ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Торбен сидел у телефона, не зная, на что решиться. Дети только что легли спать, и светлые их голоса больше не защищали его. Он нопытался мысленно вызвать их образ. Тень родительской распри еще не накрыла их, но Ингер была права, опасаясь, что это вот–вот случится. Настолько она всегда и во всем оказывалась права, что Торбен не понимал, как он вообще мог о чем–то с ней говорить.

На столе стояли три чашки и пустое блюдо, на котором прежде лежал пирог. Дети поссорились из–за пирога. Должно быть, они вообще часто ссорились. Больше всего горячился Эрик, а Сусанна уклонялась от ссоры. Она стала подражать матери, усвоив себе какуюто нарочитую кротость, покладистость, — в ее–то годы все это очень трогательно.

— Неуклюжий ты, папка, ну просто чурбанчик, — смеясь, сказала она отцу после отчаянной попытки научить его танцам. Затем втроем они взялись за старую игру — писали запискн, перечисляя на них все предметы, из тех, что были в гостиной, на букву «А». «Аптечный хлам» — чуть было не написал сам Торбен. А Эрик написал «антиалкоголик», но это они с громким смехом, конечно, забраковали. Никогда прежде не было им так весело, когда рядом сновала Ингер. Даже и тогда не знали они такого веселья, когда Торбен и Ингер были в ладу друг с другом. Ингер недоставало веселости нрава. Конечно, она шутила с детьми, но сама при том никогда не выходила из роли, не вживалась в их детский мир.

Мысли о детях уплыли куда–то, растаяли. Сейчас Торбен больше не мог удержать их при себе. Опасливо вслушивался он в тишину. Казалось, дом опустел, как раковина, покинутая улиткой. Это же дом Ингер, выросший на ее спине, она таскала его на себе и любила его так, как была способна любить: вклинилась в дом, заполонила его, все выпытала о нем, всем владела.

И у него она засела в душе, любовь ее разъедала его изнутри. Такова уж ее любовь, подумал он, я же попросту шел у нее на поводу. Но нынче он глубоко заглянул ей в глаза и словно одна за другой отслоились завесы, и он вдруг увидел в ней нечто новое, — скрытую, потайную, для многих неуловимую красоту.

— Как хороша твоя жена, — сказал ему Свендсен сразу же после той вечеринки, которую им никак не следовало устраивать. Он удивился. «Моя жена?» — подумал он с горькой и печальной иронией, всеми корнями укоренилась Ингер в его жизни, неискоренимая и в его сознании, но, в сущности, он ее не знал. Годами жила она рядом странной потайной жизнью, довольствуясь своим миром детей, обедов, кроватей. «Моя жена?» — снова подумал он, и мороз прошел у него по коже: из всего, что он наворотил, вышло одно — его брак с Иягер теперь сохранится навеки, «пока нас не разлучит смерть». Смерть…

Отчего же он испытал этот прилив дикого страха, когда она сказала, что хочет развода? Что, она и впрямь, всерьез намерена развестись? Не потому ли, что такое решение должно принадлежать ему одному? Не потому ли, что его одного ждет такая возможность, что ему одному, уж никак не жене, сулит она путь к свободе? Так или иначе страх он испытал истинный. Из–за этого он совсем потерял голову. Что подумала Ева, котда снова села за столик и увидела его записку?

«Поезжайте быстрей», — твердил он шоферу: вдруг она истечет кровью. пока он в пути. «Может, я люблю ее?» — подумал он, терзаясь сомнением.

Но чувство, связывавшее его с Ингер, было неизъяснимо–корявое, смутное — в слова никак его не облечь. Есть оно — и все тут, у обоих оно в крови.

Торбен смотрел на телефон, не видя его. В потемках, за плечами его, остался день, начиненный ошибочными словами, ошибочными поступками. Он устал. Жизнь его уже пошла под уклон. Он оглядел мебель, расставленную вокруг, мебель из дома родителей Ингер. Стол, диван, кресла — так казалось ему — отторгают его от себя. обдают холодным высокомерием. Они доживают свой жалкий век в мрачной тоске по прежнему своему дому. А хозяйка их лежит на больничной койке, сверлящими глазами смотрит на Торбена, видит его насквозь. В чреве ее умертвили младенца, и лицо ее — суровый приговор мужу. Приоткрытый, дрожащий рот выдает потерянность и тоску, новая, строгая страдальческая складка проступпла в лице.

