ГАВРИЛОВ НИКОЛАЙ СТЕПАНОВИЧ


Положив руку на сердце, мечтаю получить когда-нибудь для своей книжной полки увесистый том под названием «Мемуары советского солдата».

Размышляя о бесконечно многообразных факторах, позволивших нашему народу завершить победой самую трудную и жестокую войну в истории человечества, наши потомки обратятся и к осмысливанию организующей, вдохновляющей роли ленинской партии, и к изучению новой для XX века природы советского социального строя, и к познанию особенностей и неисчерпаемых возможностей советской экономики, и к штудированию трудов советских полководцев 1941—1945 годов, мемуаров прославленных наших маршалов, генералов и адмиралов.

Но разгадка того, что иные наблюдатели на Западе называли в свое время «советским чудом», будет далеко не полной, если ускользнет от внимания потомков фигура рядового нашего солдата.

Железная воля, знания, искусство, дар мгновенной ориентировки и предвидения, изобретательность, смелые и остроумные решения военачальников приводят к успеху, если под их командованием сражаются солдаты, по своему душевному складу, по натуре своей, по убеждениям и образу мыслей, свойствам характера способные побеждать даже в самых сложных, порой невыносимых, безвыходных, казалось бы, обстоятельствах.

Вспоминаю четыре года войны, листаю блокноты времен битвы под Москвой, обороны Сталинграда и нашего ответного штурма, жестоких боев в районе Курской дуги, на Днепре, под Харьковом и Киевом, при освобождении Одессы и Севастополя, на пути к Ровно с тамошней резиденцией Эриха Коха, в Восточной Пруссии с Эльблонгом и Кенигсбергом и, наконец, записи времен сражений на Дальнем Востоке с Муданьцзяном, Харбином, Порт-Артуром на Тихом океане, где мы «свой закончили поход».

И каждая строчка военных блокнотов напоминает, доказывает, свидетельствует, убеждает — да, в своей массе наша армия состояла именно из таких солдат!

Каждый из них был беспощадным противником для гитлеровских головорезов, отравленных бреднями о мнимом превосходстве нордической расы, о неизбежном-де господстве «белокурых бестий», о том, что на пути к такому господству все средства хороши, вплоть до физического уничтожения детей, женщин, стариков и, «в идеале», целых народов. Наш солдат в невиданных боях против носителей этих бесчеловечных лозунгов и теорий оказался сильнее именно потому, что при всех обстоятельствах оставался прежде всего Человеком.

Однажды болгарский журналист спросил меня: «Все четыре года войны вы были на фронте, — что это дало вам, что изменило в вас?» Помолчав, я ответил: «Там я понял по-настоящему, что такое Человек. И сам в большей мере, чем прежде, стал человеком».

В этих словах нет ни преувеличения, ни чего-либо странного или парадоксального. Я говорил искренне. При всей своей противоестественности в жизни народов война, прежде всего справедливая, несущая свободу война, опасность и необходимость быть сильнее опасности обнажают в человеческих натурах их глубинные свойства. Трус будет трижды трусом. Смелый станет трижды смелым. Друг перед лицом грозящей смерти докажет свою беззаветную верность другу. Добрый в неожиданных и не подходящих, казалось бы, для этого обстоятельствах, наперекор суровым законам войны, все равно обнаружит свою доброту и великодушие. С чистым сердцем я пишу это, потому что помню нашего солдата, сотни знакомых мне солдат на священной войне против фашизма.

Неизбежная в бою жестокость — и человеколюбие. Беспощадное упорство в обороне и в наступлении — и поразительная отходчивость после смертельной схватки. Презрение к бредням фашистских молодчиков — и своего рода жалость к ним, одураченным, околпаченным, опустошенным оравой геббельсов, делающим круглые, непонимающие глаза, когда спросишь их, знают ли они симфонии Бетховена, стихи Гейне, романы Томаса Манна или Ремарка, драмы Иоганна Фридриха Шиллера... Неистребимая ненависть к захватчикам — и способность трезво оценивать силы противника, вымуштрованность и дисциплинированность его солдат, мощь его техники на первом этапе войны. Глубина переживаний всей беды, постигшей нас при вероломном вторжении врага, — и животворное чувство юмора в самых трудных обстоятельствах, в соседстве со смертью, в зное и в стуже, в окружении или в бою малыми силами против многочисленной на каком-то участке вражеской орды.

