Прощание и чаевые; главный администратор и кроткая дежурная, а рядом с красным телефоном уборщица. «У вас было прекрасно, вот только я никак не могу вам простить, что вы мне так и не починили радио!» «Как так? — говорит главный администратор и по-отечески качает головой. — Как так! Радио было в порядке, достаточно было всунуть сзади простую канцелярскую скрепку, туда, где написано „Антенна“, и оно тут же заиграло бы». И я спрашиваю: каким образом, черт меня побери, провалиться мне на этом месте, ради всего святого, я мог это знать, и старший администратор смотрит на меня с самой отеческой из всех улыбок, которые только могут появиться на лице старого венгерского портье, и говорит тоном легкого, почти неуловимого упрека, покачивая головой с видом, выражающим всю мудрость тысячелетий: «Но, господин Ф., это же всякий знает!»
На улице вдруг пулеметная очередь: трое мальчишек заставляют красные шарики стукаться друг о друга, и кроткая дежурная объясняет мне, что это отзвук недавней моды: эту игру называли «тикитаки», игра в шарики «тикитаки», и каждый, поверите ли, каждый стрелял при помощи этих шариков, это было прямо как на войне: «тикитаки», повсюду и везде «тикитаки». Даже здесь, в отеле, «тикитаки». Пока эту забаву не запретили в общественном транспорте и ресторанах, в столовых и кафе. И только несколько глупых мальчишек не могут с ней расстаться.
Последние форинты я даю проводнику спального вагона; короткий взгляд, стремительное движение, деньги сосчитаны, сдержанно поклонившись, он говорит: «Вас никто не потревожит до Берлина, господин инженер».
Снова маленькие абрикосовые деревья, почти без стволов. С другой стороны холмы Дёмёша.
Крохотный каменный горбатый мостик через ручей, похожий на трубу, разрезанную пополам; маленький пруд, заросший коричневым камышом и подернутый ряской; и со стороны кукурузного поля ветер вздымает желтоватую дымку увядших листьев, которые превращаются в пыль.
Определить положение, свое положение; начать там, где находится начало: начать с себя.
Внезапно в пейзаж врывается ярко-зеленый холм, и на фоне тусклой осени, за деревьями, которые кажутся тускло-коричневыми фазанами, я вижу экзотическую, пышущую силой, свежую зелень. Это молодой сосняк.
Кружение, изумрудная зелень, могучие побеги — мне кажется, что я никогда раньше не видел сосен.
Мимо.
Над серым утесом, поросшим серыми растениями, похожими на плющ, могучие серые стволы буков, а за лесом горит поле, горит кукурузная стерня, огонь проедает себе путь по равнине длинными полосами, медленно изгибаясь, они удаляются друг от друга; желтый дым — прощальный привет Воланда; а на краю поля — ясени и дубы, и омела на них — как гнезда больших хищных птиц, и солнце медленно садится в огонь, и дым становится серым.
Маргит, прощай!
Эстергом, разрушенные мосты в широкой, темной, сонной реке.
Дочитал Мадача и громко смеюсь, натолкнувшись на последнюю строку этой поэмы о человечестве, заподозренной в пессимизме: «Азм рек: о человек, борись и уповай»[135].
Таможня; граница; паспорт, паспорт, таможня; граница; паспорт, таможня; сотрудник, находящийся при исполнении служебных обязанностей (есть ли у нас, собственно говоря, замена для слова «чиновник»?), проверяет мою декларацию; я, как всегда, добросовестно перечислил все — все названия букинистических, купленных и подаренных коллегами книг, тарелки, изделия из гальванопластики (две брошки, две пары запонок), две рамки и два пуловера для Барбары, пуловер с капюшоном для Урсулы, полколбасы, куколку для Марши, платок, бутылочную тыкву из Дёмёша, кило каштанов, только одного я не внес в декларацию — секрета фабрики по изготовлению салями «Черви и пики».
Сигнал отправления, по-немецки, громко, четко, точно, хотя никто не садится в поезд и никто не выходит из него.
Эльба.
Дым.
Березы.
Однообразные сосновые леса. Озера и песок.
Сосны.
В Шёнефельде озеро и памятник.
Руммельсбург, Осткройц; Варшавская улица[136]; въезд; дома!
Холод; туман; любимый север.
Начало? Или: Завершение?