Глава 4 «Быти от государя в опале»

Рассмотрим, что происходило после того, как в политическом сыске был получен донос. Обычно, если речь шла о «маловажных» делах, начальник сыскного ведомства выслушивал изветчика и приказывал внести содержание извета в журнал входящих бумаг. Затем он вызывал дежурного офицера и приказывал вместе с солдатами отправиться за указанным в доносе ответчиком и свидетелями. Резолюцию об этом в журнале Тайной канцелярии записывали по принятой форме: «Показанных людей сыскать и распросить с обстоятельствы по указу» (664, 24). Арест же человека известного, знатного оказывался порой делом непростым. Ему, как правило, предшествовали события и действия, которые принято с древних времен называть опалой. Именно опала становилась часто исходным толчком для возбуждения политического дела. «Опала» — это гнев, немилость, нерасположение государя к своему подданному, преимущественно служилому человеку. С юридической точки зрения по своей сути опала есть, как писал Н. Д. Сергеевский, «общая угроза в неопределенной санкции» (673, 284). В отрывке из комментария В.Н. Татищева к Судебнику 1550 г. дано определение этого понятия: «Опала есть гнев государев, по достоинствам людей и преступленей различенствовало, яко: 1. Знатному не велят ко двору ездить, 2. Не велят со двора съезжать и сии, как скоро кому объявят, обыкновенно черное платье надевали; 3. В деревню жить; 4. Писали по городу во дворяне, отняв чины, 5. В тюрьму» (725, 291). Такое определение опалы распространимо на XVII век, а также на первую половину XVIII в. — время жизни самого Татищева, да и после него. Проявление самодержавной воли, а часто и произвола государя в течение нескольких веков русской истории становилось истинной причиной гонений, репрессий и даже террора Недаром существовала выразительная пословица «Царев гнев — посол смерти» (356, 13). «Опала» — это еще и родовое понятие наказания служилого человека, хотя в принципе опала могла быть наложена на любого подданного. Классификацию наказаний опальных, данную Татищевым, нужно дополнить и другими их видами, в том числе смертной казнью. Но об этом будет подробно сказано ниже, в главах о приговоре и наказании.

Как вели себя люди накануне ареста, что они чувствовали и о чем думали? О простолюдинах, не оставивших воспоминаний об этом, сказать что-либо определенное довольно трудно. Конечно, эта люди боялись ареста после того, как становились участниками или свидетелями разговора, в котором прозвучали «непристойные слова». Страх давил всех и каждого. Человек маялся в ожидании ареста, не спал ночами. Но для многих будущих узников политического сыска арест становился полной неожиданностью — ведь они действительно говорили «непристойные слова» без задней мысли, «спроста», «не подумав», в кругу близких людей и не предполагали, что уже есть на них извет и приближается их роковой час. Подчас царский гнев обрушивался на головы подданных внезапно, в тот момент, когда его не ждали. В «Черниговской летописи» описан арест черниговского полковника Ивана Полуботка, который произошел при следующих обстоятельствах. В 1723 г. Полуботок вместе со старшиной был вызван в Петербург, где украинцы подали Петру I челобитную. Казаки пытались добиться восстановления старых привилегий. У императора же попытки напомнить ему о прежних вольностях Украины вызывали гнев. Он прорвался в тот день, когда у Троицкого собора в Петербурге малороссийская старшина подала Петру челобитную о восстановлении гетманства на Украине. А далее произошло то, что называется «наложить опалу»: парь, прочитав челобитную, «того ж моменту изволил приказать своими устами генерал-маэору… Ушакову з великим гневом и яростию взять под караул полковника Павла Полуботка, судию енерального Ивана Чарниша, Семена Савича, писаря енерального, там же при Кофейном доме стоявших и всех, кто с ними ассистовал, от которых и от всех отвязавши своими руками шабли тот же енерал Ушаков велел всех попровадити в замок мурований Питербургский, где с перваго часу порознь были все за караулом посажени». Полуботок, обвиненный в измене, умер в крепости 18 декабря 1724 г. (383, III–IV; 412, 517, 521).

Но все же чаще опала надвигалась медленно, и ее проявление выражалось, в частности, в запрете ездить ко двору. Это был старинный обычай запрещать государеву холопу, вызвавшему гнев повелителя, «видеть государевы очи». Нарушить этого запрет значило оскорбить честь государя. Летом 1725 г. архиепископу Феодосию, устроившему скандал в императорском дворце, было запрещено появляться на глаза Екатерины I. Однако он этим пренебрег и тем самым усугубил свою вину и обрек себя на опалу (322, 279). Ранее, в конце XVII в., таких ослушников насильно доставляли на дворцовое (Постельное) крыльцо и там им публично объявляли о государевой опале, после чего отправляли в ссылку (631, 342–344; 296, 306). В 1740 г. с запрета ездить ко двору началась опала А.П. Волынского. К нему в дом явился А.И. Ушаков и именем государыни объявил Волынскому о запрете появляться при дворе. При этом Волынский мог еще посещать Кабинет министров (304, 143). С запрета входить в ранее всегда для него открытые апартаменты императрицы Елизаветы началась опала И.Г. Лестока. Об этом ему было сказано 22 декабря 1748 г., а через два дня генерал С.Ф. Апраксин с солдатами приехал в дом к Лестоку и объявил ему домашний арест (411, 254).

Судьба попавших в немилость людей бывала обыкновенно решена еще тогда, когда они даже не знали об опале. Обычно повод для гонений на сановника искали тайно от него. Было несколько традиционных предлогов, поводов, чтобы начать «опальное дело». Как правило, жертвы опалы состояли на государевой службе, поэтому именно в их службе находили промахи, ошибки и даже не замеченные ранее проступки. Их использовали как пред лог для начала сыскного дела Князя В.В. Голицына — фаворита царевны Софьи обвинили в провале Крымских походов 1687 и 1689 гг., хотя ясно, что он пал жертвой борьбы за власть между Нарышкиными и Милославскими. Обвинение (подчас голословное) в измене, в попытках связаться с заграницей было также весьма распространенным предлогом для опалы. Как известно, им часто пользовался Иван Грозный в своих репрессиях против влиятельных служилых людей. К этому же предлогу для опалы прибегали и позже. Так, чтобы окончательно «утопить» сосланного в свое имение, но еще опасного власти Меншикова, верховники в конце 1727 г. обсуждали депешу Николая Головина — российского посла в Стокгольме. Он сообщил, что, по слухам, Меншиков якобы вошел в тайную сделку с враждебными России силами в Швеции и собирается вернуть шведам завоевания Петра I. Тотчас верховники нарядили следствие, и начался новый цикл допросов Меншикова, которого после этого сослали в Сибирь (633-69, 770; 419, 95–97). Поводом для опалы Волынского стало поднятое из архива дело о его злоупотреблениях в бытность казанским губернатором. Как известно, Волынский был отъявленный вор, самодур и взяточник, но в 1731 г. императрица Анна Ивановна простила ему все, «от него самого объявленные» взятки (77, 119). Теперь, в 1740 г., старые дела пригодились сыску. Кроме того, на свет Божий извлекли и чью-то жалобу на дворецкого Волынского Василия Кубанца, взявшего из конюшенного ведомства на нужды своего господина 500 рублей. Арестованный Кубанец сразу же начал давать показания на Волынского, обвинил его в таких государственных преступлениях, что о злосчастных 500 рублях уже никло не вспоминал. Вообще же донос всегда являлся удачным поводом для опалы, о чем сказано выше. Для опалы братьев Массон в конце 1796 г. была использована перлюстрация одного частного письма, ставшая поводом для допросов и обвинения в неуважении императора (635, 562). Человек, почувствовавший приближение опалы, увидевший несомненные ее симптомы, оказывался в ужасном, неестественном для себя положении. Мир вокруг него сразу менялся:

Не смерть страшна. Страшна твоя немилость…

Узнав о запрете ездить ко двору, А.П. Волынский впал в унынье. Обычно многочисленные гости стали избегать его гостеприимный дом. По городу поползли слухи, что на друзей Волынского «кладены были метки». Лишь несколько человек остались верны дружбе с Волынским и стремились как-то приободрить его (788, 13; 793, 117). Массон-младший, который много лет жил и служил в России, был в конце 1796 г. выслан за границу вместе со своим братом — полковником русской армии. В своих мемуарах Массон подробно описывает состояние приближения опалы, в котором внезапно оказался он, вчера еще преуспевающий 37-летний майор, секретарь великого князя Александра Павловича. Массон был свой человек при дворе, водил знакомства с первейшими вельможами империи, имел много влиятельных друзей и покровителей. Дома его ждала молодая, красивая жена и новорожденная дочь. И вдруг все переменилось. Конечно, перемены эти зрели давно. Массон и не подозревал, что недавно взошедший на престол император Павел I с давних пор недолюбливал секретаря своего сына и, пересматривая списки штаба великого князя, не включил туда майора Массона. Узнав об этом, Массон огорчился, но до определения на новую службу он регулярно ездил в Зимний, к наследнику. 13 декабря 1796 г. утром он собирался во дворец, где его ждал с делами великий князь. Но не успел он выйти из дома, как к нему внезапно вошел гвардейский офицер и приказал следовать к генерал-директору полиции Н.П. Архарову. И далее началось то, что часто описывают люди, становящиеся жертвами бессудных расправ: причину вызова к начальнику полиции ему не объяснили, в приемной Архарова вскоре оказались брат мемуариста полковник Массон, а также неизвестный им однофамилец, который не менее братьев был смущен этим внезапным приглашением. Архаров отсутствовал, дежурный офицер не выпускал Массонов из приемной, но и никаких пояснений не давал. Так, в тревоге и томлении, они просидели до позднего вечера Когда, наконец, явился из дворца Архаров, на недоуменные вопросы братьев он отделался какими-то общими фразами, ссылаясь на волю государя, и приказал братьям явиться завтра.

Оказавшись в подобном странном положении, человек начинал метаться и искать содействия у друзей, знакомых, сослуживцев. В 1727 г. А.Д. Меншиков, почувствовав близость опалы, пытался предупредил, свою погибель. Он безуспешно искал встречи с императором Петром II, писал дружественно-просительные письма вице-канцлеру А.И. Остерману (который втайне и подготовил крушение всесильного фаворита). Когда же 8 сентября 1727 г. ему объявили домашний арест, то светлейший послал жалобную челобитную парю, прося освободить его из-под ареста, «памятуя речение Христа-спасителя: да не зайдет солнце во гневе Вашем» (704-19, 118). Потом он послал во дворец свою дочь Марию — невесту царя, а также жену, написал послания сестре царя Наталье Алексеевне, своим коллегам-верховникам. Да и потом он неустанно слал знакомым письма с просьбой о помощи и содействии, заставлял свою жену и дочерей писать к женам и дочерям этих сановников. Стоит ли говорить, что никто ему не помог.

Андрей Иванович Остерман

Почувствовав приближение опалы, устремился по «благодетелям» и Артемий Волынский. Временщик Бирон — главный его погубитель — кабинет-министра не принял, а фельдмаршал Миних в помощи Волынскому отказал (304, 141). Вот и Массон-младший в отчаянии поехал к своему давнему знакомому, Алексею Аракчееву, который некогда служил под командой его брата и был с ним в хороших отношениях. Но на просьбу замолвить словечко перед государем входивший тогда в силу временщик сказал, что взял себе за правило не мешаться в чужие дела и, зевая, удалился почивать (635, 365–368). В этом также состояла логика опалы. Каждый думал о себе, и все, как прокаженного, сторонились вчерашнего счастливца. «Куда девались искатели и друзья? — вспоминала в своих мемуарах Н. Б. Долгорукая в первые дни опалы семьи Долгоруких. — Все спрятались и ближние, отдалече меня сташа, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня боятца чтоб встречу с кем не попалась, всем подозрительно. Лутше б тому человеку не родитца на свете, кому на время быть велику, а после прийти в несчастье: все станут презирать, никто говорить не хочет!» (273, 28).

Поддерживать опального человека, ходатайствовать за него и даже ездить к нему считалось крайне опасным. Для этого требовалось большое мужество и даже самопожертвование, на которые царедворцы в большинстве своем способны не были. К опальному Волынскому по-прежнему ездил только граф Платон Мусин-Пушкин. Потом в Тайной канцелярии его с пристрастием допрашивали, зачем он, зная об опале кабинет-министра, к нему все-таки ездил, «не для заговорили?» (4, 4 об.-5). Простые человеческие чувства-дружба, верность, сочувствие — как возможные мотивы поведения человека сыску были всегда непонятны. Да и сам попавший в опалу стремился избегать встреч и разговоров, которые могли бы бросить на него тень и усугубить государев гнев. Екатерина II вспоминала об опале Лестока в 1748 г.: «По вечерам императрица собирала двор у себя в своих внутренних апартаментах и происходила большая игра. Однажды, войдя в эти покои Е.в., я подошла к графу Лестоку и обратилась к нему с несколькими словами. Он мне сказал: “Не подходите ко мне!”. Я приняла это за шутку с его стороны, намекая на то, как со мной обращались, он часто говорил мне: “Шарлотта! Держитесь прямо!”. Я хотела ему ответить этим изречением, но он сказал: “Я не шучу, отойдите от меня!”. Это меня несколько задело и я ему сказала: “И вы тоже избегаете меня”. Он возразил мне: “Я говорю вам, оставьте меня в покое”. Я покинула его, несколько встревоженная его видом и речами. Два дня спустя, в воскресенье, причесывая меня, мой камердинер Евреинов сказал мне: “Вчера вечером граф Лесток был арестован и говорят, посажен в крепость”. Тогда одно только название этого места уже внушало ужас» (313, 140).

Тревожные мысли терзали человека, над головой которого нависла гроза царского гнева. Он напряженно вспоминал все обстоятельства своей жизни за последнее время, думал о тех, кто мог бы ему навредить. Так, Массон, подумав, что все его дело возникло из-за неосторожных высказываний старшего брата и что ему лично ничего не угрожает, бросился во дворец к своему покровителю графу Н. И. Салтыкову. Массон был дружен с его сыновьями. Вельможа, выслушав Массона, сразу же сказал, что положение молодого человека неважное. «Не заблуждайтесь на этот счет, — сказал мне граф, — я нынешним вечером был зван два раза к императору собственно по поводу вас. Он вас считает человеком опасным и дело вашего брата тут ни при чем: оно не делает разницы во мнении императора..» «Но какое же преступление мое? В чем я обвиняюсь?» — воскликнул Массон. Салтыков отвечал словами, которые применимы к большинству известных случаев государевой опалы: «Достаточно того, что император вас подозревает и не доверяет вам, а я при этом не могу поручиться за ваши политические мнения» (635, 562).

Выше уже сказано, что состояние «подозрения» было видом государственного преступления, а человека «подозрительного» преследовали как преступника, причем он мог и не знать, в чем же состоит причина недоверия к нему самодержца. Массон, его брат, как и другие люди, попавшие в подобное положение, без конца и на все лады перебирали различные причины высочайшего неудовольствия. Они вспоминали каждое свое неосторожно сказанное слово, подозревали окружающих в интригах, но могли так до конца своей жизни и не узнать истинную причину государева гнева. «Я был осужден, — пишет Массон, — не бывши обвиненным и даже допрошенным: меня оставили в полнейшей неизвестности о причинах моего задержания, так что уже сам я вынужден был искать их или в разборе собственных, совершенно невинных поступков, или предполагать эти причины в необъяснимом предубеждении императора. Был ли я жертвою политической его подозрительности по отношению к его сыну или простого каприза? Этого я не знал, да и не знаю до сих пор». Через несколько дней после высылки мужа жена Массона подстерегла Павла I возле Зимнего дворца и со словами: «Правосудия, государь! Молю о правосудии мужу, не о помиловании!» — бросилась наперерез императору, сидевшему на лошади. И все равно ничего в судьбе ее мужа не прояснилось. «Ваш муж и его брат виноваты — отвечал Павел, — а я люблю порядок у себя в империи. Отойдите прочь, если не хотите попасть под ноги моей лошади!» Несчастная женщина ухватилась за узду лошади, а потом упала в обморок Император проехал мимо (635, 582). «Размышления эти, — писал потом Массон о первых днях опалы, — не давали мне покоя, так что я вдруг вскочил с постели перебирать свои бумаги, чтобы уничтожить из них все, какие могли бы показаться подозрительными и повредить мне или моим друзьям…»

Массон давно жил в России, поэтому поступал совершенно правильно. Особенно тщательно он изорвал свой дневник, в который заносил заметки и наблюдения о жизни двора. Дневниковые записи, рукописи записок и книг, а также письма обычно становились самыми опасными уликами при разоблачении государственных преступников. За 57 лет до этого также поспешно жег бумаги перед арестом Волынский. На вопрос следователей, почему он уничтожил в огне черновики своих бумаг и каково их содержание, Волынский отвечал, что «оне мне более не были нужны», но потом признался, что опасался неприятностей, если его черновики кому-то попадут на глаза и это ему «причтется». Дело в том, что в них было немало черновых отрывков проекта о «поправлении государства». Волынский боялся, что любая фраза из проекта может на следствии ему повредить. Тогда же он сжег и перевод с латыни книги Юста Липсия, которую считал для себя также «опасной» (3, 128, 162 об., 177 об., 212 и др.). И это правильно — внимание следователей привлекали все заметки на полях прочитанных преступником книг, все выписки и конспекты. Составителя их вопрошали, зачем он читал эти книги, зачем конспектировал и в чем смысл каждого значка и пометы на полях (775, 678). В 1748 г. по ночам свои бумаги перебирал и почувствовавший близость опалы Лесток. Часть документов он уничтожил, а часть передал знакомому дипломату (760, 50). Жег документы или передавал их друзьям накануне ареста в 1757 г. и погубивший ранее Лестока канцлер России А.П. Бестужев-Рюмин. Нет сомнений, что избавлялись от своего архива все, кто ждал ареста, — каждая строчка могла быть «поставлена в строку» арестанту, невинные личные, интимные записи, глухие пометки становились уликой, вели людей к смерти на эшафоте и на каторгу.

