История тюрьмы — тема весьма популярная в историографии. Ей посвящено немало научных работ. Устройство порем XVIII в. (а это были преимущественно пересылочные тюрьмы) повторяло устройство таких же заведений XVII в. Тюрьмы назывались острогами и представляли собой пространство, обнесенное высокой (до 10 м) стеной-тыном из вертикально поставленных бревен, с одними воротами. В написанном Екатериной II проекте о тюрьмах выразительно говорится: «Тюрьмы строить замком» (722, 66). В центре такого замкового двора стояла деревянная казарма без внутренних перегородок, в ней на голых нарах спали заключенные. Казарма отапливалась печами. Были тюрьмы, где вместо одной большой казармы строили несколько изб поменьше, внутри каждой одна-две камеры — «колодничьи палаты» (или просто — «колодничьи»). В XVII в. в Московском остроге избы имели собственные названия, что говорило об известной классификации «тюремных сидельцев» (так называли заключенных): Опальная, Разбойная, Татарка, Холопья, Сибирка, Женская (296, 330; 626-2, 227 и др).
По описанию англичанина Кокса, территория Московского острога, построенного в середине 1770-х гг., была разделена внутренними стенами на несколько секторов, внутри которых стояло по 4, 6 или 8 колодничьих палат. Этот принцип устройства «перегород» внутри острога применялся и в середине XVII в. В каждой избе была одна общая камера на 25–30 человек, всего же острог был рассчитан на 800 заключенных. На сектора острог делился для того, чтобы изолировать подследственных от осужденных и ссыльных, мужчин от женщин (391, 30–31; 200, 300–301). В других же тюрьмах такое деление соблюдалось не так тщательно и часто разные категории заключенных, а также мужчины и женщины жили вместе, о чем мы узнаем из документов о доносах и драках в тюрьме с участием женщин. Правда, как правило, женщин все-таки отделяли от мужчин. За 1722 г. сохранился документ, из которого следует, что в общей казарме Каторжного двора в Петербурге женщин держали в одной части, а мужчин — в другой, охрана же располагалась посредине (9–3, 14).
Внутренний режим в тюрьмах того времени был, разумеется, по сравнению с позднейшими временами, весьма свободным, хотя уже в конце XVI в. указ царя Федора Ивановича предупреждал, чтобы «тюремным сидельцам сидели было бережно и устрожно» (538-5, 227). Днем заключенным разрешалось гулять по тюремному двору. Часть из них, скованные общей цепью («на своре», «на связке») и под охраной солдат, могли покидать острог («пошед из острогу В мир» — 575, 127) для сбора милостыни Христа ради. За 1702 г. сохранилось описание таких цепей: «Две чепи долгих, что в мир ходят и с ошейниками, у них четыре замка висячих» (208, 298). По данным начала XVIII в. известно, что при выходах «на связке» заключенных сковывали подвое «по ноге в железах» (208, 472). В 1752 г. арестантов ковали по двое на «двушейную цепь», что, кстати, не мешало им успешно бежать на пару, потом они разбивали «камнем друг у друга цепи» (242, 35–36).
Арестанты на «сворах» встречались на улицах каждого русского города, и сбор милостыни был видом заработка, который приносил немалые доходы. Зная это, власти порой отправляли самых крепких узников на земляные и иные полезные отечеству каторжные работы (см. 587-10, 7609). Зрелище заунывно поющих колодников «на связке» оставляло тяжелое впечатление у прохожих. В указе Сената 1736 г. с упреком говорится, что арестанты, сидевшие в разных учреждениях, «отпускаются на связке для прошения милостыни, без одежды, в одних верхних рубахах, а другие пытаны, прикрывая одни спины кровавыми рубашками, а у иных от ветхости рубах и раны битые знать (т. е. видны. — Е.А.)». Известно, что выставлять раны и язвы напоказ было одним из приемов профессионального нищенства. В 1749 г. Сенат вновь отмечал: «Многие колодники, пытанные в разодранных платьях таких, что едва тела лоскутьями прикрыты, стоя скованными на Красной площади и по другим знатным улицам, необычайно с криком поючи, милостыни просят, також ходят по рядам по всей Москве по улицам». В указе 1756 г. сказано, что колодники на связках «пьянствуют и чинят ссоры» (587-14, 10660). Весь XVIII век власти боролись с «шатанием» арестантов по городу, и только с созданием в 1819 г. специального «Попечительского общества об арестантах», финансировавшего пайки тюремных сидельцев, улицы городов были очищены от нищенствующих преступников.
Вернувшись в острог, арестанты делили милостыню на всех колодников. Не позже XVII века в тюрьме существовала тюремная организация во главе с выборным старостой. Так как известно, что власти запрещали требовать с новичков «влазные деньги», можно утверждать, что в тюрьмах существовал типичный для преступного сообщества «общак» (587-3, 845).
Старосты имели власть над другими арестантами, ведали «общаком», получали и распределяли передачи. Тюремное начальство делало им всевозможные поблажки: сговор («стачка») между тюремными сторожами и тогдашними «авторитетами» был делом обычным. В один из дворов острога допускали торговцев вразнос, и там арестанты покупали еду, одежду, из-под полы — водку. Весь день тюрьма была открыта для посетителей. Родственники и знакомые приносили еду, одежду, лекарства. Женщины варили тут же тюремным сидельцам еду, стирали им белье. Заболевших арестантов иногда отправляли за пределы острога, в военный госпиталь (500, 130; 391, 30–32). На ночь тщательно запирали железные двери тюрьмы, а снаружи выставляли охрану. За попытки побега, нарушения режима, оскорбление стражи следовали телесные наказания кнутом, плетьми, батогами.
Побеги не были редкостью при таком достаточно свободном режиме. Уже в Уставной книге Разбойного приказа начала XVII в. отмечается, что сторожей и тюремных целовальников следует подвергнуть допросу с пытками, если «розбойники, подрезав тюрьму (т. е. пропилив стену. — Е.А.), в городех утекут» (538-5, 200). У преступников было немало способов бежать, освободиться от цепей и кандалов. Один из таких способов упомянут в бумагах Сыскного приказа 1755 г. Колодник-старообрядец старец Исаак пытался во время богослужения в церкви, куда его выводили под конвоем, освободиться от оков: «С помощью палки и двух дубовых клиньев, стал разводить на ногах кандалы, но караульный помешал» (242, 52).
И все же, несмотря на неизбежное расследование с пытками и суровое наказание соучастников побега, сговор преступников и охраны был делом обычным. Нередко солдаты охраны, получив деньги и боясь наказания за «слабое смотрение», уходили вместе с преступниками. Пугачев на допросе в 1774 г. рассказывал, что он с сообщником бежал из казанской тюрьмы благодаря тому, что «в остроге из караульных приметили мы в одном солдате малороссиянине наклонность к неудовольствию в его жизни (первые издатели допроса 1859 г. прочитали это место иначе:«…малороссийскую наклонность к неудовольствию» — 282, 9), то при случае сказали ему о нашем намерении, а солдат и согласился. И все трое вообще начали отыскивать удобный случай, дабы из острога бежать», что им вскоре и удалось, выйдя из острога под охраной солдата-сообщника якобы собирать милостыню (684-3, 136).
