Габриэль Виткоп-Менардо Э. Т. А. Гофман сам свидетельствующий о себе и о своей жизни

Ибо никто не знает себя до тех пор, пока не перестает быть лишь самим собой и не становится одновременно кем-нибудь другим.

Новалис

Скажите мне: кто этот недвижный призрак, что ежевечерне часами глядит на меня, а затем бесшумно исчезает?

Э. Т. А. Гофман. Повелитель блох

Бесплодная пустошь

Немногие из европейских авторов могли бы сравниться в известности с Э. Т. А. Гофманом, но еще меньше тех, кто был бы так же не понят, как он. Значительная доля его славы основывается на недоразумении; его имя окружено столь же нелепыми и банальными домыслами, как имена Вийона, Шопена или Модильяни. Художники нередко становятся жертвами нечистоплотных дельцов, которые перекраивают их на свой лад и сбывают, как товар, обывателям, падким на дешевизну, — тем, кто любит, напялив на себя личину фальшивой добродетели, восторгаться действительными или мнимыми пороками великих людей, втайне лелея мечту предаться тем же порокам. Ибо ничто так не привлекает посредственность, как сенсация.

Случается и так, что сам художник из детского озорства, из чистого сарказма или просто из болезненного любопытства (ведь так интересно проверить, насколько далеко может зайти человеческая глупость!) начинает эпатировать обывателя. Мистификации, затеянные самим Гофманом, в конечном счете привели к оперетке Оффенбаха и известной «техниколоровской» киноподелке. Дело приняло такие масштабы, о которых писатель не мог и помыслить. Игра в абсурд привела к нежелательным последствиям, бумерангом ударила по его творчеству и окружила его гений «наслоениями», выставляющими его в абсолютно искаженном свете. Но еще хуже то, что люди, прекрасно отдающие себе отчет в литературной ценности его творчества, зачастую с большим трудом преодолевают бессознательное предубеждение, ибо — пусть невольно, пусть на короткое время, — но поддаются влиянию того наносного, что, хотя и легко распознается как легкомысленный каприз художника, успевает отравить удовольствие даже от безупречного в большинстве отношений творения. Возможно, это также одна из причин того, что многие немецкие знатоки литературы видят в Э. Т. А. Гофмане лишь второсортного автора, тогда как в действительности он был ослепительным новатором.

Для адекватного понимания Гофмана необходимо прочесть его целиком, относясь к неудачам с таким же интересом, как и к перлам, и не слишком доверяя сборникам избранных произведений, в большинстве своем ориентированным на то, чтобы потрафить вкусу публики и упрочить или освежить легенду.

В моей жизни есть одна характеристическая черта, а именно: со мной всегда происходит то, чего я меньше всего ожидаю, будь то хорошее или дурное, и я постоянно вынужден поступать вопреки моим собственным коренным убеждениям.

Человек, которому суждено было стать певцом необычного, родился в Кенигсберге, земля Бернштайн. Его семья вела свое происхождение от старинного польского шляхетского рода Багиньских и, прежде чем стать немецкой ветвью Гофманов, приняла венгерское подданство. Некоторые биографы даже утверждают, что в жилах Гофмана текла толика цыганской крови, — гипотеза сколь соблазнительная, столь и произвольная, не подкрепленная ни одним из имеющихся у нас на сегодня документальных свидетельств. В семье преобладали юристы: так, в частности, отец Гофмана состоял адвокатом при кенигсбергском суде. Он женился на своей двоюродной сестре Луизе Альбертине Дерфер, родившей ему троих детей, из которых первый умер во младенчестве. Когда 24 января 1776 года на свет появился последний, третий, ребенок, его назвали Эрнстом Теодором Вильгельмом. Много позднее писатель, будучи восторженным почитателем Моцарта, сменил последнее из этих имен на «Амадей» — в честь своего кумира.

