У всякого портного свой взгляд
на искусство.
К старости кажется, что время течет очень быстро, потому что ничего не успеваешь сделать, а уже тянет на отдых. Короче: проснулся утром – хочется прилечь. Когда начинаешь вспоминать молодость, то поневоле удивляешься самому себе: как много всего тогда успевалось. Конечно, сутки были такими же: просто сил было неизмеримо больше.
Сейчас телевидение, компьютерные игры и масс-медиа поглощают все свободное время молодых. У нашего поколения ничего этого не было. Зато мы много читали. И это были не комиксы, а вполне добротная литература. А еще мы играли спектакли. Сейчас их тоже играют на телевидении, – например в КВН, разнообразных фабриках звезд (!) и "последних героях". Там все отработано очень профессионально и лишено наивности и непосредственности, которая бывает у неофитов, особенно – у провинциальных. Впрочем, не мне судить о столь высоких материях, особенно в автобиографии, которую я пишу, часто и нелепо сбиваясь с прямых рельсов "былого" в извилистые огороды рассуждений и "дум".
Как тогда называли – "художественная самодеятельность" была наша утеха и любовь. В школе учитель математики Татарский организовал хор. Мы оставались после уроков и пели разные песни. Обязательный официоз – песня о Сталине, лучше – две.
Із-за гір, та за високих
Сизокрил орел летить.
Не зламати крил широких,
Того льоту не спинить
.
……………………………
Шляхом сонячним орлиним
Мудрий вождь усіх веде
!
Это было надо. Обязательно перед началом какого-нибудь торжественного собрания выходила наша штатная кликуха Зоя Полуэктова и специально отработанным дурным голосом (как Пельш, только без неприличных завываний в конце) орала: "Предлагаю избрать в Почетный Президиум нашего собрания (конференции, совещания) Политбюро ЦК ВКП(б) во главе с Великим Сталиным!". Дальше шли бурные аплодисменты, все вставали. После чего открывающий собрание VІP говорил: "Разрешите считать ваши аплодисменты одобрением поступившего предложения!" Затем опять звучали аплодисменты и все садились. После таких же продуктивных обсуждений вопросов повестки дня, объявлялся, наконец, концерт. В его начале опять следовало объявление дурным голосом Пельша: "Песня о Сталине! Слова Рыльского! Музыка Ревуцкого! Исполняет хор Деребчинской средней школы под управлением товарища Татарского!".
Все эти официозы рассматривались нами, примерно, как мытье рук в детском садике, – неприятно, но надо. Затем начинался праздник души. Пели песни разные и много – народные, военные, русские и украинские. Впервые Татарский научил нас осознанно, а не интуитивно, различать партии первых и вторых голосов. (К великому сожалению я не запомнил имя-отчество этого энтузиаста песни. Замечательно то, что нашу с женой любимую передачу "Встреча с песней" вел тоже Татарский). Особенно запомнилась забавная песенка:
Кучерява Катерина чіплялася до Мартина.
Ой, Мартине добродію сватай мене у неділю!
Всю вторую строчку басы растягивали только: "Ой, Мартине", что создавало очень красивый эффект. Но нам хотелось большего.
Мы начали очень серьезно работать над "Наталкой Полтавкой" Котляревского. По количеству включенных туда песен, то ли народных, то ли ставших народными, – это была целая опера, хотя там много говорят и прозой. Роли учили серьезно, наизусть. Наталку играла наша вездесущая Зоя Полуектова, ее любимым Петром был назначен импозантный Боря Стрелец. Поскольку Борису медведь наступил пяткой на слуховой орган, то его песни передоверили Славке Яковлеву, который играл Мыколу, друга Петра. Мне досталась роль старого крючкотвора – Возного, – это какой-то юридический чиновник на старой Украине. Возному очень нравилась Наталка, и он, пока отсутствовал Петро, прилагал все силы, чтобы взять ее в жены. Возный разговаривал на жуткой смеси русского, украинского, славянского и юридического языков: "Ежели б я имел стільки язиків, скільки артикулів у Статуті, ілі скільки запятих у Магденбургськім Правє, то і сих не довліло би на восхваленіє ліпоти твоєї". Возный пел пел только одну сольную арию, но какую:
Всякого рот дере ложка суха.
Хто ж є на світі, щоб був без гріха?