— Милая Ингер, прошептал он в тишину.

Но в ту же минуту он вспомнил, как она пыталась вытянуть из него все сведения о Еве, и он чуть не попался на удочку, преисполненный раскаяния, всем сердцем жаждущий примирения. «А теперь она носится с мечтой выйти за тебя замуж?» Грубо, чисто по–бабьи, пошло. Торбен с удивлением ощутил, что слова эти попали в цель.

Но сейчас он в мыслях старался увидеть Еву. Он же должен ей позвонить. «Бедная девочка», — подумал он, потому что так полагалось думать, но уже не чувствовал ни своей вины, ни жалости к ней, ни ответственности за ее судьбу. Было лишь одно грубое откровенное вожделение; сладостное, нежное чувство к ней вдруг померкло, уже отравленное смутной обидой. —

Торбен вспомнил про нечь, стоявшую в подвале. Ему еле–еле удалось спасти пламя, подбросив в него немного дров — когда он вернулся домой из больницы. Вообще не такая уж и трагедия, если в это время года погаснет печь. Но для Ингер огонь был чем–то вроде олимпийского пламени.

Он спустился в подвал, открыл заржавелую дверцу и с дурашливым видом знатока уставился на пылающие угли. Затем принялся копать кокс лопатой, излишне расходуя силы, и кинул в печь пять–шесть засыпок;

будничный шум от всех этих деиствии слегка успокоил его. Но в переднем отсеке подвала, где устроили что–то наподобие свалки, Торбен споткнулся о старый трехколесный детский велосипед. Немиого постоял, вяло разглядывая его, словно забыл, для чего вообще нужна эта игрушка.

Много лет назад этот велосипед подарили Эрику на Рождество. Но в ту пору сын был еще слишком мал, чтобы кататься на нем. Долгое время мальчик повсюду таскал его за собой, не решаясь его оседлать. Крохотный мальчонка, с мягкими, как хрящ, коленками, и небесной голубизны глазами. Он был белокожий, в мать: ни Ингер, ни Эрику никогда не удавалось загореть на солнце. Да, но отчего Ингер не выбросила игрушку? Любит копить воспоминания, будто старая дева какаянибудь. А нынче в коридоре больницы Торбен чуть не столкнулся с сестрой милосердия, несшей на руках новорожденного младенца. Торбену бросились в глаза маленькие, туго сжатые кулачки. «Да, так вот пересчитываешь пальчики на руках и на ногах малыша, — тоскливо подумал он. Удивляешься, что у него все на месте. Забираешь крошку домой и окунаешься в страх. Просыпаешься среди ночи, подходишь к люльке, прислушиваешься. Ох, должно быть, ребенок умер, он не дышит… Встаешь с ужасом в сердце, приникаешь ухом к ротику малыша и слышишь спокойное, ровное дыхание. Разражаешься громким смехом — ты самый счастливый человек на земле! В другой раз медленно проведешь пальцем перед глазами ребенка — никакой реакции. О, Господи Боже! Ребенок слеп! Вызываешь самого дорогого педиатра страны, который сердито убеждает тебя, что ребенок в полном порядке. «Да, но, доктор, я вчера хлопнул в ладоши за спиной малыша, а он даже не повернул головы!» — ‹Успокойтесь, прошу вас! Ваш ребенок слышит, как растет трава!» Спустя пять лет все повторилось заново. Может быть, все родители прошли через это? Почему–то о таком рассказывают друг другу только женщины. Но Торбен с первых дней так увлеченно следил за всем, сначала за странными, неприятными сдвигами во вкусовых ощущениях Ингер, потом — за тихими, робкими движениями плода, что часто ему начинало казаться, будто чудо совершается в его собственном организме. .

В ту пору у них с Ингер еще была общая постель, в ту пору все еще было по–другому. В ту пору она читала все, что он писал. И так же восхищалась его статьями, так же наивно и восторженно принимала все. как сейчас Ева.

