15.10

Таинственно пугающая мысль, что каждый день начинается в полночь, в час призраков, в час до первого часа ночи. Но еще таинственнее открытие, что это совсем не так: полночь начинается не в 0 часов, а в 24, в этом все дело… Старый день перетекает в новый, и мгновение, лишенное протяженности, длится целый час, сегодня еще продолжает быть вчера — и тогда мертвецы переворачиваются в гробах, а чуткие собаки воют от страха.


А что, собственно, такое — мгновение? Время, лишенное протяженности, как представить себе его? Лишенное протяженности пространство — следовательно, точка — есть площадь сечения между двумя протяженными пространствами. Но что пересекает линия времени? Меридиан? Он пересекает проекцию солнечной орбиты. Но как возможно представить себе вторую, иную линию времени? А если возможно, то какой мы представим ее себе? И еще: может ли мгновение, то есть точка во времени, хоть на миг существовать, как существует точка? Ведь мгновение — это всегда то, что еще наступит или уже прошло, середина между двумя границами, которые, сливаясь, лишаются середины, лишаются презенса и претерита[7].

Существуют ли языки, в которых есть такие глаголы со значением только будущего и прошедшего?

А наречие для обозначения этого несуществующего — настоящего — «сейчас» (как «там» — для бесконечного)? Не правда ли, это тайна.


Линии, которые, пересекаясь, режут друг друга, — клуб садистов в геометрии.


Прощальная сцена пять минут тому назад примечательна, в сущности, тем, что прощалась, то есть уходила, женщина. Это новая, еще не развернутая мифологическая ситуация. В традиционной всегда мужчины покидают женщин, во всяком случае, я других примеров не знаю. Ариадна возвращается, а не уходит, Елену похищают, Кора[8] покидает, но не мужчину — она покидает мать.


Книга на дорогу: следуя оправдавшему себя опыту, полагалось бы каждый раз выбирать книгу, как можно более чуждую месту, куда едешь, например брать в Крым описание полярной экспедиции. Но что взять с собой в Венгрию, где перекрещиваются все мыслимые исторические и духовные линии? Я долго выбирал книгу, отбрасывая одну за другой; я уже решил было взять Библию, но в конце концов остановился на «Путешествии военного священника Аттилы Шмельцля во Флетц» Жан-Поля[9] — мне думается, несмотря на название, к Венгрии это не имеет никакого отношения.


Корчит веселую рожу идея рассказа, страшный замысел, и тут же, как мстительный удар кулаком, — усталость.


Засыпать в едущем поезде — все равно что вспоминать далекие дни, быть может, древнейшие времена кочевников: приглушенный ритмичный топот многих сотен ног, ощущение надежности, мелькание тьмы и света, мягкое покачивание, непонятные и все же привычные звуки и ко всему этому странно бесплотная, но ощутимая сила инерции, тянущая за собой и толкающая в плечи и бедра на повороте в неизвестное.


Пограничники и таможенники, таможенники и пограничники, потом долгий сон без сновидений и… где же мы теперь? Откос, над ним кроны молодых сосен, стремительные и исполненные достоинства под однообразно серым небом. Где же мы?


В зеркале над туалетным столиком местность движется в направлении, противоположном тому, которое ты видишь из окна; в окне она убегает от тебя, а в зеркале на тебя надвигается. Будущее предстает здесь настоящим; облик мира за окном и протяженность его во времени удваиваются — волшебный выигрыш, но от этого удвоения кружится голова; невозможно определить свое место в пространстве, вопрос «вперед» или «назад» становится бессмысленным; расколотый мир соединяется там, где проходит зазор между зеркалом и окном, он вдвигается в самого себя, он уравновешивается, в беззвучном мелькании сливаются воедино материя и антиматерия, и каждая беззвучно уничтожает себя в другой.


Присутствует ли в каждом «сейчас» будущее? Похоже, что так.


Как волчьи клыки в пасти кита, торчат выбеленные известкой лунно-белые камни на фоне темно-зеленого леса за болотом. Они отмечают километры. Каждый раз я гляжу на это место, которое поезд проходит за десять секунд, и каждый раз думаю, что вот теперь будет скучно, и все равно еще долго смотрю в окно.


Братислава. Четверо солдат на бегу отхлебывают пиво из кружек, а вслед за ними торопливо семенит маленькая женщина с косо торчащим из сумки огромным плюшевым медведем — диковинная пьета[10], особенно диковинная, потому что она движется.


Женщины попыхивают сигаретами: Венгрия близко.


Две крестьянские девочки с зонтами.