Много тяжелых минут пережил до рокового стука в дверь попавший в Петропавловскую крепость в 1779 г. по обвинению в банковской афере Г.С. Винский. Его воспоминания передают нарастающее напряжение, которое предшествовало аресту. Винский пишет, что поначалу он, столичный шалопай, прожигавший жизнь на деньги, полученные из банка под залог, пропускал мимо ушей все разговоры и слухи о начавшемся следствии по этому делу. В августе приятель Соколов рассказал ему, что комиссия под руководством А.И. Терского — обер-секретаря Сената открыла свою работу в Петропавловской крепости и что «в равелине Св. Иоанна, в казематах, с великою поспешностию строят много чуланов, что, кроме Кашинцова (обвиненного в банковском подлоге поручика — Е.А.) и его товарищей, взято уже в комиссию еще несколько людей, касательно банка. Обо всем я слушал весьма равнодушно. В сентябре глухо начали поговаривать о сей комиссии в городе; догадывались, что открыт важный заговор, ибо по строгости не другое что могли заключить. К концу сентября и в начале октября стали люди видимо пропадать: иной, поехавши в гости, остался там навсегда; другой, позванный к своему генералу, исчез невидимо, из гвардейских полков многие — в безвестную команду [отправлены]» (187, 73).

8 октября Соколов рассказал Винскому, «что в крепость уже множество натаскано», чем слегка насторожил беззаботного гуляку. На следующий день его уже как следует напугал слуга соседа — офицера Брещинского, прибежавший к Винскому с рассказом о том, что утром за его барином приехал аудитор от командира генерала Салтыкова, и барин не вернулся не только к обеду, но и к вечеру, и что нет его и до сих пор. Слуга бегал к генералу на дом, побывал у всех знакомых Брещинского — нигде не видали и не слыхали. «“Ах, сударь, — плакал слуга, — наведайтесь вы, не узнаете чего-нибудь?” — “Хорошо, мой друг, я иду со двора, постараюсь”. А между тем сам думаю: “Чорт возьми наведыванье, как бы самого не зацепили, не лучше ли от этого штурму куда-нибудь уклониться? Но как оставить жену? Куда ехать? И с чем ехать?” Невольное раздумье и глупое надеяние удерживали меня в моей беспечности».

Через три дня Винский рано утром отправился к Соколову «наведаться о дальнейших движениях комиссии» и… «нашел весь его дом в слезах и сетовании — он в ту ночь был взят и увезен. Болтнувши несколько слов скорбящим во утешение, я поторопился оставить сие плачевное место и, идучи с сжатым сердцем обратно в город, рассуждал: “Соколова взяли, по одному наименованию берут, не мудрено и мне быть взяту”» (187, 74). Размышления Винского были небезосновательны — поколения русских людей, знавших почерк политического сыска, видели в арестах достаточно четкую схему: брали людей «одного наименования», т. е. рода занятий, службы, одного круга общения, увлечений. В деле Винского «наименованием» стала «золотая молодежь», гулявшая по кабакам на взятые в банке под залог деньги. Эти повесы были знакомы между собой, что для завсегдатаев злачных мест вполне естественно.

Однако чаще всего поначалу никакой схемы при арестах не было — следователи, получив одобрение верховной власти, арестовывали главных «злодеев», допрашивали их и дальше хватали всех, кого называли на допросах и с пыток подследственные. Так и возникала схема. В ней была заложена своя логика, которая основывалась на двух главных положениях. Во-первых, при расследовании политических дел действовал принцип, выраженный в инструкции императрицы Анны А.И. Ушакову: «До самого кореня достигнуть». Во-вторых, следствие признавало, что всякое преступление против государства невозможно без «причастников», и задача следователей — выявить их круг, обнаружить преступное сообщество и обезвредить его. Подробнее об этом будет сказано ниже.

В итоге, когда начинались большие процессы, город замирал в ожидании арестов и репрессий. Секретарь саксонского посольства Пецольд писал 4 июня 1740 г. о деле Волынского: «У одних замешан враг, у других родственник, у третьих приятель, и почти из каждой семьи кто-нибудь прикосновен к делу Волынского, невозможно изобразить чувства радости и огорчения, надежды и страха, которые борются теперь между собою и держат всех в общем напряжении» (207, 1366). Такая же паника охватила столичный свети в 1718 г., когда начали брать людей по делу царевича Алексея, ив 1743 г., когда город жил слухами об арестах по делу Лопухина.

Но вернемся к Винскому. Он решил бежать из столицы, срочно уехать в Лифляндию, но денег на дорогу не имел, а взять их в долг у свояка не удалось. «Мучимый нежностью к жене, оставленной мною без всякаго призрения, страхом быть захваченным в крепость, нетерпением исполнить задуманное путешествие и неизвестностью успеха, я в сей день сумрачный бродил по улицам, никуда не заходя и ничего не евши» (187, 74). Примечательно, что здесь речь идет о человеке, который не чувствовал за собой вины, никогда не знал ни самого Кашинцова, ни его товарищей. Лишь потом выяснится, что Кашинцова знал Соколов, а Соколов был приятелем Винского, и этого оказалось достаточно для подозрений и ареста Вернувшись вечером домой, Винский поразил жену своим мрачным видом и, против обыкновения, не отправился в трактир. Жена его также против обыкновения домоседству супруга не обрадовалась, а, наоборот, тоже нечто предчувствуя, как писал Винский, «старалась меня уговорить выйти из дому. Но я упорно оставался, сидел, грустил, как ожидая приговору, словом час мой упарил: ковшик горечи поднесли, надобно было выпить». Вскоре Винский услышал шум и увидел, как в темноте передней блеснули форменные пуговицы… (187, 74–75). Массона в 17 % г. взяли после бессонной ночи, под утро, когда он только что сжег свой дневник и другие бумаги: «Управившись с этими предохранительными мерами и видя, что еще не рассвело, я собирался опять лечь в постель, но вслед за тем послышался стук в двери — то пришли за мной» (635, 569–570).


Обычно к этому времени указ об аресте уже был подписан. Документ этот был произволен по форме, но ясен по содержанию: «Указ нашим генералу Ушакову, действительным тайным советникам князю Трубецкому и Лестоку. Сего числа доносили нам словесно поручик Бергер, да майор Фалькенберг на подполковника Ивана Степанова сына Лопухина в некоторых важных делах, касающихся против нас и государства; того ради — повелеваем вам помянутого Лопухина тотчас арестовать, а у Бергера и Фалькенберга о тех делах спросить о том, в чем доносят на письме, по тому исследовать и что по допросам Лопухина касаться будет до других кого, то, несмотря на персону, в Комиссию свою забирать, исследовать и что по следствию явится, доносить нам». Этот документ — указ императрицы Елизаветы от 21 июня 1743 г., по которому началось знаменитое дело Лопухиных (660, 6–7).

Следующей стадией опалы обычно становился домашний арест, о чем уже отчасти сказано выше. «Графу Михаилу Бестужеву объявить Ея и.в. указ, чтоб он со двора до указу не выезжал» — таким был указ о домашнем аресте в 1743 г. одного из участников дела Лопухиных. Бестужева дома не оказалось, он отдыхал на приморской даче, где его взяли и предписали продолжать «отдых», уже не выходя из комнат, под охраной (660, 14). Указ о домашнем аресте означал, что к дому опального наряжался караул, который не позволял хозяину ни выходить из дома, ни принимать гостей. Указ о домашнем аресте Меншикову 8 сентября 1727 г. объявил генерал С.А. Салтыков, который именем Петра II запретил Меншикову покидать дворец. Как содержали людей под домашним арестом, видно из инструкции подпоручику Каковинскому, приставленному 16 апреля 1740 г. к дому А.П. Волынского. Ему надлежало заколотить все окна в доме, запереть и опечатать все, кроме одной, комнаты. В ней и следовало держать опального кабинет-министра, как в камере тюрьмы «без выпуску», при постоянном освещении. Все это делалось, согласно инструкции, для того, чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь или тайных тому способов сыскать не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно» (304, 142). Дети Волынского находились в том же доме, но отдельно от отца. К ним был приставлен особый караул. Француз Мессельер писал в 1758 г., что посаженного под домашний арест А.П. Бестужева «раздели донага и отняли у него бритвы, ножички, ножи, ножницы, иголки и булавки… Четыре гренадера с примкнутыми штыками стояли безотходно у его кровати, которой завесы были открыты» (473, 995). Согласно указу Елизаветы от 13 ноября 1748 г. о домашнем аресте Лестока, опального вельможу держали отдельно от жены, «а людей его, — читаем в указе, — никого, кто у него в доме живет, никуда до указу с двора не пускать, також и посторонних никого в тот двор ни для чего не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки его, Лестоковы, собрав в особые покои, запечатать и по тому же приставить караул» (760; 763, 50).


Следователи приезжали в дом арестованного и допрашивали его. В одних случаях домашний арест оказывался недолгим — Лестока, например, отвезли в Петропавловскую крепость уже на третий день, А.П. Бестужев же маялся под «крепким караулом» четырех гренадеров целых 14 месяцев (411, 274–275). Долго держали в Москве под домашним арестом бывшего кабинет-секретаря Петра I А.В. Макарова, и, как он жаловался в 1737 г. императрице Анне, все его «движимые имения и пожитки запечатаны и он к ним не допускается», хотя ему нужна одежда и другие вещи, которые, запертые в других комнатах, портятся и гниют. 20 сентября 1737 г. Анна указала «его, Макарова, арест таким образом облегчить, чтоб ему в церковь Божию ехать и прочие домашние нужды исправлять позволено было, только б в прочем по компаниям никуда не ездил, толь меньше из Москвы съезжать дерзнул, и в том его обязать надлежащим реверсом, также и к запечатанным пожиткам его допустить и их ему в деспозицию отдать», а также взять «по описи реверс, что ничего не продаст и отдаст на сторону» (382, 190). Но не всегда домашний арест смягчали так, как в истории с Макаровым. Наоборот, после домашнего ареста чаще всего следовала ссылка или перевод в крепость, в тюрьму. Впрочем, попадали туда и без «прохождения» стадии домашнего ареста.

Теперь коснусь различных аспектов работы сыска при аресте государственного преступника, жившего вдали от столицы. Чтобы изловить преступника, особенно когда он жил в провинции, из сыскного ведомства посылали нарочного (как правило, гвардейского сержанта или офицера), который получал в дорогу деньги на прогоны (325-1, 119) и инструкцию (она называлась также «ордером», а в XVII в. — «наказной памятью»). Такие инструкции (а их сохранилось немало), как и рапорты нарочных по завершении операции, позволяют воссоздать типичную сцену ареста в провинции. В рапорте от 15 октября 1738 г. полковник Андрей Телевкеев описывает, как он, действуя строго по инструкции, арестовывал обвиненного в произнесении «непристойных слов» полковника С. Д. Давыдова: «По данному мне… ордеру сего числа пополудни во 2-м часу полковника Давыдова изъехал (т. е. нашел. — Е.А.) я в деревне Царевщине и, поставя кругом двора и у дверей в квартире ево караул, вшед к нему в ызбу, выслав всех, арест ему объявил, и сперва он не противился, потом, немного погодя, говорил, чтоб я объявил ему под линной указ, по которому арестовывать его велено, но я ему повтарне объявил, что указа показать ему не должно, но он, противясь есче, закричал: “Люди! Караул!”, на что я ему объявил, что того чинить весьма непристойно, представляя о том указы Ея и.в., и по оному уже едва шпагу из рук своих отдал; письма ево сколько нашлось, все осматривал и партикулярныя [в том числе], собрав, особо запечатав, и деньги под росписку отдал прапорсчику Тарбееву; другие же, касаюсчиеся до ево комис[с]ии, отданы бывшим при нем подьячим, по ордеру же вашего превосходительства велено, по изъезде ево, того ж часу в путь выслать, но за неимением к переправе порому чрез реку Волгу на несколько часов принужден удержать, пока пором сделают, которой здешним мужикам тотчас делать приказал и для понуждения людей своих послал, а по сделании, отправя при себе за реку, возвращуся…». Кроме того, Телевкеев сообщал о результатах обыска: «Поосмотруже моему в имеюсчемся при нем подголовнике, между другими, найдено в бумашке мышьяку злотника с два, которой взял с собой» (64, 4).

В этом описании есть несколько важных моментов. Во-первых, Давыдова арестовали, согласно инструкции, внезапно, дом же, где он находился, предварительно окружили цепью солдат. Так делалось всегда, чтобы предотвратить возможную, как тогда говорили, «утечку» преступника. Во-вторых, при аресте Телевкеев забрал и опечатал все письма и бумаги Давыдова, как официальные, так и личные. Опечатывание производилось, как правило, личной печатью руководителя ареста. Это было другое обязательное правило при аресте — не дать преступнику уничтожить улики. В-третьих, арестованного Давыдова немедленно повезли в Петербург. Доставить преступника как можно скорее в столицу считалось важной обязанностью нарочного. Правда, при захвате Давыдова было нарушено важное правило, обязательное при аресте персон высокого ранга: ему не был предъявлен именной указ об аресте, после чего Давыдов, не без оснований, стал звать на помощь людей и поначалу отказывался отдать свою шпагу. Потом Тайная канцелярия сурово спросила организатора ареста, Татищева: зная, «что о именных И.в. указех, не имея оного собою, употреблять никому не подобает и дело немалое, то для чего помянутому Давыдову объявить вы велели, что якобы по именному Ея и.в. указу поведено его арестовав и под караул в Санкт-Питербурх прислать, не имея о том имянного Ея.и.в. указу?». Татищев оправдывался: он хотел как лучше, чтобы «оной Давыдов не дознался для чего арестуетца, дабы не надумался в говоренных ему, Татищеву, словах к выкрутке себе что показывать» (64, 4–5). По-своему Татищев был прав — все инструкции об аресте преступника требовали, чтобы он ничего не знал о причине ареста.

Обычно, приехав в провинциальный или уездный город, нарочный гвардеец являлся к воеводе или коменданту, предъявлял ему свои полномочия в форме именного указа или ордера и узнавал, где может быть преступник. В одних случаях указ был адресован к конкретному воеводе, а в других имел в виду все местные власти, независимо от их уровня. В XVII в. такой документ назывался «проезжая грамота с прочетом». Все власти обязывались ею, под угрозой наказания, помогать нарочному людьми, лошадьми, деньгами, устраивать его на постой. Для исполнения именного указа посланец получал от воеводы в помощь отряд солдат, подьячих и проводников. С этим воинством столичный гость и арестовывал преступника. Согласно инструкции 1734 г. каптенармус Степан Горенкин, посланный на Олонец за старообрядческим старцем Павлом, имел право арестовывать и допрашивать всех людей, которые могли бы указать место, где укрывался старец, причем в случае если Горенкин не нашел бы старца, то ему предписывалось всех арестованных по делу прямо с семьями отправлять в Петербург. Часто, боясь упустить нужного им человека, посланные захватывали в доме преступника всех подряд его жителей, а также гостей и уже потом, в столице, решали, кто виноват, а кто вошел в дом случайно. Сам дом опечатывали, а у дверей ставили караул. Иногда в доме оставляли засаду, чтобы хватать всех, кто приходил и спрашивал О хозяине (325-2, 93, 71).


Когда допрошенный в сыске изветчик точно не знал имен людей, на которых он доносил, или не помнил, где они живут, то, как правило, он обещал узнать их в лицо, так как «с рожей их знает» (500, 69). В этом случае прибегали к довольно жуткой процедуре — изветчика (в этом случае его называли «языком») под усиленной охраной проводили или провозили по улицам, чтобы он мог точно показать место или причастных к делу людей. Когда начали водить «языков», точно неизвестно. Наиболее ранние свидетельства относятся к 1642 г. Тогда стрелецкий голова Степан Алалыков с сотней стрельцов был послан «по гулящаго человека по Фомку на Ваганьково», на которого при допросе показал («слался») ворожей Науменок. В деле сказано, что «для опазныванья [Фомки] с ними ж посылан Афонька Науменок». Науменок Фомку не опознал, показал в толпе на другого знакомого ему человека (ж ю). Проводили подобное опознание и во время Стрелецкого розыска 1698 г. При этом доводчик Мапошка Берестов спутал похожих друг на друга мать и дочь. Охрана на всякий случай захватила и привезла в Пре-ображенское обеих женщин. Благодаря указанной «языком» женщине следствие получило новое продолжение (163, 70–72).

В 1713 г. доносчика Никиту Кирилова как «языка» водили по московским улицам, и он указал в толпе на знакомого, который, как непричастный к делу, после допроса был выпущен на свободу (325-2, 85). 19 августа 1721 г. по указу губернатора А.Д. Меншикова полиция водила по улицам Петербурга арестанта — солдата Антипа Селезнева для опознания мужчин и женщин, обвиненных им «в розглашении непристойных слов разных чинов людем». Сохранился «Реестр, кого солдат Селезнев опознал». «Языка» водили там, где он наслушался «непристойных слов» — преимущественно по притонам и публичным домам (так называемым «вольным домам»). Протокол опознания и допросы жильцов и хозяев, по-видимому, составлялись на месте: «На дворе торгового иноземца Меэрта никого не опознал и сказал он, Селезнев, что той бабы нет, а он, Меэрт, сказал, что, кроме тех людей, других никаких нети такой бабы, про которую он, Селезнев, говорил, не бывало. На дворе торгового иноземца Вулфа опознал жену ево Магрету Дреянову. Надво-ре государева денщика Орлова, в котором живет иноземец Иван Рен, опознал чухонку Анну Степанову…» и т. д. (558, 1250–1251). В 1742 г. сдавшийся полиции известный вор Ванька Каин вместе с отрядом гарнизонных солдат ходил по Москве и указывал на улицах и по притонам своих бывших сообщников по воровскому делу (93, 126–130). Позже в инструкции полицейскому офицеру, которому поручалось вести Каина-«языка», сказано: Каин «в пыточных речах сказал, что их самих в лицо узнать и лавки показать может, того ради, тебе… взяв оного вора Каина и за ним команды своей подлежащей безопасной караул, [и] или в означенной епанечный рад и кого в том ряду он, Каин, купцов, дву человек укажет, то тех при том поверенном взять и до разговоров с Каином не допускать» (93, 130).