Да, таким он и был, наш солдат на минувшей войне.

Жестоким, но гуманным. Гневным, но не злобным. Беспощадным к напавшим, но снисходительным к пленным. Разящим врага, но спасающим из огня его детей. Стойким в тяжелом бою, выносливым до предела, нетребовательным и терпеливым в неблагоприятной обстановке, бесконечно трудолюбивым в титанических условиях, какие требовал от бойцов фронт в каждый из дней войны.

И прежде всего он был человеком, убежденным в своей правоте, в святости дела, за которое шел на смерть. Эта убежденность и давала. ему решимость и силы для подвигов, казавшихся раньше немыслимыми, неведомых истории прежних войн, — вспомним тех, кто во имя победы телом своим закрывал ствол разящего фашистского пулемета! Не только гвардейца Александра Матросова, — их было много, без колебаний шедших на верную смерть во имя грядущей, быть может, далекой Победы!

Еще на фронте я думал об истоках непостижимого для иных, массового героизма советских солдат — русских и украинцев, белорусов и грузин, азербайджанцев и казахов, армян и дагестанцев, сынов всех племен и народов, в грозный час вставших на защиту единой и великой своей Родины. И нашел один главный ответ — не прошли даром годы с памятного дня 25 октября 1917 года, живет и будет жить в сердцах наших людей ленинская правда, именно поэтому в дни тревоги и гнева даже, казалось бы, далекие от политики патриоты становятся в душе убежденными, воинствующими коммунистами.

...Вспоминаю вьюжный подмосковный фронт 1941 года, солдат, будто вмерзших в землю оледенелых окопов, неравные поначалу бои против до зубов вооруженного врага, осатаневшего при виде предместий нашей столицы, шедшего на все, лишь бы дотянуться, дотянуться, дотянуться, хотя бы ползком, на брюхе, но ввалиться в древний русский город, развалиться на кроватях московских отелей и устрашить мир парадом на Красной площади! Вспоминаю родившийся в среде подмосковных наших солдат лозунг, призыв: «Один против танка!» Вспоминаю, как сутки провел на переднем крае в поисках героя, и очерк-донесение того дня так и назвал «Поиски героя», и признался в нем, рассказав о многом поистине необыкновенном, что не могу назвать имени одного героя. Не могу, ибо все, кого я видел в боях того дня, были настоящими героями. И такими они были все дни и ночи в боях под Москвой. И поэтому Москва выстояла.

Вспоминаю осажденный, огнедышащий Сталинград, край реки под прибрежными холмами, где чудом держались солдаты генерала Чуйкова, перемолотые бомбами развалины, где не оставалось будто ничего живого, и после очередной неистовой бомбежки уверенные в успехе фашисты снова и снова шли в атаку на кладбище камней, и падали замертво или откатывались назад, обезумев от изумления и смертельного страха: мертвые камни не только жили, они убивали! Вопреки всякому вероятию, так дрались наши солдаты. И поэтому Сталинград выстоял.

...Разочарованный долгим затишьем под Курском весной сорок третьего, я было собирался просить редакцию «Известий» о передислоцировании, как говорят военные, на другой фронт, но опомнился, зайдя в оперотдел фронта, возглавлявшегося К. К. Рокоссовским.

— По некоторым признакам, — сказали мне там, — завтра может начаться серьезное наступление противника.

Военные не любят злоупотреблять картинными, драматическими словами. Слово «серьезное» поэтому я расшифровал для себя как «решительное», даже «решающее» наступление неприятеля в районе Курска. Позже выяснилось, что фашистская Германия 5 июля 1943 года начала невиданный со времени битвы под Сталинградом штурм, по замыслу ее генерального штаба способный решить исход всей войны в пользу рейха. В канун наступления гитлеровских солдат заставили, стоя на коленях, поклясться, что каждый из них будет сражаться до победы или до последней капли крови.