Для наказания провинившихся арестантов и для предотвращения побегов в ходу были различные оковы — цепи, кандалы, стулья, рогатки, колодки. Чаще всего узников заковывали в колодки. «Колодка», или «колода», представляла собой две половинки дубового обрубка длиной до аршина с вырезанным в них овальным отверстием для ноги. Обе половинки замыкали замком или заклепывали с помощью штырей. Передвигаться в колодках было трудно, и люди в них, как писал В. П. Колесников, «непрестанно падали и ушибались» (393, 50). Цепные оковы — это кованая железная цепь с двумя широкими, размыкающимися браслетами на концах. Были цепи трех основных видов: для рук, для ног, для руки, ноги и шеи одновременно. В названиях оков нет единообразия. Цепи для рук в документах названы и «кандалами», и «железами», и «наручнями». В указе 1698 г. о содержании стрельцов сказано: «Держать их окованных на чепях, на ногах кандалы, заклепав наглухо, на руках железы» (212, 108), а в указе об аресте участников дела царевича Алексея в 1718 г. мы читаем: «И на оных наложены ножныя железа» (752, 602).
Существовали «чепи», которые закрепляли на металлическом поясе вокруг талии преступника. В 1774 г. любопытствующие из дворян видели Пугачева в симбирской тюрьме «скованного по рукам и ногам железами, а сверх тою около поясницы его положен был железньш обруч с железной же цепью, которая вверху прибита была в стену» (608, 355; 684-7, 96). Из других источников известно, что один конец цепи вбивался в стену, лавку или в пол с помощью так называемого «ершового клина» с зазубринами, а на другом конце укреплялся ошейник, ножной браслет или упомянутый железный пояс с запирающимся «цепными ключами» навесным «цепным замком» (278-12, 146). Такая цепь называлась «настенной», а жизнь заключенного в таком положении называлась «цепным содержанием». Пугачева в Москве, в Монетном дворе, содержали так же, как и в Симбирске: «Злодей посажен в уготованное для его весьма надежное место на Манетном дворе, где сверх того, что он в ручных и ножных кандалах, прикован к стене». Кроме того, Пугачев сидел за специальной решеткой. Она ныне хранится в Государственном историческом музее. Решетки, отделяющие узников от выхода, упоминаются и при описании других тюрем (655, 4).
Индивидуальные кандалы, в отличие от общих цепей, которые закрывались только замками, были «замочные» и «глухие». Последние кузнецы заклепывали наглухо. «Заклепать их в оковы» — так писал осенью 1774 г. П.С. Потемкин об арестованных священниках, венчавших Пугачева с девкой Устиньей. В 1752 г. арестант Григорий Сафонов и его товарищи просились у конвойных в кузницу «для заковки выпавших из кандалов гвоздей» (242, 35). В документах упоминаются два вида оков: «тесные железа» и «готовые железа». Из описания 1719 г. видно, что различие оков — в их индивидуальной подгонке к рукам и ногам колодника Тесные делали для того, чтобы суровее наказать арестанта за непослушание, причинить ему боль, страдания. Освобождение же от тесных оков нужно понимать как льготу для узника «Нарочно тесных желез на него, Кирилла, ковать не веливал, а сковал гоговымя железами», т. е. типовыми, не подогнанными вплотную к руке или ноге (325-1, 143). «Тесные железа» имели и другие названия: «твердые кайдалы», «крепкие кандалы» (664, 136, 143; 242, 20).
От воли тюремщиков зависела не только узость — «теснота» оков, но и их вес. Когда Пугачева арестовали в 1773 г., то управитель Малыковской дворцовой волости Позняков «приказал сделать кандалы: ножные в тридцать и ручные в пятнадцать фунтов и злодея в те кандалы заклепать». Иначе говоря, общий вес кандалов составлял 18 кг, и, как сказал потом Пугачев, оковы «обломили ему руки и ноги» (282, 180, 227). В Москве в 1774 г. на него надели такие же тяжелые оковы. Ножные кандалы весили 1 пуд и 6 фунтов, т. е. 18,5 кг. Они были длиной в 1 аршин 4 вершка (почти 1 м) (522, 88). Но и это был не предел. Разбойник, сидевший в 1827 г. вместе с В.П. Колесниковым, имел на себе железа весом 2 пуда 30 фунтов (44 кг)! (394, 87).
Кроме веса оков важным считалось и число звеньев цепи, соединявшей браслеты. Тот же Колесников писал, что когда на него взамен тяжелых оков надели легкие кандалы, то он поначалу обрадовался, но вскоре пожалел об этом. Дело в том, что меньший вес оков достигался за счет укорачивания цепи. В итоге в ней оставалось всего одно-два звена, и это не позволяло арестанту делать широкий шаг. От этого браслеты страшно натирали ноги (394, 69). Лишь в эпоху Александра I стали думать, как бы заменить старые оковы новыми, более удобными и легкими. Решили остановиться на английском образце кандалов весом (для ручных) до 2 кг. Но английская новинка в России так и не прижилась. Оказалось, что при плохой охране русских тюрем предотвратить побег заключенного могли только тяжкие оковы. По той же причине, как писал в своей записке 1820 г. М.Л. Магницкий, в городских полициях «есть обыкновение всех содержавшихся заключать на ночь в бревно, вырубленное наподобие колоды, для большей безопасности от побега» (722, 783, 779). Речь вдет, по-видимому, о «лисе» — двух половинках распиленного вдоль бревна или бруса с несколькими отверстиями для ног, а иногда и рук. Колесников писал, что «лиса» была сделана из двух четырехгранных брусьев, «длиною во всю тюрьму. Нижний брус прибит накрепко к самому полу, а верхний плотно лежит на нем и соединяется с ним на одном конце посредством железных петлей или шарн[и]ров, а на другом конце прибита толстая железная скоба, которая накладывается на пробой, утвержденный в нижнем брусе и запирается большим висячим замком. Во всю длину этих брусьев пробиты в них горизонтально и насквозь круглые дыры такой величины, чтобы могла помещаться плюсна ноги в обуви расстоянием одна от другой на четверть аршина Колодники должны лечь на пол навзничь и когда верхний брус приподымут, каждый должен положить свои ноги в прорезанные места, тогда верхний брус опускают и каждый остается с защемленными ногами на всю ночь. Этого мало: сквозь средние кольца всех ножных желез продергивается особая железная цепь, прикрепленная к концу колоды и которая также другим концом накладывается на пробой и замыкается замком. Нельзя передать вполне как мучительно это положение. Невозможно иметь другого движения как только приподнявшись, сесть и опять лечь на спину — и целые 12 часов!» (394, 84–85).