«Проклятье», — подумал он, вот он стоит по лодыжку в грязи, среди кип старых газет, горбясь, чтобы ие задеть головой завернутые в тряпки трубы, с которых, стоит ему только вздохнуть, рыхлыми комьями сыплется на него пыль. Вот он стоит, словно опустившись на самое дно человеческой нищеты, вдыхая могильные запахи плесени… И вдруг, как корабль на коварную громаду айсберга, он напоролся на брошенную игрушку. Невыразимая печаль захлестнула его, хоть истоки ее были еще неразличимы. Это несчастное существо, эта жалкая капля слизи, этот крохотный зародыш человека с первых дней не имел никаких шансов на жизнь. Полгода спустя аборт был бы уже убийством. А нынче это почти что законная, пустячная операция, исполненная добросовестно, со всем знанием дела. «Но ведь могла же она отказаться!» — подумал он. Он же не просил ее пожалеть его. Он никогда не желал этого назойливого, унизительного сочувствия с ее стороны.

Вскинув голову, Торбен сердито отбросил ногой велосипед, стараясь не глядеть на него.

«Проклятая сентиментальность», подумал он. И весь посеревший, в пыли, снова поднялся в кухню. У него заныло в крестце. На кухонном столе громоздились груды тарелок, здесь царил полный хаос. Весь дом надо привести в порядок, все заново переделать. А что, если он не возьмет ссуды в издательстве? «Иной раз дело идет к разводу даже против воли супругов». Конечно, Ингер где–то вычитала эту фразу. У нее удивительная память на печатное слово. Он никогда не мог поймать ее на ошибке в цитате. Сам он запоминал лишь сюжет, фабулу книги, никогда не сохраняя в памяти отдельных фраз. Конечно, сейчас он должен позвонить Еве, ничего определенного в этом смысле он Ингер не обещал.

В кладовой на полу, среди груды пустых бутылок, он отыскал банку пива. Открыл ее и снова уселся у телефона, Одиннадцать часов. Что же он скажет Еве? Обе женщицы требуют от пего слов. Он же этих слов не находит. Забыл, как порой забываешь номер телефона. Газета тоже требует от него слов. «Надо, чтобы за словами угадывалось чувство, — твердит ему главный редактор, — чтобы виделся искренний интерес именно к этой книге». На письменном столе Тороена высятся десятков пять книг, а искренний интерес вызывают у него в лучшем случае четыре–пять. Слова. В последнюю минуту они всплывают из каких–то дремлющих в нем глубин. Но–слова эти вялые, затасканные, истертые. — Торбен уже положил руку на телефонную трубку, н тут перед ним вдруг возникло нежное, почти счастливое лицо Ингер в тот миг, когда он сказал ей: «Это была малиновка!» До этой минуты он даже не знал, что помнит эту картину. А теперь перед ним снова встал далекий тот летний день, весь округлый, светящийся, как луна. Оя вспомнил руку Ивгер на балюстраде кафе, ее прелестное лицо, чистую линию рта. И еще: ее теплый смех, готовность смеяться над чем угодно, даже над пичугой, которая склевывала хлебные крошки со скатерти и торопливо совала крошечный холодный клювик в ладони Ингер и Торбена. Торбен снял руку с телефонной трубки, подавленный этим ясным невинным воспоминанием. Он тогда рассказал Ингер о своем детстве, вспоминал он теперь, и она с интересом слушала сумбурную историю про мальчика из рабочей семьи в далекой провинции, который вознамерился воспарить к звездам и завоевать славу, — слушала эту дешевую скучную повесть, которую и правдивой–то нельзя назвать, ведь уже тогда он начал сомневаться в уникальности своих дарований. Копенгаген кишмя кишит молодыми людьми, мечтающими через несколько лет сбросить с себя завесу безвестности и показать всему миру свои редкие таланты. Университет кишмя кишит такими. Всякий, кто слушал лекции Рубова, мнил себя новоявленным Георгом Брандесом в духовной жизни Дании — человеком, которого долго ждала страна. Уже тогда ему легче было обмануть Ингер, чем самого себя. Ингер верила каждому его елову. А теперь он должен наконец дать ей настоящее счастье. Снова в нем закипела злость, однако злость, смешанная со страхом. Словно Ингер, которую он вроде бы обезвредил и лишил главного орудия, могла заметить и использовать его растроганность. «Она превращает меня в подлеца, подумал он, невозможно отделаться от человека, которого ты обидел». Он вдруг вспомнил свое идиотское письмо — доказательство его измены. Быстро пройдя в другую комнату, он вынул из черной жениной сумки это письмо. Кровь бросилась ему в лицо при виде этои оумажки. Подумать только, для такой чепухи ему понадобился черновик!