Но я останавливаюсь здесь не на воспоминании о всей битве, — это найдет свое место в другой книге. Расскажу об одном из сотен тысяч наших солдат.

Не знаю, может быть, здесь нужны не десять страниц хроники о том, что произошло на протяжении шести километров, удерживаемых нашими батарейцами от натиска многих фашистских танков, а повесть, книга или, вернее всего, музыка наподобие Шестой симфонии Чайковского, где мажорная, патетическая мелодия воспевает юность человека, его жизненный подвиг, наивысшее напряжение борьбы и взлет в бессмертие.

Двадцать восемь советских пушек, спешно выдвинутых на участок, еще не занятый нашей пехотой, приняли на себя удар внезапно хлынувшего вала танковых сил неприятеля, и каждая из двадцати восьми выдержала их натиск, сохраняя позиции, пока хоть один артиллерист, полуживой, оставался на своем посту.

«Выстоим!» — радировали они в штаб. Романтики ждали бы тут клятвенного «Выстоим или умрем!», но люди нашей армии не склонны к выражениям выспренним. О смерти они не помышляют, верят в жизнь до последнего дыхания, а гибель свою, если она неизбежна, принимают как одно из условий войны и грядущей победы.

...Он сидит передо мною, худенький юноша, сибиряк Николай Гаврилов, открыто и весело встречает мой взгляд, передает ход событий с готовностью объяснить мне то, что может оказаться непонятным, удивительным даже для много повидавшего на фронте человека.

Ему девятнадцать лет. На родине он работал счетоводом машинно-тракторной станции. Ростом он такой маленький, нравом такой кроткий, что трудно было представить себе, как может этот отрок убивать людей. Лицо его, шея и руки в ссадинах, уши кровоточат, он почти оглох от неистового рева разрывавшихся снарядов. Такая прелестная чистота светится в его очах, как сказали бы пииты прошлого века, что я не могу сдержаться и по-отцовски называю его Коленькой.

Смерть прикасалась к нему осколками снарядов и мин, но не одолела его и ушла ни с чем.

Часть наших орудий двое суток отбивалась от танков противника, несколько пушек было повреждено и вышло из строя.

Тот участок, что держала батарея старшего лейтенанта Герасимова, уже раненного и передавшего свой пост лейтенанту Бурчаку, был одним из первых объектов неприятельской атаки. На этой-то батарее числилось орудие сержанта Андрея Чиргина, где замковым служил влюбленный в своих товарищей Коля Гаврилов.

Брезжил рассвет. Серый, в тихих, спокойных, безмятежных облаках. Вскоре небо наполнилось вибрирующим гулом моторов — «юнкерсы». Снова и снова «юнкерсы». Расчеты орудий пережидали во рвах опостылевшее время бомбежек.

Батарейцы поняли, что время для них настало — бой разрастался все яростней. Легкие фашистские танки подошли на расстояние в четыреста метров. Первый из них беззвучно выбросил сноп огня. Он медленно разбухал в воздухе, в дыму, и только потом донесся звук выстрела. С ужасом и «загадкой» ожидания Коля ждал — попадет или мимо пролетит вражеский снаряд.

Он принялся за дело. Первый залп наших пушек. Как всегда, прошло какое-то время, когда наш снаряд, шелестя, преодолевая тугую толщу воздуха, разорвался, отсылая назад звук разрыва. Коля увидел, как Алексей Емельянович Захаров, наводчик, первым выстрелом поразил цель. Вторым и третьим выстрелом орудие Чиргина остановило второй из легких танков, но десятки других, средних, тяжелых, всяких надвигались валом с грохотом и скрежетом стальных гусениц.

Бывший счетовод не имел ни времени, ни возможности следить за действиями товарищей. Он жил только судьбой батареи, боем, огнем, удачами и промахами стрельбы из противотанковой пушки.

И вдруг он остался один. Другие или ранены, или недвижимы, мертвы.

Оглушенный, полуслепой, Коля Гаврилов открыл глаза через секунду после того, как все рядом с ним вздулось пламенем и дымом, комьями земли и щебня. Горячая, каменно-твердая волна воздуха контузила его, чье-то тело придавило к земле, Он вскочил, слыша команду Чиргина. Но смысл ее дошел до юноши спустя несколько секунд после того, как он видел что-то кричавшего ему командира. Теперь Чиргин лежал рядом, мертвый. В ровике, обливаясь кровью, пытались подняться и падали навзничь второй номер Волынкин и пятый — Сальков.

