ГЛАВА ПЯТАЯ

Самойлов никак не хотел согласиться с Анатолием в том, что тяжелое состояние некоторых раненых связано с переживаниями до ранения, неблагоприятной погодой, неправильным питанием, переутомлением, тоской по семье. Все эти мотивы казались ему несостоятельными.

— Если так рассуждать, — говорил он, — то почему, спрашивается, переживания и невзгоды не помешали героизму солдат в битвах под Москвой и под Сталинградом? Нет лекарства более могучего, чем надежда. А малейшая мысль о плохом исходе может стоить жизни.

— Все это очень мило, и тем не менее пули и осколки убивают сразу и наповал. А если есть дырка в кишке, то никакой дух не возьмет верх, пока мы не залезем пятерней в брюхо. Как кому повезет.

— Похвальные рассуждения!.. Какого же рожна ты сам не раз говорил во всеуслышание, что жирных труднее оперировать и у них чаще случаются всякие осложнения.

— Совершенно верно, но если уж быть точным, я говорил не о жирных, а о толстых. Это подмечено не мною, а задолго до моего рождения. Только и в этом важное значение имеет материя, молодой или бывший в употреблении товарец… Приходится все учитывать и рассчитывать.

— Понятно! — не сдавался Самойлов. — А еще что?

— А что ж еще?

— Психическое настроение. Ведь есть различные темпераменты…

— Четыре основных типа, повторяю, основных! Сангвиники: люди с устойчивой нервной системой, жизнерадостные, увлекающиеся. Быстро впадают в состояние аффекта, но после этого не теряют способности напряженно работать. Флегматики: трудно разрушающиеся, трудные на подъем, терпеливые, хладнокровные, спокойные: что бы ни происходило, они из всех ситуаций выходят победителями. Холерики: желчные, быстро возбуждающиеся, горячие, энергичные. Пикники: тучные, с короткой шеей, большим животом, ленивые, чересчур раздумчивые, боязливые. Но не всегда по внешнему виду можно определить, кто есть кто.

— А к какому типу я принадлежу?

— Ну, как тебе сказать, — ответил за Михайловского Верба, до того молча сидевший в углу. — Нечто среднее между холериком и сангвиником. А вот Анатоль почти классический флегматик. Какой тебе прок постигать эти премудрости? Влюбился? Хочешь по наружности угадать характер?

Самойлов посмотрел на него неодобрительно, с упреком.

До сих пор Нил Федорович никогда не касался семейных отношений Самойлова. Вернее, он знал, что жена Самойлова и дочь эвакуировались и живут где-то в Казахстане. Он спрашивал несколько раз, что нового пишут из дома, и получал постоянный ответ: «Все в порядке. Не жалуются». На том все и кончалось. Впоследствии, по разным мелким фактам, Верба убедился, что Самойлов не только скрытен: он относился с явной неприязнью ко всем, кто пытался проникнуть в его личную жизнь. Про себя Верба часто называл Самойлова ханжой, гордым пуританином, монахом. Ему иногда становилось даже жаль Леонида, который, по его мнению, имел какой-то природный изъян, мешающий границы дозволенного. Сам Нил Федорович никак не мог похвастаться такой добродетелью. Он не притворялся перед собой и дамой сердца. Не прибегал к обычным мужским уловкам, не клялся в том, что несчастлив в браке. Да и не давал никаких обязательств и векселей на будущее.

Верба был осведомлен об отношениях Виктории Невской и, Михайловского и был далек от возмущения этим, да и вообще считал, что это его не касается. Война есть война, думал он. Когда она кончится, все станет на свои места. И вместе с тем в глубине души он считал, что Анатолий не прав: зря он так привязывается к Вике; она только кажется мягкой: характер у нее тяжелый, своего не упустит… Как бы ему впоследствии не пришлось рыдать и чесать синяки; жаль, если она согнет его в бараний рог! А он уже близок к тому… Все это очень красиво, но только не для военного времени.

Сам Верба женился второкурсником на своей школьной подружке, в которую был влюблен с седьмого класса. Его жена оказалась бездетной, и он завидовал троим своим старшим братьям, у которых было по трое-четверо детей. В отношениях супругов появилась трещина. Постепенно жена все больше погружалась в работу, а в тридцать восьмом году внезапно получила высокое назначение: стала начальником главка наркомата сельского хозяйства. Разум подсказывал им обоим один выход — развод. Помешала война.


Бум-бум-бум! Бум-бум-бум! Залпы орудий отдавались в голове Михайловского. Потом в коридоре раздался шум. Скрипнула дверь, и вошел Верба.

«Какая нелегкая его принесла в такую рань?» — протирая веки, подумал Михайловский.

— Разбудил? — бодра крикнул Нил Федорович, присаживаясь, на край кровати Михайловского.

— Неважно. Что еще стряслось?

— Привезли разведчика. По-моему, острый аппендицит или холецистит. Пойдем поглядим, будущий академик.

От усталости у Михайловского было злое лицо, и Верба замолчал. Анатолий было снова лег на кровать, но, полежав несколько минут, медленно поднялся и, потерянный, нерешительный, с горькой складкой у рта, сел, раскачиваясь, словно китайский болванчик. Время от времени он просыпался, потом вновь погружался в дремоту. Наконец посмотрел на часы. Четыре часа пятнадцать минут. Он поднял голову:

— Где разведчик?