Из документов политического сыска неясно, как устраивали такой провоз (или провод) изветчика по городским улицам. Наверняка «язык» был в оковах. Каина одевали в солдатский плащ, чтобы он сошел за солдата, идущего якобы с сослуживцами по улице. Впрочем, сохранилась легенда (см. роман Ивана Лажечникова «Ледяной дом»), что на голову «языку» нацепляли мешок с прорезью для глаз. Появление такого человека с конвоем тотчас вызывало панику среди прохожих и уличных торговцев. Все разбегались, лавки пустели — ведь «язык» мог показать на любого прохожего. Думаю, что эта легенда достоверна Мемуарист Д. И. Рославдев, вспоминая о «вождении языка» в конце XVIII в., писал: «Завидевши издали приближение таких языков, жители богоспасаемого Петрограда сами спасались от грозившей им опасности, бежали в соседние улицы, скрывались в ближайших домах, словом, всячески старались не встречаться с процессиею, потому развозимый язык часто, ни с того, ни с сего, указывал как на своих приятелей, так и на людей, которые и не видывали его».

Возможности произвола и злоупотреблений были здесь ничем не ограничены. Рославлев продолжает: «Провинция в этом отношении не отставала от столицы. С пойманным разбойником доброе начальство — в виде исправников, стряпчих, заседателей земского суда — отравлялось разгуливать по уезду. Настоящих своих милостивцев разбойник, разумеется, не указывал, надеясь, что они еще будут ему полезны впоследствии, зато мстил своим врагам, обзывая их как своих укрывателей. Если же у самого развозимого языка не было особенно им нелюбимых людей, то опять тогдашнее начальство принимало на себя труд подсказывать ему имена тех лиц, которых следовало обвинить в пристанодержательстве; для этого, разумеется, избирались достаточные жители, которых начальство хотело поучить. Чтобы дать правдоподобие своим оговорам в обоих случаях, разбойник обыкновенно говаривал, что он или знает дом своего приятеля, но не знает его имени, или не знает ни дома, ни имени, но помнит его лицо. В первом случае, проезжая деревню, он указывал на тот или другой дом, что — вот, где много раз проживал и куда отдавал краденые вещи на сохранение или для сбыта. Другой маневр состоял в том, что разбойник никак не мог припомнить дома, а надеялся узнать хозяина и вот сбирали весь люд-людской деревни. Разбойник внимательно рассматривал всех предстоявших и дрожавших и указывал на своего благодетеля… Во всяком случае обвиненное разбойником лицо арестовывалось». Далее Рославдев рассказывает, как оговоренные «языком» люди давали взятку начальнику и злодею, чтобы тот «очистил» его (633, 50).

Задолго до эпохи Петра I в деле волшебника Афоньки Науменка (1642–1643 гг.) сохранилось описание следственного действия, которое в современной криминалистике называется «опознание». Во время допросов Науменок показал на некоего Никитку Крестенника и называл его своим сообщником. Срочно нашли двоих людей, которых звали Никиткой Крестенником. Один оказался стрельцом, другой — пушкарем. И далее в деле сказано: «И стрелец Никитка Крестенник и пушкарь Никигкаж Кресгенник во многих людех (т. е. среди других людей. — Е.А.) Афоньке Науменку казаны, и Афонька, их смотря неодинова (не раз. — Е.А.), а сказал, что того Никитки, у кого для порчи покупал коренье, не опознал и туг его нет. И стрелец Никитка и пушкарь Никитка ж даны на поруки потому, что их Афонька не знает». Через некоторое время снова устроили опознание. Афонька показал еще на одного человека, назвав его Сенькой, «человеком Федора Карпова». По описанию внешности, данному Афонькой, стрельцы начали опрашивать жителей в указанных преступником частях Москвы. Стрельцы ходили по дворам священников и спрашивали: «У Льва, да у Федора Карповых людей зовут Сеньками, чьи они дети и каков которой Сенька рожаем, и бороды бреют ли или не бреют, и лице у всех ли у них ямковато или нет, и они их знают ли и где они ныне, видал ли их кто у Федора или не видал, и будет видали, и сколь давно?»

Священники сыску не помогли, но «Иванов, человек Несвицкаго, шел мимоходом… [и] сказал, что-де он знает у Федора Карпова (человека — Е.А.), зовут Сенькою Прокофьев, бородка невелика, руса, другой Сенька Петров сын Тюхин молод, ни уса, ни бороды, и лица у них не ямковаты, а иного Сеньки у него нет» Вскоре оба Сеньки были приведены в Константинорркую башню Кремля, где находился застенок, «и те люди Федора Карпова в башне в людех поставлены и казаны Афоньке Науменку, и Афонькатех людей не опознал, а сказал, что такого человека, Сеньки, тут нет» (307, 14, 20, 23). Во время Стрелецкого розыска осенью 1698 г. изветчица опознала из нескольких поставленных перед ней служительниц тех, кто передавал секретные письма царевны Софьи стрельцам (163, 73, 76).

Граф П.И. Панин

Идентификация «рожею» имела особое значение при уличении самозванца. После того, как в 1775 г. Емельяна Пугачева поймали, власть стремилась убедить возможно большие массы народа в том, что он не государь, не император Петр III, а самозванец, простой казак. Для этого преступника везли в Москву в клетке. В Симбирске скованного Пугачева вывели на запруженную народом площадь, и перед именитыми гражданами Симбирска и толпой народа граф П.И. Панин публично допрашивал «злодея». Надо думать, что вопросы касались самозванства, и когда Пугачев стал дерзить самому Панину, генерал избил его. 1 октября 1774 г. Панин писал своему брату Никите Ивановичу: «Отведал он от распаленной на его злодеянии моей крови несколько пощочин, а борода, которою он Российское государство жаловал — довольного дранья. Он принужден был пасть пред всем народом скованной на колени и велегласно на мои вопросы извещать и признаваться во всем своем злодеянии» (689-5, 108).

То, что царский генерал таскал за бороду и бил «анператора» по «харе» (а так в документах того времени называли физиономию преступника), должно было убедить сотни собравшихся на площади зрителей в том, что перед ними не настоящий государь, а самозванец, которого наконец поймали. П.С. Потемкин намеревался повторить это публичное опознание и в Казани, чтобы, как он писал Екатерине II, «обличить его перед народом злодейство», однако государыня предписала везти Пугачева прямо в Москву. Тогда Потемкин устроил публичное аутодафе портрета самозванца, и вторая жена Пугачева громогласно подтверждала, что изображенный на этом портрете человек — ее муж, донской казак Емелька Пугачев (684-5, 108; 286-3, 315). С той же целью — убедить всех в самозванстве Пугачева — перед самой казнью в Москве обер-полицмейстер Н.П. Архаров потребовал, чтобы Пугачев вслух, громко подтвердил перед толпой свое «подлое» происхождение.


Вернемся к «технологии» ареста. Стремясь не допустить «утечки» будущего арестанта, уничтожения им улик, а также попыток дать какой-нибудь знак сообщникам, политический сыск прибегал к различным уловкам и обману. Ниже мы их и рассмотрим. Самым главным условием ареста почитали внезапность. Преступника надо было ошеломить, деморализовать, не дать ему времени подготовиться к аресту и следствию. На внезапности было построено задание, которое Петр I дал Г. Г. Скорнякову-Писареву 10 февраля 1718 г. Ему предстояло нагрянуть в суздальский Спасо-Покровский монастырь, зайти в келью бывшей царицы Евдокии (старицы Елены) и, арестовав старицу, произвести обыск. Требовалось сразу же захватить все ее бумаги и письма. Точно так же хватали и других соучастников царевича Алексея. А.Д. Меншиков рапортовал об аресте А В. Кикина, что по получении указа «того ж часу светлейший князь, призвав к себе генерала-маиора Голицына и маеора Салтыкова с Преображенскими солдаты, ездил с ними по Александра Кикина и оного застал на дворе в шлафроке и, взяв, привезли во дворец и, посадя на цепь и железа, отослали в город (т. е. в Петропавловскую крепость. — Е.А.) за караулом (752, 170, 204, ср: 325-1. 308–309).

В июне 1744 г. из России был выслан французский посланник маркиз Шетарди — жертва искусной интриги канцлера А.П. Бестужева-Рюмина. Именно по его приказу перлюстрировали все письма посланника, некоторые из них были задержаны, из них составили выписки, которыми страшно оскорбилась императрица Елизавета Она приказала выслать своего ранее ей весьма близкого друга из России за 24 часа. Благодаря внезапности замысел Бестужева полностью удался. А.И. Ушаков сообщал о происшедшем 6 июня 1744 г.: «По силе высочайшая) Ея и.в. повеления нижеподписавшиеся приехали [к]… марки[зу] де ла Шетардию в дом полшеста часа по утру (заметим характерное для сыска время — перед рассветом. — Е.А.). И пришед в передню, вошел к ним один служитель, который сказал, что господин его Шетардий болен и всю ночь не спал, но по повторении, чтоб всеконечно о приходе их сказал, с полчетверти часа вышел он, Шетардий, в перуке (парике. — Е.А.) и в полушлафоре (халате. — Е.А.) При происшествии всего вышеписанного явно было, что он Шетардий, сколь скоро генерала Ушакова увидел, то он в лице переменился».

Думаю, что Шетарди наверняка решил, что его сейчас арестуют, посадят в крепость и отправят в Сибирь, — об этом могло говорить появление в столь ранний час самого начальника Тайной канцелярии с солдатами. Опасения Шетарди были весьма серьезны и небезосновательны. Когда в ноябре 1748 г. стало известно об аресте лейб-медика Лестока, его близкий друг прусский посланник Финкелынтейн, замешанный в интригах при русском дворе, подошел к канцлеру Бестужеву на придворном вечере и заявил, что король его прислал отзывную грамоту и что он срочно покидает Петербург. Тогда Бестужев писал императрице: «Крайне сожалительно, что сим отъездом избегнет он от путешествия в Сибирь» (760, 60). Отправить Шетарди «ловить соболей» можно было без затруднений — он, в отличие от Финкельштейна, имел статус частного человека и еще не удосужился предъявить официальные грамоты аккредитации. А уж как поступают с частным человеком в России, маркиз знал хорошо!

Но сценарий на этот раз был другой: «И тогда генерал Ушаков объявил ему, что прислан к нему в дом по Ея и.в. указу для некоторого объявления, почему тотчас секретарь Курбатов зачал читать заготовленную декларацию, по окончании которой он, Шетардий, говорил, что слышит в чем состоит Ея в. соизволение, а желает видеть те доказательства, на которых помянутая декларация учреждена. Секретарь Курбатов потому читал все экстракты из его, Шетардиевых писем, а он Шетардий за ним смотрел и ничего не оспорил ниже оригиналов смотреть хотел, хотя его подпись к последнему письму к Дютейлю (министр иностранных дел Франции. — Е.А.) ему показана была». После этого Шетарди потребовал копии с прочитанных документов, в чем ему было отказано. Туг же к Шетарди был приставлен подпоручик Измайлов. Шетарди объявили, что коляски и телеги для его отправки готовы. Шетарди отвечал, что хотя он «сожалеет о принятой Ея величеством об нем резолюции, но когда оная принята, то он с благодарением чувствует ту милость, с каковою Ея величество ему соизволение свое объявить повелеть соизволила». В этих словах Бестужев увидел намек на то, что Шетарди был не на шутку испуган появлением Ушакова и опасался оказаться в Петропавловской крепости («и последними своими словами показал, что вящаго над собою ожидал»). Я цитирую письмо Бестужева его заместителю (и давнему приятелю Шетарди) вице-канцлеру М.И. Воронцову. Бестужев с торжеством писал: «Поистине доношу, что такой в Шетардии конфузии и торопкости никогда не ожидали. Вместо того, чтоб светлым умом своим при сем случае действовать, сам опутался собственным признанием, что характером в кармане пользоваться не может». Канцлер как раз и опасался, что Шетарди быстро опомнится и покажет Ушакову свои верительные грамоты и потом заявит официальный протест по поводу нарушения русскими властями норм международного права, проявившегося во вторжении вооруженных людей на территорию французского посольства. Кроме того, Шетарди мог отказаться от предъявленных ему перлюстраций и потребовать официальных объяснений на сей счет от Коллегии иностранных дел.

Словом, угроза международного скандала была велика, и тогда уже поступать с французским посланником так бесцеремонно, как с частным человеком, будет очень трудно. Но внезапное появление отряда Ушакова ошеломило Шетарди. Бестужев пишет: «Конфузия его была велика: не опомнился, ни сесть попотчивал, ниже что малейшее во оправдание свое принесть; стоял, потупя нос и все время сопел, жалуясь немалым кашлем, которым и подлинно неможет. По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько проливу его доказательств было собрано и когда оныя услышал, то еще больше присмирел, а оригиналы когда показаны, то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел» (613, 4–5). Так внезапность решила дело в пользу Бестужева.

В 1762 г. также внезапно был арестован Ростовский архиепископ Арсений Мациевич. К нему ночью на двор нагрянули посланные сыском гвардейцы. 13 апреля 1792 г. Екатерина II предписала князю А.А. Прозоровскому: «Повелеваем вам, выбрав… людей верных, надежных и исправных, послать их нечаянно (неожиданно. — Е.А.) к помянутому Новикову как в московский его дом, так и в деревню, и в обоих сих местах приказать им прилежно обыскать…» (561, 74–75). Так началось знаменитое дело Н.И. Новикова.

Были и другие виды внезапного ареста. Один из них описывает в мемуарах Винский, отрывок из которых уже цитировался выше. Мемуарист сидел дома, когда «в 9 вечера послышался стук в передней». «Я, — пишет Винский, — сидя против отворенной зальной двери, где не было огня и, увидев блеснувшие пуговицы, пошел осведомиться, кто тут? Человек, стоявший в тени, берет мою руку и говорит тихо: “Чтоб не испугать Елеонору Карловну (жена Винского. — Е.А.), я скажу, что заехал звать тебя на вечеринку — потом громко: — А я тебя везде искал, был в двух трактирах, да вздумал и сюда заехать, чтоб взять тебя к Ульрихше». Так назывался известный петербургский трактир. Оказалось, что за Винским приехал знакомый полицейский офицер Лихтенберг, иногда бывавший у Винских в гостях.

«Жена моя, — продолжает Винский, — встревоженная, удерживает меня: “Как, теперь поздно — извощика не найдешь”. Офицер отвечает: “У меня карета, пожалуй, проворнее поедем” — “Надобно одеваться?” — “Что за одеванье? Довольно сюртука!”. И так торопливо накинувши сюртук, обнявши милую невинность, вышел я на улицу, где увидел карету, четвернею запряженную и двух верховых. Спрашивать было не о чем…» (187, 75). Описанный «обманный» арест под видом приглашения в гости, на дружескую пирушку, а также под предлогом («под протекстом») срочного вызова на службу, командировки не был новостью для более ранних времен. Чтобы схватить врасплох Кочубея и Искру весной 1708 г., устроили настоящий спектакль с участием самого Петра I и канцлера Г. И. Головкина. В письме царя Мазепе от 1 марта 1708 г. излагался план захвата людей, преступление которых было уже классифицировано до следствия. Кочубей и Искра были вызваны якобы по делу в Смоленск (357, 77–73).

В 1725 г. внезапно арестовали синодских секретарей Дудина и Тишина Утром 18 августа в Синод пришел гвардейский унтер-офицер Хрущов и объявил секретарям, что их вызывают в Сенат. Как только чиновники вышли на улицу, Хрущов арестовал их и отвез в крепость. Обеспокоенные члены Синода послали архимандрита Афанасия Кондоиди в Тайную канцелярию, чтобы узнать «о причине такого самовольного обманного захвата его чиновников». Из сыска довольно грубо ответили: «Какое до синодальные секретарей касается дело, о том знать Святейшему Синоду не надлежит» (775, 172–173). Крестник Петра I Абрам Ганнибал, попавший весной 1727 г. под подозрение всесильного А.Д. Меншикова, внезапно получил из Военной коллегии указ о срочной командировке в Казань якобы по инженерным делам, куда ему надлежало отбыть немедленно. Не успел он приехать в Казань, как там его ждал новый указ из Петербурга: отправиться немедленно в командировку в Тобольск Одновременно сибирскому губернатору князю М. В. Долгорукому отравили указ, чтобы прибывшего Ганнибала он отослал в Селенгинск, да еще присматривал за арапом, чтобы тот не сбежал в Китай. Довольно быстро Ганнибал понял, что все эти удаляющие его от столицы командировки — форма опалы. С дороги он принялся писать жалобные челобитные, письма к благодетелям, но «черному Абраму» уже ничто не помогло — в Селенгинске его арестовали, потом исключили из гвардии и написали майором гарнизона Тобольска (429, 60–73).

Весьма тонко и коварно действовал в Березове в 1738 г. капитан Федор Ушаков, прибывший по доносу подьячего Тишина на князей Долгоруких. Прибыв в Березов, он скрыл ото всех цель своего приезда (а она, согласно инструкции, была такой: «Секретно собрать подтвердительные сведения о дерзких… словах» Долгоруких), сблизился со ссыльными и местной администрацией, увидел всю обстановку в Березове и потом, дружески распрощавшись с березовцами, вернулся с докладом в Петербург. Там он получил полномочия для ведения следствия, и в сентябре 1738 г. около 30 человек (по другим данным — 60) — Долгорукие, начальник охраны ссыльных майор Петров, священники и другие жители Березова были внезапно арестованы приехавшим, на этот раз уже с конвоем, Ушаковьм, доставлены в Тобольск, где и началось следствие (310, 91–93; 406, 125).

Канцлера Л П. Бестужева-Рюмина арестовали по обвинению в заговоре внезапно 25 февраля 1758 г. В этот момент он болел, но именем императрицы ему предписали прибыть во дворец. Как сообщал Мессельер, «приближаясь к подъезду дворца, он изумился, когда увидел, что гвардейский караул (обыкновенно отдававший ему честь) окружил его карету посредством движения, сделанного им направо и налево. Майор гвардии арестовал его как государственного преступника и сел с ним в карету, чтобы отвести его домой под стражею. Каково было его удивление, когда, возвратившись туда, он увидел дом свой занятый четырьмя батальонами (думаю, что это преувеличение. — Е.А.), часовых у дверей своего кабинета, жену и семейство в оковах, а на бумагах своих печати» (470, 994–995; 411, 274).