Со временем мы перенесли репетиции в заводской клуб, где некоторые роли отдали энтузиастам из завода: мать Наталки стала играть Зося, старшая сестра Славки, появился поющий Петро.
"Наталку Полтавку" ставили в заводском клубе при сверханшлаге: мальчишки, не обремененные наличностью, пролезали под ногами и через немыслимые щели. Они, кстати, были самыми отзывчивыми, смешливыми и благодарными зрителями. Такой штрих: позже мы поставили пьесу украинского драматурга Карпенко-Карого. Я играл там какую-то не очень большую роль. Все до одного реплики мой герой начинал словами: "Покійний землемір Харитон Харитонович Кацавейченко говорив…" Я роль эту помню только потому, что пацаны еще год бегали за мной и орали эту сакраментальную фразу, так она запала им в душу…
Успех "Наталки" был оглушительный. В финале, когда хитрый интриган Возный отступается от Наталки, и она воссоединяется со своим Петром, весь зал стоя орал вместе с артистами:
Де згода в сімействі, де мир і тишина –
Щасливі там люди, блаженна сторона.
Їм Бог допомагає, добро їм посилає,
І з ними вік живе, і з ними вік живе
!
На спектакле присутствовали, кроме всего бомонда Деребчина, также все учителя нашей школы. Учителя приняли решение самим ставить "Наталку". Возможно, им захотелось исправить наши недоработки, а может ими двигала черная зависть к нашему успеху, – не знаю. Я был приглашен суфлером, поскольку знал наизусть не только длиннющие монологи Возного, – их я помню даже сейчас, – но и всю пьесу. У педагогов Петра играл невысокий, кругленький как колобок, преподаватель украинской литературы Иван Иванович. Голова у Ивана Ивановича была такой формы, как у гоголевского Ивана Никифоровича, то есть как редька хвостом вверх. Все знали, что он неравнодушен к большеглазой учительнице младших классов Анне, такой же кругленькой, как он. Репетиции происходили в пустом классе после уроков. Эти двое появлялись первыми.
– От що, Мельниченко (ко всем ученикам Иван Иванович обращался только по фамилии). Поки не надійли останні, прорепетуємо останню дію.
В этом последнем действии у действующих лиц было всего по одному слову: Петро вскрикивал "Наталка!", а Наталка вскрикивала "Петро!". Я важно открывал пьесу на нужной странице и начинал суфлировать, для приличия серьезно изучая текст. После моих подсказок герои произносили свои слова и бросались в объятия. Через пару минут молчаливого блаженства, Петро с видимым усилием отрывался от Наталки и произносил:
– Ет, щось не те. Будь ласка, спочатку, Мельниченко…
Эту сценку они могли репетировать бесконечно, пока приход остальных участников не переводил стрелку на остальные сцены.
Учительский спектакль, кажется, не состоялся, во всяком случае, на нем я не суфлировал. Зато бледная и худая Вера, жена Ивана Ивановича, вскоре забеременела и благополучно родила сына. Все знали, что эти двое стариков (им было уже по 30-35 лет!) давно хотели иметь детей, но у них не получалось. Счастливый отец мог запросто забыть о всяких репетициях. Его Вера поправилась и расцвела неброской счастливой красотой.
На праздники мы "давали" спектакли для малышей из младших классов прямо в школе. Сцена условно выделялась в том же углу большого класса, где мы со Славкой Яковлевым наслаждались винегретом. Дети плотной массой располагались прямо на полу и напряженно внимали разворачивающемуся действу. Однажды меня, – то ли полицая переодетого партизаном, то ли наоборот, – угощала жена лесника, которую играла смешливая Люда Окремая. Самоотверженная девушка притащила из дома кастрюльку с завидным харчем – голубцами и открыла это великолепие перед сотней голодных глаз. Я неаккуратно потянул голубец и он распеленался. Люда зашлась смехом, я тоже откровенно заржал. Сосредоточенно и молча за нами наблюдали десятки глаз, в полной уверенности, что так и надо. Затолкав капусту в рот, к авторскому тексту пришлось добавить: "Ну и бешеные у тебя голубцы, хозяйка!" Действо продолжалось.
