как была одета хозяйка в той избе, где мы пытались заснуть после одного из десятков, сотен дней небывалой войны.

Задумываясь о каком-то сложном впечатлении, автор халхин-гольских записей однажды замечает: «Трудно ответить на этот вопрос, но, во всяком случае, все это было точно так, как я сейчас вспоминаю». Характерное именно для этого автора признание! И как же привлекательна для ценителей мемуаров такая искренность, честность и обстоятельность памяти, остро подметившей и запечатлевшей тысячи подробностей битвы. Притом Симонов всегда сохраняет, я бы сказал, чисто мужскую, «военную» сдержанность в выражении чувств, строгость суждений, осторожность оценок. И это все заставляет еще больше верить автору.

Заметим хотя бы, как он вспоминает о халхин-гольских встречах со Ставским, человеком сложным и уж конечно не просто «милым» для всех и каждого. Сообщив об этой не всегда понятной и привлекательной для него сложности характера, автор далее всюду и весьма настоятельно подчеркивает и спокойную храбрость Ставского, и то, как любили его люди армии, и как фронтовая обстановка превращала этого обычно жестковатого, не всегда справедливого, порою желчного человска в заботливого к товарищам «дядьку», надежного, верного спутника на дорогах войны. В документальных рассказах Симонова зарождалась одна из главных тем его будущих военных романов — выявление человеческих характеров в условиях постоянной опасности; того облагораживания мыслей, чувств, побуждений, поступков, которое все же несет с собой такое явление, как народная война.

Автор пристрастно наблюдает за собой и ловит, фиксирует мгновения тревоги или растерянности в боевой обстановке, и мы понимаем, для чего ему это нужно. Ведь впереди у него — романы о людях на войне, и уже тогда драгоценны были для писателя строго и точно подмеченные переживания его будущих героев, постепенная кристаллизация того важного, главного на войне, что мы называем самообладанием и мужеством.

По двум-трем фразам записей можно сразу почувствовать, какие из людей фронта по нраву Симонову. Привожу почти наугад: «С Михайловым мы подружились. Мне нравился этот очень мягкий внешне и очень подобранный и резкий внутренне человек, с мягкой улыбкой и глазами, которые, когда он сердился, становились бешеными. Он был самолюбив, по-моему, и честолюбив и в то же время идеально держал себя в рамках той скромности, которую считал необходимой. Она была у него не природная, а от тренировки воли и холодного рассудка. Но мне и это тогда нравилось в нем». Характер интересный и опять-таки сложный, подобные люди часто встречаются не только в документальной прозе, но и в романах Симонова.

Так, память писателя уже тогда, на первой для него «маленькой» и короткой войне на Халхин-Голе, совершала нужный ей отбор. Тот взыскательный отбор, который характерен для всех его произведений.

...В сборнике военных рассказов Константина Симонова есть один под названием «Бессмертная фамилия». Самый маленький по размеру — четыре с половиной странички, — он запомнится читателю надолго и, может быть, послужит ключом, раскрывающим смысл всей книги. Все очень просто в этом рассказе. На Десне во время бомбежки саперы «заводили» временный мост. Автор обратил внимание на руководившего постройкой беспокойного майора, который нетерпеливо и даже сердито призывал своих подчиненных продолжать работу, не обращая внимания на последний из немецких самолетов, назойливо круживший над мостом. Саперы поднялись из укрытий, топоры снова застучали на переправе, и немецкий самолет вскоре улетел, убедившись, что, кружи он тут хоть до вечера, мост все равно будет строиться. Эпизод не настолько значительный, чтобы запомнился он сам по себе, но случилось так, что в следующую поездку, уже на Днепре, автор стал встречать на дорожных указателях одну и ту же фамилию. То она была написана на куске фанеры, прибитом к телеграфному столбу, то на стене хаты, то мелом на броне полуразбитого немецкого танка: «Мин нет. Артемьев», или: «Дорога разведана. Артемьев», или: «Объезжать влево. Артемьев», или: «Мост наведен. Артемьев», или, наконец, просто: «Артемьев» и стрелка, указывающая «вперед». Выяснилось, что это тот самый майор, человек, знаменитый на своем участке, один из великих и скромных тружеников фронта, которыми так сильна Красная Армия. Наступление продолжалось, и надписи Артемьева, подробные и точные, автор видел потом на Днестре, и в Бессарабии, а в последний раз на Пруте он снова прочитал знакомую надпись: «Переправа есть. Артемьев».