Прибегал политический сыск и к обманным вызовам из-за границы. В 1690 г. выманили из Польши главного свидетеля по делу Сильвестра Медведева поляка Дмитрия Силина, что позволило потом отправить ученого монаха на плаху (396, 46). Особенно знаменита история задержания «принцессы Владимирской» («Таракановой»), По указу Екатерины И ее обманом вывез из Италии находившийся в Ливорно с эскадрой А.Г. Орлов. Он прикинулся влюбленным в «принцессу». Позже в отчете Орлов писал: «Она ко мне казалась быть благосклонною, чего для я и старался пред нею быть очень страстен. Наконец, я ее уверил, что я бы с охотой и женился на ней и в доказательство хоть сегодня, чему она, обольстясь, более поверила Признаюсь, милостивая государыня, что я оное исполнил бы, лишь только достичь бы до того, чтобы волю В, в. исполнить». 21 февраля 1776 г. Орлов заманил самозванку и ее свиту на корабль «Три иерарха», стоявший на рейде Ливорно. Здесь ее арестовали, а затем отвезли в Петербург. При этом Орлов послал женщине якобы тайную записку, в которой писал, что он тоже арестован, просил возлюбленную потерпеть, обещал при случае освободить из узилища Вся эта ложь нужна была, чтобы самозванка не умерла от горя и была доставлена в Россию в целости и сохранности. После ухода корабля Орлов вернулся наберет и написал Екатерине, что самозванка «по сие время все еще верит, что не я ее арестовал» (664, 558–559, 573).

Намерение сыскных чиновников выманить, обмануть жертву объяснимо их желанием не поднимать лишнего шума, не вызывать панику среди родных и соседей. Опасались посланные и возможной при аресте потасовки. В 1722 г. капитан Цей, посланный арестовать коменданта Нарыма Ф.Ф. Пушкина, столкнулся с вооруженным сопротивлением, и в завязавшейся стычке даже пролилась кровь (102, 159–160). В 1739 г. при аресте белгородского губернского секретаря Семена Муратова преступник не дался в руки солдат, заперся в доме и «людям своим кричал, чтобы били в колокола и то знатно имел некакое умышление» (223, 96). В 1740 г. при аресте отчаянно сопротивлялись герцог Бирон и его брат Густав. Солдатам пришлось «успокаивать» их тумаками (457, 199–203; 765, 298). Когда в 1752 г. воевода Одоева Языков, получив донос, решил арестовать таможенного голову И. Г. Торубеева, на дворе уже стемнело. После раздумий воевода отложил арест до утра, опасаясь, что люди Торубеева «дадут бой» солдатам, а преступник сумеет в суматохе и темноте «учинить утечку» (377, 323–324). Опасались в сыске и излишнего шума, который мог взбудоражить общество. Распоряжаясь в марте 1772 г. об аресте фальшивомонетчика С. Пушкина, Екатерина II писала М. Н. Волконскому: «При сем старайтесь всего того отдалить, чтоб в публике казаться могло насилием» (554, 96).

Была еще одна, весьма важная, причина для внезапного ареста: о происшедшем как можно дольше не должны были узнать неизвестные еще следствию сообщники преступника. Нельзя было допустить и того, чтобы арестуемый человек как-то предупредил их об опасности. Власти не всегда доверяли даже тем, кто проводил арест. При захвате в Москве в 1738 г. сенатских секретарей Ивана Богданова и Семена Молчанова, а также камерира Алексея Оленева из Петербурга в Москву был послан прапорщик Алексей Ильин. А.И. Ушаков дал ему инструкцию в запечатанном конверте. При вскрытии конверта должен был присутствовать главнокомандующий Москвы С.А Салтыков, что делалось «для лучшаго содержания секрету, чтоб он (Ильин. — Е.А.) о той порученной ему комиссии прежде времени ведать не мог». В указе Салтыкову сказано: «Арестование вышеписанных секретарей и камер[ира] учинить незапно, без малейшего разглашения, чтоб те секретари и камер[ир] о том прежде уведать и скрыться не могли, и для того имеете вы тотчас и, не выпуская его от себя, дать ему потребное число солдат с унтер-офицеры, с которыми б он ту комиссию немедленно и без всякаго помешательства исправить мог» (382, 204–205).

Внезапность ареста, суровое обращение при этом с арестантом, быстрый и такой же суровый допрос, да еще перед лицом высокого начальства, а то и государя — все это обычно выбивало людей из седла, и они терялись. Так, в 1718 г. генерал В.В. Долгорукий был внезапно арестован по делу паревича Алексея. В челобитной Петру I уже после допросов он так объясняет первоначальные показания: «Как взят я из С.Питербурха нечаянно, и повезен в Москву окован, отчего был в великой десперации (отчаянии. — Е.А.) и беспамятстве, просто взят и привезен в Преображенское, и отдан под крепкий арест, и потом приведен на Генеральный двор пред Царское величество, и был в том же страхе; и в то время, как спрашиван я против письма царевича пред Царским величеством, ответствовал в страхе, видя слова, написанныя на меня царевичем принятыми] за великую противность и в то время, боясь розыску, о тех словах не сказал» (752, 199).

Следует подробнее остановиться еще на одной обстоятельной инструкции, которую получил от императрицы Анны сам начальник Тайной канцелярии генерал А.И. Ушаков. В 1733 г., как уже сказано выше, в Петербурге получили извет дворянина Федора Красного-Миклашевича на смоленского губернатора А.А. Черкасского, который обвинялся в государственной измене. Дело было настолько важное, секретное и срочное, что арест высокопоставленного чиновника императрица поручила Ушакову. Инструкция ему интересна для нас многими деталями, которые показывают, как вели расследование по свежим следам, известное позже как «момент истины». Ушакову следовало отправиться в Смоленск якобы проездом в Польшу по делам службы — в это время шла русско-польская война Прибыв в город, генералу предстояло сразу же прийти к губернатору и тотчас «онаго купно всем своим домом и служительми взять под крепчайший караул». Одновременно люди Ушакова должны были схватить всех возможных сторонников изменника. Особо подчеркивалось: взять «сколько возможно в одно время, дабы друг про друга не сведали и уйти не могли». Везти задержанных вместе с их бумагами в крепость следовало ночью, чтобы не привлечь ничьего внимания. При этом арестанты не могли находиться вместе ни одной минуты, «чтоб друг с другом не говорили, также и никого говорить с ними не допускать: ни пера, ни бумаги не давать и в прочем все те же предосторожности взять, как с такими крамольниками принадлежит» (693, 211).

Так, в инструкции мы видим все те принципы ареста политических преступников, о которых шла речь выше (внезапность, секретность, одновременность арестов, особое внимание к уликам, осторожность при конвоировании и т. д.). Однако в инструкции Ушакову есть разделы, которых мы обычно не встречаем в типовых, выданных гвардейскому прапорщику или сержанту указаниях об аресте. Ушакову предлагалось сразу же после захвата Черкасского и его сообщников, не мешкая, прямо на месте начать расследование. Весь расчет строился на внезапности и демонстративной строгости ареста, что должно было, по замыслу авторов инструкции, смутить преступника и облегчить его разоблачение. Черкасского нужно было сразу же допрашивать по извету Миклашевича и по тем документам, которые были захвачены при аресте губернатора. В инструкции Ушакову сказано, что конкретно нужно искать в бумагах губернатора, а именно присланное на его имя из-за границы письмо доносчика Миклашевича (о котором властям стало известно из доноса последнего). Дело в том, что Черкасский послал Миклашевича за границу, чтобы тот наладил связь с внуком Петра I Голштинским принцем Карлом-Петером-Ульрихом (будущим Петром III). Миклашевич с дороги написал Черкасскому о делах. По мнению сыска, это письмо и являлось наиболее сильной уликой против губернатора-изменника, свидетельством его преступных связей с заграницей. При этом Ушаков должен был умалчивать об извете Миклашевича на Черкасского, не говорить губернатору, что доносчик привезен Ушаковым в Смоленск Целью допроса было желание властей выявить всех соучастников заговора: «Ежели, — отмечено в инструкции, — он в том винится, то тотчас требовать от оного, чтоб он, без всякой утайки, объявил всех тех, которые в сем злодейском деле причастны, кои о том хотя только ведают и, ежели объявит, то тотчас надлежащия меры взять, чтоб они, без разглашения, пойманы и за караул взяты бьгли…» (693, 214).

Опасность мятежа в военное время в пограничной губернии казалась столь великой, что Ушакову предстояло держать арестованных «в наивысшем секрете, чтоб прежде времени отнюдь в народе не разгласилось». Одновременно нужно было наблюдать и за настроениями смоленской шляхты, которую Петербург подозревал в симпатиях к мятежным полякам. Инструкцию составляли люди, которые стремились предусмотреть все возможные случайности при аресте. Главное, что требовалось от Ушакова, это действовать быстро и неожиданно для преступников. Так, на случай «упрямства» Черкасского на допросах ему заготовили следственный «сюрприз» — очную ставку с доносчиком Миклашевичем, которому Черкасский доверял как близкому человеку и который, по расчетам губернатора, в этот момент должен был находиться в Киле. Эффект внезапного появления изветчика, тайно привезенного Ушаковым в Смоленск, предстояло усилить очной ставкой губернатора с его служителем, который передал Миклашевичу письмо Черкасского, а также с личным секретарем губернатора, знавшим тайные дела своего начальника. При этом Ушакову разрешалось подготовить секретаря к очной ставке с его шефом: «Пожесточае поступать, дабы подлинную правду из него выведать». «Пожесточае» значило провести допрос жестко, с угрозами, запугиванием, хотя и без пытки.

Методы, примененные Ушаковым, достигли полного успеха: арест Черкасского прошел гладко, губернатор, деморализованный внезапным появлением в городе начальника страшной Тайной канцелярии, сразу же признал свою вину, дал подробные показания, написал жалостливую челобитную на имя императрицы и вместе с другими колодниками был благополучно доставлен в Петербург.

Допрос по горячим следам применил и обер-прокурор Сената В.А. Всеволожский, приехавший в 1769 г. в Успожну-Железнопольскую расследовать дело корнета Ивана Батюшкова. По доносу на него, Батюшков говорил о себе как о сыне английского короля и Елизаветы Петровны. Как писал в отчете Всеволожский, при встрече с Батюшковым он «хотел первое смятение чувств его употребить себе в пользу к открытию дела, мне порученного, и для того объявил данное мне высочайшее повеление об исследовании над ним, Батюшковым, по показанию Опочинина, не сказав, однако же кто на него доносит. После сего я увещевал его и, приводя к чистосердечному покаянию, спрашивал у него по заготовленным статьям» (135, 201).

Сочинением инструкций подготовка к аресту не ограничивалась. До ареста за некоторыми подозреваемыми вели слежку — наружное наблюдение. Об этом сообщал голландский дипломат де Би. Его переписка с Гаагой летом 1718 г., во время дела царевича Алексея, перлюстрировалась, а за самим дипломатом следили. Де Би впоследствии писал: «Я узнал от слуг моих, что… в течение трех недель, с самого раннего утра, безотлучно находилось в саду моем неизвестное лицо, которое записывало всех, приходивших ко мне… я ни разу не выходил из дому без того, чтобы за мною не следили издали двое солдат, чтобы видеть, с кем я буду разговаривать дорогою». Позже вице-канцлер П.П. Шафиров подтвердил дипломату, что за ним действительно следили — русскому правительству не нравились его депеши в Голландию. Поэтому было решено проследить, откуда он черпает материал для своих инсинуаций (253, 335). Ранее следили за близким к царевичу А.В. Кикиным. Петр писал из Москвы в Петербург А.Д. Меншикову: «Вам я приказывал при отъезде, чтоб на него око имели и стерегли, чтоб не ушел» (325-1, 309–310).

Шпионаж за иностранцами и верноподданными был делом обычным в России с незапамятных времен. Речь идет не о добровольных или вынужденных доносчиках, а о службе более-менее профессиональной. Адам Олеарий описывает, как в Москве XVII в. вылавливали тех, кто употреблял ненормативную лексику на улицах Москвы: «Назначенные тайно лица должны были по временам на переулках и рынках мешаться в толпу народа, а отряженные им в помощь стрельцы и палачи должны были хватать ругателей и на месте же, для публичного позорища, наказывать их» (526, 187). Шпионами были, как правило, люди из полиции, переодетые солдаты, мелкие чиновники, торговцы, мелкие преступники, которых выпустили, чтобы они таким образом «отрабатывали» свои прегрешения перед законом. Ванька Каин, крупный московский вор и грабитель, «покаялся» перед властями, выдал несколько десятков своих товарищей и стал официальным «доносителем» Сыскного приказа При этом он, как сказано выше, взялся за старое «ремесло», сочетая доносы с промыслом вора и грабителя. Когда впоследствии Каина спросили, почему он не выдал целую банду мелких уличных воришек, то Каин сказал, что все они работали на него: если требовалось найти какую-нибудь ворованную вещь или пропавшего человека, воришки рассыпались по Москве, по всему ее «дну», и вскоре находили пропажу (115, 553). Так же работал и политический сыск.

В документах XVIII в. часто встречается выражение «под рукой», что означает тайные действия, секретный сбор материалов и сведений. Такие поручения часто давала С.А. Салтыкову императрица Анна. Она писала «Как возможно тайным образом истину проведать и к нам немедленно написать» (382, 40–41). С помощью шпионов, которые в 1740 г., по выражению людей тех лет, «лежали на ухе» у регента империи герцога Бирона, он узнавал многие придворные тайны, мнения армии и жителей Петербурга о его правлении (704-21, 15–17). Впрочем, помогло это ему, как известно, мало — он был лишен власти и сослан. За цесаревной Елизаветой Петровной, которую императрица Анна, а потом и правительница Анна Леопольдовна опасались как возможной конкурентки в борьбе за престол, в 1730-х — начале 1740-х гг. был установлен постоянный тайный присмотр. В 1742 г., после того как Елизавета оправдала-таки опасения своих предшественниц и стала императрицей, фельдмаршала Миниха обвинили в том, что он шпионил за цесаревной. Оправдываясь на следствии, он говорил, что организовать слежку за Елизаветой приказала ему еще в 1731 г. сама императрица Анна, «понеже-де (Елизавета. — Е.А.) по ночам ездит и народ к ней кричит, показуя свою горячность, кто к ней в дом ездит» (361, 240–241). Возле дворца цесаревны учредили особый тайный пост — «безвестный караул», при котором долгое время «бессменно, для присматривания» находился урядник Щегловитов.

В январе 1741 г. на этом посту стояли аудитор Барановский и сержант Оберучев. Они исполняли именной указ Анны Леопольдовны, которая через майора гвардии Альбрехта предписала Барановскому: «На том безвестном карауле имеет он смотреть во дворце… Елизавет Петровны: какия персоны мужеска и женска полу приезжают, також и Ея высочество… куда изволит съезжать и как изволит возвращаться, о том бы повсядневно подавать записки по утрам ему, майору Альбрехту», что тот и делал. Для этого Барановскому отвели специальную квартиру в соседнем с дворцом доме, из которой, по-видимому, и следили за всеми гостями Елизаветы. Квартира-пост была строго засекречена. Утренние записки-отчеты шпионов сразу попадали в Зимний дворец. Правительницу беспокоили, в первую очередь, тайные связи Елизаветы с гвардейцами, а также с Шегарди, о каждом визите которого к Елизавете шпионы должны были рапортовать немедленно. Позже, на следствии по делу Миниха в 1742 г., Оберучев показал, что «Альбрехт бывало спрашивал, что не ходят ли к государыне Преображенского полку феноди-ры? и он, Оберучев, на то ответствовал, что не видно, когда б они ходили» (354, 317). Из допроса еще одного шпиона — Щегловигого — видно, что Миних приказывал ему нанимать извозчиков и следовать всюду за экипажем Елизаветы Петровны (361, 242).

Когда весной 1741 г. возникла опасность сговора Елизаветы с Минихом, то и за домом фельдмаршала установили тайный надзор. Секунд-майор Василий Чичерин с урядником и десятком гренадеров «не в солдатском платье, но в шубах и в серых кафтанах» круглосуточно следили за домом Миниха. Они имели инструкцию (в верности которой их заставили присягнуть), «что ежели оный фельдмаршал фаф Миних поедет из двора инкогнито, не в своем платье, то б его поймать и привесть во дворец». Из допроса Чичерина на следствии 1742 г. следует, что гренадеры наблюдали за домом Миниха по ночам и делали это посменно. Сам Чичерин «за ними смотрел, чтоб они всегда ходили и их бранивал, ежели не пойдут». Чичерин возмущался не без основания: работа шпиона была денежной — гренадеры получали за свою работу 20–40 рублей в месяц (354, З07-309, 312; 543, 226). По-видимому, власти внедрили шпионов-соглядатаев («надежных людей») и в число слуг цесаревны. С их донесениями был связан внезапный арест в 1735 г. регента хора цесаревны Петрова, причем у него сразу же забрали тексты подозрительных пьес, в которых усмотрели состав государственного преступления (43-3, 22; 365). К 25 ноября 1741 г., когда Елизавета совершила переворот, сведения о подготовке путча правительство Анны Леопольдовны получило из самых различных источников, как из-за границы, так и в самом Петербурге. Ни одно тайное свидание заговорщиков не ускользало от секретных агентов правительства. Их донесения отличались полнотой и говорили о вполне реальной угрозе государственной безопасности. Однако Анна Леопольдовна не использовала донесения шпионов с пользой для себя.