— В приемно-сортировочном.

— Толстый или худой?

— М-м… Худ, но не тощ. В полной форме.

— Уже хорошо. Как держится? — спросил он, поглаживая проступившую на щеках щетину.

— Молодцом.

— Ладно! Пошли, — сказал Михайловский и уже на ходу закурил папиросу. Мало-помалу он приходил в нормальное рабочее состояние.

Когда они вошли в палату, санитары раздевали разведчика. Как только с него сняли полушубок и валенки, из них посыпались запалы, гранаты, шесть «рожков» для немецкого автомата.

— Ба, да тут целый склад боеприпасов! — почесывая затылок, воскликнул Анатолий Яковлевич.

— Это что! Пустяки! — прыснул Верба. — Один сегодня умудрился притащить с собой толовые шашки. На нашем складе за сегодняшний день скопилось столько этого добра, — он пнул ногой гранаты, — хоть роту заново вооружай.

— Э, нет, Нил! — мотнул головой Михайловский, закончив осматривать разведчика. — По-моему, тут все ясно. По всей вероятности, флегмонозный аппендицит. — Он расправил плечи. — Нечего ждать. Тебя, парень, надо срочно оперировать. Даешь добро?

— Вам виднее, — быстро ответил разведчик, облизывая губы. — Надо, так надо. Помирать мне рановато.

— Ты говоришь, Толя, «вероятно»? А точнее, что ты у него предполагаешь?

— Как говорил один мудрец: вскроем — узнаем.

— Не будешь возражать, если я тебе буду ассистировать? — спросил Верба. — Давненько нож в руке не держал.

— Что за вопрос? Буду очень рад. Хочешь пари, кто из нас прав? — Он знал, что Верба любит азартные игры. — Стало быть, изволь к завтраку собственноручно изготовить сто беляшей, таких же, какими угощал под Новый год.

— Я готов.

Улыбнувшись, они поглядели друг на друга и на правились в операционную.

«Я уже забыл, как выглядит неповрежденное пулями тело, — думал с грустью Анатолий Яковлевич, проводя ладонью по коже живота разведчика. — Видеть, чувствовать кончиками пальцев чистую, нежную кожу, без дырок, без вываливающихся внутренностей. Экзотика!»

— Так оно и есть, — метнув взгляд на Вербу, обрадованно проговорил он, ловко и быстро вытаскивая багровый червячок-отросток. Вот и все!

— Поздравляю! — принужденно улыбнулся Нил Федорович. — Ты, как всегда, оказался на высоте.

Поблагодарив и ласково похлопав по щеке разведчика, Михайловский взял под руку Вербу. Его бледное лицо сияло от радости.

— Напрасно ты себя коришь, — говорил он. — Доказано, что из ста удаленных отростков пятьдесят вообще не следовало бы трогать. На моей совести таких тоже немало.

Проходя мимо комнатушки-автоклавной, они услышали, тихие звуки губной гармошки. Верба приоткрыл дверь. За столиком сидел Самойлов и левой рукой водил по губам гармошкой, а ему тихо-тихо подпевала пожилая санитарка. Рядом с ними сидели две молоденькие сестрички и сильными, проворными пальцами что-то кроили из парашютного шелка. Третья вертелась перед треснутым зеркалом, оглядывая, как на ней сидит только что сшитая кофточка.

— Леонид! — воскликнул Верба и подмигнул Михайловскому.

Самойлов перестал играть. Девушки вскочили, замерла их подружка у зеркала.

— А… это вы! Готовимся к Первому мая! — просто ответил Самойлов. — Хотим нашу художественную самодеятельность напарадить. Летчики подарили, — кивнул он на парашют. — Испорченный! Продолжайте, — повернулся он к девушкам. — А ты, Евдокия Порфирьевна, ступай, отдохни, — толкнул он локтем санитарку.

«Ну и ну, — подумал Михайловский, я хоть поспал пять часов за двое суток, а Леонид еще и не ложился. Откуда такие берутся?»

— Да, правда, — вспомнил Нил Федорович. — Я в суете и забыл, что скоро праздник. Побегу в пищеблок, — со вздохом сказал он. — Анатолий тебе расскажет.

— Ладно! Так и быть, отложим лукулловский пир до Первого мая, — смилостивился Михайловский, и по его лицу расползлась широкая улыбка. — Долго теперь ждать не придется. — Он дружески подтолкнул Вербу в спину. — Пойду еще вздремну чуть-чуть. А ты? — спросил он Самойлова.

— Минут через сорок! Правильно я говорю, бабоньки?

— Пока! — протянул Михайловский.

— Анатолий, ты иди, — сказал Верба. — А я хочу заскочить на двор, поглядеть, много ли осталось неразгруженных машин с ранеными. Прямо не верится, что за один день мы могли расчистить такую пробку. Ты знаешь, сколько мы приняли за эти чертовы двенадцать часов? — И, не дожидаясь ответа, воскликнул: — Одну тысячу семьсот девяносто три человека, из них отправили пешим порядком ходячих девятьсот восемьдесят шесть…

А Михайловскому вспомнилась почти забытая мирная, теплая жизнь: мир и мечты. «Интересно, удастся ли мне снова увидеть все это? — думал он. — Должен дожить… Обязан…»


…Боль в голове утихала, сменяясь легким покалыванием.