После этого описания становится понятным, почему во время наводнения в Петербурге 7 ноября 1777 г. в городском остроге на взморье погибло 300 узников, — вероятно, их на ночь запирали в «лису». Лишь в 1827 г. Сенат, узнав о гибели арестанта от долгого держания в «лисе», признал, что это «есть ни что иное, как род пытки», и предписал всюду уничтожить подобные станки (748, 660). «Лису» также называли и большой колодкой (колодой). Она была похожа на ту, которую описывал Колесников. В деле о лифляндских крестьянах, арестованных за бунт в 1777 г., сказано: «Тогда тех пять человек… заклепали в большую колодку, состоящую из двух больших брусьев, окованных железом, длиною две сажени с половиною, в которую бы вдруг шесть человек заклепать можно было» (192, 19).
Тюремное начальство без всяких объяснений по своей воле могло наказывать арестантов наложением цепей, колодок, стульев и прочих орудий на провинившегося узника Колодник-ветеран Никита Алексеев жаловался (это были времена Елизаветы Петровны) вахмистру Полицмейстерской канцелярии, что при Петре I «накладывалась на нашу братью на двух человек одна цепь, а чтоб-де такия большия цепи, какие на нем есть, носить одному человеку, указов таких не имеется», на что вахмистр ответил: «У нас свои указы» — и был в этом смысле прав (661, 527).«Рогатки» известны двух типов. Одни сделаны в виде замыкающегося на замок широкого ошейника с прикрепленными на нем длинными железными шипами. Их видел в Петербурге в 1819 г. иностранец, посетивший женскую тюрьму. На рогатке были три острые спицы длиной в 8 дюймов, которые «так вделаны, что они (женщины. — Е.А.) не могут ложиться ни днем, ни ночью» (722, 782). Описание рогаток другого типа со слов соловецких старожилов дала П.С. Ефименко. Они состояли «из железного обруча вокруг головы, ото лба к затылку, замыкавшегося [с] помощию двух цепей, которые опускались вниз от висков под подбородок. К этому обручу было приделано перпендикулярно несколько длинных железных шипов» (333, 414). Первое же упоминание о рогатках относится к 1728 г., когда обер-фискала М. Косого обвинили в том, что он держит у себя дома арестованных купцов, «вымысля прежде небывалые мучительные ошейники железные с длинными спицами» (756, 291).
Рогатки использовали для наказания нарушителей режима, как и «стул» («стул с чепью, что людей смиряют» — 195, 248). Так называлась большая дубовая колода весом свыше 20 кг с вбитой в нее с помощью ушка и клина цепью, свободный конец которой закреплялся с помощью ошейника и замка на шее колодника. Передвигаться с такой тяжестью было мучительно трудно. В 1711 г. старообрядца Семена Денисова подвергли суровому наказанию: его водили в церковь «со стулом» (325-1, 291). Шейные рогатки, стулья и шейные цепи официально были уничтожены по указу Александра I в 1820 г., хотя фактически их продолжали использовать и позже: сохранился указ Николая I от 26 марта 1826 г. об «истреблении с цепями рогаток», которые находились в полиции (208, 340, 343–344; 722, 783).
Среди тюрем России самыми суровыми считались монастырские тюрьмы, а среди них особо дурная слава держалась за тюрьмой Соловецкого монастыря, ставшего местом заключения многих государственных преступников начиная с середины XVI в. В XVIII в. насчитывалось несколько категорий колодников, которых привозили в монастырь. Эго были расстриженные священники и монахи, нераскаявшиеся старообрядцы («раскольники»), отпавшие от православия миряне, богохульники (среди них было немало сумасшедших), убийцы, приговоренные не просто к тюремному заключению, но и к покаянию и смирению в тяжелых монастырских работах, и, наконец, политические преступники. Содержали узников на Соловках по-разному. Самым суровым наказанием считалась земляная тюрьма, а также тесные тюремные «чуланы». В приговорах о заключенных говорилось, что они присланы «под караул» или «под неослабный караул». Лучше было тем узникам, кого привозили «под крепкое смотрение» монастырских властей (или, как тогда еще говорили, «под начал», «на вечное житье», «в тяжкие труды»). Такие узники жили и работали вместе с монастырскими послушниками. Если в приговоре не был указан вид работ, то их «употребляли ко всяким работам». Эго позволяло некоторым узникам, благодаря взяткам, вообще избежать тяжелого монастырского труда. Наконец, жили в монастыре и те, кого предписывалось держать на работах «до кончины живота своею неисходно сковану».
Земляные тюрьмы в Корожной башне представляли собой глубокие ямы, обложенные изнутри и по дну кирпичом. Сверху клали засыпанные землей доски. Через небольшое отверстие, которое закрывали железной дверью с замком, вниз подавали скудную еду и воду, вытаскивали нечистоты, а иногда и поднимали самого узника, который жил в яме на гнилой соломе в полной темноте, одолеваемый полчищами паразитов и крыс. Сюда сажали упорствующих раскольников, указ о которых гласил: «Бить кнутом нещадно, и сослать в Соловецкий монастырь в земляную тюрьму для покаяния, и быть ему там до кончины жизни его неисходно» (181, 170). В 1758 г. Сенат послал на Соловки штаб-офицера для осмотра «сделанных в Соловецком монастыре ради колодников в земле погребов» и предписал ему: «Ежели те, сделанные в земле погреба поныне еще имеются и не засыпаны, то ему… велеть при себе оные немедленно засыпать все и буде в оных есть колодники, тех только вывесть из оных тюремных погребов в другие места, куда пристойно, однако не освобождать». Офицер рапортовал, что «таких в земле зделанных погребов и колодников никаких не имеется». Оказалось, что они были уничтожены по указу Синода еще в 1742 г. (176, 3). В 1768 г. в подобную же «подземельную тюрьму» — яму при московском Ивановском девичьем монастыре — посадили Салтычиху, причем Сенат предписывал держать преступницу в постоянной темноте и еду опускать со свечой, «которую опять у ней гасить, как скоро она наестся» (695, 94, 379, 253). Если вши, крысы, холод и сырость больше всего досаждали узникам земляных тюрем, то сидевшие в «уединенной тюрьме» — каменных «чуланах» вдоль внутренних стен Корожной башни — страдали от неудобства и тесноты: ни встать, ни лечь, ни вытянуть ноги в этих камерах они не могли. По замерам А.П. Иванова в среднем величина каменного мешка — 2,15×2,2 м (342, 16–17). Окна камер были очень узки и почти не пропускали света и воздуха, для которого над дверью делали отдушину. В таком каменном мешке 16 лет просидел последний кошевой Запорожской Сечи П. И. Калнишевский, присланный в 1776 г. «на вечное содержание под строжайший присмотр». Впрочем, посаженный в тюрьму в 87 лет, Калнишевский в 1801 г. вышел на свободу в возрасте 110 лет «без повреждения нравственных сил» и прожил в монастыре, уже по доброй воле, до своей смерти еще два года (397, 53. 333, 415–418). Конечно, это случай исключительный, большинству сидение в каменных «чуланах» жизнь не удлиняло. Особенно было тяжело зимой и, как жаловался А.Д. Меншикову в 1726 г. узник монастыря Варлаам Овсянников, «оную тюрьму во всю зиму не топили и от превеликой под здешним градусом стужи многократно был при смерти» (775, 719). Просторнее были камеры в Головленковой башне (6,5×2,2 м). В 1718 г. в монастырском дворе построили тюремное здание с камерами на двух этажах. Охранять новую тюрьму было легче, чем разбросанные по всему монастырю камеры, ямы и каменные мешки (342, 22).