И он переправился на ту сторону Прута.

Но там он не нашел знакомой надписи, там увидел он свеженасыпанный могильный холмик с прибитой под жестяной звездой дощечкой. «Здесь похоронен, — было написано на ней, — павший славной смертью сапера при переправе через реку Прут майор А. Н. Артемьев». И внизу приписано крупными красными буквами: «Вперед, на Запад».

Наступление продолжалось, и теперь больше не участвовал в нем беспокойный майор, переправивший свою армию через множество рек, но дальше, за Прутом с его одинокой могилой на берегу, снова встретилась вдруг та же знакомая надпись:«Дорога разведана. Артемьев».

«В этом, конечно, не было чуда, — заключает Симонов свой рассказ. — Как и многие части, в которых долго не менялся командир, саперный батальон привык себя называть батальоном Артемьева, и его люди чтили память погибшего командира, продолжая открывать дорогу армии и надписывать его фамилию там, где они прошли. И когда я, вслед за этой надписью, еще через десять, еще через тридцать, еще через семьдесят километров снова встречал все ту же бессмертную фамилию, мне казалось, что когда-нибудь, в недалеком будущем, на переправах через Неман, через Одер, через Шпрее я снова встречу фанерную дощечку с надписью: «Дорога разведана. Артемьев».

Этот рассказ запомнился мне больше всех в книге Симонова. В маленьком, беспокойном майоре я узнал великое множество таких же, как он, доблестных скромных людей Красной Армии, вынесших на своих плечах исполинский труд войны. Рассказ так же суров и прост, как и те памятники, которые воздвигались на могилах солдат. Символическая и в то же время вполне достоверная, взятая из самой жизни концовка рассказа делает поистине бессмертным отважного сапера, подвиг которого продолжался и после гибели его.

Я не случайно остановился на этом рассказе. В нем особенно сильно проявилась писательская манера Симонова. Он сам признается в своем послесловии, что, отправляясь на фронт в качестве военного корреспондента, не собирался писать рассказы. Он хотел видеть и показывать войну такой, какая она есть, — во всей достоверности реальных фактов, событий, людей. Эта склонность сохранилась у него и в последующей работе над рассказами. Он редко выдумывает сюжет и, видимо, сторонится подчеркнуто сюжетных положений, не желая расставаться с судьбами живых людей, красноармейцев, офицеров, генералов, с которыми встречался на фронте, дружил и сохранил привязанность к ним навсегда. Правильно или неправильно поступает Симонов, но в рассказах своих, из уважения к живой достоверности людей Красной Армии и событий войны, он старается как можно реже прибегать к вымыслу, чуждается всяких литературных прикрас, ограничивает себя даже в описании природы, тщательно убирает все, что хоть в малой степени напоминало «беллетристику», и дает прежде всего художественную стенограмму виденного. Он не хочет писать о войне «вообще», в его рассказах всегда можно узнать время и место события, пусть даже они не указаны, обстановку на участке фронта и во всем ходе войны, и в строгом соответствии с этим самый стиль поведения и боевой работы солдат и командиров.