У ребенка была тяжелая наследственность. Его отец был весьма одаренным, оригинальным, импульсивным, своенравным человеком и — горьким пьяницей. Мать страдала регулярными приступами истерии и испытывала фанатичную страсть к порядку и неодолимый страх перед мнением окружающих. Ее непрекращающиеся иеремиады довели терпение адвоката до предела — и он воспользовался предложением работы в суде Инстербурга, чтобы раз и навсегда порвать с непрестанно хнычущей супругой с ее раздражающей опрятностью и вечно красными от слез глазами. Он добился развода, и суд вверил его попечению старшего сына Карла, тогда как матери достался маленький Эрнст. В то время последнему было четыре года, и с тех пор братья не общались друг с другом. В единственном дошедшем до нас письме к брату от 10 июля 1817 года Эрнст упоминает играющего на виоле да гамба отца и покрытый красным лаком рояль. Возможно, это самое раннее воспоминание в его жизни.

После развода Луиза переехала к своей матери. Вероятно, распад брака послужил ей поводом для новых жалоб. Маленькому Эрнсту поневоле приходилось играть перед ней роль публики, и воспоминания об этих днях предположительно легли в основу сцены встречи Кота Мурра с его кошачьей родительницей, в плаксивом, театральном и пронзительном тоне которой озвучены все клише материнской преданности и самопожертвования.

Нетрудно предположить, сколь своеобразным было детство Э. Т. А. Гофмана, проведенное им в просторном сером доме на Постштрассе, сад которого примыкал к пансиону для девиц. Представим себе уютную квартиру в старой Пруссии конца XVIII века, с расписными изразцовыми печами, чембало и арфой в пестрых ситцевых футлярах, тяжелым тиканьем инкрустированных часов, скромными плетеными стульями и выкрашенным серой краской полом. Холодная чистота и довлеющая надо всем скука. Скука, но не спокойствие, ибо дом то и дело оглашают вопли безумной, до смерти пугая бабушку, неизменно вызывая у Луизы слезы и оставляя неизгладимые следы, сочетающие в себе трепет страха с дрожью сладострастия, в душе болезненного мальчика с пугающе большими глазами. Эта безумная, под чьи крики проходит детство писателя, живет в квартире на верхнем этаже вместе со своим сыном Цахариасом Вернером, которого она, впрочем, держит за сына божьего и воспитывает в соответствии с этим убеждением. Цахариас был шестью годами старше Эрнста, и в детские годы они не поддерживали никаких отношений друг с другом.

Позднее их пути пересеклись в Варшаве, но писатель Цахариас Вернер — сложная и загадочная натура, человек со странностями и беспорядочным образом жизни — так и не стал Э. Т. А. Гофману другом, оставшись для него просто знакомым. В письме Гиппелю Гофман охарактеризовал его так: В. служит для меня печальным примером того, как самые блестящие задатки могут быть загублены нелепым воспитанием и как самому живому воображению приходится учиться ползать по земле, когда низменное окружение тянет его вниз. Тем не менее, перегруженные пафосом и страстями драмы Цахариаса Вернера оказали неоспоримое влияние на романтический театр в Германии. Здесь он интересует нас постольку, поскольку Гофман, несмотря на критический склад ума и беспощадный юмор, оценивал его несоразмерно высоко; он уделяет ему сравнительно много места в диалогах, обрамляющих Серапионовых братьев, хотя, впрочем, и здесь рассуждения о «Кресте на Балтийском море» или «Матери Маккавеев» говорят, скорее, о сугубо специальном и ограниченном интересе. Тем более, что в своих письмах Гофман обращается с ним гораздо строже. Как бы то ни было, между случаями Вернера и Гофмана есть определенное сходство, что, разумеется, не могло ускользнуть от внимания последнего. Вот что, в частности, он писал:

Говорят, что, хотя истерия матерей и не наследуется сыновьями, она развивает в них исключительно живое, пожалуй, даже буйное воображение, и в отношении одного из нас, как мне кажется, оправдалась справедливость данного утверждения. Каким же путем влияет безумие матери на сыновей, если они его — по крайней мере, в большинстве случаев — не наследуют? — Я говорю здесь не о тех несерьезных и даже смешных припадках женского безумия, которые зачастую выступают как следствие полностью расшатанной нервной системы; нет, я имею в виду то болезненное состояние души, в котором сама ее основа, возгоняемая над тигелем перевозбужденной фантазии, превращается в яд, отравляющий жизненные силы, в результате чего они смертельно заболевают, и человек в бреду этой болезни принимает призрак другого бытия за самое жизнь.