Условия содержания на Соловках, да и в других монастырях-тюрьмах, определяли следующие обстоятельства: предписания сопроводительного указа, поведение заключенного и, наконец, воля архимандрита. От последнего зависело ослабление или усиление многих режимных строгостей. Одних заключенных сажали на цепь, годами держали в ямах и каменных мешках скованными ручными и ножными железами, били кнутом, плетьми, шелепами (341, 41). Им давали только хлеб и воду, заставляли работать на цепи в кухне по 18 часов в сутки: просеивать муку, месить тесто, печь хлеба, выносить нечистоты, стирать белье. Черные работы в монастыре были вообще разнообразны и тяжелы. Бывший митрополит Ростовский Арсений Мациевич, сосланный в Николаевский Корельский монастырь в 1763 г., сам рубил дрова и носил воду (255, 116).
Другие заключенные, по мнению монастырского начальства, были достойны более комфортабельной жизни. Их могли расковать и, при желании узника, постричь в монахи. Это означало, что человек расставался со всякими надеждами вернуться на материк, но зато он уже не считался колодником. Особенно охотно такую льготу делали для раскаявшихся раскольников, которых годами увещевали отказаться от двоеперстия и других своих «заблуждений». Вся обстановка сурового, подчас немилосердного содержания в монастыре сильно подвигала некоторых старообрядцев к таким обращениям. Они давали нередко фиктивное согласие постричься, чтобы избежать земляной тюрьмы или каменного мешка. В целом жизнь в монастыре отличалась такой особой суровостью, что иным узникам каторга на материке казалась раем. В своей челобитной 1743 г. бывший секретарь Михаил Пархомов просил, чтобы «вместо сей ссылки в каторжную работу меня отдали, с радостию моей души готов на каторгу, нежели в сем крайсветном, заморском, темном и студеном, прегорьком и прескорбном месте быти» (397, 598).
В истории Соловков немало побегов, но, по-видимому, среди них почти нет удачных; если арестанта не находили, то это не означало, что он сумел добраться до материка, куда ходил только «извозный карбас». Скорее всего, такой беглец тонул в Белом море. Бежать из монастыря было нелегко — за колодниками тщательно следили, их «чуланы» и вещи регулярно обыскивали. Нарушителей же режима ждало наказание — «смирение»: хлеб да вода, порка плетями, содержание в цепях, дополнительные кандалы и т. д. Всевластный на островах архимандрит не всегда мог облегчить колодникам жизнь. С одной стороны, он, как и все российские подданные, боялся доносов. Без них жизнь даже здесь, на краю земли, была невозможна. Монахи следили за сторожами, чтобы тех «не совратили» колодники, — среди них порой встречались опытные старообрядческие проповедники. Монахи доносили и друг на друга. Авторами изветов бывали и сами колодники, которые мечтали таким образом вырваться с островов хотя бы на несколько месяцев — ведь быстрее дело в сыске не вершилось. Во время долгого пути в Москву у них появлялся шанс бежать на волю. Несколько месяцев в 1728 г. расследовали дело по извету узника Соловков попа Федора Ефимова, который донес на казначея Феоктиста. По этому делу арестовали и доставили в Москву несколько человек. Кончилось все расследование поркой и возвращением «бездельного» доносчика, а также ответчика и свидетелей в монастырь (8–1, 350).
С другой стороны, для особо опасных преступников указы из Петербурга делали невозможным даже малейшее послабление. Так, в указе 1701 г. о содержании Игнатия (Ивана Шангина) говорилось: «Послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему в той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных» (325-1, 84). В 1739 г. на Соловки прислали князя Дмитрия Мещерского, которого предписывалось держать «в земляной тюрьме до смерти неисходно». Лишь через два года пришел второй указ, разрешивший вытащить его из ямы и поселить «на житье» в монастыре (397, 356, 363; 181, 147; 9–3, 16). Архимандриты монастырей, в которые ссылали в тюремное заключение или на покаяние политических преступников, фактически оказывались начальниками тюрем, и светская власть — от Сената до губернатора — самостоятельно давала им, порой без посредничества Синода, указы о приеме и содержании сосланных к ним колодников. Из приговоров XVIII в. с ясностью вытекает, что содержание преступников в монастырях никакого отношения к иноческому подвигу не имеет. Монастыри рассматривались как разновидность государственных тюрем, куда отправляли приговоренных к пожизненному заключению или искалеченных на пытке и негодных в каторжные работы преступников. В августе 1743 г. митрополиту Ростовскому был вынесен высочайший выговор зато, что он отказался подчиниться, как он писал, «неосмотрительному» указу Синода и принять в монастырь присланного из Тайной канцелярии сумасшедшего колодника (333, 751).
В некоторых случаях архимандрит и начальник острожного караула даже не знали о сути преступления привезенного колодника, в сопроводительном указе писали глухо: «За некоторую важную его вину», «За наиважнейшую вину», «За великоважную вину», «За важную вину» или просто «За вину его». Такие узники назывались «секретными». На секретных узников, окруженных тайной и плотным «собственным» конвоем, власть монастырского начальства вообще не распространялась. С ними запрещали разговаривать, их сажали так, «чтобы ни они кого, ни их кто видеть не могли», а кормили отдельно, на особые деньги, определенные приговором. В июле 1727 г. на Соловки привезли П.А. Толстого и его сына Ивана с огромным конвоем — 5 офицеров и 90 солдат. Часть этого «войска» оставили при Толстых, которых поместили в Головленковой башне. Там они вскоре и умерли (449, 33–38).
В той же самой башне восемь лег просидел В.Л. Долгорукий, доставленный в 1730 г. в сопровождении 15 солдат во главе с капитаном М. Салтыковым. Капитан привез с собой жену и ее дворовых девушек. С большим трудом игумену Варсонофию удалось выпроводить из мужского монастыря женщин (448, 19–24). Когдаже в 1745 г. власти вознамерились перевести на Соловки вместе с бывшим императором Иваном Антоновичем все его семейство и прислугу, в том числе женскую, то архангелогородский архиерей писал, что еще основатели Соловецкого монастыря святые Зосима и Савватий узаконили, «да бы в оной лавре не токмо в монастыре женскаго полу, но и мущин без бород, також-де и из скотов женскаго полу на тамошнем острову содержать запрещено, которое и поныне по их узакононению також содержится» (410, 119). Впрочем, если бы государыня указала посадить Брауншвейгское семейство в монастырь, с традициями и узаконениями святых отцов никто бы и не посчитался. Ивана и его родных поселили в Холмогорах, так как Елизавете не понравилось, что связь с Соловками прерывается на семь месяцев в году и она долго не сможет получать рапорты охраны. Особо знатные секретные узники имели льготы: они сидели не в монастырской, а в собственной одежде, им разрешали брать с собой прислугу из крепостных (у Долгорукого было пять слуг). Ели они, как и все узники, при свече, которую к ним приносили только на время обеда, зато посуда у них была из серебра В описи вещей, оставшихся от Толстых, учтены дорогие вещи: лисьи шубы, епанча, кафтаны, камзол, сюртук, серебряная и оловянная посуда с ножами (вещь невероятная для обыкновенного колодника), золотые часы, серебряные табакерки, 16 червонцев. Известно, что в первоначальной описи имущества Толстых учтено 100 червонцев, — значит, привезенные деньги они тратили на еду и на взятки (448, 38; 536, 37).