К услугам шпионов постоянно прибегали и другие правители России. Шпионов посылали в кабаки выведывать суждения народа о власти и хватать для острастки всякого, кто позволит себе высказать критику в адрес властей. О том, что шпионы были в кабаках, известно из разных источников. Сразу после установления регентства Бирона осенью 1740 г. Шетарди писал во Францию: «Кабаки, закрытые в продолжении многих дней, открыты. Шпионы, которых там держуг, хватают и уводят в темницу всех, кто, забывшись или в опьянении осмелится произнести малейший намек» о правлении Бирона (543, 148). В 1773 г. генерал А.И. Бибиков, получив донос Г.И. Державина о готовящемся бунте во Владимирском гренадерском полку, «писал секретно… к губернаторам Новгородскому, Тверскому, Московскому, Володимерскому и Нижегородскому, чтоб они, во время проходу полков в Казань мимо их губерний, а особливо гренадерского Владимирского, по дорожным кабакам приставили надежных людей, которые бы подслушивали, что служивые между собою говорят во время их попоек. Сие распоряжение имело свой успех, ибо по приезде в Казань получил он донесение от Нижегородского губернатора Ступишина, что действительно между рядовыми солдатами существует заговор положить во время сражения пред бунтовщиками ружья, из которых главные схвачены, суждены и тогда же жестоко наказаны» (262, 52–53). Недаром также Екатерина II требовала от В.И. Суворова в 1762 г. иметь по полкам «уши и глаза» (154-2, 258).

В ноябре 1748 г. лейб-медик Елизаветы Петровны Иоганн-Герман Лесток узнал от слуг, что возле дома постоянно болтаются какие-то «незнаемые» люди. Они прохаживались то поодиночке, то вдвоем, одеты были в солдатские плащи или в серое ливрейное платье. Некоторые из них расспрашивали слуг Лестока об их барине, узнавали, дома ли он, куда ездит, кто к нему приезжает. Из дела Лестока видно, что указ о слежке за ним дала сама императрица, а начальник Тайной канцелярии А.И. Шувалов поручил наблюдение за домом Лестока капралу Семеновского полка С. Каменеву с солдатами. Приятель Лестока капитан Александр Шапизо также заметил, что при виде саней Лестока или его, Шапизо, экипажа эти люди прячутся или бегут за санями, чтобы узнать, куда направился объект наблюдений. 9 ноября слуги Лестока поймали одного из «шпигов», и Лесток допросил его. Стало ясно, что слежку ведет Шувалов. Лесток понял, что его дни на свободе сочтены. Это стало началом опалы сановника. Вскоре его арестовали (411, 254; 760, 45–47).

Иоганн-Герман Лесток

Екатерина II часто требовала, чтобы из Москвы ей регулярно присылали секретные сведения, собрав их «без огласки» (491, 105; 554, 170–171). Шпионской сетью в Петербурге ведал начальник столичной полиции, а в старой столице — московский обер-полицмейстер Николай Архаров. Именно Архарову императрица предписала навести «под рукой» справки о благонадежности некоторых людей, записать их высказывания. За некоторыми из подданных она велела установить постоянный тайный надзор и наказывала вылавливать распространителей слухов. В начале сентября 1773 г. она приказала учредить тайный надзор за генералом П.И. Паниным, не одобрявшим тогда политику правительства. 9 сентября Волконский писал Екатерине, что он получил письмо императрицы о посылке в деревню Панина, где он жил, «одного надежнаго человека выслушать его дерзкия болтанья. На оное сим всеподданейше доношу: подлинно, что сей тщеславный самохвал много и дерзко болтает и до меня несколько доходило, но все оное состояло в том, что все и всех критикует, однако такого не слышно, чтоб клонилося к какому бы дерзкому предприятию. Я хотя всегда за ним мое примечание имел, а таперь еще удвою оное и употребил разные каналы его слова сведать, когда что уведаю, то тогда В.и.в. донесу». Панин, по-видимому, догадался, что за ним следят, и несколько умерил свою критику властей. «Примечательно есть, — писал позже Волконский, — что он, Панин, с некоторого времени гораздо утих, в своем болтаньи несколько скромнее стал. Не знаю, происходит ли сия скромность от страха или для закрытия каких видов». 30 сентября 1773 г. он сообщал императрице: «Я употребил надежных людей присматривать за Паниным (который на сих днях из деревни в Москву переехал), через оных из-вестился, что он, как я и прежде доносил, стал гораздо в болтаниях своих скромнее…» (554, 121–123, 145).

При Екатерине агентам тайной полиции поручали наблюдать и за общественными настроениями. В этом состоял не только личный интерес императрицы, хотевшей знать, что о ней и ее правлении думают люди, но и новые представления о том, что мнение общества нужно учитывать в политике и, более того, нужно контролировать, обрабатывать и направлять его в нужную власти сторону. При этом Екатерина II не была новатором в этом деле. Одним из первых указов о надзоре за общественными настроениями стал указ регента Бирона 1740 г. Регент известен тем, что засылал агентов на улицы Петербурга, чтобы послушать толки народа о «политическом моменте». 26 октября 1740 г. он предписал С А Салтыкову: «В самом секрете… чтоб вы под рукою, искусным образом осведомиться старались, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (т. е. об указе о его регентстве. — Е.А.) говорят и не приходят ли иногда от кого отом непристойный рассуждения и толковании». Об этом Салтыкову предписывалось немедленно сообщить в Петербург, «а между тем оное, без отлагательства и запущения надлежащим образом пресечь и прекратить» (745, 311–312).

Однако только при Екатерине II этой деятельности сыска стали уделять особое внимание, что мы можем видеть из переписки императрицы с Н.И. Паниным после убийства в Шлиссельбурге Ивана Антоновича в августе 1764 г. и особенно во время восстания Пугачева. В декабре 1773 г., когда восстание вызвало волну слухов, М.Н. Вяземский сообщал, что он распорядился послать «надежных людей для подслушивания разговоров публики в публишных соборищах, как-то в рядах, банях и кабаках, что уже и исполняется, а между дворянством также всякие разговоры примечаются». В те времена, как и позже, политический сыск собирал слухи, а потом их обобщал в своих докладах. Впрочем, уже тогда проявилась характерная для тайных служб черта. Под неким видом объективности «наверх» поставлялась успокоительная ложь. Чем выше поднималась информация о том, что «одна баба на базаре сказала», тем больше ее подправляли чиновники. В конце 1773 — начале 1774 г., когда восстание Пугачева взбудоражило русское общество, главнокомандующий Москвы князь Волконский посылал государыне вполне успокаивающие сводки о состоянии умов в старой столице, выпячивая патриотические, верноподданнические настроения ее жителей: «Болтанье теперь больше в том состоит, а паче между простым народом (как я прежде доносил) относительно до генерал-майора Кара (потерпевшего поражение от войска Пугачева. — Е.А.), которого народ бранит, называя его трусом и говорят: “Какой он генерал, что не мог с таким бездельником управиться и сам суды ушел! Его бы надо повесить!” Я радуюсь, всемилостивейшая государыня, сей народной ревности и усердию». 7 января 1774 г. он сообщал о реакции народа на объявление манифеста о Пугачеве: «Я велел примечать при публиковании народное положение, которое и примечено, что народ с жадностью слушал оное объявление и после большая часть народа кляли и бранили бунтовщика и самозванца; а другие говорили с презрением и смехом: “Вот какой, вздумал государем быть!” Здесь, всемилостивей-шая государыня, все тихо и смирно и через все дни праздника никаких непорядков не было, и врак гораздо меньше стало» (554, 128–129).

Можно сомневаться в точности «анализа» Волконским настроений жителей города, за безопасность которого он, как главнокомандующий, отвечал головой. Как каждый начальник, он стремился, чтобы картина общественного мнения во вверенной его попечению Москве выглядела для верховной власти по возможности более симпатичной. Традиция подобной «обработки» агентурных сведений была, как известно, продолжена и в XIX в. (см. 547). Думаю, что императрица Екатерина не особенно доверяла бодрым рапортам Волконского. Иначе летом 1774 г., когда восстание Пугачева достигло пика и стали распространяться слухи о его походе «чтоб тряхнуть матушкой-Москвой», она бы не предупреждала Волконского «держать ухо востро», смотреть, чтобы «хитрый злодей государственный не нашалил в вашем месте и нечаянно посереди города» (548, 141). Тогда Екатерина сделала и серьезную попытку повлиять на общественные настроения. Она нуждалась в благоприятном к ней общественном мнении, хотя в глубине души государыня явно не имела иллюзий относительно любви к ней народа, который называла «неблагодарным». Поощряя занятия Волконского в сыске, императрица писала ему, что «как по умоначертанию нашего народа по теперешним обстоятельствам более надлежит ожидать умножение вралей, нежели уменьшение врак». Поэтому она была обеспокоена частыми поездками Волконского в Контору Тайной экспедиции и полагала, что всякая такая поездка «может быть в легкомысленных людях, а особливо в развращенных политиках, произвесть новые вредные толки: во избежание чего» она запретила Волконскому самому ездить в застенок, перепоручив это другим (554, 130–131).

Влияние властей на общественное мнение достигалось в утайке от него (впрочем, тщетной) фактов и событий и в «пускании благоприятных слухов». Следовало также вылавливать и примерно наказывать самих болтунов. 29 июля 1774 г. Волконский сообщал: «Здесь, всемилоставейшая государыня, все тихо и, паче чаяния моего, в простом народе гораздо меньше вранья, как прежде было, что могу приписать строгому смотрению полиции: как обер-полицмейстер, так и подчиненные его офицеры, наипримернейшим образом должность свою исполняют и не только безпрестанные по городу патрули делают, но и неприметным образом о всем разведывают, где только собрания народныя бывают». В письме 1 августа 1774 г. эту тему он продолжил: «Здесь тихо, но в уезде есть разглашения, что будто злодей Пугачев, называя его Петром Третаим, сюды идет, от чего многие в страх пришли. Я послал в разныя места партии казацкия таких вредных разгласителей ловить и стараюсь тот страх из головы у слабых людей выбить» (554, 137–140). По городам губернии разослали также указ о «ловлении разгласителей».

Беспокоил власти и высший свет, и простые дворяне. Петербургскими «вралями» занимался С. И. Шешковский, а в Москве это дело императрица поручила Волконскому. По его наблюдениям, причиной слухов являлись «по большей части барыни», которым он «принужден был мораль толковать». И позже императрица не упускала возможности выведать и наказать распространителей слухов и пасквилей о ней. «Старайтесь через обер-полицмейстера, — пишет она 1 ноября 1777 г. о каком-то пасквиле, — узнать фабрику и фабриканта таковых дерзостей, дабы возмездие по мере преступления учинить можно было» (554, 151, 169).


В нескольких случаях мы имеем дело и с очевидными провокациями сыска, хотя принято считать, что провокация — детище Департамента полиции второй половины XIX в. (впрочем, П.Е. Щеголев считал первым провокатором Ипполита Завалишина, создавшего из молодых офицеров в 1826 г. в Оренбурге тайное революционное общество, чтобы потом выдать его участников властям) (393, VIII; см. 439). Выше уже говорилось о том, как в 1718 г. сам Петр I арестовывал государственных преступников. Обстоятельства этого ареста интересны как раз тем, что власти использовали провокацию.

Напомню, что в 1718 г. Петру донесли, что тихвинский архимандрит по ночам «певал молебны тайно» перед образом Богородицы (надо понимать — знаменитой Тихвинской Божией матери). Царь приказал доносчику Каблукову пойти к святому отцу и просить его как бы от себя, чтобы «пред помянутым образом Пресвятыя Богородицы отпеть ему молебен тайно ж». И когда архимандрит. начал ночную службу, тут-то и нагрянул сам царь, который забрал сам образ и архимандрита с его людьми в Тайную канцелярию (183, 290). Впрочем, материалы следствия не помогают понять, в чем же состояла суть ночных бдений, — то ли архимандрит служил панихиды по царевичу Алексею, то ли считал, что ночная молитва лучше доходит до Богородицы.

В 1713 г. Стефан Яворский пытался уличить Д.Е. Тверигинова в еретичестве. Для этого Леонтий Магницкий и вице-губернатор Московской губернии Василий Ершов пригласили в гости Тверитинова и фискала Михаила Косого, который также высказывал нетрадиционные мысли о церкви, и устроили застольную дискуссию. Застолье продолжалось одиннадцать часов, но Тверитинов, хотя «в лице зело испал и почернел», ловко уходил от расставленных сетей и себя не выдал. И в новом застолье он, по рассказам провокаторов, говорил «осторожно и вежливо». Поэтому, чтобы расправиться с Тверитиновым, пришлось искать другие пути для доноса на этого хитреца (736, 189, 196). В 1733 г. Феофан Прокопович подослал в вологодский Спасокаменный монастырь, куда отправили простым монахом архиепископа Георгия Дашкова, обер-секретаря Синода Дудина. В инструкции Феофана говорилось: «Как бы ненароком заверни в Каменный монастырь и разведай всячески о Дашкове: живет ли он как монах или поднимает паки роги по-прежнему злому обычаю гордости своей». Дугин поручение Феофана исполнил. Он как бы случайно виделся с Георгием и даже спровоцировал (как он писал в отчете — «для испытания») бывшего архиепископа на благословение, совершать которое лишенному пастырства монаху-схизматаку запрещалось. Это позволило Феофану «добить» Дашкова, которого сослали под строгий присмотр в сибирь, где он и умер (468, 538; 775, 348–349).

Когда в 1743 г. изветчики по делу Ивана Лопухина — поручик Бергер и майор Фалькенберг — поспешили с доносом к императрице, то Елизавета Петровна, выслушав извет, указала им «повыведывать еще от Лопухина о той близкой перемене» — перевороте в пользу Ивана Антоновича, на приближение которого Лопухин уже дважды намекал Бергеру. Последний встретился с Лопухиным и, играя роль сочувствующего, начал «повыведывать еще». Из болтовни Лопухина он узнал, что покровителем всего заговора является австрийский посланник маркиз де-Ботта. Этот факт, возможно, без провокации и не стал бы известен Тайной канцелярии. Он сразу же изменил весь ход начавшегося вскоре следствия в худшую для его участников сторону — в деле запахло государственной изменой. Если исходить из буквы закона, Бергер и Фалькенберг вели очень опасную игру: они, провоцируя Лопухина на «непристойные слова», сами эти слова произносили, что видно из материалов следствия, и тем самым становились преступниками. Окажись Лопухин стоек на допросах, то провокация могла повернуться против самих провокаторов (660, 6–7).


Существенным моментом ареста являлся захват преступника с поличным. При аресте старообрядцев и других противников официальной церкви власти стремились прежде всего захватить старинные рукописные книги и «тетрадки». Они служили самой надежной уликой для обвинения в расколе. При аресте колдунов забирали прежде всего все подозрительные предметы: сушеные травы, кости, «малорослые коренья», «тетрадки гадательные», «неведомые письма» и т. д. (643, 383; 583, 240). Особо важным поличным в то время считались письма, записки, деловые бумаги. Смертельно опасно было хранить различные «причинные письма» — запрещенные бумаги и листовки, бывшие возможной причиной мятежей, «прелестные письма» с призывом к сопротивлению или бунту. Подданные многократно предупреждались «от прелестных писем иметь осторожность» (172, 172). При изъятии писем людей фазу же начинали допрашивать: «Где они [их] взяли и для чего у себя держали?» (197, 251; 195). В XVIII в. было небезопасно вообще писать что-либо вроде дневника и тем более переписываться, за письмами шла настоящая охота. Переписке как улике продавалось в то время огромное значение. Написанные на бумаге «непристойные слова», в которых усматривали оскорбление чести государя, безусловно приравнивались к публичному произнесению этих слов. Тяжким преступлением считалось, как отмечено выше, сочинение и распространение воззваний, подметных писем, в которых были призывы к непослушанию или бунту. Кроме того, в почтовой переписке всегда видели способ связи шпионов.

Порой паника начиналась по пустяковому случаю. Осенью 1718 г. Петру донесли, что в «Ржеву Володимерскую» из Петербурга послано некое зашифрованное письмо, а в том письме имеется «важность», т. е. состав государственного преступления. Адресат письма был сразу же арестован, как и пославший письмо. В Тайной канцелярии их допросили о смысле зашифрованного текста. Вскоре паника улеглась. Выяснилось, что это переписка о торговых делах и никакой «важности» в ней не было. Тем не менее в расследовании этого случая участвовал сам царь (т. т). С изъятия писем бывшей царицы Евдокии посланным в Суздаль Скорняковым началось знаменитое Суздальское дело 1718 г. Копии двух писем, «касающихся к подозрению», он немедленно выслал Петру (752, 458–459). В том же 1718 г. били кнутом и сослали на каторгу Федора Рязанова «за непристойные в письмах… слова», которые были прочитаны зорким оком доносчика (8–1, 3, — см. также 10, 152).

Обычно при аресте преступника захваченные письма сразу не разбирали. Этим занимались уже чиновники Тайной канцелярии, отделяя «важные», «причинные» от тех, в которых «важности к Тайной канцелярии не явилось». По окончании сортировки составляли протокол: «Августа в 26 день в Канцелярию… взят под караул водошного дела мастер Иван Посошков, а сын ево малолетний Николай в доме ево, Ивановом, под караулом же, и письма ис того дому взяты в помянутую Канцелярию и розбираны, при взятьи писем были канцелярист Семен Шурлов… капрал Яков Яновской, салдат четыре человека… Андрей Ушаков. Секретарь Иван Топильской». Так началось дело знаменитого Ивана Посошкова (9–8, 82, 102).

Кабинет-секретарь Екатерины I А.В. Макаров, посланный 8 мая 1727 г. арестовать княгиню А.П. Волконскую, первым делом захватил всю ее переписку. Позже, в 1728 г., после доноса на нее слуг в имение Дедово, где она жила, нагрянул посланный верховниками сержант Леонид Воронов, который также постарался сразу же захватить письма и бумаги Волконской. На детальном изучении писем строптивой княгини и ее друзей строилось в мае 1728 г. все расследование дела. Особым криминалом верховники признали принесенное доносчиками письмо брата Волконской А.П. Бестужева-Рюмина к Абраму Ганнибалу, «писанное цыфирью», т. е. зашифрованное. В Сибирь отослали указ, чтобы губернатор тотчас послал к жившему в это время в Селенгинске А.П. Ганнибалу нарочного офицера Ему надлежало явиться на квартиру Ганнибала ночью и «незапно» обыскать его комнату, забрать все бумаги приятеля Волконской и выслать их в Москву (500, 959–965). Заметим также, что сурово каралась всякая попытка частных лиц придумывать шифры («цыфирную азбуку») и вести с их помощью переписку (8–1, 18 об.). Письма и прочие улики пронумеровывали, укладывали в ящики и мешки и опечатывали (см. 775, 473).