Однажды мы чуть не погорели очень крупно. Прошла послевоенная денежная реформа, когда имеющуюся наличность меняли 10 к одному. Новых денег ни у кого не было, и мы решили их заработать. Собрались у Славки Яковлева и решили ставить пьесу "Шельменко-денщик", кажется, – Котляревского. Полистали пьесу, распределили роли, и уже через день в субботу решили ставить в заводском клубе. Заготовили красочную афишу. Намеченная еще одна репетиция сорвалась, так как все были заняты поисками реквизита для себя. Текста никто совершенно не знал, полагались только на импровизацию, суфлера не было: он был бесполезен. Зоя Полуэктова играла хозяйку (я даже не помню, как ее звали), роли простодушных селян исполняли Славка и Боря Стрелец. Я играл заглавного героя – хитрого солдата. Из реквизита мне удалось добыть ярко зеленую румынскую шинель. Для придания ей видимости военной формы старых времен, наскоро пришили непонятные петлички из красной ленты. К арендованной малокалиберной винтовке прикрепили деревянный штык за пять минут до начала спектакля.
Поскольку мы уже обладали репутацией, зал заполнил весь бомонд, и, как обычно, набилось полно пацанов.
Началось "действо". Мы носились по сцене и безбожно врали, не допуская пауз. Если бы в зале присутствовали Станиславский и Немирович-Данченко, – два инфаркта Деребчину были бы обеспечены; мне до сих пор стыдно за ту халтуру. Зато мы "заработали" по 35 рублей новых денег, это было неслыханное богатство!
Неприятности начались на следующий день. Оказывается в зале присутствовал начальник Днепропетровского управления МГБ, приехавший в гости к кому-то из заводских. Ему чрезвычайно не понравились слова: "проклятый москаль", "упрямый хохол" и еще какие-то. Незадолго до этого, оказывается, компетентными органами был "доведен для исполнения" огромный список запрещенных пьес и книг. Директору школы и нам, лицедеям, грозило "политическое" дело. Тогда такие дела назывались еще не "антисоветскими", а попросту: "контрреволюционными". Специальный гонец был послан в райцентр, чтобы привезти этот огромный список запрещенной "бяки". Важные люди водили пальцами по списку, отыскивая нашего Шельменка. Но пройдоха-солдат и здесь проскользнул! Его в черных списках не оказалось!
Бдительный чин из МГБ уехал ни с чем. Мы получили, кроме бешеных заработков и изрядного стресса, также ценные сведения о некоторых неведомых нам произведениях, упомянутых в черном списке. Например, я узнал о романе "Людоловы" украинской "националистки" Зинаиды Тулуб. Мой одноклассник Боря Погонец немедленно притащил эту книгу из огромной семейной библиотеки, и весь класс с удовольствием прочитал эту яркую вещь об отношениях запорожских казаков, Крымской орды, Польши и Москвы в начале 17 века. Со значительными купюрами (возможно – с "редактированием") эта книга была переиздана в Москве в 1962 году под названием "Сагайдачный".
Не чурались мы и того, что теперь называют "чёсом", – выездных спектаклей для заработков. Конечно, эти самые заработки были ничтожны, но появлялось масса знакомств и новых впечатлений.
Запомнилась поездка в Мурафу. Там мы "дали" большой концерт с самодельным конферансом и пьесу (скетч?) "Балтийский мичман". Уж не знаю как там концерт, а этот скетч мы сыграли сверх реалистично. Некий предатель (Славка) выдает Господину в сером (я) – якобы важному немцу, – секретные сведения о партизанском отряде. Но Господин в сером сбрасывает плащ – под ним тельняшка! Он – неуловимый Балтийский Мичман. С диким криком прозревший предатель бросается на мичмана, но, по сценарию, – "был повержен точным ударом в челюсть" мичманского кулака. Дальше мичман должен был спокойно связать предателя, – то ли для производства харакири, то ли для передачи "правоохранительным органам". Славка в артистическом рвении действительно напоролся на мой условно выставленный кулак, но не упал, а слегка озверел и кинулся на меня, как бешеный. Мне перед лицом сотни зрителей и сценария ничего не осталось, как вступить с ним в настоящую борьбу. Первый раз Славка вырвался и смазал меня по фейсу. Пришлось его обхватить и шмякнуть об пол по-настоящему. Славка взвыл, но я навалился на него, заломил руки назад. Связать их Славка позволил только после угрожающего шепота: "Сделаю больно!". Наградой герою с окровавленной "мордой лица" были бурные аплодисменты и девушка, мгновенно разлюбившая предателя и полюбившая Мичмана. (Имея смутное представления о флотских званиях, мы полагали, что "мичман" – это морской генерал).