«Милочка, любимая моя! Мысленно осыпаю поцелуями все твое прелестное тело». А ведь всего лишь месяц назад он написал эти слова. Он сам не знал почему, но его как–то утешало теперь, что он не взял Еву девственницей. Преподлая мысль — ему н> хотелось доискиваться ее истоков. «Но я по–прежнему люблю ее, — в страхе подумал он. — Просто мои чувства к ней как–то переменились. Любовь моя сделалась более чувственНой».

В порыве отвращения (он полагал святотатством, что упомянул имя дочери в подобном письме) он хотел разорвать его на клочки, но клеющая лента, скреплявшая его, оказалась для этого слишком прочной. Тогда он снова спустился в подвал и бросил письмо в печку. И изо всех сил старался не смотреть на трехколесный велосипед, когда проходил мимо него,

Войдя в гостиную, он присел к столу и закурил сигарету.

Руки слегка дрожали. К привычному запаху старого жилого дома примешивался смутный запах крови. Сможет ли он когда–нибудь тронуть Ингер любовным объятием?

Он мысленно переключился на Еву, словно переведя взгляд на снимок, который сделал украдкой, чтобы затем любоваться им в одиночку. Наверно, Ева лежит сейчас на своем узком диванчике в красной комнате и ждет, когда же он ей позвонит, Может даже, она поплакала. Наверно, он по–другому станет смотреть на дело, когда поговорит с ней. В конце концов он поднял телефонную трубку и назвал номер пансионата. Сердце его застучало вовсю, когда он попросил ее к телефону.

И правда, слова сами посыпались у него с языка, сладкие и гладкие, как миндаль. Достаточно ему было услышать ее юный, чуть глуховатый голос. Слова слеталиу него с языка, оставляя сладостный вкус, а жаркий порыв нового, откровенного вожделения придал его голосу хрипловатую страстность.

— Буду у тебя через час, сказал он. Проведем вместе всю ночь.

Она отвечала ему односложно, но, может, рядом была хозяйка или кто–то другой.

И, будто распаленный похотью гимназист, он ринулся к зеркалу в ванной комнате, где старательно причесал свои редкие волосы, повязал галстук и оглядел свое лицо с такои миной, словно сам себе вдруг понравился. Все его мрачные мысли, недавнее мучительное самообвинение — все потопуло в безднах его сознания, как выпадает из раствора мутный осадок. Легким шагом прошел он из своей комнаты в комнату Эрика, залитую холодным светом луны. Мальчик спал на боку, и тень от его длинных ресниц ложилась на щеки. Слящий ребенок. Молодой побег — его, Торбена, сын. Торбен осторожно накрыл периной ободранные коленки мальчишки и с нежностью откинул светлую прядь волос с его упрямого лба. Затем они снова на цыпочках вышел из комнаты, чуть–чуть постоял у двери дочерней спальни, прислушался, но там все было тихо.

Спустившись вниз, он запер кухонную дверь, всюду потушил свет и только тогда покинул этот дом, со всеми звуками его и запахами, дом, печально перебирающий свои воспоминания, как какая–нибудь важная старая дама, чьи кости тихо дряхлеют и истончаются под милосердными складками платья.

Ночь была большая и синяя. Звезды глядели на Торбена ясными вопрошающими глазами — глазами совсем юной девушки. Улицы были почти совсем пустынны, а город походил на красивую, спокойную хозяйку квартиры, которая напевая оглядывает свои комнаты — тут поправит цветок, там — серебряную посуду, выстроившуюся на столе, или коснется пальцами своих волос, уверенная, что все в полном порядке, все готово к приходу гостей. Торбен спускался по улице Вестербро, пахнувшей пылью, бензином, весной, и круг его бытия растягивался, как кольцо, сквозь которое он должен был прорываться, а оно распадалось и вновь смыкалось за его спиной, и он шел дальше, никем не узнанный среди ранних путников ночи. Свободней, размашистей стал его шаг, и он еле сдержался — так захотелось ему вдруг, сдвинув на затылок шляпу, идти и насвистывать.

