— Привет, старший лейтенант! Давненько мы с вами не виделись, — сказал Михайловский, здороваясь с сапером. — Если не ошибаюсь, Борисенко Максим…
— Точно, товарищ майор, — выпрямился тот. — Последний раз встречались в прошлом году, когда взорвался дом у переезда.
— Да! Божьей милостью уцелели, — добродушно откликнулся Анатолий Яковлевич. — Вы тогда даром время не теряли. Вы ко мне по делу?
— Так точно! И весьма безотлагательному. Есть сведения, что здание вашего госпиталя заминировано.
— Что-о-о? Как вас понимать? — оторопело глядя на него, проговорил Михайловский. — Но позвольте… Да и где же опасность? Ну какая опасность? — И он осекся, мысленно пожелав саперу провалиться сквозь землю.
— Вот предписание. Приказ! Очень сожалею, товарищ ведущий хирург госпиталя, но вам придется немедленно удалить всех без исключения раненых и личный состав. — И он махнул рукой в сторону здания.
— Сведения точные? — спросил Михайловский. — На сто процентов или «как будто бы»? Ошибки не могло быть?
— Да-да! Мы теряем время, — нетерпеливо ответил Борисенко. — Покамест мы тут…
— Постойте! Погодите! Вы знаете, сколько в госпитале раненых? Сколько из них нуждаются в экстренной помощи? — спросил Михайловский.
— Представляю! Распишитесь! Мне очень жаль, но я не вижу другого выхода. У меня есть приказ, он не обсуждается. — И, стараясь смягчить резкость тона, он торопливо прибавил, словно бы между прочим: — Я не вижу другого выхода.
— Это ультиматум? — вмешался Самойлов, до сих пор молча стоявший рядом с Михайловским.
— Медлить нельзя. И вам и мне надо действовать как можно быстрее.
— Да… Но все-таки… Мы должны подумать… нельзя же так: бац-бац! Скоро должен приехать начальник госпиталя, подполковник Верба, пусть он и решает. Я понимаю вас, но и вы должны понять нас. Это же не дрова пораскидать. Просто ума не приложу, куда их всех девать. На улицу — смерти подобно.
— Тем не менее немедленно освободите здание. Никаких проволочек. — И Борисенко захлопнул планшет.
После ухода старшего лейтенанта Михайловский еще раз прочитал приказание, написанное от руки под копировку, и посмотрел на часы — семь пятнадцать.
— Н-да!.. Всего второй день здесь. Вот так начало! Пойдем в дом, погреемся. Я тут совсем одеревенел от холода. Веселенькая будет история, если мы все взорвемся. Заживо погребенные, — прошептал он, толкнув дверь ногой. — А ты что скажешь, комиссар? Вербы нет, командовать тебе.
— По-моему, у него есть только предположения. Малость перестраховывается, — нерешительно ответил Самойлов.
— Не морочь голову. Объявлять боевую тревогу или нет? Не припомню, чтобы нам приходилось бывать в таком переплете. Легко сказать — эвакуировать. А куда? Во двор? На снег? Палаток нет. С ума можно сойти. Кого спросить? Кому жаловаться? Связи с начсанармом нет. Обещают дать только часа через два-три! Где Верба, черт бы его побрал! Куда он запропастился? Прямо беда! Ну думай, думай, как выйти из этого положения?
— Сядем! Перестань шуметь! Я не отказываюсь разделить с тобой ответственность. Что ты все якаешь! Дело не простое. Кажется, я никогда не уходил в кусты.
— Ты представляешь, сколько часов потребуется, чтобы вынести всех раненых! Сколько человек может умереть без оказанной вовремя помощи? Ты что думаешь, я испугался за свою драгоценную жизнь?
— Не шуми. И не болтай глупостей. Пока еще рано психовать. Еще не все потеряно. Давай-ка закусим, а потом подумаем, что делать.
Хлебнув глоток водки, Самойлов подошел к окну, поглядел на только что прибывшую колонну автомобилей с ранеными, стоявшую в ожидании разгрузки.
Неожиданно грянул близкий, взрыв. Здание содрогнулось, словно наполовину оторвавшись от земли. Вслед за взрывом не послышалось ни лающих залпов зениток, ни знакомых звуков самолета. «Мина замедленного действия», — понял Самойлов, и сердце его сжалось от тревожного предчувствия.
Может быть, впервые за два года войны он ощутил с такой отчетливостью страшное бремя ответственности. А внутренний голос шептал: «Это не так сложно, ничего, в сущности, не произойдет — вынесем на некоторое время из здания… некоторым все равно не выжить… Анатолий за раненых последнюю каплю крови отдаст, а вот тоже растерялся…» Какое-то неприятное чувство овладело им. Ему стало тяжело глядеть на Михайловского. Он понимал, что сейчас должен принять решение, от которого зависит жизнь или смерть сотен раненых.