Последнее предложение этого отрывка вполне можно отнести к самому Гофману, впрочем, равно как и последующие страницы. Он развивает на них теорию заразительности безумия, которому подвержены сверхчувствительные сыновья истеричных матерей. Эти рассуждения пронизаны глубоким и несколько виноватым сочувствием Гофмана к несчастному Вернеру, в коем он, видимо, угадал тот распад личности и цельного мироощущения, который составлял одну из характернейших черт и его собственного существования.

В доме на Постштрассе, овеянном холодом и безумием, маленький Эрнст находит мало развлечений. Когда он не предоставлен самому себе, он находится под строгим присмотром дяди Дерфера, старшего брата матери, ограниченного, лицемерного и педантичного юриста. Как и все Дерферы, он страстно любит музыку и иногда устраивает для друзей семьи продолжительные концерты в гостиной. Несмотря на малый возраст, Эрнсту тоже приходится в них участвовать, и забавы ради он наблюдает за гротескными тенями музыкантов, танцующими на стенах при неверном свете свечи.

Единственный человек, от которого на ребенка исходит тепло, это тетя София — хорошо сохранившаяся старая дева, не только поющая, но и аккомпанирующая себе на лютне. Впоследствии Гофман вспомнит о ней в описании смерти доброй тетушки Фюсхен из Житейских воззрений Кота Мурра.

В этом детстве, которое, по его собственным словам, было подобно бесплодной пустоши, где болезненная аккуратность Луизы, прусская дисциплина и часы с репетитором дядюшки Отто регламентировали каждый шаг и каждую мелочь, для него оставался единственный путь на волю: мечта. Если мы скажем, что странное детство Э. Т. А. Гофмана дает нам ключ к пониманию его личности, характера и творчества, нам могут резонно возразить, что в той или иной мере это относится к любому человеку. Но в мере-то все и дело: о Гофмане, как ни о ком другом, можно сказать, что его жизненный путь был предначертан уже в дни его детства; любое событие в его взрослой жизни является следствием и результатом того или иного факта, имевшего место в детстве; почти все существенные элементы и почти все лейтмотивы его творчества имеют своим источником его детские впечатления или, по меньшей мере, состояния души, навеянные этими впечатлениями.

Разумеется, на развитии маленького Эрнста сказались также наследственность и среда. Живя взаперти в кругу близких и одновременно столь чужих ему людей, мальчик овладевает искусством одиночества, уходит в себя и сам в себе обретает друга. Его необыкновенная восприимчивость и болезненная чувствительность его нервной конституции, непрерывно страдающей от внешнего принуждения, со временем развили бы в нем тупое безразличие, не воспользуйся он средством, подсказанным ему инстинктом самосохранения, и не создай себе оружие для самозащиты, посредством которого он только и мог оградить свое существо от посягательств извне. Постепенно и наощупь, почти не отдавая себе отчета в своих действиях, он обносит себя стеной высокомерия, броней индифферентности, в которой ему, впрочем, так никогда и не удастся полностью заделать все бреши. И сквозь эту прозрачную, гладкую, хрупкую оболочку, которая, подобно хрустальному кубку, сверкает всеми цветами радуги и чудесным образом ограждает его от слез матери и брани дяди Отто, он взирает на все, от чего отдалился. Он оказывается в хрустальном сосуде, подобно студенту Ансельму из сказки Золотой горшок.