Кроме Соловков политических преступников держали еще в нескольких удаленных от центра монастырях: Архангельском Николо-Корельском, Кирилло-Белозерском, Ангониево-Сийском на Северной Двине, Вологодском Спасо-Прилуцком, а также в десятке других монастырей Европейской части России. Суровы были условия содержания колодников в сибирских монастырях, самыми известными из которых были Долматовский Троицкий и Селенгинский Троицкий. Они становились настоящей могилой для живых (655, 21–25; 795, 295–296). Впрочем, уморить узника можно было и не только на Соловках или в Селенгинске, но в любом другом монастыре. Из описания заточения Арсения Мациевича в Николо-Корельском монастыре в 1760-х гг. и других описаний видно, что многие монастыри (кроме Соловков) не были приспособлены к содержанию секретных узников. Ссыльного Мациевича поместили в каземат под алтарной частью собора, рядом поселилась охрана из инвалидов. У опального архиепископа был свой повар, отдельная кухня. Он пользовался в монастыре большой свободой, вел вольные беседы с охраной, посетителями, монахами, произносил проповеди, сурою укоряя монахов за повальное беспробудное пьянство, что и стало в 1767 г. причиной доноса на него (591, 501–518). В Суздальский Спасо-Евфимьевский монастырь традиционно посылали сумасшедших «до исправления в памяти», а также различных сексуальных извращенцев. В монастыре кончил свою жизнь и знаменитый монах-предсказатель Авель. Профиль монастыря как сумасшедшего дома был утвержден указом Екатерины II, приславшей в 1766 г. туда первый десяток сумасшедших колодников. Умалишенных охраняли и содержали так же сурово, как и политических узников, причем об их «опасном» политическом бреде следовало доносить по начальству (602, 21).
Женщинам-колодницам было не легче, чем мужчинам. Их ждали такие же тяжелые условия жизни, скудная еда, тяжелая работа, суровое «смирение» в случае непослушания железами, батогами, шелепами. Знатные преступницы находились под постоянным, мелочным и придирчивым контролем приставленных к ним днем и ночью охранников или монашек, причем последние нередко стремились унизить, в чем-то ущемить этих изнеженных недотрог. Удобным предлогом для этого служили суровые указы о содержании узниц. Сестру жены А.Д. Меншикова Варвару Арсеньеву в 1728 г. заключили в Вологодский Горицкий монастырь. В указе о ней сказано: «И игуменье смотреть над нею, чтоб никто к ней, ни от нее не ходил, и писем она не писала и о том ей, игуменье, послать указ» (419, 102). Оттуда ее перевели в Московский Алексеевский монастырь и там ее по-прежнему держали многие годы под охраной. Это видно из того, что в 1742 г. челобитную о прибавке денег на содержание от ее имени писали Преображенские солдаты, пребывание которых в женском монастыре могло быть связано только с охраной знатной узницы (125, 24). Княжну Е.А. Долгорукую в 1739 г. в том же Горицком монастыре умышленно держали безвыходно в маленьком темном домишке на черном дворе, возле хлевов и конюшен (341, 40–41). Каждое слово ссыльных женщин сразу же становилось известно властям. Ссыльным даже приказывали «говорить всем вслух, а не тайно» (500, 965). Из инструкции 1732 г. о содержании в монастыре княгини Александры Долгорукой видно, что узницу содержали под «крепким караулом» и даже в церкви она стояла «уединенно, за перегородкой». Так, кстати, было принято держать в церкви и колодников-мужчин. С родными женщинам-узницам разрешалось видеться только «в монастырских вратах при нескольких старых монахинях» (43-1, 18). И это была не самая тяжелая жизнь в монастыре. После того как в 1731 г. доносчик известил власти о «непристойных» высказываниях сидевшей в монастыре с 1728 г. княгини Аграфены Волконской, последовал указ Анны Ивановны от 30 августа 1730 г. об ужесточении режима «Княгиню Аграфену содержать в Тихвинском монастыре крепчайше прежнего, кроме церкви из кельи никуда не выпускать, к ней никого из посторонних, без ведома игуменьи, не допускать, а когда кто к ней посторонние приходить будут, то допускать при ней, игуменье, и говорить всем вслух и того всего над ней смотреть игуменье накрепко, а ежели она, Волконская, станет чинить еще какия продерзости, о том ей, игуменье, давать знать Тихвинскому архимандриту и писать о том в Сенат немедленно» (43-3, 23; 800, 965). В 1735 г. княжну Прасковью Юсупову «за злодейственные непристойные слова» в монастыре (на нее также был донос) били кошками и насильно постригли в монахини, а затем отравили в «дальний крепкий девичь монастырь… до кончины жизни ея неисходно». Постригли ее в Петербурге, прямо в Тайной канцелярии (322, 370–372).
Женщин — узниц монастырей в большинстве своем постригали в монахини. Делалось это по прямому указу сыска, насильно, что являлось грубейшим нарушением догматов церкви о святости добровольного пострижения. Если в 1698 г. царицу Евдокию больше трех месяцев уговаривали и в конце концов уговорили постричься, то позже с желанием узниц не считались. Указы о пострижении давала светская власть, и они были суровы и лаконичны: «Послать в Белозерский уезд, в Горский девичь монастырь и тамо ее постричь при унтер-офицере, которой ее повезет в тот монастырь, и давать ей по полуполтине на день, и велеть ей тамо потому ж быть неисходной» (указ верховников 4 апреля 1728 г. о Варваре Арсеньевой — 439, 102). Так же поступали и с другими знатными колодницами. В 1740 г. в Иркутске, в девичьем монастыре постригли несовершеннолетнюю дочь А.П. Волынского Анну: «Явился в церкви Знаменского монастыря архимандрит… Корнилий. За ним ввели в церковь под конвоем юную отроковицу в сопровождении фурьера и неизвестной пожилой, по-видимому, вдовы… Архимандрит приступил к обряду пострижения девушки. На обычные вопросы об отречении от мира постригаемая оставалась безмолвною, но вопросы по чиноположению следовали один за другим, так и видно было, что в ответах не настояло необходимости. Безмолвную одели в иноческую мантию, покрыли куколем, переименовали из Анны Анисьею, дали в руки четки и обряд пострижения был окончен. Фурьер вручил постригавшему письменное удостоверение, что был очевидцем пострижения в монашество девицы Анны… и тут же сдал юную печальную инокиню игуменье под строжайший надсмотр и на вечное безисходное в монастыре заключение» (384). Другую дочь Волынского, Марию, привезли в Рождественский монастырь в Енисейске и в ноябре 1740 г. постригли там как старицу Марианну. Старице было не более 14 лет. 31 января 1741 г. пострижение это было признано незаконным, и дочери казненного Волынского возвратились в Москву (304, 166; 795, 304).