С петровских времен существовала и перлюстрация почты, в том числе дипломатической. В июле 1718 г. голландского резидента де Би вызвали в Коллегию иностранных дел. Там под угрозой ареста его допросили канцлер Г.И. Головкин и вице-канцлер П.П. Шафиров о содержании и источниках отправленных им в Гаагу депеш. Оказалось, что все его депеши в Голландию вскрывали на петербургской почте и переводили на русский язык для Головкина (755, 288–289). В то время какде Би допрашивали в коллегии, секретарь Федор Веселовский с солдатами приехал в дом де Би и арестовал все его бумаги. По его приказу солдаты взломали замки в дверях кабинета и выпотрошили секретер голландского дипломата (253, 327–335).

Перлюстрация писем и обыски домов иностранных дипломатов вообще не были редкостью в России, как, впрочем, и в других странах. Перлюстрация была одним из распространенных способов добывания информации в политической борьбе. В 1744 г., как сказано выше, депеши противника канцлера Бестужева французского посла Шетарди вскрывали и копировали на почте, а затем их дешифровывал в Петербургской Академии наук академик Гольдбах. Впоследствии эти материалы использовали для высылки Шетарди за границу. К перлюстрации, в том числе дипломатической переписки, часто прибегали и во времена Екатерины II. Императрица с большим интересом читала все, что о ней и ее правлении думают иностранные посланники (767, 276; 168, 75–84). Более сорока лет почту исправно вскрывал петербургский почт-директор барон Ф.Ю. Аш. Императрица Екатерина II писала ему благосклонные письма и сочувствовала его глазным болезням, возникшим, надо полагать, от профессионального занятия почт-директора, — ведь к помощи этого перлюстратора прибегали все государи 20-х — начала 60-х гг. XVIII в. Впрочем, Аша уволили от почты не по болезни, а в связи с денежными начетами на него. Судя по указам императрицы Екатерины II Ашу, почт-директор не имел права по своему усмотрению распечатывать все письма подряд, а мог вскрывать только те, на которые ему указывала императрица (633-7, 233, 554, 453–454). Такие письма Аш задерживал у себя, доставлял «куда следует» или снимал с них копию. Так поступать было принято давно. В 1743 г. во время следствия по делу Лопухиных Аш получил указ императрицы Елизаветы: письма, приходившие на имя людей, перечисленных в приложенном к указу списке, следует «поворачивать» — пересылать в Тайную канцелярию. Такой же «обработке» подвергались и все дипломатические послания, которые Аш пересылал в Коллегию иностранных дел (660, 31).

Впрочем, почтовые чиновники постоянно вскрывали почту и не дожидаясь особого именного указа Л.Н. Энгельгардт вспоминает, что в 1792 г. почтмейстер Шклова стал подозревать французского эмигранта, морского офицера графа де-Монтегю, который был нанят на русский Черноморский флот и ехал в Новороссию. Монтегю задержался в Шклове и получил из Риги иностранную почту. Почтмейстер вскрыл эту корреспонденцию и, «осматривая с прилежанием, заметил, что на одном листке между строк шероховато, а когда поднес к огню, оказалось написанное и открылось, что Монтегю был якобинец и ему было поручено сжечь наш черноморский флот. Сего Монтегю отправили за караулом в С. Петербург; впоследствии на эшафоте изломали над ним шпагу и сослан он был в Сибирь, в работу» (808, 36). Надо полагать, что чиновник был отмечен начальством за свое самоуправство, а наш доблестный Черноморский флот, благодаря бдительности безвестного Шкловского почтмейстера, избежал страшной опасности и не стал жертвой коварного графа-якобинца.

Если власти не стеснялись свободно распечатывать дипломатическую почту и обыскивать дипломатов, то естественно, что с собственными подданными церемонились еще меньше. Отметим, что интерес к переписке подданных был вызван не только попечением о государственной безопасности. В 1735 г. по делу баронессы Соловьевой в Тайной канцелярии был составлен экстракт из всех писем, которые сыск захватил в ее доме. И хотя ни одно из этих личных писем не имело «важности», тем не менее их тщательно скопировали и поднесли императрице Анне Ивановне, любившей совать ноев интимные тайны своих верноподданных (см. 55, 3-50). Такой же интерес питала к переписке своих верноподданных и императрица Елизавета. Из заурядного любопытства читала чужую переписку и Екатерина II.

Зная роль документов как серьезнейших улик «для изыскания истины» (принятая официальная формула,), люди, как уже сказано выше, стремились при первой же опасности уничтожить даже самую невинную переписку, что не всегда удавалось. Дворецкий А.П. Волынского Кубанец в своих показаниях 1740 г. упоминал, что накануне ареста его хозяин пересматривал и жег в камине какие-то бумаги и письма. Волынского об этом тотчас допросили и даже у малолетней дочери кабинет-министра пытались узнать, что же жег в камине ее отец.

По каждому непонятному следователям слову, а тем более — шутке, неясному следствию выражению, автору или адресату приходилось давать в сыске обстоятельные пояснения. Адъютант Конной гвардии Камынин, состоявший в охране Брауншвейгской фамилии в Дюнамюнде, был тщательно допрошен в 1743 г. по поводу одного места из его письма Жалуясь на свою жизнь в Риге, он писал приятелю в Петербург: «Прости, дорогой братец, ах как дурно живу! Потерял век, не тот теперь как был, научили бездельники, как жить». Следователи вопрошали молодого человека: «Оное в какой силе от тебя писано и кто бездельники, и в чем?» Камынин стремился успокоить дознавателей, ссылаясь на скучную жизнь в Риге, несравнимую со столичной, и т. д. Между тем следователи искали связи охраны Анны Леопольдовны с Лопухиными, которых обвиняли в заговоре, и ответы Камынина им казались неубедительными (410, 92).

Тщательно изучали следователи и отобранные при обыске конспекты даже разрешенных к чтению и хранению дома книг. У пытливого читателя выспрашивали: «На какой конец выписывал ты пункты из книги «О государственном правлении», клонящиеся более к вреду, нежели к пользе?» Так допрашивали в 1793 г. арестованного сочинителя Федора Кречетова (401, 56). За полсотни лет до этого такие же вопросы задавали в сыске другому большому книгочею — А.П. Волынскому, у которого была большая библиотека исторических сочинений. Тяжела была участь тех, кто сохранял письма преступников, даже если в них ничего преступного и не было. В 1721 г. сурово наказали Семена Игнатьева, брата бывшего духовника царевича Алексея расстриги Якова Игнатьева, за то, что Семен взял «письма царевичевы (Алексея. — Е.А.) и держал их у себя». И только потому, что преступнику не исполнилось восемнадцати лет, его лишь высекли батогами и сослали в Сибирь (8–1, 31 об.).


Итак, наш герой выслежен, спровоцирован, арестован, и его нужно препроводить в узилище, по-современному говоря — этапировать. В столицах с доставкой «куда следует» арестованных преступников особых проблем не было — как уже сказано выше, за нужным человеком из Тайной канцелярии посылали на извозчике гвардейского или гарнизонного офицера с двумя-тремя солдатами, которые и привозили новоиспеченного арестанта в крепость. Почти также поступали с людьми познатнее, только для них нанимали закрытую карету да усиливали конвой. Все остальное было по-будничному просто. Выше процитировано описание Винского, как он в «дружеской компании» с полицейским офицером вышел на улицу, где их ждала карета с двумя всадниками. Арестованного привезли сначала в полицию, потом в офицерскую караульню, где Винский просидел всю ночь. На-yipo арестанта привели к обер-полицмейстеру П. В. Лопухину, который, как писал Винский, «коль скоро я показался, сказал “Пойдем!”. Он вперед, а я за ним следом, за мною еще несколько, и так на улицу, к Мойке, там — в ожидающую нас шлюпку. Коль скоро мы поместились, “Отваливай!” сказано, “Как и вчера!” Мойкою, выбравшись в Неву, шлюпка прямо начала держать к крепости и пристали к Невским воротам» (187, 76- V). Описанный вид ареста назывался «честным», т. е не сочетался с демонстративным унижением человека. При аресте его не заклепывали в цепи и вообще обращались с ним не как с преступником, а как с временно задержанным (752, 514).

Намного сложнее было доставить арестанта из провинции. Инструкции нарочным требовали от охраны соблюдения нескольких важных условий. Везти арестанта нужно было быстро («с великою борзостью»), тайно от посторонних, нельзя было допустить контактов арестанта с окружающими. Кроме того, конвою нужно было не допустить переписку, упредить побеги, самоубийство, не дать перехватать арестанта возможным сторонникам и соучастникам. По инструкции арестанта надлежало сразу же заковать в кандалы и так везти в столицу «под крепким караулом». Наиболее надежным средством от «утечки» арестантов в дороге считались «колоды» или «колодки» (отсюда столь распространенное название узников тогдашних тюрем — «колодники»), В документах об отправке арестованных это обстоятельство записывали таким образом: «Посланы… с начальными людьми, и с провожатыми, в колодах» (197, 66). Известно, что арестованного Пугачева сразу же «заклепали в колодки» (522, 37). Однако колоды были очень неудобны и тяжелы (о них см. ниже), поэтому чаше прибегали к ручным и ножным кандалам. Везли арестанта обычно либо в открытых телегах, либо в специальных закрытых возках. Для людей знатных находили вместительные кареты — берлины, а также большие закрытые возки. Малолетнего Ивана Антоновича перевозили в 1744 г. в Холмогоры в закрытой коляске, а для Арсения Мациевича в 1767 г. сделали особую кибитку: к саням прикрепили железный каркас, который обшили рогожами (410, 108; 591, 548). Начальник конвоя получал специальную подорожную (см. 34-2, 330). По дороге конвою запрещалось обирать и обижать местных жителей, предписывалось «обид и налогов никаких нигде не чинить и излишних, сверх подорожной беспрогонных подвод отнюдь не брать». На самом же деле все было как раз наоборот.

Перевозку знатных арестантов организовывали, естественно, тщательнее, окружали особой секретностью. Так, в полной тайне везли в 1744 г. Брауншвейгскую фамилию из Ранненбурга на север, вначале предположительно на Соловки. Императрица Елизавета опасалась заговора в гвардии, и поэтому весь гвардейский караул в дороге был заменен на армейский. Поезд с арестантами объезжал по проселочным дорогам все встречавшиеся на пути города. Ивана Антоновича перед выездом из Ранненбурга отняли у родителей. Майору Миллеру, согласно данной ему инструкции, предстояло везти мальчика в закрытой коляске, «именем его назвать Григорий» и «о имении при себе младенца никогда и никому не объявлять и его никому, ниже подвощикам, не показывать, имея всегда коляску закрытую… и ни на какие вопросы никому не отвечать». Вообще ночь, секретность и безымянность всегда были любезны политическому сыску, особенно если шла речь об аресте и доставке арестованных. Ведавший отправкой семьи Изана Антоновича на север Николай Корф получил указ императрицы, согласно которому он должен был отправить семью в путь ночью и «по прибытии в монастырь арестантов ввести туда и разместить ночью, чтобы их никто не видел». В Архангельске Миллер должен был сесть с мальчиком на судно также «ночью, чтобы никто не видал», а прибыв на Соловки ночью же, «закрыв, пронести л четыре покоя и туте ним жить так, чтобы, кромеего, Миллера, солдата его и слуги, никто онаго Григория не видал» (651, 83–85; 410, 105–114). Капрал Ханыков в 1735 г. приехал и арестовал княжну Прасковью Юсупову ночью (322, 36). В 1756 г. Никита Панин предписал начальнику конвоя колодницы Вины Менгден, как везти ее из Холмогор в Москву: «По приезде в Москву в ночное время, а не днем, явиться наутро у меня и о том отрепортовать» (766, 38–41; 410, 108, 312). Въезд конвоя в город под покровом темноты, по-видимому, известен издавна. Так, в 1736 г. ночью привезли из Выборга в Петропавловскую крепость Феофилакта Лопатинского (484, 287). Известны и другие случаи ночной доставки арестантов, как и ночных арестов. Согласно легенде, в ночь перед арестом Ростовский архиепископ Мациевич сказал келейнику: «Не запирай ворот на ночь — гости будут ко мне в полночь». Так это и произошло (591, 557). Ночью, в 2 часа, из Кронштадта в Петропавловскую крепость в мае 1776 г. была привезена капитаном гвардии А.М. Толстым самозванка «Тараканова» (441, 579).

Естественно, что никто из арестантов не должен был знать, куда его переправляют. О конечном пункте не всегда знала даже охрана. Когда в 1767 г. из Архангельска под конвоем повезли Арсения Мациевича, то начальник конвоя получил указ передать безымянного преступника в Вологде под расписку другой команде. И уж начальник этой команды получил указ доставить арестанта в Ревель. Его следовало везти секретно «и никому его не показывать и для того везти его, закрывши в санях, кои и имеете купить. Вам и команде вашей разговоров никаких с ним не иметь, тако ж о имени и о состоянии его ни под каким видом не спрашивать, и писем писать колоднику не давать» (255, 281; 594, 549). Взятого в плен русскими войсками в Литве Фаддея Костюшко привезли в Петербург в конце 1794 г. Согласно секретному ордеру конвой вез бунтовщика под именем некоего генерала Милашевича — на эту фамилию была выдана подорожная. Начальника конвоя предупредили: «Чтобы до С. Петербурга никто, ни под каким видом, не знал кого вы везете, под наистрожайшим на вас и свиту вашу взысканием». В Петербург въезжать можно было «в темноту уже ночи, а не прежде» (222, 11, 15).

Привезя арестанта в Петербург, начальник конвоя сразу же сдавал его либо коменданту Петропавловской крепости, либо чиновникам Тайной канцелярии и получал расписку о приеме арестанта. После этого, как гласит инструкция прапорщику Тарбееву, привезшему арестованного полковника Давыдова, «как онаго полковника примут, то его письма и достальные деньги (т. е. оставшиеся от расходов в пути. — Е.А.) в ту ж канцелярию объявить и требовать себе с солдатами возвратно отпуска» (63, 5).

Если арестант по дороге умирал, то о его смерти и похоронах конвойные делали запись в специальном документе. Когда нижегородский вице-губернатор князь Юрий Ржевский отправил в декабре 1718 г. в Петербург партию из 22 раскольников, то он дал начальнику конвоя капралу Кондратию Дьякову инструкцию, в которой сказано, что если арестанты «станут… мереть и тебе их записывать именно». В том же деле сохранился и составленный конвойными именной список из одиннадцати фамилий умерших в пути: «1718 года, декабря в 10 день, Кондратий Нефедьев умер в Нижегородском уезде в Стрелицком стане, разных помещиков в деревне Карповке, и в той деревне свидетельствовали: староста Федоров, староста Филип Иванов и вышеписанным старостам оный умерший отдан схоронить в той же деревне» (325-2, 195–197).

Благополучная доставка арестанта до столицы лежала на совести начальника охраны — при побеге арестанта его нередко ждали разжалование, пытки и каторга. В инструкции 1713 г. нарочному, посланному в Тверской уезд для ареста свидетелей, говорилось: «Дорогой везти с опасением, чтоб в дороге и с ночлегу не ушли и над собою, и над караульщики какого дурна не учинили, а будет они караульщики для какой бездельной корысти или оплошкою тех колодников упустят, за то им караульщикам быть в смертной казни» (325-2, 84). Охране запрещалось в дороге разговаривать с колодником и предписывалось пресекать разговоры арестантов. В инструкции конвою, везшему митрополита Сильвестра и его бывшего охранника, на которого Сильвестр донес в 1732 г., было сказано, чтобы колодники между собой никаких разговоров не имели, «а ежели, паче чаяния в дороге из оных колодников учнет кто говорить непотребное… клепать им рот» (775, 344). О насильственном затыкании рта арестанту говорится во многих сопроводительных инструкциях. При доставке раскольников из Петербурга в разные тверские монастыри в 1750 г. конвойные должны были также «класть в рот кляпья» особо разговорчивым колодникам и «вынимать тогда, когда имеет быть давана им пища» (700, 8–9, 28; 344, 20). Среди иллюстраций можно видеть такое «кляпье», которое применяли к узникам в Западной Европе, где это орудие называлось «ошейник немого». Его использовали также при мучительных казнях, чтобы казнимый не кричал. С таким кляпом, снабженным еще двумя острыми шипами, погиб на костре посредине римской Площади цветов Джордано Бруно в 1600 г. (815, 82).

Если затыкать рот арестанту указаний не было, то охрана должна была тщательно записывать все, что он говорил «причинного», т. е. важного. В инструкции конвою Мациевича генерал-прокурор А.А. Вяземский писал: «Что же услышано вами или командою вашею будет (от арестанта. — Е.А.), то оное содержать до окончины живота секретно, а по приезде в Москву о том его вранье имеете вы объявить мне» (255, 282). В подобных инструкциях содержались и другие правила: не везти арестантов вместе, не давать им бумаги и чернил, острых предметов, не допускать к ним посторонних и т. д. Когда в 1718 г. из Москвы в Ладогу повезли бывшую царицу Евдокию, то конвойный офицер имел право арестовывать всех, кто пытался передать колоднице письма или деньги (752, 223). Власти опасались и сговора — «стачки» охранников с арестантом. В ордере поручику Тарханову 1788 г. о перевозе из Риги в Петербург самозванца «императора Ивана» — купца Тимофея Курдилова — сказано, что нужно не только смотреть «бодрственным оком, дабы арестант не сделал утечки», но и «равно наблюдать за конвойными служителями, чтобы он (Курдилов. — Е.А.) не сделал иногда покушения к уговору их об отпуске его» (198, 462). Особые опасения властей вызывала возможность побега или спасения арестанта кем-то из его сообщников. Для начальника конвоя Пугачева и его сообщников, которых везли из Яицкого городка в Симбирск, А В. Суворов 17 сентября 1774 г. составил инструкцию. В ней повторялись многие из вышеназванных правил доставки арестантов, но при этом Суворов требовал, чтобы на привал поезд вставал лагерем посреди чистого поля, а не в перелесках. При этом привал арестантов следовало окружать двойной цепью солдат. В деревнях арестантов предписывалось держать только на улице, а не в избах. Внимание конвоя удваивалось ночью. Конвойные готовили к бою три пушки, движение в темноте разрешалось только с зажженными фонарями, два из которых следовало держать возле клетки Пугачева (522, 56–57).