— Пить, — попросил он.

Чья-то мужская рука осторожно подняла голову Андрейки и поднесла кружку ко рту.

— Тринкен киндер! Тринкен! — услышал он басовитый голос.

Его охватил испуг: «Немцы!»

— Не хочу, — ответил он сквозь зубы. Он знал: надо молчать и ждать. Он умеет ждать. Он ни за что не скажет, что он связной партизанского отряда. И начал повторять про себя: «Немцы… немцы… немцы… как я попал к ним…» Он понимал, что надо встать с кровати и уйти, но не было сил это сделать.

— А ну, Генрих, погоди, дай-ка я попытаюсь, — сказал Луггер. — Он тебя испугался. А я немного знаю русский язык. Тут нужно терпение. Надо понять его переживания. У мальчика, вероятно, есть основания нам не доверять. Бедняжка! Жизнь у него была несладкой…

— Какая там гордость у этого суслика, — грубо прервал его Райфельсбергер. — Сдрейфил, и вся недолга. Услышал вокруг себя немецкую речь и в штаны напрудил. Но и дерутся тоже… Я сам видел, как такой вот щенок жарил из чердака по нашей колонне из ручного пулемета, пока его и еще двух таких же не гробанули наши танкисты. У них в карманах нашли красные галстуки и клятвенное обещание пионера, вроде присяги. У меня на таких сопляков хороший нюх! А вы развесили уши!

— Заткнитесь, Курт! — возмутился Штейнер.

— Вы думаете, обер-лейтенант Штейнер, что положение раненого военнопленного освобождает от обязанности быть немцем? — спросил тот менторским тоном. — Кстати, я давно хотел сказать: мне не нравится, когда вы с Луггером зовете меня Куртом. В отличие от вас, я был и остаюсь верным солдатом фюрера. Война продолжается, и я, фельдфебель Райфельсбергер, еще покажу, на что я способен!

— Да что вы, спятили? — крикнул Штейнер. — Катитесь вы отсюда к чертовой матери, в ваш сарай, откуда вас принесли…

— Вы даже в детях видите врагов, — подхватил Луггер. — Откуда у вас такая ненависть? Если бы это от вас зависело, я убежден, вы всех русских истребили бы от мала до велика.

«Какого черта я с ними спорю, — думал Курт. — Счастливы, довольны, что они в плену. К черту их всех вместе». Но в следующее мгновение он почувствовал боль и представил, что его ожидает.

— Ладно, — снисходительно ответил он Луггеру, — по всему видно, что вас не бомбили и не стреляли вам в спину партизаны-бандиты. Русские солдаты — это вам не французики.

— Чушь вы несете, — ответил Штейнер. — Могу только удивляться русским, что они с нами нянчатся, вместо того чтобы отправить нас на тот свет.

— Учту при случае, ваши слова. Теперь я начинаю понимать, и ваше похвальное поведение, и ваше старание, и вообще то, что вы оба оказались здесь, — многозначительно изрек Райфельсбергер.

Пока Штейнер продолжал спор, Луггер, ковыляя, подошел к Андрейке.

— Мне спрашиват имя малчика? — голос его звучал мягко и дружески.

Андрейка вздрогнул. Теперь он окончательно убедился, что попал в лапы фашистов. Но каким образом? Память лихорадочно заработала: он вспомнил, как получил задание, по дороге попал под бомбежку…

— Оставьте мальчугана в покое, — сказал Штейнер. — Он и без того слаб и напуган.

— Вероятно, вы правы. Мы всегда обходились с русскими скверно, — ответил Луггер, — но сейчас я поступаю лишь так, как подсказывает мне совесть. — Он сел на кровать Андрейки, взял его за руку и начал считать пульс. Я поступаю лишь так, как обязан поступить. Запугивать меня не надо. Я никого не боюсь: если кто-то войдет сюда, я скажу, что я врач и готов помочь мальчику, до мобилизации я много лет работал у знаменитого…

В это время вошла Невская.

Луггер вытащил из кармана кителя какую-то книжечку, поправил очки с золотым ободком.

— Ганс Луггер! Доктор медицины! — представился он и не узнал своего голоса: так неавторитетно, несолидно он прозвучал. — Мальчик очень просит тринкен, — Луггер пальцем показал на свой рот, — тринкен!

— Да-да, я знаю! — быстро ответила сестра. — Не беспокойтесь. Я сама им займусь.

— Ну, что, Андрейчик? Ну, как? — Она поправила под головой мальчика подушку.

— Тетя, а тетя! — шепнул он в ответ. — Наклонитесь ко мне поближе. Это правда, что вокруг меня лежат немцы? Или это мне показалось? Правда, что это наш советский госпиталь? — допытывался он. — Вы даже не знаете, чего от этих гадов можно ожидать.

— Знаю! Хорошо знаю!. Не беспокойся! Ты в госпитале Красной Армии! У своих!

— Вы правду говорите? Я здесь в безопасности?

— Ты у своих. Будь умницей. Не бойся.

— Дайте мне вашу руку, — робко попросил он.

Мальчик погладил маленькую хрупкую руку и улыбнулся.