— Слушай! Значит, так! Тяжелораненых отнесем подальше к оврагу. Нет, положим промеж фашистских могил: они никогда не минируют свои кладбища, это я по опыту знаю. Слава богу, оно огромное. Ни конца, ни начала. С этого и начнем. С передовой прекратим принимать: от ворот поворот. Пусть везут транзитом дальше. Ты иди пока работай. А я тем временем поеду к коменданту городка, добывать еще саперов. Скоро вернусь. Заодно пошарю в округе, нет ли инженерных частей. Бывай!
Не успел Михайловский что-либо ответить, как Самойлов подбежал к трофейному мотоциклу, завел мотор и тотчас рванулся вперед.
«Мысль верная, — подумал Анатолий Яковлевич. — А может быть, подождать? Почем знать, когда э т о случится? Сам не знаю, чего хочу. Оставить раненых, персонал на месте, делать вид, будто ничего не случилось, мотивируя жестокой необходимостью войны? Авантюризм от отчаяния? Но я ведь не дезертирую отсюда. Конечно, выход есть, и Самойлов его предложил. Но ведь это шаг крайний. Так поступают лишь в безвыходных ситуациях, когда остается лишь одно: очистить собственную совесть. Однако будет ли она чиста, если, согласно приказу, вынести на этот лютый мороз лежачих раненых? Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять: не пройдет и суток, как все они превратятся, в обледенелые трупы. А что делать?» На это Михайловский не мог ответить. Единственное решение, которое он принял, — оставить все без изменения до приезда Вербы.
Самойлов мчался на мотоцикле, чтобы как можно скорее добраться до первого КПП. Он ехал полный тревог. Заснеженные поля по обе стороны дороги являли собой огромное развороченное поле битвы, кладбище закопченных танков, самоходок, автомобилей. В придорожной канаве лежал танк с красным крестом на борту, пустые ящики, поблескивали гильзы от снарядов, виднелись полузасыпанные снегом трупы фашистов.
«Может, удастся, — с отчаянной надеждой думал Самойлов, — перехватить какое-то количество порожнего автомобильного транспорта и вывезти из госпиталя хотя бы какую-то часть раненых…»
В сорок первом году ему с Вербой во время поспешного отступления из Вязьмы пришлось применить оружие, чтобы отобрать сотню грузовых автомобилей и эвакуировать полторы тысячи раненых из-под носа гитлеровцев.
Иная обстановка теперь. Рассчитывать, что удастся повторить былое, бессмысленно. Увещевать? Грозить? Стыдить? Порожних автомобилей, как и следовало ожидать, он не видел. Армия наступала. Порой мелькали единичные санитарные машины, но они следовали в колоннах войск и имели свое предначертание. На бортах танков, на самоходках, пушках белели надписи: «Даешь Смоленск!», «Даешь Оршу!», «На Минск!».
Раньше Самойлов досадовал, а потом возмущался, что постоянно не хватает медиков, палаток, транспорта. Даже простых носилок для переноски-перевозки раненых не хватало.
Приходилось импровизировать…
Верба в таких случаях морщился и с огорчением отвечал, что всего не предусмотришь: кто мог думать, что неприкосновенный запас медицинского имущества и палаток, около пятисот вагонов, будет целиком захвачен фашистами в Минске. Именно вследствие этого у нас были грубые просчеты в материальном снабжении. Были… и еще бывают… пока… В сущности, из десяти решений на войне девять предписываются всякими, далеко не всегда учтенными обстоятельствами.
— Странно, неужели нельзя было предвидеть случайности, которые могут возникать во время боев? — сердито приставал комиссар.
— Да это невозможно, — заявлял Верба, будто о давно решенном для себя деле. — Во всяком случае до сталинградской битвы, потом стало легче.
— Отчего же?
Верба снисходительно улыбался.
— Далеко за примером ходить не надо. Позволь тебе напомнить, что, когда мы базировались в Ржеве, рассчитывали, что развернем в операционно-перевязочном блоке пятнадцать столов, а на самом деле? Девять! Первая же бомбежка спутала. Погибли Кротовский, Мартынов, Думбадзе, три девчонки сестры. Смотри! — чертил он на листке бумаги схему — две дуги. Одну красную, другую — синим карандашом. — Наша передовая — красная, фрицы — синяя. Красные крестики — медпункты. Раненых везут вначале в полковой медпункт, потом — в дивизионный, оттуда в полевой госпиталь, далее — в армейский сортировочный. Красивая картинка. Но вот началась заварушка. Разбомбили мост. Эвакуация лопнула. Вот тебе и обстоятельства.