Перед ним расстилалась свобода, голая, простая свобода, казалось, ее можно взять и пощупать, будто предмет. Свобода приняла облик Евы, нежный и хрупкий: одно неловкое движение, и она скроется, растворится в трепетных волнах бытия и покинет его — навсегда обречет на жизнь беспощадную, жесткую и корявую, гнетущую и уродливую. Мысль о свободе и независимости занимала Торбена чуть ли не всю жизнь, много раз рассматривал он эту мечту со всех сторон, так и сяк, и в конце концов сам перестал понимать, зачем он носится с ней. Мечта обратилась в упрямое пассивное сопротивление любому принуждению, в почти что болезненную боязнь человеческих связей, в беспричинный разрыв со старыми друзьями, в отказ от условленных встреч, в бунт против традиций и, наконец, в яростное неприятие любых требований с чьей бы то ни было стороны.

Он вошел в подъезд дома, где располагался пансионат, и, преисполненный радостного ожидания, с наслаждением вдохнул стоявший здесь особый аромат многолюдья и целительной анонимности, безответственности и легкомыслия. Он и здесь успел немного напортить. Вмешался в повседневную жизнь Евы за рамками их любви, и хоть он, по счастью, не слишком ей навредил, все же это была с его стороны глупость. «Аппендицит», — напомнил он себе, очень удобная болезнь, Должно быть, первое, что приходит на ум человеку, раз уж Сусанна, без его отцовских откровений, сама додумалась до этого. Только бы не прочитала она то самое пресловутое письмо. Зачем только Ингер оставила его в сумке. Но сейчас надо успокоить Еву да постараться не затягивать этот разговор.

Ее лицо воссияло в густом мраке прихожей, будто светильник под матовым колпаком. Синий купальный халат, накинутый на прозрачную ночную рубашку, был распахнут.

Приложив палец к губам, она пропустила Торбена вперед и, войдя вслед за ним в комнату, осторожно прикрыла дверь — чтобы не щелкнул замок. В комнате горела громоздкая люстра, похожая на паука, шторы были опущены. Торбен пожалел, что не видно багрового отблеска световой рекламы. Он снял шляпу и пальто, а Ева тем временем заперла дверь, повернувшись к нему узкой, печальной спиной. «Да, подумал он, — здесь требуется осторожность». Снова бурно заколотилось сердце, но теперь уже не столько от страстных надежд, сколько под влиянием смутного страха. Вожделение стыдливой зверушкой забилось в самый отдаленный уголок души.

Ева стояла перед ним, не зная, с чего начать, бледная, с заплаканными глазами. В задумчивости завязала она нетугим бантом пояс на купальном халате. Чутье подсказывало Торбену, что сейчас он не должен к ней прикасаться. Он сел на диван и весело улыбнулся ей.

— Ну как, выспалась’ — ласково спросил он, взглянув на диван, где была постлана постель, хранившая запах теплого девичьего тела. Ева кивнула.

— Я пыталась заснуть, — сказала она, но не могла. Страшный был день…

Опустившись на край постели, она постучала пальцем по своим крупным ровным зубам.

— Я все обдумала, — напрямик начала она, — и не знаю, что же мне теперь делать. Не знаю, что сказать заведующему конторой.

— Может, вместе придумаем — какое–нибудь приемлемое оправдание? — Торбен подавил зевоту: хоть бы она этого не заметила. Бросишь камень в воду, от него пойдут круги, и самый крайний, самый зыбкий, еле виден: то же и заботы Евы для Торбена что этот зыбкий кружок. Тот камень — убийство нерожденного ребенка. Но что поделаешь, все в мире взаимосвязано. Может, сейчас, в эту минуту, на улице Эстербро, а не то на улице Амагер, неизвестный человек совершит неизвестный поступок, который отзовется на буднях Торбена — пусть сам он никогда даже не узнает причины. Это заставит Торбена сделать то, чего в ином случае он не стал бы делать, а его поступки в свой черед отзовутся на судьбах других людей, вторгаясь в их жизнь, навязывая им тот или иной выбор, существенный или не етоль важный, — и так весь век напролет.

— Например?