Арестанта следовало привезти в столицу здоровым, «в невредном сохранении». Поэтому охрана должна была заботиться об узнике, думать о его здоровье, удобствах, еде и даже настроении. Об одном арестанте, которого везли из Пруссии в 1757 г. А.П. Бестужев писал М.И. Воронцову: «Опасательно, чтоб он, при нынешней по ночам довольно холодной погоде, в колодке и в железах живучи, от раны не умер» (555, 207–208). Конвою следовало особенно внимательно следить, чтобы их поднадзорный не предпринимал никаких попыток самоубийства. В инструкции 1727 г. об аресте старообрядцев сказано: «Обобрав у них поясы и гонтяны, и ножи им в руки не давать, чтоб оные раскольщики, по обыкности своей раскольнической, себя не умертвили» (325-2, 126). Авторы инструкции капитану А.П. Галахову, командовавшему охраной Пугачева в Симбирске, обращали внимание на то, чтобы Пугачев «никоим образом себя умертвить не мог». Конвой сподвижника Пугачева Ивана Зарубина также следил, чтобы у преступника не оказалось в руках ни ножа, ни яда (522, 63, 189). Еду для колодников пробовали конвоиры (или, как сказано в инструкции 1732 г., «на пищу давать им хлеб, переламывая в малые куски» — 775, 345). Арестантам не давали ни столовых ножей, ни вилок.

Охранники придирчиво рассматривали каждый кусок мяса или рыбы — нет ли в них острых костей и «другого вредительного орудия… чтобы себя чем не умертвили». Зная, что их ждут в пыточной палате страшные муки, иные арестанты, несмотря на внимательную охрану, все же пробовали покончить с собой еще по дороге в камеру пыток. За 27 января 1699 г. в материалах Преображенского приказа сохранилась запись: «А Васки-де Тумы племянник Андрюшка Сергеев не пытан для того, что, сидя в санях, сам себя порезал в брюхо». В январе 1700 г. пятидесятник Чубарова полка Яков Алексеев был спасен от самоубийства своими конвойными и на допросе показал: «И как сидел в Преображенском в приказе и после пытки и огнем зженья ножишка, которой вынят у меня в епонче ис подоплеки… взял я в Преображенском приказе после денежных мастеров… А тот нож держал для себя, чтоб зарезатца» (197, 203, 245). В экстракте об Астраханском розыске 1705–1707 гг. сказано, что стрелец Стенька Москвитянин был «для очных ставок… везен из Новоспасского монастыря под караулом, порезал себе брюхо и выняту него из саней от ножа обломок. А в распросе он, Стенка, сказал, [что] тем обломком порезал себя, едучи дорогою тайно от караульных солдат, боясь розыску, а взял тот обломок кражею тому недели с две, будучи в Новоспасском монастыре в тюрьме у своей братьи, а умыслил себя зарезать до смерти, чтоб ему в розысках не быть» (325-2, 105–106). В 1739 г. брат князя И.А. Долгорукого Александр неудачно пытался бритвой вспороть себе живот, но был спасен охраной, а вызванный врач зашил рану (406, 132). Во время Тарского розыска 1720-х гг. старообрядцу Петру Байгичеву удалось подкупить судью Л. Верещагина, и он дал возможность узнику зарезаться (581, 61).

Арестанты с дороги пытались подать о себе весточку близким или друзьям, что им, естественно, категорически запрещалось. 30 августа 1757 г. на 13-й версте Петергофского шоссе мимо дома, у которого стояли двое купцов-иностранцев, проехала коляска с каким-то человеком и двумя гренадерами, сидевшими спереди и сзади от него. Человек, приподняв кожаный фартук коляски, выбросил на дорогу клочки драной бумаги и среди них написанную красным карандашом записку на французском языке: «Я — прусский капитан де Ламбер, я в оковах. Ради Бога, будьте милосердны и известите [об этом] мою супругу в Данциге у английского консра». Как сказано в официальном документе о происшедшем (купцы сдали записку куда следует), «помянутая персона часто выглядывала, яко бы дая знать, приметили ли они те бумаги». Командир конвоя поручик Чехненков получил выговор за «слабое смотрение» арестанта, которому запрещали давать бумагу и карандаш (555, 206–207).

Не без оснований авторы инструкции предупреждали посланных для ареста, чтобы они действовали быстро, внезапно, не позволили преступникам бежать накануне ареста или с дороги. Естественной реакцией людей, которые узнавали о предстоящем аресте, чувствовали его приближение или уже были схвачены, было желание бежать как можно дальше, скрыться от преследования. Когда в феврале 1718 г. Г.Г. Скорняков внезапно нагрянул к бывшей царице Евдокии в суздальский Покровский монастырь, запер ворота монастыря и стал хватать всех находившихся там людей, то, как отмечается в позднейшем приговоре Тайной канцелярии, суздальского собора протодьякон Дмитрий Федоров «как тот монастырь заперли и [он] и з женою чрез ограду ушел» (8–1, 119). Можно догадаться, какая нечеловеческая сила перенесла протодьякона с его протодьяконицей через высокую каменную стену Покровского монастыря. Этой силой был Великий государственный страх, ужас перед застенками Преображенского приказа.

Когда присланные за человеком военные не обнаруживали преступника, то они забирали всех, кого находили в его доме, и везли в тюрьму, чтобы выяснить в допросах, куда сбежал преступник. Из дела 1714–1715 гг. следует, что вместо беглых преступников в Преображенское притащили их жен. Женщин держали до тех пор, пока солдаты не разыскивали мужей или пока они сами добровольно не сдавались властям (325-2, 78). Такое заложничество, по некоторым признакам, было довольно-таки распространено. Против этого не возражало и право, построенное на признании вины родственников за побег их близкого человека. Они, как уже отмечалось выше, должны были доказать свою невиновность и непричастность к побегу. Уходили арестанты и с дороги. В 1724 г. неизвестные люди отбили солдатку Марью Никитину, которую везли из Алатаря в Москву в Преображенский приказ де, iso). Зимой 1733 г. по дороге в Калязинский монастырь на конвой, который сопровождал старообрядческого старца Антония, было совершено внезапное нападение. Как показали свидетели, недалеко от подмонастырской Никольской слободы, «часу в другом ночи нагнали их со стороны незнаемо какие люди, три человека, в двойке, в одних санях, захватили у них вперед дорогу и, скача, с саней один с дубиною и ударил крестьянина, с которым ехал Антоний, отчего крестьянин упал, а другого, рагатину держа, над ним говорил: “Ужели-де станешь кричать, то-де заколю!”, а старца Антония, выняв из саней, посадили они в сани к себе скованнаго и повезли в сторону, а куда — неизвестно». Добравшись до ближайшего жилья, охранники подняли тревогу, монастырские слуги и крестьяне гнались по всем дорогам от слободы «верст по сороку, только ничего не нашли», старец Антоний навсегда ускользнул от инквизиции (325-1, 264). В 1755 г. из Отроча Успенского монастыря бежал «лжестарец Арсений, который сидел в хлебне под караулом», но ночью 5 февраля «пошел для телесной своей нужды и оттоле бежал незнаемо куда». Все поиски беглеца также оказались тщетными. Любопытно, что при побеге арестанты шли на различные ухищрения, чтобы усыпить бдительность сторожей. Если они бежали в кандалах, то обвязывали их тряпками 709, 11; 455, 92).

Можно не сомневаться, что такие побеги были загодя тщательно спланированы, а в нужных местах расставлены подставы сменных лошадей. Так, в декабре 1736 г. старообрядцы подготовили удачный побег из Тобольского кремля Ефрема Сибиряка. В тот момент, когда его вели по Кремлю, он вырвался от охранника, прямо в ножных и ручных кандалах, вылез в заранее открытую, но тщательно замаскированную его сообщниками бойницу и затем скатился по снегу с высокого кремлевского холма туда, где его уже ждали сани, которые тотчас умчались из Тобольска (581, 95–99).

Несмотря на всевозможные строжайшие предупреждения, доставка арестантов проходила гладко только на бумаге. В начале 1720 г. капрал Дьяков привез партию арестантов-раскольников из Нижнего Новгорода в Петербург. Через некоторое время выяснилось, что в дороге умерло не одиннадцать, как рапортовал Дьяков, атолько десять арестантов. В реестре покойников, о котором сказано выше, записано, что в Москве в доме посадского Леонтия Иванова умерли три колодника, о чем показали староста Степан Михайлов и хозяин квартиры Леонтий Иванов. Однако в июле 1720 г. в Нижнем полиция поймала раскольника Пчелку, в котором опознали одного из умерших в Москве арестантов — Кирилла Нефедьева. В допросе Нефедьев-Пчелка показал, что «как-де он привезен был к Москве и взвезли-де его на двор замертво и после-де того, неведомо как объявился он один на улице, а караульных солдат при нем в то время не было, а каким-де образом то учинилось, того не упомнит». Не мог никак объяснить «воскресения» арестанта и капрал Дьяков. Он утверждал, что умершего Пчелку «оставил он на квартере мертвого и лежап-де он, мертв, трои суток и у караульнаго часового солдата Петра Осинцова пропал безвестно, а он-де Дьяков в то время на помянутой квартере не был, а ездил в Ямскую Дрогомиловскую слободу и его-де, Пчелку, живого не отпускивал, а взятков с него ни чему некосен в чем-де шлется на него, Пчелку».

Судя по реестру умерших, капрал говорил неправду — Пчелка записан в реестре за 21 декабря, а следующий покойник из этой партии арестантов, Иван Иванов, записан под 22 декабря. Он скончался в Пешках — ямской слободе Дмитровского уезда Умерший 24 декабря Василий Анофриев записан в реестр уже в Городне Тверского уезда, т. е. на пути в Петербург. Это означает, что партия арестантов выехала из Москвы не позже 22 декабря и Пчелка либо не лежал три дня в виде бездыханного трупа в доме Иванова под караулом солдата Осинцова, либо (что, скорее всего, и было) его отпустил сам Дьяков. Нужно помнить, что арестантов везли скованными и пришедший в себя Пчелка мог, конечно, оказаться на улице без конвоя, но уж никак не без кандалов. В 1720 г. двое конвойных солдат, бежавшие вместе с колодниками по дороге из Нижнего в Москву, а потом пойманные полицией, признались, что отпустили пятерых колодников за 30 рублей, один же из «пойманных каторжных утеклецов», поп Авраам, на допросе показал, что солдаты отпустили колодников за 37 рублей (325-2, 194–200, 244).

Впрочем, побег Пчелки, возможно, организовали его единоверцы. Старообрядцы это делали не только с помощью налетов. В мае 1736 г. чуть было не сбежала из тобольской тюрьмы старообрядческая старица Евпраксия. По совету братьев и сестер с воли старица в течение семи дней не пила и не ела, так что 21 мая местный полковой лекарь (неподкупленный!) зафиксировал смерть колодницы. Ее обмыли, положили в гроб (специально надколотый, чтобы она в нем не задохнулась) и затем вывезли за город на кладбище. Поднятая там из гроба своими товарищами, она пришла в себя, переоделась. Но вскоре ее случайно обнаружил и арестовал гулявший вдоль Иртыша драгун (581, 91–93).

Длинная и трудная дорога подчас сплачивала охрану и арестантов. Бывало, что арестанты угощали конвоиров в кабаках, ссужали их деньгами на прогоны, а те, в свою очередь, не следуя строго букве инструкции, давали своим подопечным разные послабления. Так, перевозя из Брянска в 1733 г. в Петербург арестованных, начальник конвоя сержант Прокофий Чижов расковал в Гдове преступника Совета Юшкова, «для того, что те кандалы были ему, Юшкову, тесны». Там же сделали новые, более просторные оковы. Следовательно, какое-то время преступник в дороге находился без кандалов, что все инструкции категорически запрещали (52, 26). Нарушивший инструкцию сержант попал в пыточную палату, а потом его разжаловали в солдаты.

Егор Столетов, доставленный с Урала в Петербург в 1735 г., жаловался на конвойных, которые везли его и других арестантов из Нерчинска в Екатеринбург. По словам Столетова, солдаты всю дорогу пьянствовали, обирали местных жителей, при переправе через реки сажали в одну лодку с арестантами посторонних людей (659, 13). Так бывало часто, особенно когда заключенных везли в Сибирь и в другие отдаленные места. «Вольности» и нарушения инструкций начинались сразу же после того, как исчезала вдали городская застава, а вместе с ней строгое начальство. Бывший арестант В. П. Колесников вспоминал, что как-то раз на этапе каторжники стали выбирать для себя более удобные наручники, прикрепленные к общему для всей партии железному пруту. Расчет строился на том, что если наручники пошире, то в дороге оковы не будут натирать руку. Унтер-офицер, увидав это, шепнул: «Пожалуйста, оденьте (наручники. — Е.А.) поуже — видите, начальник наш смотрит, выйдем за город, наша будет воля!» И на десятой версте от города он освободил арестантов от неудобного при ходьбе прута.

За деньги у охраны можно было получить водку, освобождение от тяжелых оков и даже испытать приключения в женской казарме на этапе. Тот же Колесников описывает, что во время обыска артельные деньги он хранил у… одного из своих конвойных. Вообще же взятки при конвоировании давались всем: начальнику конвоя — чтобы не мучил долгими пешими переходами и прутом, простым солдатам — чтобы не били, приносили еду, пересылали письма, пускали к узнику родственников и проституток, кузнецам — чтобы не ковали в тесные кандалы, цирюльнику — чтобы не брил голову тупой бритвой и т. д. В казармах на этапах шла игра в кости, карты, устраивались спортивные гонки вшей или тараканов. Примечательно, что не всегда арестанты давали взятку конвойным. Если каторжник имел свои деньги, то он попросту не брал у конвоя положенные ему по закону «порционные», которые солдаты присваивали себе и были поэтому лояльны к своим подопечным (393, 32, 79, 97).


Теперь о побегах с дороги. Часто арестантам удавалось «утечь» именно с дороги, воспользовавшись малочисленностью конвоя, усталостью, беззаботностью и корыстолюбием конвойных солдат. На ночлегах по дороге обычно царила суета, и колодники этим умело пользовались. Солдат-охранник Анофрий Карпов, сопровождавший партию арестантов из Нижнего в Петербург, так описывает побег двух колодников во время стоянки партии в Химках под Москвой: «В ночи перед светом… стали убираться чтобы ехать, тогда все солдаты, также и колодники, вышли все на двор для впрягания лошадей, а помянутые два человека в то время и ушли, и усмотреть за теснотою в том дворе было невозможно, и для сыску оных послал он, Онуфрий, двух человек солдат — Тимофея и Петра (а чьи дети и как прозванием того он, Ануфрий, не знает), которые також ушли и с ружьем, а он, Ануфрий, собрав в той деревне крестьян, искал тех колодников, которые сбежали, также и салдат, в гумнах и близко в той деревни по лесам, а на дорогу за ними в погоню не ездил и никого не посылал для того, что по той дороге [людей], которые попадались во время того иску навстречу спрашивал, которые сказывали, что не видали, а след был со двора на дорогу». После этого понятно, почему Суворов требовал от конвоя устраивать привалы для конвоируемого Пугачева только в чистом поле.

На следующий день на мосту у села Медное исчез еще один колодник, Федор Харитонов. Его товарищ по партии арестантов потом показал начальнику охраны, что накануне Харитонов ему говорил: «“Либо-де удавлюсь, либо утоплюсь, а уж-де у меня мочи нет от трудного пути”, и [он] человек уже старый и потому может быть, что в воду разве не бросился ли» (325-2, 206–207). О частых побегах арестантов сказано и в докладе Сената императрице Екатерине I в 1726 г. Сенаторы писали, что заявившие «Слово и дело» воры и разбойники, при перевозке их в столицу на доследование, «в пути от сланных с ними уходят и отбиваются» (633-55, 419). Как это происходило, видно из протокола 1752 г. о побеге арестанта из партии, следовавшей в Калугу. Каждый из преступников, как отмечается в рапорте конвоя в Сенат, был скован «в кондолы», однако один из арестантов, «не доезжая города Торшка за 15 верст, на большой дороге, в лесу, с роспусков, разобувшись, скинув потихоньку кондалы, и, [со]скоча с телеги, ушел в лес, а чесовой не видал, понеже он сидел к нему спиною с обнаженною шпагою» (463, 85).

Поиски беглого государственного преступника были довольно хорошо отлажены. Как только становилось известно о побеге, во все местные учреждения из центра рассылали так называемые «заказные грамоты» с описанием примет преступника и требованием его задержать. Кроме того, преступников ловили особые агенты — сыщики. Для поисков бежавшего перед арестом проповедника Григория Талицкого летом 1700 г. из Преображенского приказа сыщиков разослали по всей стране. Отличившегося сыщика ждала колоссальная по тем временам награда — 500 рублей (212, 138). Надо думать, что в поисках преступника сыщики опирались на обширный опыт поимки беглых крепостных крестьян, холопов, посадских. Он накопился со времен утверждения крепостничества и был весьма действен (см. 500а; 716, 267 и др.). На вооружении сыщиков были известные, опробованные методы и приемы выслеживания и захвата беглых. Главное внимание уделялось коммуникациям, возможному направлению побега. Сразу же после побега предписывалось «заказ учинить крепкой и по большим, и по проселочным дорогам, и по малым стешкам, и на реках, и на мостах, и на перевозех, и в ыных приличных местех поставить заставы накрепко с великим подтверждением, чтоб они тех людей» ловили (195, 207). В наказах сыщикам отмечалось, где скорее всего можно встретить беглеца: «По городам, и по селам, и по монастырям, и по приходским церквям, и по пустыням, и по рыбным ловлям, и на пристанях, и на лодьях, и на кораблях, и на карбусах, и на мелких судах, и во всяких местах, во всяких чинах, и в работных людях того вора сыскивать всякими мерами». При этом важно было проследить, в каком направлении движется схожий по описаниям человек, и затем перехватить его на одной из переправ.