— Значит, все зависит от случайностей?
— Нет, почему же? Если иметь численное превосходство, обилие мощного санитарного транспорта, врачей, палаток, это неплохо. Но еще не самое главное. Лев Толстой писал, что рота может разгромить батальон. Важны вера в победу, стойкость духа. Но война — великая обманщица.
Нелегко было, практически невозможно в марте тысяча девятьсот сорок третьего года в двухстах тридцати пяти километрах от Москвы добыть три-четыре сотни санитарных автомобилей и эвакуировать всех раненых с личным составом в ближайший крупный населенный пункт, где имелись военный госпиталь, больницы. Или, на крайний случай, найти полсотни универсальных санитарных палаток, пригодных для работы в зимних условиях, в непогоду. Такими палатками обеспечивались первостроители Магнитки, Кузнецка, Комсомольска-на-Амуре…
Палатки ценились на вес золота. Ими оснащались лишь полевые медицинские формирования: полковые, дивизионные медпункты, госпитали. Госпитали, рассчитанные на двухсот раненых, частенько вмещали в пять-десять раз больше.
Добыть… Получить… автомобили… палатки…
Но… санитарных автомобилей, санитарных вездеходов и в помине не было. Были грузовые автомобили, малость пассажирских автобусов, товарные вагоны-порожняк, наспех, кое-как приспособленные для перевозки раненых. Были сани с фанерными кабинками, печками для обогрева раненых. Были санитарные самолеты. Были волокуши-лодочки для вытаскивания раненых из-под огня противника с поля боя. Были ездовые санитарные собаки.
Инженерные войска, долженствующие подготавливать землянки и подземные сооружения для госпиталей, исполняли это исключительно редко. Их сил едва хватало для обеспечения боевых операций: минирования, разминирования, строительства мостов, дорог, аэродромов, командных пунктов..
Но несмотря на все это, советские медики возвращали в строй более семидесяти процентов раненых солдат и офицеров.
— Война — это кровь, огонь и пот, это смерть. Но война — это и мужество, и героизм, и торжество справедливости.
Хныкали, кричали, стонали раненые? Почти никогда. Загадка? Может быть, иной стала их чувствительность? Появилась сдержанность, выдержка, стоицизм? Влияла обстановка — везде и вокруг были такие же беспомощные, но замечательные воины. Воины, но не бедняги. Бранились? Бывало! Из-за сущих пустяков. Вовремя не дали табак — махорку. Жаловаться было не в ходу — бессмысленно. Получали отповедь от своих же товарищей. Чаще всего обсуждали разные вопросы жизни, прерванные войной. Лишь одного избегали, того, что было для них главным, — останутся ли живы. Не будут ли немощные, калеки…
Самойлов думал лишь об одном, одна мысль сверлила мозг: спасти раненых. Подъехав к первой встретившейся ему регулировщице, крупной белокурой девушке с миниатюрным трофейным браунингом на правом боку, он предъявил свой документ и кратко объяснил, в какой беде оказался госпиталь.
— Давай, сержант, думай, — закончил Самойлов, — что можно сделать.
— Кто меня послушает, это не просто, одна-две машины — куда ни шло, — слабо произнесла она. — Позвоню сейчас коменданту моего участка…
— А мне что — стоять ждать? Быстренько соединяй меня с ним. Сам скажу.
Разговаривая с комендантом, Самойлов уже не мог себя удержать, его понесло, нетерпение и тревога выливались в бурном потоке многословия, он чувствовал, что говорит много лишнего, но остановился лишь когда его прервали.
— Ладно! Будет порожняк, — услышал Самойлов сквозь урчание буксовавших в снегу грузовиков. — Жди, замполит! Буду минут через пять — семь.
Капитан был потрясен, но отнюдь не напуган.
— Все ясно. Сам был трижды ранен, один раз даже ногу хотели чикнуть, но ваш Михайловский, век буду помнить, запретил. Воображаю, что у вас там сейчас творится. Сделаю все, что в моих силах. Мертвым помощь не нужна, нужна живым. Фашистам жестокостей не занимать, своих на погибель оставили, чтоб вас усыпить.
Он пристально смотрел на машины, медленно двигавшиеся сквозь белый вихрь. Худое властное лицо на тощей шее было спокойно. Держался он деловито, уверенно и решительно. Выяснив пункт назначения — склады боеприпасов, горючего, не задерживал, но все остальные автомобили, заворачивал в госпиталь. Лишь один раз яростно рявкнул:
— Что?! Раненых надо спасать! Пшел!