Как инженера-сапера Артемьева, так и всякого советского воина Симонов показывает в его тяжком труде, подчас незаметном, ибо Симонов хорошо знает, что русские люди по природе своей не расположены к внешним эффектам. Любители батальных сцен не найдут ничего привлекательного для себя в рассказах Симонова. Война в его понимании есть прежде всего труд, требующий от человека напряжения всех душевных и физических сил. Какой мерой измерить не просто географическое, а фронтовое, военное расстояние от Волги до Шпрее? Симонов знает эту меру: нравственная сила советского человека, его терпеливая выдержка, питаемая полной, безоговорочной и по-русски трезвой верой в победу.

В рассказе «Перед атакой» младший лейтенант Василий Цыганов лежит на позиции перед большим селом, «название которого — Загребля — он узнал только сегодня и которое он забудет завтра, потому что сегодня это село должно быть взято и он пойдет дальше и будет завтра биться под другим таким же селом, названия которого он не знает». Цыганов должен позаботиться о патронах для боя, о кухне, которую еще не подвезли к батальону, о сержанте Коняге с его распухшими и окровавленными ногами, так что идти Коняге не было никакой возможности, а он все-таки шел, — обо всем, чем живет батальон перед боем. Цыганов задумывается и прикидывает в уме, сколько он мог пройти от Петушков возле Гжатска до той самой Загребли. Получается две тысячи километров. «По карте — мало, а от деревни до деревни — много». От Петушков...

« — Какие Петушки?

— Есть такие Петушки... От Петушков досюда два года иду. И скажем, до Германии еще тоже долго идти будем, не один месяц. А вот война кончится, сел в поезд, раз — и готово, уже в Харькове. Ну, может быть, неделю, в крайнем случае, проедешь. Сюда больше двух лет, а обратно — неделю. Вот когда пехота поездит, — совсем размечтавшись, добавляет он. — Будут поезда ходить».

Далеко тогда было от неизвестной никому Загребли до Берлина, а младший сержант Цыганов и все его люди нимало не сомневались, что Красная Армия дойдет до Берлина, и с этой мыслью шли на Загреблю и дальше, к неведомым еще деревням и большим городам, которые нужно было взять.

У Симонова нет любования войною, хотя все, что он до сих пор написал, так или иначе связано с войной, но у него есть любовь к нашей армии, воспитавшей в людях постоянную готовность к подвигу, чувство товарищества и дружбы, возросшее в годы страшного испытания. Я бы сказал, что многие свойства литературной манеры Симонова также воспитаны Красной Армией, людьми нашего фронта. Подобно своим героям, Симонов боится быть сентиментальным, сдержан в проявлении чувств, стремится к предельной простоте и ясности изложения, вырабатывает особую скромность в выборе тем, отталкиваясь от всего показного, ложнокрасивого, напыщенного, цветистого. Это свойства наших армейцев, и, может быть, стоило бы отдельно написать о том, как благотворно влияла армия на творчество писателя. Даже фронтовая дружба, которую писатель наблюдал всюду, где он побывал в дни войны, нашла в его творчестве своеобразное, прямое, я бы сказал, внелитературное отражение. Симонову жаль расставаться и с артиллеристом Корниенко, который получил восьмое ранение, стал инвалидом, был отчислен из армии и все же на свой страх и риск пробрался обратно на фронт, в свою часть («Восьмое ранение»). Обидно ему прощаться с полковником Проценко, который во время болезни, в жару, глотая таблетки и горячее молоко, ведет дивизию в наступление и проявляет бо́льшую трезвость и ясность ума, нежели враг его немец, старавшийся перехитрить нашего командира и все же разгромленный железной волей Проценко («Зрелость»). Не хочет Симонов терять связи с генералом Прянишниковым, военачальником сталинградской школы, овладевшим высшей для командира доблестью — доблестью ума, упорства и выдержки («Третье лето»). Навсегда сохранил писатель привязанность к комиссару Корневу, уверенному, что в одинаковых обстоятельствах храбрые реже гибнут, чем трусы («Третий адъютант»), к военфельдшеру — семнадцатилетней Марусе, которая, лежа на крыле санитарной машины, восемьдесят километров везла своих раненых по страшной и горестной дороге отступления («Малышка»). Рассказы об этих людях уже написаны, долг свой писатель как будто выполнил до конца, но, верный законам фронтовой дружбы, он снова и снова возвращается к ним и пишет послесловие — «Рассказ о рассказах», где возвращается к реальным судьбам своих героев, описывает первые с ними встречи и то, что случилось с друзьями там, на фронте, за пределами рассказа и книги. Высокое чувство товарищества и подлинной любви к человеку, с которым много прошел фронтовых дорог, несомненно, воспитано у Симонова Красной Армией.