— Ух! До чего же хорошо, что я у наших! — сказал он с облегчением. — Вы не можете как-нибудь сообщить моей маме, что я лежу в госпитале? Она живет недалеко. Только не говорите ей, что у меня ранение в глаза. Она и без того напереживалась.

— Обязательно постараюсь, чтобы твоя мама навестила тебя. Ты храбрый мальчик, настоящий партизан.

Она окинула взглядом длинные ряды кроватей; лежащие на них немцы тихо переговаривались между собой. В ней вдруг закипел гнев. «Лежат себе спокойно, будто уверены, что не погибнут», — подумала она. И, шепнув Андрейке, чтобы он крепился, быстро пошла к выходу.

— Постойте! — вдруг крикнул Луггер.

Вика остановилась, и он, опустив голову, сказал, что просит командование разрешить ему сделать операцию раненому мальчику. До войны он занимался глазными операциями.

Вика задумалась. Она знала, что в госпитале нет ни одного хирурга-окулиста; пройдет много времени, пока Андрейку удастся эвакуировать в специализированный госпиталь…

— Хорошо! Я сейчас же передам ваше предложение ведущему хирургу госпиталя, — ответила она. — Что он решит, тому и быть. Я всего лишь старшая операционная медицинская сестра.

Губы ее были крепко сжаты, она не отрываясь смотрела на Луггера, и во взгляде ее были одновременно надежда и недоверие.

— Благодарю вас, — Луггер вежливо поклонился. — Я буду ждать решения вашего шеф-хирурга.

Но Вика уже не слышала его: она быстро шла к выходу; ей хотелось побыстрее рассказать Анатолию об этом разговоре.

В палату заглянул Самойлов. Увидев, что Курт Райфельсбергер посасывает пустую трубку, придерживая ее большим и указательным пальцем, он ощутил какое-то подобие жалости: курящий человек может терпеть голод и жажду, лишь бы было курево, у раненых, без него усиливается боль. Он порылся в кармане, извлек кожаный кисет, присланный ему пионерами, вынул щепотку махорки и сам набил трубку Райфельсбергера.

— Не грустите, штабс-фельдфебель! — с подчеркнутым благодушием сказал он Райфельсбергеру. — Согласно приказу пленные офицеры должны получать у нас пятнадцать сигарет или папирос в день, генералы — двадцать, нижние чины — пять. Я приму необходимые меры. Ясно? Замерзаете? — Он медленно встал, подошел к печке, потрогал, открыл дверцу, поглядел внутрь, покачал головой. Потом подкинул экономно поленьев, посмотрел на зияющие дырки в фанерных оконных рамах, на мышиный помет на оледенелом подоконнике.

— Уж как-нибудь потерпите? Сочувствую, но пока ничем не могу помочь.

— Герр комиссар, герр комиссар, может, вы ему оставите немного вашего динамита, — выжидательно спросил Луггер, зная, как терзается без курева Райфельсбергер.

С лица Самойлова исчезло выражение флегматичной терпимости. Он напряженно и досадливо наморщил лоб. «Не перебарщиваем ли мы, когда кормим их лучше, чем наших тружениц вольнонаемных, ухаживаем за ними, как за своими? Но так приказано. Он поставлен для того, чтобы расшатать у фрицев их веру в нацизм, их ненависть к русским. Тем более что никогда нельзя знать наверняка, все ли гитлеровцы подонки. Пехотные части — это не добровольческая организация».

Ни слова не говоря, Самойлов высыпал на прикроватный столик всю оставшуюся у него махорку. Райфельсбергер с интересом следил, как аккуратно опорожняет свой кисет комиссар. Поза Самойлова, чуть-чуть сонные глаза, крепкие желтоватые зубы, мощный подбородок раздражали, его, хотя на этот раз он показался ему более оживленным, менее мрачным. «Чего ради, собственно, комиссар проявляет такую сомнительную добродетель, вместо того чтобы плюнуть на нас? Хитрит!» Медленно попыхивая трубкой, Курт задумчиво смотрел на уходящего Самойлова…


Услыхав о скандале на пищеблоке, Нил Федорович опрометью помчался туда. Возле кухни гудела толпа человек в двадцать пять. Это были раненые из команды выздоравливающих. Верба создал ее на свой страх и риск. Он давно уже понял, что госпиталь никогда не справится своими силами, принимая раненых с семикратной перегрузкой. Согреть, накормить, напоить, переносить из автомобилей и саней тяжелораненых, — если бы не команда выздоравливающих, никогда бы им с этим не управиться. Врачей постоянно не хватает, санитаров и медицинских сестер — тоже. На непрерывном, изо дня в день, аврале и энтузиазме порядка не может быть. Тут-то и оказывают незаменимую услугу легкораненые: они всегда охотно сделают все, что бы их ни попросили. Однако на этот раз они вместо помощи затеяли скандал.

— Я бы этих фашистов давно повыкидывал на улицу! — кричал раненый с погонами ефрейтора.

— Что ты ко мне привязался, — отвечал ему усатый повар; под глазом у него красовался свежий синяк. — Я солдат! Мне приказали — и точка!

— При чем тут мы? — шумела круглолицая толстушка повариха, напирая на ефрейтора мощной грудью. — Катись отсюда, пока я тебя чумичкой не огрела. У нашего Петровича полноги нет, с гражданской шеф-поваром был в «Метрополе», а теперь добровольцем напросился на фронт; думаешь, он для того на войну пошел, чтобы его по морде бил? Может, и меня лупить будете?