Водители кивали головой, повиновались. Самойлов наблюдал, как капитан переходит от одной машины к другой, просматривает путевой лист, что-то коротко объясняя. Шли минуты, время измерялось количеством автомобилей. Капитан, по подсчетам Самойлова, отправил в госпиталь около двадцати. Это уже было кое-что. Значит, поездка его имела смысл.
Метель усиливалась, сметая снег в причудливые сугробы. Самойлов с блаженством подставил ветру разгоряченное лицо, затем расстегнул ворот полушубка, хотя холод пробирал до костей, и помчался в госпиталь.
Площадь перед госпиталем была почта пуста.
— Что случилось? — крикнул он вышедшему из подъезда Михайловскому. — Где машины?
— Ушли уже. Загрузили самыми тяжелыми и отправили на аэродром. Теперь вот как с остальными быть…
…Михайловский вошел к Вике, стараясь выглядеть как можно спокойнее. Все время, которое прошло с того дня, когда они перестали скрывать свои чувства друг к другу, она приносила ему только счастье. Но сейчас он оказался в положении куда более сложном, чем остальные обитатели этого здания, по всей вероятности нафаршированного минами. За свою жизнь Анатолий уже давно перестал бояться; его тревожила лишь судьба Вики, и теперь он лихорадочно думал, как бы убрать ее подальше от этой пороховой бочки. И чего бы он только не отдал за то, чтобы Вика оказалась сейчас в Москве со своими родителями…
— По глазам вижу, какая новость есть. Угадала? — спросила Вика, едва лишь увидела Анатолия.
Он помолчал и рассеянно поцеловал ее, она прижалась к нему, а он продолжал думать о ее безопасности, и эта мысль вытеснила из его головы все, даже тревогу о судьбе госпиталя. Он понимал, что все его планы построены на песке, никуда она не уедет, а его предложение об отъезде просто высмеет. Как преподнести ей эту историю с минированием? Раз она ни о чем не расспрашивает, пожалуй, умнее будет вовсе ничего не рассказывать. Зачем создавать страхи, окончательно-то ведь еще ничего не известно. Последнее размышление немного развеяло его, и он начал болтать обо всяких пустяках. Но через некоторое время мысль о минах снова стала терзать его. «Ведь если все, что сказал Борисенко, не ошибка, надо немедленно действовать», — подумал он. А вслух, заикаясь, проговорил:
— Ты будешь не против, если я тебя заберу отсюда на несколько дней: на аэродроме надо организовать здравпункт. Полк санитарной авиации вот-вот должен перебазироваться неподалеку отсюда.
— Меня? Глупости! Что это ты вдруг задумал? Только не лги! — ответила Вика, и по ее тону Анатолий убедился, что уговорить ее не удастся.
Несмотря на тридцатилетний возраст, жизненный опыт, лицо Михайловского выдавало все его чувства так же явно, как лица юноши.
Он, нетерпеливый, обидчивый, участливый, просто не мог, да и не хотел хитрить, и Вике никогда не стоило большого труда узнать, что его волнует, если он пытался об этом умалчивать.
Он мрачно посмотрел на ее рваные, истоптанные сапоги. Он знал, что война приучила ее действовать отважно, не дожидаясь распоряжений свыше. Силы характера ей было не занимать, и Анатолий ума не мог приложить, как повлиять на нее.
— Ты что-то скрываешь от меня? Объясни мне, — не отставала Вика.
— Честное слово, ничего особенного, — медленно протянул он.
— Военная тайна? — спросила она, вставая.
— Может быть… после… Я затрудняюсь точно определить… — пробормотал он и понял, что уже практически проговорился. Во всяком случае, по его тону она поняла, что он что-то скрывает, не могла теперь успокоиться, пока не узнает все.
— Ты хорошо себя чувствуешь, Викуля?
— Конечно. Почему ты спрашиваешь?
— Да так! — ответил он, поколебавшись, и, щелкнув зажигалкой, окутал себя облаком дыма. И снова стал говорить о чем-то совсем неважном. И чем больше говорил, тем сильнее ощущал атмосферу нервного ожидания. Наконец он почувствовал, что наступил момент, когда юлить дальше нет никакого смысла.
— Ладно, слушай!.. Здание госпиталя заминировано! — Он протянул ей руку. — Вика, дорогая моя девочка, тебе надо немедленно отсюда уходить, — быстро заговорил он. — Так будет лучше. Если тебе дорога жизнь нашего ребенка, ты должна это непременно сделать. Бежать! Время не терпит.