Откинув со лба прядь длинных темных волос, Ева внезапно смерила его настороженным взглядом. — — Вообще–то ты могла вернуться на службу, — неуверенно протянул он, и двух часов не было, когда мы расстались… Так оно лучше было бы, — добавил он, видя, что она молчит.

Она откинулась на спину и устало свесила руку с тахты. Купальный халат чуть–чуть распахнулся, и Торбен увидел нежную округлость ее груди.

— Торбен, — печально проговорила она, подняв глаза к потолку, — кажется, тебе только одно нужно от меня. А в остальном — ты нисколько мной не интересуешься. Словно ты не взаправду в меня влюблен, хотя, может, и влюблен, но…

Ева растерянно взглянула на него. Ёе голова покоилась на темной, с рыжеватым отливом, подушке волос, и мощно веяло от нее травой, весной… и неожиданной остраненностью.

— ..но столько всего у тебя в жизни в стороне от меня. Заботы, неизвестные мне, и неизвестные люди, а я так тоскую по тебе, когда тебя нет со мной. Знаю, ты женат и все такое прочее, но я‑то из–за этого так одинока. А вначале ведь по–другому все было. И вообще — это же ты придумал, чтобы я не возвращалась в контору, а теперь я потеряю работу, которую раздобыл мне отец, и, конечно, он скажет, чтобы я съехала с этой квартиры и вернулась домой. Значит, нам больше негде будет встречаться.

Она повернулась на бок и разрыдалась, спрятав лицо в скрещенных руках. «Совсем дитя», — с грустью подумал он. Он не знал, что ей ответить. Наверно, она права. Казалось, он следит за ней откуда–то издалека, и его поразило своей странностью открытие, что ее боль не волнует его по–настоящему. Ева лежала на перине, как–то неестественно вывернув ногу, словно вывихнутую. Хоть бы она наконец выпрямила ее… Ева выбралась из густой гривы волос и напряженно взглянула на Торбена, словно ожидая немедленного спасительного ответа. Он торопливо потупил взгляд.

— «Даже небо не подарит нам встречи», — пробормотал он.

Ева рукавом вытерла слезы.

— Что это значит? — устало спросила она.

— Просто строка из стихотворения, — пояснил он. Я пишу рецензию на стихи этого сборника. Кстати, отличные стихи.

Он подошел к дивану и присел рядом с Евой. Стиснул ладонями ее лицо и долго смотрел на нее задумчивым, скорбным взглядом.

— Да, сказал он наконец, — тяжелый выдался у тебя день, и все понапрасну. Когда я пришел к жене, операция была уже позади. Все в порядке.

Он поцеловал ее синеватые веки, теплые припухшие губы. Внезапно его вновь захлестнул могучий прилив желания, и он страстно привлек к себе ее хрупкое, безвольно поникшее тело. «Она должна быть моей», — подумал он.

— Ева, — зашептал он ей в ухо, — поверь, я люблю тебя. И я тоскую, когда тебя нет со мной. Десять лет жизни отдал бы я за право всегда быть с тобой, но мы же должны смириться с тем, что это нельзя, так ведь?

У него закружилась голова. Стол, стул, диван расплылись в очертаниях, словно растворились во мраке.

Стены, сотрясаясь, наползали одна на другую. Желание острой стрелой пронзило тело Торбена, задрожали колени. Он схватил перину и лег к Еве.

— Ева, — хрипло зашептал он, за любовь надо платить. Все расплачиваются за любовь. Я тоже принес жертву ради нашей любви, принес в жертву ребенка…

В ужасе он вдруг смолк и мигом, словно обжегшись, выпустил ее из объятий. Его буйное желание гасло в мелких мучительных судорогах, как у юнца в переходной поре, внезапно проснувшегося ночью на своей узкой койке. Такого никогда еще не случалось с ним. Ни с Ингер, ни с какой другой женщиной. И первая его паническая мысль была — спрятаться от Евы, скрыть от нее это мелкое постыдное происшествие.

‚ Сидя на краю кровати, он уставился в пространство пустыми глазами. Ева протянула к нему руки, но затем медленно опустила их, смиряя разочарование, как верная супруга, привыкшая к загадочным капризам мужа. Глаза ее блестели, будто у куклы.

— Какого ребенка? — спросила она.

Странно низким голосом вдруг заговорила она.