— Тебя не лупить, а целовать надо, — крикнул кто-то из толпы, — мне бы на ноченьку такую милашку, я бы разом оклемался, может быть, Героя получил бы.

— Ты покажи свою храбрость на передовой! — отпарировала повариха. — Пошли вон отсюда!

— Ты мне зубы не заговаривай! — объявил решительно ефрейтор, проталкиваясь к котлам. — Сказано тебе, не дадим нести фрицам жрать. Я им сам сварю баланду точно такую, какой они наших пленных кормят! — В голосе его звучала ненависть.

— Правильно! Чего с ними лялякать, — свирепо подхлестывал чубатый дядька с окровавленной повязкой на лице. — Я им заместо молочка горло перережу!


…Получив приказ о повышенных нормах питания для раненых пленных, Нил Федорович высказал свое негодование Самойлову. Тот сразу понял, куда клонил Верба — ловко обойти приказ и уж во всяком случае не выдавать немцам молока.

— Не шуми! — сказал Самойлов. — Ты плохой политик. Пойми раз и навсегда: сейчас сорок третий, а не сорок первый год! Тебя никто не заставляет ластиться к пленным. Вспомни, сколько в нашем госпитале в сорок первом — сорок втором годах перебывало раненых немцев? Единицы. А сейчас сколько лежит цуциков? И не забывай, что после войны они вернутся домой.

— Домой? Это с какой такой стати? — вмешался Михайловский. — По-моему, самое справедливое для них — искупить свою вину трудом, лет по двадцать — двадцать пять, чтобы знали кузькину мать. Только так им можно вправить мозги.

— С давних пор существуют два хороших и надежных средства для успокоения горячих голов, — с мягким упреком сказал Самойлов, — хлеб и зрелища. Поскольку война еще идет, в нашем распоряжении и в наших интересах поднять у них настроение хлебом…

— Вот-вот! Сливочным маслицем, икоркой, севрюжкой, апельсинами, коньячком! — кипятился Анатолий Яковлевич.

— И все-таки есть обстоятельства, которые сильнее, чем личные обиды и горе.

— Железная логика! Непробиваемый ты человек. Может быть, им еще подавать харч на сервизе? Я видел, на складе валяется мейсенский, трофейный. Не война, а оперетта. Что ни раненый, то почти готовый антифашист, тельмановец! — С этими словами Михайловский раскрыл планшет и сунул ему под нос газету с очередным актом комиссии по расследованию зверств фашистов. — Вот, полюбуйся!..

— Не считай меня глупцом, — продолжал Самойлов. — Я далек от мысли, что, наевшись, все немцы подряд станут праведниками, но если даже десятая их часть начнет шевелить мозгами, это уже хорошо.

— Просто удивительно, — проворчал Верба, — как ты, Анатолий, умеешь некоторые вещи ставить с головы на ноги. Пока вы спорили, я убедился в правоте Леонида, а у тебя хоть кол на голове теши…

— Это называется: «Шел в комнату, попал в другую», — смеясь сказал Самойлов. — Хоть тебя убедил, и на том спасибо.

…И вот теперь Верба убедился, что у Михайловского нашлось немало единомышленников. Ситуация накалилась; надо было действовать решительно. Быстро вскочив на подоконник, он громко сказал:

— О, вижу, тут собралась теплая компания. Ну, хватит, мальчики, — он засмеялся, — поболтали, пококетничали с поварами, а теперь быстро топайте по своим местам.

— А как насчет немцев? Может, им еще для сугрева водочки подкинуть? — вне себя от злости спросил ефрейтор.

Нил Федорович сразу понял, что он зачинщик скандала.

— По совести говорю вам! — ответил Верба. — Рад бы душой, но нет у меня прав отменить приказ…

— Подумаешь…

— Ты что? Свихнулся? Оставить разговорчики! — гаркнул Нил Федорович. — Хватит трепать языком! Коммунисты пять шагов вперед! Это приказ товарища Сталина. И я никому не позволю…

И, выхватив пистолет, он выстрелил в потолок. Потасовка тут же прекратилась. Люди стали медленно расходиться. Спрыгнув с подоконника, Верба угрюмо побрел прочь.

— Я к тебе с вопросом, — сказал он, войдя к Михайловскому. — Что ты думаешь делать с немцем?

— Ничего. — Анатолий Яковлевич заходил по комнате. — Не забывай, что я могу вместе с этим фрицем взлететь на воздух. С какой стати? Я еще хочу жить. Делать добро!

— Удобная точка зрения.

— Я не гожусь для роли добренького самаритянина.

— Но ведь ты считаешь себя гуманистом, — настаивал Самойлов. — Удивительно, что в своей человечности ты делаешь единственное исключение для немцев. Нельзя взвалить ответственность за личную трагедию на всех без исключения раненых пленных.

Говоря все это, Верба думал, что по-своему Михайловский прав. Другой на его месте, быть может, стал бы еще злее. Но Верба понимал и другое: есть чувства, пусть и оправданные, которые необходимо преодолеть в себе; с ними нельзя жить дальше.