— Так! А как же ты?.. И разве здесь только нас двое? Нет, это невозможно, — ответила она.
— Почему? Почему невозможно? У нас нет другого выхода!
— Я не могу покинуть тебя в беде! Я не пойду, — сказала она твердо и резко. — Не могу даже дня прожить без тебя.
Вика кинулась к Михайловскому и крепко прижалась к нему.
— Зачем погибать троим, когда этого можно избежать? — безуспешно пытался он убедить ее.
— Перестань, Толя! Я остаюсь с тобой.
Михайловский совсем растерялся.
— Ну что ты говоришь? Это же самоубийство. Мы теряем время на болтовню.
— Неужели ты думаешь, что я дезертирую, чтобы спасти свою шкуру, когда ты, да и все мои товарищи, раненые остаются здесь?
— Бывают же особые обстоятельства…
— Прошу тебя, Толя. Не будем больше говорить об этом. Я знаю: ты славный, беспокоишься о моей судьбе.
— Прошу тебя, — он взял ее ладони и приложил к своей щеке. — Ну пожалей хотя бы меня…
— Я никуда не уеду, я остаюсь здесь. Успокойся. Ты слишком добр и, прости меня, близорук. Неужели я позволю себе воспользоваться расположением главного хирурга?
Она выбежала из комнаты.
Намерение Михайловского ошеломило Вику. Впервые она не понимала его: ведь сам он не признавал никаких компромиссов и всегда шел прямым путем. Правда, в одном она с ним не соглашалась: он ненавидел немцев лютой ненавистью и, выдумывая самые нелепые причины, неизменно отказывался их оперировать. Первое время товарищи смотрели на это как на блажь, пытались переубедить его, а потом махнули рукой. Да и много ли было пленных немцев в первые годы войны? Когда враг наступает, он сам прекрасно справляется с эвакуацией своих раненых. Короче говоря, поведение Михайловского Вика считала безупречным, и тем более возмутило ее теперешнее его предложение: ведь все, что он сейчас говорил, совершенно не вязалось с его же собственными принципами. И она приготовилась к сопротивлению. Единственно, чего она боялась, это довести Анатолия до бешенства. Как и все спокойные и сдержанные люди, в гневе он был бушующей стихией: когда уравновешенный человек отпускает тормоза, он выплескивает на поверхность все то, что подавлял, прятал в себе в сотнях других раздражающих обстоятельств. Правду говорят, что истерик, устраивающий скандал, не особенно страшен: он быстро успокаивается. Иное дело, если разойдется тот, кого считают тихоней и добряком. Ибо нет людей, которых ничто бы не злило: умение вести себя спокойно в конфликтных ситуациях — плод самовоспитания, тяжким бременем ложащийся на наши нервы. И бывают моменты, когда сдерживающие центры отказывают даже у самых воспитанных людей. Вика видела две такие вспышки гнева у Михайловского и ни в коем случае не хотела стать свидетелем третьей, да к тому же направленной на нее. Но опасения ее были напрасны: Анатолий был так подавлен ее отказом, что уже не мог сказать больше ни слова. Постояв еще с минуту, он молча вышел из комнаты.
Михайловский по-прежнему не мог думать ни о чем, кроме надвигающейся опасности. Он вспомнил, что всего месяц назад по собственной удачливости и счастливой случайности не остался ночевать в одном медсанбате, который вскоре был погребен вместе с личным составом и десятками раненых под огромной горой битого кирпича и земли. И вдруг ему стало стыдно: он понял, что не имеет никакого морального права мусолить свои переживания; ведь пока он предается рефлексии, сотни работников госпиталя трудятся не покладая рук и не ведают о том, что жизнь их висит на волоске. На смену тревожным мыслям, готовым в любой момент перейти в страх, пришло спасительное чувство локтя, так часто помогающее переносить порой невыносимые лишения. Михайловский глубоко вздохнул. Он почувствовал неодолимое желание уйти с головой в работу. И, несмотря на то что ему было отведено еще полчаса отдыха, он кинулся в операционную. «В конце концов, я хирург, и не мое дело решать вопрос об эвакуации госпиталя, — думал он, натягивая белый халат. — Я должен спасать людей от ранений, и я буду это делать!»
А пока Михайловский оперировал, слухи о минах уже расползлись по палатам, отделениям, проникли во двор, где дожидался разгрузки раненых прибывающий санитарный и грузовой транспорт. Здесь, на площадке, скопилось до десятка автомашин. В воротах образовалась пробка. Освободившиеся от раненых машины уезжали с такой поспешностью, будто на них надвигалась огненная лава.