Благодаря этому маленький Эрнст приобретает ту перспективу, которой лишены обычные, средние, нормальные дети, и одновременно тот ракурс, с которого его взгляд на мир не застят ни лживая сентиментальность, ни слепо перенятые условности, ни уважение перед авторитетами. То, что он видит, не заслуживает ничего, кроме громогласного смеха: мир состоит из сползших чулков, покосившихся париков, бородавок, угрей, распустившихся бантов, кривых ног и красных носов; добавьте сюда покрытые перхотью бархатные воротнички, косящие глаза, горбы, засиженные мухами лысины, тайных советников с расстегнувшимися ширинками, священников, поскальзывающихся на ровном месте и при падении увлекающих за собой на пол банку с медом и шоколадницу. Слушать не менее забавно, чем наблюдать: языки оговариваются, заикаются и шепелявят, животы урчат, носы сопят, корсеты скрежещут, подошвы скрипят. Уже с ранних лет Эрнст обладает глазом будущего писателя и карикатуриста, даром врожденного сатирика с его способностью угадывать скрытые пороки. Для него лишь животные не смешны, лишь они не фальшивят. В отличие от взрослых, они никогда не унижают себя глупостями; животные сохранили свое природное достоинство и чистоту своих инстинктов, они с благодарностью принимают дружбу, которую им предлагает одинокое сердце. Гофман будет любить их всю жизнь, и в его творчестве они всегда будут занимать почетное место.

Однако тот гротескный и абсурдный мир, что открывается его праздному взору, служит для него не только предметом насмешек, но и источником постоянного беспокойства. Ребенка глубоко угнетает изначальное несовершенство этого мира, царящие в нем безысходность, нужда и обман. Заложенная в него любовь к порядку, причудливым образом сочетающаяся со своенравностью натуры, заставляет его тосковать по гармонии, совершенству, цельности. Это стремление, эта жажда проявятся во всех его будущих произведениях, в то время как музыка станет для него мощным подспорьем в поисках входа в тот идеальный мир, о котором он мечтает.

Впрочем, он уже навсегда обречен на адские муки тех, кто растет без любви, обречен на страстные, лихорадочные, нескончаемые поиски любви, на неспособность отдаться ей целиком и безоговорочно в тот самый момент, когда, как ему кажется, он ее нашел. Ему часто будет так казаться, но каждый раз он будет требовать столь многого, что разочарование будет неизбежным. И это разочарование будет проистекать из его собственного выстраданного недоверия к этому чувству, из осознания им невозможности полной самоотдачи, которая ему глубоко претит, и из затаенной надежды на более высокую любовь, на чудо, способное вызволить его из той темницы, в которую он заключен. Страх упустить чудо сделает его непостоянным в любви, и в результате он попадется в собственные сети.

Ему было уготовано счастье другого рода: счастье искренней дружбы, прочных связей, многолетней привязанности. В этом отношении его жизнь будет на удивление богатой.

В возрасте шести лет Эрнст поступает в реформатскую школу в Кенигсберге. Там он сходится с Теодором Готлибом (фон) Гиппелем, который годом старше его, и между ними завязывается дружба на всю жизнь. Восемнадцатое столетие отмечено культом искренней дружбы; тогда ей отдавались без задней мысли и ложного стеснения. Чтобы исказить чистоту понятия дружбы, потребовались притворная стыдливость, неискренность, ханжество и душевная нечистоплотность викторианской эпохи.

Гиппель был, пожалуй, единственным, кому Гофман поверял сокровенные мысли и открывал свое сердце (в той мере, в какой он вообще был на это способен), и тот взгляд, который его друг бросал в эту бездну противоречий и терзаний, должно быть, нередко приводил его здоровую и уравновешенную натуру в изумление. Несмотря на свой бурный темперамент, Гофман был очень замкнут и, по его собственному признанию, не выставлял напоказ свою внутреннюю сторону с той непринужденностью, с какою светские люди извлекают из кармана носовой платок.

Загрузка...