— Чего же ты хочешь? Жалости? Милосердия к врагам? Не буду я возиться с этой дрянью! Я это племя раньше ценил и уважал, а теперь они мне противны! Да, я сумасшедший! Согласен. Я, Михайловский Анатолий Яковлевич, коммунист, вдовый по их милости, так и запиши, ненавижу всех немцев, от мала до велика. Я готов хоть сейчас сменить скальпель на автомат, гранату и пойти на передовую. Ты-то знаешь, что я пытался однажды это сделать.

— Ты действительно с ума сошел!

— Не совсем! У тебя есть простой и надежный выход из создавшегося тупика. За невыполнение боевого приказа отправить меня в штрафной батальон, и дело с концом.

— Да пойми же ты: не все немцы — фашисты!

— Ах, какие высокие слова! — теряя самообладание, кричал Михайловский. — Лежат твои добренькие фрицики на кроватках, покуривают, лепечут вполголоса, что Гитлеру капут, а наши раненые часами мерзнут в машинах, пока освободится и для них место.

— Не преувеличивай! Нашим раненым оказывается помощь в первую очередь. Но сохранить раненым пленным жизнь — наш долг и обязанность. И я не отступлю от этого. Поверь, будь я таким асом, как ты, я бы не упрашивал тебя.

— До чего же странно свет устроен: один хороший человек просит, чуть не умоляет другого, чтобы он спасал от смерти их общего врага. Такого и в сказке не придумаешь. Ладно, подумаю, а теперь хватит: мне надо соперировать раненного в позвоночник…


Трижды в своей жизни Верба испытывал страх, подлинный животный страх.

За три года до войны его командировали на курсы-сборы. На небольшом острове на Волге, тщательно охраняемом, расположилась воинская часть: готовили командный состав инструкторов-подводников. Одетые в водолазные костюмы, вооруженные карабинами, пистолетами, пулеметами в герметических резиновых чехлах, ножами, кислородными баллонами, коробками с химическим поглотителем углекислого газа, морскими компасами, Верба и его товарищи учились форсировать Волгу по дну, на глубине десяти — пятнадцати метров. Этому предшествовала серия подготовительных упражнений: постижение механизма действия кислородных аппаратов, ходьба по грунту с поплавками, сделанными из камер для футбольных мячей, всплытие в темноте. Было что-то захватывающее и устрашающее в этих учениях. Сто — сто пятьдесят человек под покровом, ночи выбегали на другой берег, освобождались мгновенно от груза (человек обладает положительной плавучестью), оцинкованного ящика с патронами, водолазного костюма, маски с загубником и, стреляя, бросались в атаку, с криками: «Ура! ура! ура!» Все хорошо знали, что сборы секретные: готовили войска специального назначения; в случае войны они должны были форсировать любой водный рубеж.

Сколько потребовалось усилий, труда, терпения, способностей, чтобы, поборов страх, ходить под водой так же спокойно, как и по земле. Сохранять выдержку, побеждать стремительное течение реки; оно то и дело переворачивало с ног на голову. Преодолевать непредвиденные ловушки-яры, «шагая» по неизведанному фарватеру реки. Обучать переносить тяжелые грузы: боеприпасы, пушки, условнораненых на носилках под водой; идти надо было вразвалку, бочком, на полусогнутых, иначе течение опрокинет, а научившись двигаться, надо научиться и другому: держать связь между людьми; система сигналов была отработана заранее. Ориентация на глубине даже в самый солнечный день не давала никаких результатов — мрачная вода не пропускала солнечных лучей. Чтобы не сбиться с пути, шли, почти наступая друг другу на пятки, перебирая в левой руке путеводную нить — тонкий канатик, заблаговременно укрепленный на металлических штырях, прочно вбитых в дно. В правой руке крепко держать тяжелую «патронку», иначе всплывешь. Показываться на поверхности воды без разрешения запрещалось: нарушение боевого приказа. Перед погружением, не доверяя никому, сам заряжаешь баллон. Любая небрежность могла стать роковой…


Вербе лишь, один раз пришлось, увидеть утопленника в соседнем взводе; он погиб по своей вине — не ожидая ночного форсирования, поленился заблаговременно перезарядить химический поглотитель. Но не разжал зубы, не бросил «патронку», не всплыл.

А через несколько дней после чепе стажер, младший врач стрелкового полка, двадцатитрехлетний Абдурахманов, самый отчаянный и храбрый, запинаясь, признался, что не умеет плавать. Вначале Верба страшно разозлился и, увидев его красное от стыда лицо, с непривычной резкостью покрыл его последними словами за ложь.

— Та-ак! Что молчишь? Оправдывайся! Возражай, идиот! Зачем ты это сделал? Сейчас же подам рапорт, чтобы тебя отчислили, — все больше взвиваясь, орал на него Верба. — Почему не доложил сразу по прибытии на сбор, а? Себя погубить мог, а заодно и меня, потянул бы под трибунал. Холера тебя возьми! Отдувайся тут за всякого! Герой какой нашелся. Отвечай! Кому я говорю?

— Грешен! — невинно помаргивая, согласился Абдурахманов. — Сам не знаю, как это получилось. Я с детства боялся воды. А тут подумал, надо же когда-нибудь побороть себя. Я же кадровый, окончил академию.