О поведении новопостриженной игуменья регулярно сообщала в Тайную канцелярию. Так, о Юсуповой, заточенной в Тобольский Введенский монастырь, мы читаем: «Монахиня Прокла ныне в житии своем стала являться бесчинна, а именно: первое, в церковь Божию ни на какое слово Божие ходить не стала; второе — монашеское одеяние с себя сбросила и не носит, третье — монашеским именем, то есть Проклою, не называется и велит именовать Парасковиею Григорьевной». Кроме того, отказывается есть монашескую пищу, «а временем и бросает на пол». В ответ из Петербурга пришел указ заковать княжну в ножные железа, наказать шелепами «и объявить, что если не уймется, то будет жесточайше наказана» (322, 375–376; 695, 304). По-видимому, только так можно было смирить упрямых узниц-монахинь.
Крепостные тюрьмы были очень удобны для содержания политических преступников. Камеры устраивали в башнях, казематах или в гарнизонных казармах на дворе крепости. Иногда там же строили специальное здание для заключенных. Если Петропавловскую крепость можно назвать следственной крепостной тюрьмой, то тюрьмой для постоянного содержания узников служила Шлиссельбургская крепость, хотя и в ней проводили расследования по делам Долгоруких (1738–1739 гг.), Э.И. Бирона в 1741 г., Н.И. Новикова в 1792 г. Одним из первых узников крепости на острове стал знатный пленный — канцлер Карла XII граф Пипер, доставленный в Шлиссельбург в июне 1715 г. Его, согласно указу Петра I, разместили «в квартире в удобном месте» и разрешали гулять по крепости в сопровождении приставленного к нему охранника. Там он и умер, как считали жившие в Петербурге иностранцы, от сурового обращения стражи (633-11, 54, 150-1, 60). В 1718 г. в Шлиссельбурге поселили царевну Марию Алексеевну, которой отвели «хоромы близ церкви», оставили при ней слуг и небольшую свиту (325-1, 314–315). В 1725–1727 гг. в крепости жила старица Елена — бывшая царица Евдокия. Берхгальц в 1725 г. видел Елену, которая прогуливалась, «окруженная сильною стражею», по двору дома, в котором она жила. «Это был один из четырех деревянных домов в крепости. Другими были императорский дворец, дом Меншикова и дом коменданта» (150-4, 120–121). О содержавшихся в конце 1730-х гг. в Шлиссельбурге князьях Дмитрии Голицыне и Михаиле Долгоруком известно только, что их водили под караулом в крепостную церковь на службу (385, 745). Менее знатных преступников содержали в солдатских казармах, разбросанных по двору крепости.
Самым знаменитым безымянным колодником русской истории стал бывший император Иван Антонович, живший в Шлиссельбургской крепости в 1756–1764 гг. Содержали этого «безымянного колодника» с большой строгостью. Особенно она усилилась после того, как в 1762 г. началось дело Хрущова и братьев Гурьевых, которых обвиняли в намерении возвести Ивана на престол. Бывший император жил в отдельной казарме. Ее охраняла особая воинская команда во главе с офицерами, которые находились в непосредственном подчинении начальника Тайной канцелярии. Узник находился безвыходно в камере. Окна ее не были забраны решетками, но их тщательно закрывали и замазывали белой краской, свечи в казарме горели круглосуточно. Ивана Антоновича держали без оков, спал он на кровати с бельем, в камере стояли стол и стулья. Узник имел цивильную, неарестантскую одежду и, возможно, книги духовного содержания. Ни на минуту его не оставляли одного, караул из нескольких солдат постоянно сидел с ним в камере. Дежурный офицер жил в соседней комнате и обедал за одним столом с узником. Кроме внутреннего караула снаружи был особый внешний караул. На время уборки, которую делали приходившие из крепости служители, секретного арестанта отводили за ширму.
В 1763 г., после приезда в Шлиссельбург Екатерины II, караульные офицеры Данила Власьев и Лука Чекин получили новую инструкцию. Согласно ей они могли убить узника, если кто-то попытается освободить его. Когда в ночь с 4 на 5 августа 1764 г. подпоручик Мирович с солдатами хотел захватить казарму, в которой сидел Иван Антонович, Власьев и Чекин умертвили узника.
В ралорте от 5 августа Н.И. Панину они писали: «И потом те же неприятели и вторично на нас наступать начали и уграживать, чтоб мы им сдались. И мы со всею нашею возможности) стояли и оборонялись, и оные неприятели, видя нашу неослабность, взяв пушку и зарядя, к нам подступили. И мы, видя оное, что уже их весьма против нас превосходная сила, имеющегося у нас арестанта обще с поручиком умертвили. И больше, видя свою совсем невозможность, принуждены были уступить свое место» (662, 295).
Неясно, где находилась казарма Ивана Антоновича и имеет ли она какое-либо отношение к знаменитому впоследствии Секретному дому во дворе крепости. Эта страшная тюрьма во второй половине XVIII в. стала главным узилищем для государственных и других опасных преступников. В 1794 г. кроме «отставного поручика Новикова», его друга доктора Багрянского и слуги в Секретном доме сидели еще пятеро: два фальшивомонетчика, «буйного поведения» пономарский сын Григорий Зайцев, у которого ревизор обнаружил на лбу огромную шишку «от полагаемых частых земных поклонов», а также богоотступник Протопопов и некий Карнович, бывший поручик, торговавший чужими крепостными, сочинявший фальшивые паспорта и печати, к тому же обвиненный, как и Зайцев, «в дерзком разглашении», правда, неясно чего (см. 208, 238 242).
Узников Секретного дома содержали строго по инструкции. В ней предписывалось держать имя арестанта в секрете даже для охраны, узник находился в полной изоляции от других заключенных и посетителей, охране строго запрещалось разговаривать с ним. Часовые должны были следить, чтобы не было побегов и самоубийств. Кроме того, в инструкции обязательно определяли довольствие узника из расчета 3–5, во второй половине XVIII в. — 20–30 копеек в сутки (208, 248–253). Камеры обыскивали и у заключенных отбирали запрещенные или подозрительные предметы и особенно бумагу и перья. Начальник охраны регулярно писал отчеты на имя коменданта или старшего начальника, а тот периодически (раз в квартал или в полгода) рапортовал о поведении и разговорах узника «из подозрительного» в Петербург, нередко прямо генерал-прокурору или кому-то из высших должностных лиц империи.