Поразительное зрелище на одной из станций: трубочист в цилиндре, с лесенкой и шаром. Почему его появление так потрясает, даже пугает нас? Появись здесь индеец в боевом вооружении, мы бы изумились, но не были бы потрясены. Ошеломляет смешение не географических понятий, но родов деятельности. Не от экзотического чужеземца веет жутью, а от человека, про которого мы не знаем, чем он занимается или чем он на самом деле занимается; например, что делают гофмановские советники или что делается с гоголевскими чиновниками.


Как известно, грязь — это материя, которая находится не там, где ей подобает быть. Может быть, испуг — это лишь неподобающее действие? Это объясняет его близость к смеху.


За вокзалом среди вороньих стай, как маленькие драконы, сильными короткими рывками взмывают вверх и с пугающей злобностью падают наземь бессчетные серые и коричневые клочки бумаги.


Последний привет из Словакии: ряд темных ульев с зелеными крышами, передние стенки желтые, зеленые, красные, синие в различных сочетаниях, подобно государственным флагам, мирное жужжащее сосуществование. И еще один привет: небесно-голубой автомобиль на фоне кукурузного поля, окруженный играющими белыми курами, мимо них шагают два фазана.


Уже не в той и еще не в этой стране. Опаздываем на три часа. Вот, пожалуйста, та самая твоя середина между двумя границами! А ведь я выбрал именно этот (неудобный по времени) поезд, чтобы начать задуманную мною книгу путевых заметок изображением Эстергома над вечерним Дунаем.


Двойное значение слова «желторотый» весьма забавно, например, можно выразить разочарование:

Желтком хотел покрасить рот,

а оказался желторот.

Чего только не бывает на свете. За такими созвучиями, уж наверно, скрывается какой-то смысл.


Написать бы (может быть, в семейных банях) книжечку стихов, где заголовки были бы каждый раз длиннее самого стихотворения.


Будапешт. Западный вокзал; слякоть и дождь. Грязноватый, подвыпивший и вообще крайне несимпатичный проходимец выступает в роли непрошеного носильщика, ему дают понять, что услуги его нежелательны, и все же он ухитряется вырвать у кого-то чемодан и запихать его в багажник, но никто не обращает внимания на его дрожащую, протянутую в машину руку. Я твердо решил не принимать его помощи, и Габор, судя по всему, тоже, но Эльга позволяет погрузить свою продуктовую сумку и, влезая в машину, сует ему что-то. «Да ну, — отвечает она на мой безмолвный упрек и удивление, — о чем тут говорить, это же гроши». И добавляет успокоительно, не дав мне разворчаться: «Разве ты не видел, ему необходимо сейчас же выпить, а не хватает трех-четырех форинтов на бутылку, вот он и таскал чемоданы, теперь он счастлив!» «Тоже мне счастье», — говорю я раздраженно, и Эльга отвечает: «Счастье есть счастье, и к морали оно не имеет никакого отношения, уж скорее к своду законов, и то, что для тебя — новая книга, для него сегодня вечером — бутылка вина». Я фыркаю сердито, Габор, как обычно, усмехается про себя, а Эльга, мотнув в мою сторону головой, говорит: «Сразу видно, он только что прибыл из Пруссии». Но тут мы останавливаемся возле «Астории».


Очаровательными эти гостиницы, построенные на «рубеже веков», делает их сходство с пещерой Сезама. Во многом они являют ей прямую противоположность (например, они выступают из каменного окружения, вместо того чтобы сливаться с ним, а вход, вместо того чтобы скрыть, только подчеркивает это); и тем не менее они относятся к миру Али-Бабы и Синдбада. В гостиницах «Дунай-Континенталь», «Штадт-Берлин» или в «Хилтон-Гаване» подобная мысль не пришла бы в голову, от сказки они далеки, зато напоминают полностью автоматизированные птицефабрики. То, что может действовать только так, как оно действует, и не иначе, — не сказка; здесь же мы в царстве волшебства и охотно миримся с некоторыми лишениями — с комнатой без удобств на первую неделю (в интеротелях таких нет).


«Астория»: на конторке администратора все телефоны разного цвета (красный, зеленый, коричневый, белый); перед кабинетом директора Кентавр в натуральную величину сражается с Лапифом[11], а позади них, среди мрамора и лепнины, директор пишет сюрреалистические стихи. Мои хозяева — венгерский Пен-клуб — не могли облюбовать для меня пристанища лучше этого.


А стенной шкаф в моей комнате — целый покой, созданный по эскизу Франкенштейна Шелли или Голема Мейринка[12], — дубовая темница, гробница Еноха, жилище Голиафа[13], три метра в высоту, два метра в ширину, метр в глубину, без полок, а поперек этого ящика — палка в руку толщиной и задвижка, как на седьмой двери у Синей Бороды. Но эта задвижка внутри, а не снаружи, и тот, кто знал бы для ее тайны «Сезам, отворись», пережил бы тысяча вторую ночь.