Глаза их встретились, и Верба увидел, что во взгляде Абдурахманова не было ни капли страха, по-видимому, он целиком и полностью полагался на аппарат.

— Поборол? — ехидно спросил Верба.

— Да.

— Ври дальше!

— Честное слово, я правду говорю. Теперь никаких колебаний. Сами видели. Не аппарат, а чудо. Не мог он меня подвести. Я за ним ухаживал, как за молодой женой в медовый месяц.

— Ты мне зубы не заговаривай! Послушай, а может быть, ты брешешь? Вот прикажу сейчас тебя сбросить с дежурного катера в воду, тогда и посмотрим, умеешь ты плавать или нет.

— Что вы, что вы! Как можно? — отозвался простодушно Абдурахманов. — Непременно утону. Почему вы мне не верите?

— Утону! — осуждающе передразнил Верба. — Пес с тобой! Знать ничего не хочу. Дело слишком серьезное, чтобы шутить. В двухнедельный срок обучишься плавать, хоть по-собачьи, но на воде держись. Тоже мне, овечка.

— Будет выполнено, товарищ военврач второго ранга.

— Сам буду у тебя принимать зачет. Понятно?

— Так точно!

Через семнадцать дней Вербе пришлось отрабатывать очередное упражнение. Глубокой ночью, в кромешной темноте, во время грозы, без всяких опознавательных знаков, указывающих местонахождение человека, он погрузился в реку с группой из девяти младших врачей полков. И надо же было так случиться, что он, уже опытный старший инструктор, пройдя по дну метров четыреста, неожиданно провалился в глубокую впадину. Его тотчас закрутило, перевернуло несколько раз и стукнуло головой о какой-то предмет с такой силой, что в глазах поплыли красные круги, и он, бросив «патронку», всплыл. Выбиваясь из сил, он с трудом подплыл к дежурившему недалеко сторожевому катеру. Не давая ему опомниться, начальник сбора, полковник, подскочил к нему и тоном, не обещавшим ничего хорошего, зарычал:

— Что вы здесь делаете? Где ваше отделение?

— А-а! Там, — показав рукой на воду, выпалил Верба.

— Люди там, а вы, командир, здесь? — взревел полковник.

— Я хочу сказать…

— Если кто-нибудь утонет, под трибунал пойдешь! — перебил его начальник сбора.

Верба знал, что полковник слов на ветер не бросает. Он еще раз попытался объяснить, что с ним произошло, но тот был не склонен тратить время на разговоры: его волновала судьба новичков, оставшихся под водой без командира, и он лишь скомандовал:

— Вы, трус! Туда, быстрее!

Взволнованный, растерянный Верба стремительно прыгнул в воду. Он боялся, что без него ученики потеряли ориентир; если они разбрелись в разные стороны, найти их будет нелегко. Прыгнул он, как обычно, спиной к воде. Он давно наловчился, сделав глубокий выдох в воду, правой рукой вставлять в рот загубник. Каково же было его изумление, когда он оказался верхом на шее Абдурахманова. К счастью, тот не растерялся, прочно удержался на ногах. На его лице застыло бессмысленное недоумение. Верба понимал, что у Абдурахманова душа ушла в пятки: не каждый день тебе на голову падает человек. Верба сильно шлепнул его дважды ладонью по плечу, что означало: следуй за мной. Тот понял, и вскоре они нашли всех остальных. Ученики стояли не шелохнувшись в том положении, в каком оставил их Верба.

Когда, выполнив задание, они вернулись в лагерь, полковник перед строем устроил Вербе головомойку.

— Какого дьявола вы осмелились нарушить, приказ и выскочить из воды? Чему я вас, остолопов, учил? Погибай, но не смей срывать боевой операции. Чтобы это никогда больше не повторялось. Не пытайтесь найти оправдание. Неужели вы ничего умнее не могли придумать, как себя торпедировать? Во время войны я не раздумывая расстрелял бы вас за дезертирство. Мне надоели такие фортели. Самое главное в нашем деле — внезапность. Форсирование водных преград — не детская забава. За все неудачи отвечает головой командир. Это на суше есть чувство локтя. Водолаз же — как летчик-истребитель. Помощи ему ждать неоткуда. У вас, Верба, есть один недостаток. Чересчур увлекаетесь. Не даете себе труда подумать. Н-да! Умерьте свой пыл. — И он стал перечислять все варианты выходов из аварийных ситуаций, часто возникающих при форсировании.

По окончании сборов Верба, Абдурахманов и еще двое молодых врачей, получив немалые командировочные, решили отпраздновать отъезд в ресторане. Сковывала военная форма. В те времена среди военных посещение ресторанов не поощрялось. Жили, как правило, в расположении своих войсковых частей. Абдурахманов быстро охмелел и, подогретый винными парами, пребывал в прекрасном настроении. Склонив голову, он встал, изобразил на своем лице преданность и проникновенно сказал:

— Мне очень жаль, дорогой друг и учитель Нил Федорович, но я не могу молчать. В армии лукавить нельзя. Я вас там, — он ткнул рукой вниз, — жутко обманул. Да, да! Чудовищно обманул. Простите меня великодушно, но я умею плавать. Даже имею разряд. Но, попав туда, — он снова ткнул рукой вниз, — я испугался глубины и черноты воды. Познал цвет и вкус страха. Никому не рассказывал, как я мандражировал. Пока вы, Нил… Нил Федорович, вплотную не занялись мной. Муштровали похуже, пожалуй, чем аракчеевских солдат. Не скрою, я плакал от возмущения, когда вы, глубокоуважаемый Нил Федорович, однажды перед ночным погружением дали мне три звучных оплеухи. Я преисполнился ненависти к вам, проклинал, хотел плюнуть от своего бессилия вам в лицо, простите, в маску, вы тогда были наготове, но посмотрев вам в глаза, словно споткнулся. Вот так-то. Почему я сник? Я увидел в ваших глазах бешенство. Понял, что вы любым способом вытравите из меня трусость. Теперь я могу делать все без страха, понимаете? Не подкачаю! Спасибо вам! Я вас во веки веков не забуду. Впервые в жизни я почувствовал себя самостоятельным человеком, хозяином своих решений, своего тела. Хочу быть всегда таким, как вы, Нил Федорович, сделанным из железа, нет, не то слово, из стали. А теперь позвольте вас обнять и поцеловать!

— У каждого человека есть свои слабости, — пробормотал Верба. — Ты, Абдурахманов, сам поборол себя. Я тут ни при чем, — и закончил стихом Софокла:

Много есть чудес на свете,

Человек — их всех чудесней.

И подумал, что сам каждый раз боится перед новым погружением: бесноватая Волга-матушка все время меняет свой рельеф.


…Сорок первый год. Первые дни мая. Маневры. Туман редеет. Верба смотрит на часы. Семь часов пятьдесят восемь минут. В восемь начнется артиллерийская подготовка. Через пятнадцать минут пехота двинется под прикрытием огневой завесы. Верба — начальник санитарной службы стрелковой дивизии. Медицинская служба полков укомплектована по штатам военного времени. Санитарные отделения — в роты. Пункты медпомощи — в батальоны. Полковой медпункт врыт в землю. Медсанбат в четырех километрах от передовой. Верба не искал приключений. Он просто не думал об опасности, когда, не спросясь своего начальства, оказался в первой же траншее. После громоподобных залпов артиллерии красноармейцы один за другим выскочили из укрытий и побежали вперед со штыками наперевес. Верба встал на брошенный кем-то ящик и высунул голову из окопа. Ему очень хотелось пойти с ними. Была не была! Какая-то непонятная сила заставила его перепрыгивать через свежие воронки. Впопыхах он не заметил проволоку, зацепился, упал, выругался, поднялся. Направился к двум санитарам-носильщикам. Отдуваясь и шатаясь от тяжести, они несли условнораненого. Тот не хотел лежать; сидел на носилках и о чем-то весело болтал с ними. И вдруг раздался взрыв. В воздухе зажужжали осколки. Санитары успели, броситься ничком на землю. Условнораненый, согнувшись, прыгнул в воронку. Бежавший рядом с Вербой человек внезапно остановился, недоуменно завертел головой и рухнул, как подкошенный, на землю. Чуть поодаль с криками упало еще несколько людей. Вербе было ясно лишь одно: вместо учебного разорвался боевой снаряд. После отбоя подбежал адъютант командующего округом:

— Ну, в чем дело? Что случилось? А?

Нил Федорович объяснил, что есть настоящие раненые, но он еще сам толком не знает, сколько их.

— О! — испугался адъютант. — Верно говорите? Значит, чепе!

— Заткнись, — отрезал Верба. Он помчался к первой траншее, чтобы прислать еще санитаров-носильщиков.

…Война. Июль сорок первого года. Верба с хирургом, тремя медицинскими сестрами и четырьмя санитарками ехали организовывать временный пункт сбора легкораненых на железнодорожной станции Вадино. Моросил небольшой дождь. Надвигался ветер. Далеко в небе Верба заметил «мессершмитт»; думая, что все обойдется благополучно, он все же на всякий случай велел шоферу гнать на полной скорости. Через минуту он увидел щербатые дыры на задней стенке кузова, но снова не ощутил опасности. Лишь громкие вопли санитаров вывели его из равновесия. Он понял: «мессер» пикирует на них.

— Стой! — забарабанил Верба кулаком в крышу кабины. — Стой! — «ЗИС-5» резко затормозил. — Прыгайте в канаву!

Водитель и пассажиры посыпались в воронку от авиационной бомбы, почти доверху наполненную грязной тепловатой жижей. Хирург, дремавший, на запасном колесе, прыгнул на асфальт. Обстреляв прижавшихся к земле, «мессер» улетел.

Почувствовав, что опасность, миновала, люди начали вылезать из укрытия. Верба увидел, что хирург продолжает лежать.

— Костя! Ты что, совсем перетрухал? — крикнул он. — Вставай, едем дальше. И так опаздываем!

Но Костя не двигался. Верба подошел к нему и осторожно перевернул его на спину. Пуля попала в висок; в пальцах Кости еще дымилась папироса, и отчетливо тикали его старинные карманные часы «Мозер», выпавшие из кармана галифе. Большие часы с дарственной надписью.

Почему? Почему именно он, Костя? Сердце у Вербы сжалось, как ежик. Добравшись до машины, он с ходу попытался влезть в кузов, но не было сил. Губы тряслись. Впервые он увидел, как убивают людей.

Загрузка...