В более удобных условиях находились присланные в крепость «на житье». Они получали жилье (по-видимому, в казармах гарнизона), им разрешали взять с собой семью, иметь перо и бумагу. Один из узников, Николай Чоглоков, даже женился на дочери коменданта крепости Бередникова, и она народила ему восьмерых детей (633-10, 441). Таким заключенным разрешались в сопровождении охраны прогулки по крепостному двору, а родственников узника выпускали за пределы крепости на городской базар. Так жила семья алхимика и экономиста Филиппа Беликова, который в 1745 г. объявил, что может сочинить две книги, идеи которых принесут казне большой доход. Власти поощряли всевозможных прибыльщиков, поэтому отнеслись к Беликову хорошо, освободили его из сибирской ссылки, куда он попал ранее по неизвестной нам причине, и вместе с семьей отправили в Шлиссельбург «для лучшего сочинения оных (книг. — Е.А.)». Первая книга, «Натуральная экономия», была закончена Беликовым уже через год и вызвала сомнения в умственном здоровье сочинителя, тем не менее ему разрешили сочинять обещанную им алхимическую книгу. С ее написанием у Беликова возникли проблемы, как творческие, так и бытовые, — жить на 25 копеек в день ему не нравилось, семья же алхимика постоянно увеличивалась. Случай с Беликовым уникален, судьбы сочинителей в России были всегда несколько иные. Как отмечал большой специалист тюремной истории М.Н. Гернет, «царское правительство за время своего существования пересажало немало авторов в крепости и тюрьмы за то, что они писали. Беликов же был заключен в Шлиссельбургскую крепость не за то, что он писал, а для того, чтобы он писал». Правда, толку от сидения автора не было никакого, через 18 лет его выпустили, но он так и не закончил свой труд (208, 233).
Из прочих крепостных тюрем особенно известны тюрьмы в Выборгской и Кексгодьмской крепостях. В первой содержался Феофилакт Лопатинский (1739–1741 гг.), а во второй с 1775 г. и до начала XIX в. жили обе жены Емельяна Пугачева и трое его детей (325-3, 481–485). В.В. Долгорукого в 1732 г. заточили в Иван-город, а С.Ф. Апраксина в 1757 г. — в Нарву (385, 745; 657, 291). Арсений Мациевич был посажен в 1767 г. в Ревельскую крепость. Поначалу он пользовался некоторой свободой — его водили в церковь, разрешались и прогулки по крепости. Но потом, после дошедшего до Петербурга слуха о готовящемся побеге узника, условия заточения опального иерарха резко ужесточили (591, 570–572). Под тюрьму постоянно использовали и крепость Динамюнде под Ригой. В ней несколько месяцев содержали Брауншвейгское семейство, а в конце XVIII в. крепость стала местом заточения двух сотен духоборов и скопцов (410, 73–93, 208, 204). Жить в этой крепости было тяжело, что можно заключить из воспоминаний сидевшего там в конце XVIII в. Василия Пассека, хотя из его же записок следует, что узника в заточении «тайно навещала» его жена, которая, как писал Пассек, даже «родила от испуга безвременно… сына; он жил несколько токмо минут. Тело его оставалось у меня до того, пока чрез два или три дня найден был случай вынесли его тайно из тюрьмы моей для погребения в Риге» (542, 650). Такие визиты кажутся невозможными в Петропавловской крепости или в Шлиссельбурге, но и там случались происшествия, подобные приведенному выше рассказу графа Гордта о праздничной ночной прогулке по Петропавловской крепости.
Имена секретных узников, как сказано выше, держали в строжайшей тайне, с течением лет в условиях сурового заточения и одиночества они сходили с ума и уже сами не могли назвать своего имени. В мае 1763 г. Екатерина II, проезжая через Переславль-Залесский, написала генерал-прокурору АИ. Глебову, что в Даниловом монастыре «сидит арестант уже 15-ть лет, а думать надо, что по Тайной, и примета ешь, что чужестранной. Об нем справится» (633-7, 288). Конец этой типичной истории неизвестен, но известно, что сама Екатерина II поступала точно так же, как Елизавета — ее предшественница на троне, запрятавшая безымянного узника в Данилов монастырь. Особой тайной Екатерина окружила Арсения Мациевича, заточенного в Ревельской крепости. 21 декабря 1767 г. генерал-прокурор Вяземский предписал обер-коменданту фон Тизенгаузену «один каземат в Р[евельской] крепости вели найскорее в ведомство свое принять и изготовить его способным к житью человеческому, чтоб он притом был истоплен до будущего впредь повеления» (255, 293; 483, 612).
Когда узника, подлинное имя которого не знали ни конвой, ни охрана, поселили в крепостном каземате, из Петербурга прислали особую инструкцию о его содержании. В ней говорилось о Мациевиче как о «некотором мужике Андрее Бродягине». Потом Екатерина «переименовала» Бродягинаво «Враля». С тех пор по документам он проходил как «Андрей Враль», хотя иногда упоминается и старое прозвище «Бродягин» (255, 286, 288). Генерал-прокурор — автор инструкции предписывал, чтобы офицеры и солдаты охраны «остерегалися с ним болтать, ибо сей человек великий лицемер и легко их может привести к несчастию, а всего б лучше, чтоб оные караульные не знали русского языка… Буде ж иногда, как он словоохотлив сам, станет о себе разглашать, то сему верить не велеть, а в то ж самое время наистрожайше ему запретить говорить с таким при том прещением, что если он еще станет что-либо говорить, то положен будет ему в рот кляп, которого отнюдь однако в рот ему не класть, а иметь его только в кармане, для одного ему страха, и в случае иногда его непослушания, тот кляп ему и показать, а если что караульные от него услышат, то б тотчас репортовали Вам, а Ваше превосходительство, если найдете в речах его что важное, то секретно изволите на штафете писать ко мне, сделав на пакете адрес: “О секретном деле”». Мациевичу в каземате крепости разрешалось иметь русские книги, но при этом указано: «Оных ему при караульных не толковать». После того как назначили нового коменданта Г.П. Бенкендорфа, его предупредили, чтоб «не стали слабее за сим зверком смотреть, а нам от того не выливались новыя хлопоты» (255, 286–287, 294; 355, 112). Священник, призванный для исповеди умирающего, должен был под страхом смерти молчать обо всем, что он видел и слышал в каземате. На таких же условиях к узнику допускали и доктора, от которого требовали клятву, что «под смертною казнию не будет спрашивать у боль-наго о его имени и состоянии и никому до конца жизни не объявит о нем ни в разговорах, ни догадками, ни какими-нибудь минами». Узнику запрещалось иметь принадлежности для письма, в том числе бересту.
В инструкции охранникам Мациевича строго-настрого запрещено давать узнику деньги. Дело в том, что двери и замки даже самых страшных и секретных тюрем, несмотря на все предосторожности, все равно открывала взятка — «золотой ключ». В приведенном выше рассказе графа Гордга о его прогулке по Петропавловской крепости с караульным солдатом есть эпизод, хорошо иллюстрирующий этот неискоренимый порок тюрем. Насладившись зрелищем праздничного вида города с одного из бастионов, секретный узник попросил своего доброго охранника показать ему изнутри Петропавловский собор. Когда они вошли в здание, порыв ветра вдруг захлопнул огромную дверь собора, и открыть ее оказалось не под силу двух мужчинам. Положение становилось драматичным, и, как пишет Гордт, «я боялся как бы бедняга-солдат не повесился с отчаяния, чтобы избегнуть кары, которая ему угрожала. Я беспокоился только за него и пока он изыскивал средства выпутаться из затруднения, я заметил, благодаря свету неугасимой лампады, горевшей среди храма две великолепные гробницы — императора Петра I и императрицы Анны. Я сел в пространстве, разделяющем эти гробницы, и предался размышлениям о превратности людского величия. Между тем гренадер мой отыскал маленькую дверку, у которой стоял часовой. Незаметным образом я опустил в руку этому караульному червонец, и зато он оказал нам милость выпустил нас. Мы весело возвратились в наше печальное жилище» (219, 309). И хотя в этом эпизоде рассказана история о том, как узник стремился изо всех сил попасть в свое узилище, все же чаще деньги помогали облегчить жизнь в нем и даже вырваться на свободу.