Как ни предан был маленький, ласковый, добрый солдат своим друзьям, он не смог подойти к ним. Ближе и ближе к батарее наваливались «тигры», «леопарды», самоходные орудия «фердинанды».

Раненный в голову и шею артиллерист быстро осмотрел орудие. Действовал он безотчетно, повинуясь инстинкту человека, каждую минуту ожидавшего гибели. Прицельное приспособление было сорвано, тяга параллелограмма перешиблена, левое подрессоривание, лишенное стопора, не действовало. Люльки и ствол целы, подъемный механизм не тронут взрывом, замок в исправности.

Стрелять!

Юноша-замковой бил из своей пушки один за всех друзей и убитого командира. Он выждал, пока ближний танк подойдет метров на двести. Злая радость была в маленьком солдате. Бившие по нему гитлеровцы вдруг прекратили огонь. И Гаврилов понял, что они сочли его пушку уничтоженной.

«Ну, дьяволы, — думал он. — Погодите же!..»

Он продолжал вести огонь. Стрелял не сразу, выжидая, как это делал недавно Чиргин, пока следующий танк подойдет еще ближе. Трудно бить из орудия, которое должны обслуживать шесть человек. Коля открыл огонь не раньше, чем почувствовал уверенность в возможности поразить цель.

Правой рукой он вставлял снаряд, левой досылал его в ствол. Без левого подрессоривания пушка качалась, мешая держать ствол в нужном направлении.

Ближе, ближе, еще ближе. Иной артиллерист, объятый страхом, — а Гаврилов не мог не испытывать страха — бил бы и бил, невзирая на то, попадет его удар в танк или нет. Николай же стрелял осмотрительно, в меру возможности спокойно, сдерживая дрожь в руках и во всем теле.

Сделал поправку на три градуса, глядя прямо через канал ствола своей пушки. Нацелился на левый срез башни танка противника. Перелет! Танк наваливался неудержимо, зловеще. Сто метров от бывшего колхозного счетовода! Удар. Перелет! Третий раз Николай навел орудие на основание неприятельского танка.

Железный зверь распахнулся клубами дыма и пламени, остановился, замер. Его водитель выскочил из кабины. Гаврилов мог бы пристрелить его, но не было под рукой ни винтовки, ни автомата.

Четвертый снаряд Коля послал, уже не глядя в канал, но тут же понял свою ошибку. Недобитый фашист забрался обратно в кабину, сел за штурвал и продолжал штурмовать батарею, стреляя из пушки и пулемета.

Наше подбитое орудие шаталось при каждом разрыве. Пятый Колин снаряд угодил в стальную башню танка. Тот издыхал, погибая в жадном, воющем пламени.

Шестой снаряд Гаврилова оказался для гитлеровца смертельным.

Остальные отхлынули от страшного для них места, опасаясь, что часть русских артиллеристов цела и не прекратит жестокого отпора.

Только теперь Гаврилов смог подойти ко рву, где лежали его раненые и убитые товарищи. Его тянули туда жалость, печаль, нежность юношеского сердца. Сальков и Волынкин стонали. Николай вытащил их из кювета. Новый немецкий снаряд поднял его пушку на воздух. Взрывной волной Колю швырнуло на землю. Он был уже без сил, чуть не падал с ног, но продолжал перевязывать своих друзей.

Никаких средств для отпора гитлеровцам у трех русских батарейцев не осталось. С минуты на минуту они ждали гибели.

Николай Гаврилов думал, что Сальков и Волынкин смогут без его поддержки сами добраться до наших окопов. Но они были беспомощны, истекали кровью и не могли подняться с земли...

По-пластунски, ползком, оберегая раненых от пуль и осколков, молодой батареец тянул двух товарищей к нашим траншеям, бункерам и блиндажам, отбитым у немцев накануне в одной из атак солдат Рокоссовского...


1943


Загрузка...