— А того, что ты так хотела от меня родить, — холодно отвечал он: главное теперь — отвлечь ее мысли любой ценой.

Она не ответила, и тишина, повисшая между ними, вдруг раздулась, налилась мраком, затаила угрозу, какую оба рады были бы отвести, угрозу, зревшую естественно и неотступно, как в недрах светлого дня вызревает ночь. Он не знал, чувствует ли она это, и не смел на нее смотреть. «Все. Конец», — только и подумал он. Где–то капало из крана, но стук капель то учащался, словно бы по капризу, то неожиданно замирал. Торбен страдальчески оглядел стол с его уродливыми ножками — будто лапы кладбищенского пса, кресла, потраченные молью, и портрет дряхлого короля верхом на коне. Нелепые немые свидетели неслыханного позора. Он вяло повернулся к Еве лицом. Темные ресницы ее чутко вздрагивали над нежной линией щек, как крылышки диковинной бабочки. Под ними поблескивали слезы. .

— Торбен, с отчаянием в голосе проговорила она, — боюсь, у меня никогда не будет детей.

— Почему? — машинально отозвался он. И подумал: «Скорей бы отсюда уйти»,

— Да потому, что мине ни в чем иет везенья. Не сумела поступить в гимназию. Учеба меня ие прельщает. И молодые люди меня мало интересуют. Красавицей меня ие назовешь, А теперь, когда мне наконец открылась любовь, я не в силах ее удержать. Должно быть, оттого, что ты что–то скрываешь от меня.

— Да, — равнодушно подтвердил он. Если любовная связь длится хотя бы неделю, любовники пепременно должны что–то друг от друга скрывать.

Ни к чему ему ее воспоминания. Он же ни разу не расспрашивал ее о прошлом. Просто любил ее — такую, какая она есть. Она коленками касалась его спины, и это прикосновение волновало и жгло. Быстро поднявшись с дивана, он погасил окурок в безобразной картонной пепельнице. «Пейте пиво марки Туборг» — гласил отпечатанный на ее донце благодушный призыв. Чтобы выиграть время — вдобавок и свет люстры те перь и вправду его смущал, — он повернул выключатель и поднял штору. Розовая ночь тихо вплыла в комнату, как вплывает в душу отрадная дума. И будто сквозь ватное одеяло донеслось до него ее глухое признание:

— Я тоже скрыла кое–что от тебя. Думала: забеременею — уж тогда–то ты обязательно на мне женишься.

От удивления он разинул рот. Не находил слов. «Старый дурак, — сказал он себе, а ты что вообразил? Она такая же, как все»…

Он уставился в темный угол, тде сидела она, но различал лишь белое пятно лица, обрамленного колеблющимися тенями. — - Ты начиталась романов, сухо ответил он. Я бы сразу предложил тебе сделать аборт. А уж если бы ты отказалась — тут уж я предпочел бы откупиться: все дешевле женитьбы.

«Подлец», подумал он чуть ли не с облегчением, зато он, что называется, задал ей задачу на предмет размышления, отплатил ей равной монетой. У него вдруг мучительно пересохло горло.

Какое–то движение в темном углу… Ева встала, вплотную подошла к нему, соблазнительно юная, но ее волнующее присутствие было для него лишь мягким, печальным напоминанием о безвозвратно утраченной близости. Она робко провела рукой по его волосам.

— Зря я это сказала, тихо проговорила она. Ничего такого я не думала,

Его злость сразу погасла, как гаснет инои раз шипящая змейка огня.

— Я тоже не думаю того, что сказал, — ответил он. Но теперь я должен идти. У меня воз работы.

Собственный голос странно отдавался у него в ушах, но сейчас вправду надо скорей бежать, пока его вновь не захлестнула волна вожделения. Нока оп не вгляделся в ее юное личико со строгими целомудренными бровями, восточными скулами и обиженным, припухшим от простуды ртом.

Ева туго затянула на себе халат, молча подошла к выключателю и зажгла свет. Она была бледна, как летнее яблочко. Босиком прошелестела она назад к дивану, а он торопливо облачился в пальто и шляпу.

— Завтра позвоню, трусливо пообещал он. А ты непременно сходи на службу, пожалуй, это самый разумный выход. Скажешь, что тебе стало дурно и пришлось пойти домой.