Борисенко сказал Михайловскому:
— Пока все идет хорошо.
Анатолий, с трепетом шедший в подвал, окончив операцию, был удивлен беззаботностью его тона, будто они разговаривали не на минном поле, а где-нибудь в уютном садике. Это не была игра в бесстрашие: слишком часто Борисенко и его команда рисковали взлететь на воздух, и если для персонала госпиталя жизнь на минах была неожиданной, то для них она давно стала привычной.
— Знаю, вы решили выжидать, — продолжал Борисенко. — Подумайте, не много ли на себя берете?
Михайловский ничего не ответил: в душе он сам понимал, на какой риск все они идут. Медленно выйдя из подвала, он побрел в приемно-сортировочное отделение: ему хотелось изучить карточки передового района тяжелораненых, да и отвлечься от неприятного разговора. Но едва лишь он принялся за дело, как в комнату ворвался Верба.
— Что здесь происходит? — властно спросил он. — Почему машины не разгружаются? Что за суета вокруг?
Въезжая на территорию госпиталя, он видел, как кто-то из водителей, пугливо озираясь, помогал выносить раненых из здания. А ехал Нил Федорович в прекрасном настроении; поездка прошла на удивление удачно: ему удалось получить трофейную полевую электростанцию и два прицепа-цистерны для перевозки воды. Вот почему, несмотря на усталость и трудный путь, он выглядел так, будто собрался на парад. Вместо ответа Михайловский протянул ему предписание Борисенко.
— Вот оно что! — сердито бросил Нил Федорович, пробежав глазами бумагу. — Перепуганный сапер нашел самое простое решение — перестраховаться.
— Не перепуганный! Это Максим, а он, как ты хорошо знаешь, не будет бросаться словами направо и налево. Его смелости и решительности хватит на десять человек.
— И все равно я не вижу необходимости так спешить.
— Что же, по-твоему, рисковать жизнью сотен раненых? Я тебя не понимаю.
— Знал бы, что вы тут наколбасили без меня, ни за что бы не оставил тебя и Самойлова. Ты уже где-нибудь трепался об этой бумажке?
— Перестань кипятиться! Ты не опоздал: мы же еще не освободили здание.
— И на том спасибо. Что наши саперы? Ты хоть интересовался? С часовым механизмом? Химическим взрывателем?
— Пока неизвестно. — Он тронул за плечо Вербу и показал на новую колонну автомобилей, въезжающих в распахнутые ворота. — Видишь?
— Пока саперы в здании, нам ничего не грозит.
— Не скажи… С нас голову снимут.
— Не с кого будет снимать, — усмехнулся Верба. — Самойлов в курсе?
— Конечно. Он считает, что надо отправить легкораненых на попутных машинах…
— Средняя линия никогда к добру не приводила… Прошу тебя, Анатолий, держи язык за зубами. Остальное предоставь мне.
— Слушаюсь. Командуй, но, пожалуйста, соблюдай осторожность. Помни, какую берешь на себя страшную ответственность. Понимаешь, насколько все это серьезно?
— Именно поэтому я и не могу решать бац-бац. Помнишь, что нам ответил раненый немецкий летчик на вопрос, почему он бомбил наш госпиталь? Каждый вылеченный раненый стоит трех необстрелянных.
— Вот именно!
— Скажи, сколько фрицев лежит у нас?
— Сорок один!
— Порядком. Нужно все хорошенько взвесить. Времени потребуется немного: минут двадцать — тридцать, от силы — час.
Анатолий Яковлевич взглянул на него с удивлением.
— Ты что, в самом деле думаешь, что фашисты пощадили нас из жалости к своим раненым?
— Да, — уверенно ответил Верба.
— Ты это серьезно?
— Конечно! Я беседовал с многими пленными, во всяком случае, до сих пор фашисты своих госпиталей не минировали…
— Ну а если мы окажемся исключением из правила?
— Все может быть, — буркнул в ответ Верба.
Он понимал, что окончательное решение остается за ним. Раньше ему хорошо удавалось управлять госпиталем. Обстрелы, бомбежки, десятикратные перегрузки ранеными, потери сослуживцев — все это в войну неизбежно. Однако никогда он не попадал в ситуации, которые считал безвыходными, а теперь был близок к этому, и сознание безысходности давило его. И винить было некого. Даже немцев. Война есть война: мало ли полей нафаршировали минами наши саперы. Верба мучительно искал выход. Паника и страх перед смертью — ничто по сравнению со страхом перед самим собой. А именно последнее чувство овладело Нилом Федоровичем. Да, он понимал, что в беде их не оставят, помощь обязательно придет. Но когда? Решать ведь надо сию минуту. И решать не кому-нибудь, а ему, начальнику госпиталя. А этого он, обычно такой уверенный в себе, сейчас боялся и в то же время старался отогнать от себя страх, ибо знал по опыту, что страх парализует волю, это потенциальная трусость.