В рассыпаемых на места памятях и в наказах или «погонных грамотах» (от слова «погоня») отмечались главные приметы преступника: рост («высок», «низмян», «ростом средняя»), полнота («толст», «тонок»), цвет глаз («карие», «серые», «черные»), волосы на голове и в бороде («русые» «светлорусые», «темнорусые», «чермен», «седые» и др.), форма и величина бороды («клинушком», «круглая», «продолговатая», «велика», «редкая»), форма бровей, носа («широковат», «продолговат», «остр»), форма и цвет липа («брусом», «лицем бел»), общий вид («плечист», «кренаст», «нахмурен», «сутул»), особые приметы: следы от перенесенных болезней и анатомические особенности («у правой ноги в лодыжке опухло»), манера говорить («говорит остро, скоровато», «толстовато», «говориттихо», заикается), примерный возраст («около 45-ти»), вид и цвет одежды, за кого себя выдает, с кем едет, на какой лошади и т. д. (325-1, 263–265; 212, 124 И мн. др.)

В заказной грамоте о поимке Ивана Щура дано такое описание беглеца: «А тот мужик Ивашко Шур ростом не велик, кренаст, глаза кары, волосы голова руса, борода светлоруса, кругла, невелика, платье на нем шубенка баранья нагольная, шапка овчинная, выбойчатая, штаны суконные красные, сапоги телятинные, литовские, прямые, скобы серебряные. А чаять его, Ивашкова побегу в литовскую сторону, на Вязьму или на Калугу или, будет укрываяся, и на иные дороги пойдет» (500, 231). О бежавшем в 1754 г. за границу секретаре Дмитрии Волкове сообщалось всем представителям России: «Оной секретарь Волков приметами: роста среднего, тонок, немного сутоловат, около двадцати шести лет, лицом весьма моложав и продолговат, борода самая редкая и малая, волосы темнорусые и носил их обыкновенно в косе, брови того же цвета; глаза серые, в речах гнусит, иногда гораздо заикается, голос толстоватый, говорит по-французски и по-немецки, а на обоих сих языках пишет весьма изрядною рукою» (128-2, 630). А вот другой пример: «Таскающийся по миру бродяга Кондратей, сказывающейся киевским затворником росту средняго, лицем бел, нос острой, волосы светлорусые, пустобород, отроду ему около тридцати пяти лет, острижен по-крестьянски и ходит в обыкновенном крестьянском одеянии, а притом он и скопец». Таким был в 1775 г. словесный портрет знаменитого основателя скопческого движения Кондратия Селиванова (346, 425–426). По этим и подобным им довольно выразительно указанным приметам поймать беглого преступника было возможно. Знаменитая сцена в корчме на литовской границе из «Бориса Годунова» кажется вполне историчной и достоверной.

Талицкого, как и многих подобных «утеклых» преступников, поймали уже через два месяца. Больше пришлось повозиться с поискам и другого беглого преступника — стрельца Тимофея Волоха. Необыкновенную энергию в поимке Волоха проявил сам судья Преображенского приказа Ф.Ю. Ромодановский. Из дела видно, что всесильный Ромодановский был уязвлен побегом Волоха и сам многократно допрашивал его родственников, давал указы о его поимке в те места, где бывал до ареста Волох и куда он мог, по расчетам сыска, вернуться, рассылал заказные грамоты с описанием примет преступника по многим городам страны, сам осматривал всех задержанных подозрительных людей. И в конце концов, через два года, Ромодановский все-таки достал, словно из-под земли, дерзкого Волоха. Его удалось захватить на Волге, в Саратове (212, 125, 66–67; 89, 394).

Скрыться в городе (кроме Москвы, изобиловавшей притонами) или в деревне беглецу было довольно сложно. В сельской местности царила довольно закрытая от посторонних общинная система. Появление каждого нового человека в общине становилось заметным событием, чужак фазу попадал на заметку начальства. К тому же пришлый, как правило, был человеком православным, а поэтому не мог миновать церкви и тем самым становился известен приходскому священнику, который считался почти штатным доносчиком. В людных городах была своя система контроля. В Петербурге каждый домохозяин обязывался сообщать в полицию о своих постояльцах, по ночам всякое движение в городе было невозможно из-за «рогаточных караулов» и постов. В Москве были свои методы вылавливания беглых и подозрительных людей — выше уже сказано о «методе» Ваньки Каина, который ходил с солдатами по притонам и хватал всех подряд воров.

Конечно, беглец мог скрыться во владениях помещиков, принимавших беглых людей. Но не каждый помещик рисковал принять в холопы или посадить на землю подозрительного беглеца, да еще без семьи — слишком велики стали при Петре I штрафы с укрывателей беглых, слишком много было вокруг доносчиков. К тому же если такой беглый числился государственным преступником и его искали, то хозяину нового холопа, как укрывателю и сообщнику преступника, грозила пытка в Тайной канцелярии.

«Записные», т. е. учтенные в подушных книгах двойного оклада, старообрядцы стремились по возможности жить в мире с властями и всех без разбору беглых не принимали. Они оказывали помощь прежде всего своим братьям — гонимым единоверцам. В петровское время внутри страны установился довольно жесткий полицейский режим. С 1724 г. запрещалось выезжать без паспорта из своей деревни дальше, чем на 30 верст. Паспорт подписывал местный воевода или помещик. Все часовые на заставах и стоявшие по деревням солдаты тотчас хватали «беспашпортных» людей. Действовать так им предписывали инструкции. В каждом беглом подозревали преступника. А если у задержанного находили «знаки» — следы казни кнутом, клеймами или щипцами, разговор с ним был короток, чтобы арестованный ни говорил в свое оправдание. Из допроса пугачевского атамана Хлопуши видно, что его, бежавшего с каторги преступника, поймали на дороге к Екатеринбургу без паспорта и сразу же, как «человека подозрительного» (у него были рваные ноздри и спина со «знаками» от кнута), вновь били кнутом, заново рвали у него ноздри, клеймили, а потом отправили на каторгу (280, 163).

Бежать на Урал и в Сибирь в одиночку было очень трудно. Как показывают исследования о старообрядцах, их переселения в Сибирь и другие места становились целым событием, к которому они долго готовились, засылали разведчиков, устраивали промежуточные перевалочные базы и яки (272, 42 и др.). Нередко о таком переезде власти узнавали заранее и стремились их предупредить. В 1724 г. Петру I стало известно, что повенецкие старообрядцы надумали уйти в Сибирь. В своем указе царь предписал их «предостеречь… ежели так станут делат[ь], то как беглецы будут казнены» (325-1, 307). Для успешного побега через «Камень» — Уральские горы — нужен был опытный проводник (455, 93). По дороге в Сибирь местные и центральные власти зорко следили за «шатающимися» беглыми и гулящими. В воротах городов и острогов стояла стража, проверяя каждого пешего и конного.

Достичь западных (польской или шведской) границ и перейти их беглецу было также непросто. Ему предстояло быстро, не мешкая, опережая разосланные во все концы «погонные» или заказные грамоты с описанием его примет, доехать до границы и пересечь ее. Без подорожной для передвижения внутри страны и без заграничного паспорта сделать это было почти невозможно. Даже сам царь — Петр Михайлов при выезде из столицы получал подорожную. Поэтому власти, послав сыщиков и нарочных с заказными грамотами (позже — указами) о его поимке, успевали предупредить о беглеце местные власти, пограничную стражу и даже — с помощью особых циркуляров — посольства России за рубежом. Из дела 1755 г. старообрядческого монаха Исаакия видно, что надумавшие бежать за границу старообрядцы предварительно запаслись у знакомого московского «гридоровального» мастера Василия Кудрявцева фальшивыми паспортами с фальшивыми же печатями Яицкого войска — иначе до границы добраться им было невозможно. У того же московского умельца старообрядцы купили еще сто бланков паспортов, чтобы отвезти их на Ветку — известное поселение старообрядцев в Белоруссии, на границе с Россией, «дабы, — как показали пойманные вскоре беглецы, — снабжать ими тамошних раскольников, у которых будут здесь (т. е. в России. — Е.А.) какие-нибудь нужды» (242, 55). Добыть же паспорт беглецу без связей было нереально. С начала XVIII в., когда побеги крестьян за границу и на Дон резко возросли, власти постоянно усиливали наблюдение на границе как за разрешенными выездом и въездом, так и за нелегальным переходом рубежа, что, как уже сказано, считалось изменой. Вдоль польской границы, куда бежали сотни тысяч людей, приходилось размешать целые полки, устанавливать густую цепь застав (118, 127–128).

За каждым отъезжающим и приезжающим тщательно следили и на границе устраивали обыски, явные и тайные. По делу фальшивомонетчика Сергея Пушкина Екатерина II секретно предписала московскому и рижскому губернаторам «под видом контробанд осматривать с прилежанием его экипаж и пожитки» (554, 95). 6 февраля 1792 г. Екатерина сообщала рижскому генерал-губернатору Броуну, что ей стало известно о приезде двух студентов — Василия Колокольцева и Михаила Невзорова, которых подозревали в тайной масонской деятельности и видели в них сообщников Н.И. Новикова. «Имея подозрение в ложных правилах их учения и в намерении распространить семена зла сего в России, — писала императрица, — повелеваем вам секретнейшим образом принять меры осторожности, дабы в случае проезда сих людей чрез Ригу, под видом таможеннаго осмотра, отобраны были все имеющиеся у них бумаги и письма и по освидетельствовании оных известным способом в рижском почтамте, буде в них ничего сумнительнаго и подозрение утверждающаго не найдется, доставя на списки (т. е. сняв копии), подлинные им возвратить и самих их отпустить в путь им надлежащий, а в противном случае все таковые бумаги и письма оригинальные нам представить с нарочным, а путешественников под предлогом или утайки вещей или же провоза талонами запрещенных, задержите там впредь до указа» (554, 453–454; 198, 458). Задержав студентов с тетрадями конспектов по-латыни, Броун отослал бумаги, за незнанием латыни, на экспертизу в Академию наук. 27 февраля 1792 г. Екатерина распорядилась Колокольцева и Невзорова «для объяснения некоторых бумаг… отравить сюда под присмотром пристава» (198, 459).

Чтобы нелегально перейти границу (обычно — в ночное время), нужно было хорошо знать местность или брать с собой проводников из приграничных жителей, которые за провод через границу требовали денег, и немалых, а иногда и выдавали беглеца пограничной страже, — ведь жители приграничных районов подчас сотрудничали с пограничными властями, подучая от них разные льготы и послабления, невозможные для пришлых людей. Поэтому неудивительно, что в 1710 г. за Смоленском бежавших из Москвы пятерых шведских пленных «признали (местные. — Е.А.) мужики, что они иноземцы» и пытались их повязать. В завязавшейся стычке шведы применили оружие, погибло трое крестьян. Беглецов задержали, и по приговору царя троих из них казнили, а двоих сослали в Сибирь (102–188).

Бежать на юг или юго-восток, к донским, яицким казакам нужно было по рекам, переправляться предстояло через броды и перевозы, кишевшие шпионами. Опасно было идти и по открытым степным местам, на которых беглеца легко замечали разъезды пограничной стражи. Поэтому-то беглые на Дон стремились пристроиться к возвращающимся из России с хлебом или другими припасами казакам — в одиночку пересечь или обойти все заставы в степи было непросто. Опасность для беглеца представляли и кочевники: в степи его могли легко поймать кубанские татары, башкиры, калмыки. Они оставляли пленного у себя как раба с подрезанными поджилками или отправляли его в цепях на продажу в Кафу или Стамбул. Могли кочевники предложить пленника за выкуп и воеводе или коменданту ближайшего города или крепости на «линии».

Даже оказавшись за границей, беглец, особенно знатный, не мог быть спокоен. Русские агенты всюду его разыскивали, а Коллегия иностранных дел рассылала официальные ноты о выдаче беглого подданного. В это время в России его «домишки запечатывали», а «деревенишки отбирали» (387, 42, 71). Особенно хорошо принципы работы русской агентуры видны в деле царевича Алексея, который инкогнито бежал в 1717 г. по дороге из России в Данию и укрылся во владениях австрийского императора. И тем не менее его убежище было раскрыто русскими агентами во главе с П.А. Толстым, который угрозами, ложными обещаниями вынудил сына царя вернуться в Россию. Знатный беглец не без основания опасался не только официальных демаршей русского правительства, которое требовало (нередко с угрозами) его выдачи, но и попыток выкрасть его или убить. Поэтому становится понятно поведение русских дипломатов — братьев Авраама и Федора Веселовских, которые, не желая страдать за близость с опальным царевичем Алексеем, остались за границей и сделали все, чтобы там «раствориться», исчезнуть. В 1720 г. Федор — русский посланник в Англии, — получил указ о немедленном прибытии в Копенгаген к русскому посланнику М.П. Бестужеву-Рюмину. Но в Данию Веселовский не поехал и из Марбурга писал Бестужеву: «Очевидно вижу я, что отзыв мой от сего двора (английского. — Е.А.) и посылка в Копенгаген ни для какой причины, ниже в иное намерение чинится токмо для моего брата Аврама, за которого определен быть страдателем, и вижу явно, что намерение положено по прибытии моем в Копенгаген бросить меня на корабль и отвезти в С. Петербург и чрез жестокое и страдательное истязание о брате моем, хотя сведом или не сведом, спрашивать. Ныне, государь мой, откровенно объявляю, что страх сей видимой и бесконечной моей беды привел меня в такое крайнее отчаяние, что я, отрекшись от всех благополучей сего миру, принял резолюцию ретироваться в такой край света, где обо мне ни памяти, ни слуху не будет, и таким образом докончаю последние бещастные дни живота моего, хотя в крайнем убожестве и мизерии, но спокойною совестию и без страдания» (106-2, 32–34).

Федор Веселовский был опытным дипломатом и знал, о чем говорил. Накануне, весной 1720 г., канцлер Г. И. Головкин писал русскому посланнику в Гааге кн. Б.И. Куракину, чтобы тот (со слов Куракина) «об Авраме Веселовском, как он скрылся и пропал безвестно и чтоб мне об нем, Веселовском, проведывать и, ежели где уведаю, трудиться, каким способом его, Веселовского, яко изменника, поймать и за арест отдать, а потом ко двору Его ц.в., оковав, прислать». История Авраама напугала Куракина, и он просил убрать от него брата беглеца Федора, «чтоб ему при мне не быть, понеже сия болезнь прилипчивая…. Изволь, государь милостивой, рассудить, ежели какое дело секретное наружу выйдет, может быть чрез его секретную корришпонденцию с его братом, то все ляжет на моей шее, кроме всяких других опасных случаев, так что мне день и ночь спать будет нельзя» (29-2, 409).

После этого Федора перевели в Англию, и затем он, как и брат Авраам, бежал под крыло английских властей. Тем временем Петр рвал и метал, он требовал, чтоб братьев достали хоть из-под земли и привезли в Россию. Когда это оказалось невозможным, то новый русский посланник в Лондоне сделал все, чтобы Авраам не получил английского гражданства. Федор вернулся в Россию лишь при Елизавете Петровне в 1743 г., Авраам же остался за границей навсегда. Для того, чтобы его обнаружить и поймать, была создана специальная группа нанятых агентов, которой командовал русский агент Ю.И. Гагарин (Вольский), он подчинялся П.И. Ягужинскому, посланнику в Вене. Вольский сумел выследить «бездельного крещеного жида» под Франкфуртом-на-Майне и «вел» его до Гессен-Касселя. За операцией следил Петр I. Он приказал захватить Веселовского так, чтобы не вызвать подозрения немецких властей. Предполагалось обвинить Веселовского якобы в неуплате им крупного долга и на этом основании задержать (129-1, 93; 677, 137–139). Веселовский счастливо избежал расставленных Вольским ловушек и укрылся в Швейцарии. Согласно легенде, уже будучи глубоким стариком (умер в 1783 г.), он не мог без страха проходить мимо висевшего на стене портрета Петра Великого, длина рук которого была ему хорошо известна: царевича Алексея так запугали, что тот сам, по собственной воле, вернулся, чтобы погибнуть в застенке. Войнаровского — племянника гетмана Мазепы — поймали на улице Гамбурга и тайно привезли в Петербург. О том, как в 1778 г. А.Г. Орлов обманом заманил на свой, стоявший на рейде Ливорно, корабль самозванку, выдававшую себя за дочь Елизаветы Петровны, уже сказано выше. Пути этих людей, как бы они ни были далеки от России, кончались в Петропавловской крепости (633-52, 173; 203а, 190).


Словом, в рассматриваемое время власть обладала многими и разнообразными приемами обнаружения, слежки, контроля за действиями подозреваемого в государственном преступлении. С давних пор была в ходу перлюстрация и использовались приемы провокации, методы внезапных, ошеломлявших арестованного действий, в том числе допросов по свежим следам. В руках политического сыска были также разнообразные, проверенные практикой способы и средства задержания преступников, предупреждения их побегов и возможного сопротивления. Умели в сыске довольно надежно изолировать и этапировать арестованных в столицу. Побеги же их с пути были весьма затруднены. Благодаря традиционной и очень развитой системе выслеживания и поимки беглых крепостных и холопов, задержание беглого государственного преступника не было неразрешимой проблемой для властей. Этому способствовали также традиции общинной жизни, распространенное доносительство и боязнь его, повсеместная поголовная перепись населения, размещение войск в сельской местности с правом контроля за местными жителями, введение паспортов, вся обстановка усилившегося при Петре I этатизма и полицейского режима В XVIII в. почти всюду до беглого дотягивались длинные руки власти. Одним словом, велика Россия, а бежать некуда!

Загрузка...