Положение военного корреспондента дало возможность писателю понять сложную, многообразную жизнь фронта. Он видел, как изменялись люди в ходе войны, овладевая искусством побеждать, и в книге всегда можно почувствовать, о каком этапе войны идет речь, — время дает себя знать в самом поведении бойцов и командиров, в их отношении к опасности и в манере воевать.

В рассказе «Третье лето» так говорится о генерале на крутом повороте сражения: «Прянишников знал по себе, что командир дивизии, у которого забрали полк, как бы хорошо ни понимал обстановку, все равно в душе чувствует себя обокраденным и все время помнит об этом отобранном батальоне или полке. Несмотря на серьезность обстановки, Прянишников невольно улыбнулся и, приободряя Бессонова, сказал, что он держится молодцом.

— Что же касается батальона, — добавил он, — то ты представь себе, что его никогда у тебя не было. Про него забудь.

Бессонов пробовал что-то возразить.

— Все, — сказал Прянишников. Все. Сегодня еще не последний день боев. Еще завтра бои будут. Держись с тем, что есть».

Это спокойная выдержка людей, которые прошли уже трудную школу обороны и наступления под Москвой, под Воронежем, в Сталинграде. Больной полковник Проценко в рассказе «Зрелость», почувствовав перелом в ходе отчаянно трудного боя, находит возможным доверить управление войсками своим подчиненным и так говорит одному из них:

«...все вам кажется, что вы еще немного штатский человек. А вы сейчас самый что ни на есть кадровый, — более кадровый, чем я сам в начале войны был, хотя до того пятнадцать лет в армии пробарабанил. Ну, что же, — добавил он уже другим, официальным тоном, — подыскивайте помещение для штаба. Распоряжайтесь преследованием. Мне сейчас Вася квартиру найдет, я лягу до вечера».

После всего, что пережил этот человек в моменты кризиса боя, очень хорошо, очень уверенно и спокойно звучат его слова: «Распоряжайтесь преследованием». Высшая зрелость армии состоит в том, что командиры ее даже в самое напряженное время могут довериться опыту, знаниям, выдержке своих подчиненных.

Вот эти главные свойства людей Красной Армии Симонов и стремится прежде всего показать в своих рассказах. Он хочет быть точным и ясным в описании великих и малых событий войны и стремится к аскетической сдержанности, строгости изложения.

В книге, о которой идет речь, помещены опубликованные ранее в журналах военные дневники Симонова. В них не чувствуется этой аскетической сдержанности. Читатель, который судил бы о прозе Симонова только по его рассказам, прочтя затем дневники, с удивлением обнаружил бы новые свойства его таланта — живой и естественный юмор, наблюдательность, от которой не ускользнет ничто, умение двумя-тремя штрихами обрисовать характер человека. Но о военных дневниках Симонова нужно писать отдельно, так же как отдельно нужно рассматривать цикл его рассказов, посвященных партизанам Югославии.

...Книги Симонова о людях Красной Армии — это Книги о доблести. О такой высокой доблести, которая проявляется не только в минуты вдохновения, но и в тяжелых однообразных буднях войны, в великом труде армии, теснившей врага от Волги до Шпрее.


1972—1976


Загрузка...