— Приветствую! — прервал его размышления влетевший в комнату Самойлов. Лицо его было возбужденным, ресницы заиндевели, и он потирал пальцы, окостеневшие от долгой поездки на мотоцикле. Мороз был такой, что к концу пути руки словно деревенели, и Леонид Данилович едва удерживал руль.
— Дали саперов? — без перехода спросил Верба.
В ответ Самойлов рассказал, что объездил все армейские части в округе, но повсюду ему отказали: саперов везде меньше, чем минных полей.
— А комендант?
— Разминирует железнодорожную станцию. Сказал, что постарается к вечеру кого-нибудь прислать. Быстрее никак не может.
Если кто-нибудь спросил бы Нила Федоровича, боится ли он смерти, он не задумываясь ответил бы «нет». Страх за собственную жизнь оставил его прошлым летом, когда Верба во время бомбежки получил касательное ранение в область сердца. То, что он остался в живых, казалось ему необъяснимым чудом: он был ранен осколком бомбы, угодившей прямым попаданием в сарай, превращенный в пункт сортировки раненых. И, глядя на зарубцевавшийся шрам на груди, Верба неизменно вспоминал большую братскую могилу, последнее прибежище тех врачей, медсестер и раненых, которым в тот день, в отличие от него, не посчастливилось.
— Придумал! — вдруг сказал Самойлов. — Есть выход.
— Выкладывай!
— Надо пошарить в комнате выздоравливающих, нет ли там саперов-разминеров.
— А что?.. Выход! — воскликнул Верба.
Он посмотрел на Самойлова каким-то странным взглядом и засмеялся. Словно подчиняясь гипнозу, смех подхватил и Леонид Данилович. Так они смеялись минуты две-три, не будучи в силах остановиться, и это ничем не напоминало веселья. Это была реакция вконец измотанных напряжением людей: они нашли наконец хоть какую-то лазейку, которая могла их вывести из ситуации, еще минуту назад казавшейся безнадежной. Так румянец, появившийся на щеках тяжело больного человека, вселяет в окружающих веру в его выздоровление.
— Ну, действуй, — сказал Верба, взявший наконец себя в руки. — Одна нога здесь, другая там.
Он снял с руки часы и, положив их на стол, стал пристально наблюдать за движением секундной стрелки. Едва она успела сделать пятнадцать оборотов, лак в коридоре раздался шум и в дверь влетел запыхавшийся Самойлов.
— Заходите! — крикнул он, и в комнату начали входить люди.
— Пятнадцать человек, — обратился он к Вербе. — Чистых минеров — шесть, остальные саперы.
Нил Федорович посмотрел на них: трое — с костылями, у четверых на руках окровавленные бинты, у двоих нет пальцев на руках.
— Нас с вами связала общая беда. Если можете, помогите. Приказывать я вам не могу, — коротко сказал им Верба.
Последовала минута молчания. Первым откликнулся старшина лет двадцати трех. Он встал, опираясь на костыль.
— Моя фамилия вам, конечно, ничего не скажет, — бойко проговорил он. — Метелица я, Иван Иваныч. Лежал я у вас под Можайском в сорок втором. Тогда меня здорово контузило. Теперь гранатой царапнуло ногу. Стало быть, что можем, то сделаем. Верно я говорю, товарищи?
— Правильно! — сказал коренастый раненый: его голова была туго обмотана бинтами. — Уж приятно, неприятно, а деваться некуда. Мина дураков любит. Кого вдарит, того уж и в яму собирать нет надобности. Уж сколько я этих подлюг повытаскивал, — он даже чмокнул от удовольствия. — Позарился я вчера на фрицевские сапоги, мехом изнутри подбитые, тут меня ихний снайпер чуть не шлепнул. Так что к бою, славяне! — И, хлопнув своего соседа по голове потрепанной книгой, добавил: — А ты как, Микола?
— Та еще надо покумекать… — замялся тот.
— Ты пока будешь кумекать да задницу чесать, — зарычал коренастый, — от тебя рожки да ножки останутся. Куда идти, показывайте. — И, решительно махнув рукой, он пошел вслед за Метелицей.
…— Итак лучше оставить раненых без срочной оперативной помощи, иначе говоря, обречь многих из них на гибель, — прогудел Верба.