В истории тюрем XVIII в. известны несколько случаев крайне сурового тюремного содержания, напоминавшего, казалось бы, ушедшие навсегда времена средневековья. Речь идет о замуровывании узника в каменном мешке. В декабре 1725 г. бывший архиепископ Новгородский Феодосий (в схизме — Федос) был «запечатан» печатью в подцерковной тюрьме Архангелогородского Николо-Корельского монастыря. Дверь камеры была заложена кирпичом, и оставили только узкое окошко для передачи узнику еды. Прожил Федос в таком положении только месяц. В начале февраля караульный офицер доложил архангелогородскому губернатору Измайлову, чьей печатью была запечатана дверь камеры, что Федос «по многому клику для подания пищи [в окошко] ответу не отдает и пищи не принимает). Измайлов приказал охране позвать Федоса как можно громче. Но узник не отзывался, и при вскрытии камеры он был найден мертвым (331, 315).
В октябре 1745 г. в Шлиссельбургскую крепость доставили бывшего олонецкого крестьянина Ивана Круглого, который особенно досадил Синоду и Тайной канцелярии: сначала он, отрекшись от раскола, донес на Выгорецкое старообрядческое общежительство, потом отказался от своего извета и тем самым разрушил удачно начатое дело по истреблению раскола в Олонецком крае. За это его сослали на каторгу, где Круглый вновь «впал в раскол». Тогда-то и предписали посадить его в удаленную от проходных и людных мест «палату» и у палаты этой «двери, так и окошки все закласть наглухо в самом же скорейшем времени, оставя одно малое оконцо, в которое на каждый день к пропитанию его, Круглова, по препорции подавать хлеб и воду, и приставить к той палате крепкой и осторожной караул, и велеть оным крепко предостерегать, дабы к тому оконцу до него, Круглаго, ни под каким видом, никло б допускаем не был, и никаким же бы образом оной Круглой утечки учинить не мог; також и тем определенным на караул при той палате солдатам, которые и пищу подавать будут, с ним, Круглым, никаких разговоров отнюдь не иметь под опасением за преступление тягчайшаго наказания» (325-1, 412–413).
В этих нечеловеческих условиях — во тьме, без тепла, в тесноте и собственных нечистотах, при скудной пище — заключение было равносильно приговору к мучительной смерти. Когда смерть приходила к узнику, охрана и местное начальство самостоятельно не имело права разламывать стенку, даже если арестант уже давно не брал еду, а на призывы охраны не откликался. Так, разрешение на вскрытие камеры Круглого комендант Шлиссельбургской крепости капитан Бокин получил непосредственно из Сената. 17 ноября 1745 г. он рапортовал, что после вскрытия замурованной камеры Круглого «по осмотре Круглой явился мертв и мертвое тело его в той крепости зарыто» (325-1, 412–413). В 1769 г. по указу Екатерины II генерал-прокурор Вяземский распорядился о присланном в Динабург преступнике Илье Алексееве: «Закласть сего злодея в каменной стене крепостной казармы или каземата, не оставляя более как одно окошко для подаяния ему пищи и вычищения сора: в ночное ж время и оное окошко снаружи запирая железным затвором, содержать его в той казарме под крепким караулом и никого не только к нему, но даже и к тому окну не под каким видом не допускать» (556, 421). Естественно, Вольтера об этом императрица не информировала. Есть предположение, что в последние годы своей жизни в Ревельской крепости был «закладен» в каземате Мациевич и передачи ему подавали на веревке, которую он выбрасывал через решетку разбитого окна (591, 575).
Такие заточения порождали в народе легенды о таинственных узниках крепостей и монастырей. Легенды ходили об Арсении Мациевиче, которого народ почитал страдальцем, что признавала сама Екатерина II: «Народ его очень почитает исстари и привык считать его святым, а он больше ничего как превеликий плут и лицемер» (255, 242; 591, 561). Между тем именно заключение его в монастырь, а потом в крепость и сделали из него страдальца, точно так же, как стал страдальцем за «истинную веру» бывший император Иван Антонович. Известен был народу также некий безымянный узник Кексгольма, освобожденный Александром I в 1802 г. после 30 лет заключения. Местные жители уважительно называли его, утратившего память и разум, Никифором Пантелеевичем (662, 506–514; 780, 218).
Смерть узников тюрем требовала обязательного письменного подтверждения. Если политический преступник умирал в дороге, то его смерть освидетельствовали местные старосты и священник, который давал расписку о том, что похоронил преступника на ближайшем кладбище. В отдельных случаях местные власти ждали специального курьера из Тайной канцелярии, который присутствовал при похоронах и привозил в столицу рапорт о погребении. Так было в 1726 г. с телом Феодосия Яновского, причем первоначально было приказано труп анатомировать, засмолить в гроб и везти в Петербург. Чуть позже власти передумали, новый курьер остановил движение печального конвоя в пути, и тело Феодосия похоронили в ближайшем Кирилло- Белозерском монастыре (701, 243; 322, 319–321). В 1739 г. в Выборгскую крепость привезли архимандрита Феофилакта Лопатинского. После нескольких лет заключения в Петропавловской крепости узник был плох, и комендант крепости генерал Быков запрашивал Тайную канцелярию, как ему поступать в случае смерти нового колодника. 31 марта 1739 г. Тайная канцелярия предписала коменданту: если Феофилакт будет умирать, то допустить к нему для исповеди священника, но чтобы тот, «кроме надлежащей исповеди других посторонних никаковых разговоров отнюдь не имел и о деле его, по которому он сослан, у него не спрашивал. А если, паче чаяния, оный Лопатинский умрет, то мертвое его тело похоронить в городе, при церкви по обыкновению, как мирским людям погребение бывает, без всяких церемоний» (484, 285). В 1745 г. охрана тюрьмы в Холмогорах, в которой сидели члены Брауншвейгской фамилии, получила указ Елизаветы Петровны, которым предписывалось в случае смерти кого-либо из Брауншвейгского семейства (особенно Анны Леопольдовны или Ивана Антоновича), «учиня над умершим телом анатомию и положа во спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому ж, токмо не присылать, а доносить нам и ожидать указу» (410, 122). Секретных узников, как уже сказано выше, стремились хоронить без помпы, тайно. В инструкции о похоронах Антона-Ульриха сказано: «Тело его погрести тихо в ближайшем кладбище церковном, не приглашая отнюдь никого, кроме команды вашей» (410, 322). О прошедших похоронах обязательно подробно сообщали в Петербург.