` «Говори, что хочешь, — подумал он, — только бы мне сейчас от тебя сбежать!»

` Она вскинула к нему лицо, и у самых сладостночувственных губ ее он заметил новую, незнакомую прежде морщинку, что–то страдальческое, напомнившее ему Ингер, отчего Ева вдруг показалась ему много старше своих лет. Он торопливо поцеловал ее.

— Прощай, — сказал он.

— Прощай, Торбен. Ока плотно сжала холодные губы, а когда он приоткрыл дверь, тихо проговорила: — Зачем только я тебя встретила. ` Он не ответил — просто бежал от нее, промчавшись по темному коридору, как призрак, как чудище в чужом кошмарном сне, и, миновав входную дверь квартиры, торопливо сбежал вниз по лестнице, на которую никогда уже больше не ступит его нога.

Ночь хлестала его по лицу, как ветви деревьев в густой чаще леса. Прохожие наперебой толкали его. Звезды и световые рекламы одинаково ослепляли жестким и резким светом. Торбен кинулся в ближайший бар и уселся у стойки. Бармен, со своей неизменной тряпкой, как раз вытирал прилавок. В его взгляде Торбену почудилось смутное сочувствие.

— Виски, — попросил он.

Язык его, казалось, распух и вдвое увеличился в объеме. Он снял шляпу. Мало–помалу сердце успокоилось. Сильное у него сердце. Как ни в чем не бывало оправилось оно от раабитой мечты, мечты о несбыточном счастье. «Я бы нипочем не порвал с ней, — думал он, нипочем не бросил бы ее. Все как–то случилось само собой. Есть ведь такое, над чем ты не властен». Да, зачем только она его встретила… Он останется в ее памяти этакой мрачной фигурой, олицетворением скорбного опыта: «Нет уж, спасибо, слышать не хочу иро женатых мужчин!» — и это уже навсегда. Долой, мол, всех этих пожилых, подозрительных женатиков и папаш, с их пошлой, тщеславной мечтой о юных девочках, будто бы рвущихся родить им ребенка!

— Еще виски дайте! — попросил он, и его неизъяснимое горе словно кануло куда–то на миг. — Дети есть у вас? — спросил он бармена.

— Да. Трое. Три сына. А что?

— Ничего, я просто так спросил. Вам бы еше девочку заиметь. Девочки — просто прелесть.

— Торбен успокаивающе подмигнул бармену, всем туловищем перегнувшемуся через прилавок.

— Да, — доверительно начал тот, вы правы, только жена боится. Не выдержит, говорит, если у`нас снова родится мальчик. Будто это такая уж беда.

Торбен не ответил. Он расплатился за виски и, надевая шляпу, увидел в зеркале свое отражение за рядом бутылок, окруженных каким–то свинцовым мерцанием. Что–то изменилось нынче в его облике. — —_

— …Будьте здоровы, сказал он и, выйдя на улицу, сразу скрылся из глаз бармена. . «Ну что, довольна ты теперь?» — мысленно спросил он Ингер, которая вновь, привычно, как подобает жене, внедрилась в его жизненную колею — так тело человека заполняет пустой костюм. Она удобно расноложилась в ней, как наседка в своем курятнике, невыносимо чуткая, всепонимающая, всепрощающая. И в сердце его оборвалась струна, угасла ‘мечта, надежда и боль. Жизнь его оскудеет, но жить станет проще. Что ж, вероятно (он вошел в редакционное здание и поднялся в свой кабинет, залитый зеленым мертвенным светом), в этой жизни его еще раз–другой потянет к другому миру, миру юности, страсти, но ему там не удержаться, — нет у него в том мире прописки. : От Вы - ‘Торбен взглянул на часы. Стрелка стоит на цифре «три». Поздняя ночь — и поздние волнения. Он лег на диван, прислушиваясь к грохоту печатного станк: торый бодро стучал, как неукротимое человеческое с коце. Глаза его закрылись, натужно сведенные серд. мало–помалу обмякли. мышь Девичье лицо, бледное, как летнее яблоко, не спешащее оторваться от ветки, неожиданно вплыло в его сознание и заняло там свое место, но сон умелой рукой оборвал нить его мыслей. у

Загрузка...