— Да! Оставить в живых, — решительно возразил Михайловский. — Не забывай, что, пока мы тут разговариваем, десятки блистательных хирургов, сестер, санитарок, весь наш золотой фонд обученных и обстрелянных, могут взлететь на воздух. Я удивляюсь, почему молчит комиссар! И вообще, что это такое получается? Единоначалие еще не означает самоуправства и, я не боюсь этого слова, авантюризма. Нам надо бороться за жизнь вверенных нам людей. Ты уверен, что мы не взлетим на воздух, через пять, двадцать, сто минут? Зачем тебе все это нужно? Или я не прав?
— Оставь свои психологические экскурсы.
— Неужели ты думаешь, что я боюсь смерти?
— Нет, не думаю. Но рассуждаешь ты неверно.
— Я только протестую против бессмысленности и дикости твоего решения: ждать у моря погоды.
— Ты ведущий хирург, иди и твори, а не оглядывайся на то, что делается у тебя за спиной. Пойми, это не моя прихоть. Мне, как и тебе, дороги и наши люди, и раненые. Вспомни, с чем мы столкнулись в начале войны: были прекрасные бомбоубежища с операционно-перевязочными, построенные еще в мирное время. Но война начисто смела все наши планы. Сколько раз во время битвы под Москвой мы при воздушных тревогах перетаскивали раненых? Вверх-вниз по лестницам, на носилках, на лифтах, попусту затрачивая по три-четыре часа.
— Не совсем, так, — покачал головой Михайловский. — Воздушная тревога не всегда сопровождалась бомбежкой. Тревога это еще не паника, и бомбы не всегда падали на наш госпиталь.
— Война всегда обязывает принимать рискованные решения.
— Ты можешь заплатить жизнью других за свое упрямство. Зачем?
— Действительно — зачем? — запальчиво крикнул Верба. — Бросаю вызов судьбе? Бравирую? Я не слеп… Может быть, твои доводы и верны, но на них найдутся не менее верные возражения. Что же наперекор твоей логике удерживает меня согласиться с твоим предложением? Честолюбие, гордыня? Или верность своей оценке положения?
— Скорее все это, вместе переплетенное и одно не отделенное от другого, — объявил спокойно Самойлов.
Услышав частые гудки автомобилей, Верба вскочил и подошел к окну. С каждым из таких гудков число раненых в госпитале увеличивалось. Было бы великим счастьем, если бы одновременно с развертыванием госпиталя была налажена эвакуация в госпитали для легкораненых, в госпитали фронтового тыла, в специализированные госпитали для раненых в голову или крупные суставы… Но вот уже второй день, как госпиталь начал действовать, а вестей из медицинского управления армии нет и нет.
«Как быть? — думал Самойлов. — Кто из них прав? Анатолий предлагает бежать от опасности. Окончательное решение остается за Нилом, и у него в руках власть. Ну, а сам я что думаю? Какова моя позиция? Михайловский обиделся на меня за молчание. Они ждут, что я скажу, что я решил».
— Начальник госпиталя прав, — сказал он негромко, стараясь говорить естественным тоном, но твердо, напирая на каждое слово. — Выбросить раненых на лютый мороз — это смерть.
— Ну что ж, — с видимой покорностью сказал, Михайловский, — я подчиняюсь приказу. Но имейте в виду, что кое-какие слухи о минировании уже начали распространяться. В общем, поступайте как знаете…
Верба закурил и, сильно затянувшись, выпустил дым.
— Я не хочу больше спорить, Анатолий Яковлевич. Поговорили откровенно, начистоту. Вспомни санитарный поезд во время отступления из-под Можайска в сорок нервом. Начальник поезда сбежал вместе с полусотней легкораненых, и половину их расстреляли «мессеры», а тяжелораненых, брошенных в вагонах, даже не поцарапало. Потом местные жители спрятали их в своих избах, и многие выжили. Да, госпиталь заминирован. Спасайся, кто может! Сигайте в окна, топчите друг друга!
— Фашисты прекрасно понимали, что у нас не будет другого выхода, — заметил Самойлов. — Был я у наших саперов, пока никак не могут докопаться до мин. Правда, прошло всего около часа.
— Свое решение я отменять не буду, — глухо произнес Нил Федорович.
— Понимаю! — процедил Михайловский. — Приказ начальника — закон.
После ухода Самойлова и Михайловского Нил Федорович прислонился к теплой изразцовой стене печки: его охватил озноб. Он с силой тряхнул головой, стараясь отогнать страхи. И на осунувшемся сразу лице сильней выступили скулы. «Сколько бы ни пришлось ждать, у меня на это должно хватить сил, — подумал он. — Даже если все будет в порядке, все равно надолго теперь эти тоска и тяжесть».