Габор ждет. Я хочу съесть еще тарелку ухи, только острой, как следует наперченной, а значит, не здесь, в ресторане, и Габор начинает восторженно перечислять кабаки, но когда я в добавление к прочим своим желаниям вставляю: «И горячая, понимаешь, уха должна быть по-настоящему горячая, а не теплая, прямо с плиты на стол», он озабоченно морщит лоб. «И как только можете вы есть такую вредную пищу, ведь так все внутренности сожжешь», — говорит он.


Можно высказать сотни доводов «за» венгерскую кухню, и первый из них: она вкусна. И четыре «против»: слишком мало овощей, все готовится исключительно на свином сале, все едва тепловатое — и решающий: она слишком вкусна.


Знаменитый охотничий ресторан переполнен; мы могли бы занять два места за столиком на четверых, однако здесь считается бестактным мешать паре или собеседникам. Желание провести вечер вдвоем безо всяких помех определяет готовность предоставить подобное право и другим, этому обычаю отдают дань даже мои соотечественники… Разумеется, здесь еще не хватает жилья, а ресторанов очень много. Но в этом обычае проявляется также и иное отношение к жизни. Жизнь здесь более открытая и в то же время более обособленная, чем в Берлине или Эрфурте, там одно исключает другое, а здесь одна противоположность обусловливает другую. Здесь в ресторане и кафе люди не спешат и могут себе это позволить — официант не требует все новых заказов, ожидающие ждут без толкотни и воркотни, а кто, как мы, действительно голоден или торопится, может пройти несколько шагов дальше. И уже в соседнем ресторане есть места, много мест. Мы почти одни в обеденном зале. Восемь столов, а заняты только два. Приносят уху, специально приготовленную по заказу Габора уху. («Где, — взволнованно спросит завтра Эльга, — настоящая уха? Острая? Горячая? В Пеште? Невероятно». И будет права, потому что мы в Буде.) Итак, приносят уху в дымящемся адском котле, но, несмотря на всю остроту, она не жжет нёба и не притупляет вкуса. Карп упругий, белый как снег, не рыхлый, не разваренный, но все-таки мягкий, а на вкус такой, будто всю жизнь питался одними орехами, и правящий в зале метрдотель возвещает тоном, не допускающим возражения: «А потом, господа, вам подадут ушки с творожком в горшочке, я уже заказал их на кухне!» Наверху сумеречно и — бальзам для души — нет оркестра, потому что внизу, несколькими ступенями ниже, играют в карты. Хорошо освещенный, большой, почти квадратный зал безо всяких украшений, белые деревянные столы; яркий свет под зелеными абажурами; играют сосредоточенно, тихо. Никаких прибауток, никаких споров, глазеющие болельщики молчат, женщин почти нет. Пьют мало; играют, разумеется, на деньги, разумеется, азартно и, разумеется, не в азартные игры: преферанс, тарок, марьяж, шестьдесят шесть. Тихо позванивают монеты, сложенные горкой перед каждым игроком, молчат болельщики, бесшумно движутся кельнеры; за одним из столов очень красивая девушка-талисман завороженно смотрит на сброшенные карты.


На обратном пути моросит дождь, фонари, отражаясь в Дунае, расплываются большими дрожащими пестрыми пятнами: под дождем расцветают цветы, огромные цветы заполняют Дунай, цветущая серая вода под черным холмом, посреди которого стоит ярко освещенный святой Геллерт[14], ревностный покровитель Будапешта.


Габор говорит, что программу на три недели мы составим завтра. Программа венгерского Пен-клуба, как я знаю по прошлому, будет гуманной, а что касается меня, то у меня вообще нет программы. Собираюсь написать книжечку путевых заметок, свободную, пеструю, не ограниченную Венгрией, нечто вроде подробного дневника, а в него я и так записываю каждый вечер. С переводами Фюшта[15] я давно справился: «Прометей» написан на четверть, несколько подстрочников поздних стихов Йожефа[16] лежат у меня в чемодане и, как всегда, — венгерская грамматика и учебник венгерского языка. Моя мечта — покой, дремота, лень, ничегонеделанье, шатание по городу, букинистические магазины — словом, отпуск; наверно, и здесь я не выдержу больше трех дней, но и это будет хорошо…


Еще один взгляд в стенной шкаф: не сидит ли там Казим или сам Марджанах[17]. Блестит задвижка. И внизу в глубине что-то шебаршит: мышь.


И наконец — спать.

Загрузка...