Большинство наших встреч, обсуждений и даже репетиций происходили в проходной комнате маленькой двухкомнатной квартирки Яковлевых. Их жилище размещалось в доме совсем близко от заводской проходной и недалеко от заводского клуба. Славкин отец, с пушистыми усами, немногословный и добрый Афанасий Николаевич, наш "дядя Таня", – был кадровым рабочим завода. Мать – Людвига Донатовна – хлопотунья – домохозяйка; сестра Зося, старше нас, работала в заводоуправлении и часто принимала участие в наших делах. Так вот, в яковлевской квартире всегда было полно молодежи, всегда звучал смех и споры. Именно там мы впервые встретились с Эммой. Часто Людвига Донатовна ставила на стол блюдо с горячей картошкой, солеными огурчиками, которые мы жадно поглощали, даже не думая, как это может быть накладно для хозяев. Часто мы засиживались допоздна. Наверное, я теперь это понимаю, мы очень стесняли своим неугомонным присутствием хозяев. Но ни разу эти добрые, по-настоящему интеллигентные люди, – ни словом, ни намеком не дали нам знак, что нам пора уходить: мы у них были как дома. А приходили мы в этот дом всегда с полной головой и, увы, – пустыми руками…
Давно уже нет в живых добрых стариков. Пусть земля вам будет пухом, а торсионные поля этого письма пусть донесут до ваших благородных душ мои запоздалые извинения за наш молодой эгоизм и недомыслие. Мы очень любили вас, но никогда не говорили вам этого. Простите нас за все.
Со 2 декабря 1948 года я начал писать дневники – на половине разрезанной пополам тетради в клеточку очень мелким убористым почерком. Таких инвалидных тетрадей набралось пять; последняя запись 2 июля 1950 года. Время дневников перекрывало период окончания школы (почти весь 10-й класс) и весь первый курс института. Это время для меня было очень насыщенным и, как теперь говорят, – судьбоносным.
Эти упакованные листочки хранились более полувека нетронутыми. Где-то в подсознании я помнил о них, и, открывая тетрадки уже в 21 веке, радовался, что у меня бесценный материал о середине прошлого века. Увы, там почти ничего не было. Там была только нескончаемая песня о Ней, о Первой Любви. Я был глубоко разочарован своим юношеским недомыслием и наивностью.
Однако, просматривая дневники второй и третий раз, я попробовал вникнуть в это "почти". Во-первых, там оказалась весьма ценная привязка некоторых событий ко времени. Во-вторых, даже намеки о событиях позволяют вспомнить и воссоздать их, зная о их последующей "судьбоносности". Короче: надо попробовать прочесть юношеские дневники рентгеновскими глазами старца на восьмом десятке лет, выжать из них лабуду и прояснить сущее.
Вот что стало понятно из первой тетради – начало 02. 12. 1948. конец – 09. 03. 1949 г. Дневник – не хроника, а размышления обо всем. Писать буду под порывами вдохновения. Отвращение к подготовке к урокам. Читаю много случайных книг, все нравятся, некоторые – очень. По книге Д. Стейбека "Гроздья гнева" – гневные же рассуждения и недоумения: почему американские фермеры не делают революции? Пламенная надежда, что скоро сделают. Прорезаются некие намеки на влюбленность: что сказала, что написала, и как посмотрела Она.
Дальше – больше. Цитата от 14. 02. 49 г.: "Сижу за столом, смотрю в книгу и вижу фигу, притом – историческую, т. к. гляжу в "Историю". Мои мысли… кружатся… вокруг одной сияющей точки. Я будто бы в блестящем (?) тумане, который освещает всего одно солнце…", и т. д. и т. п. Читаю "Хождение по мукам" А. Толстого. Она, конечно, – Даша. Она то подает надежду, то отталкивает. Я – мучаюсь. Среди этого невнятного лепета, вдруг живая сценка.
Возле доски решает задачу по физике Соня Мугерман. Тяжко задумалась: сколько будет Ґ + Ґ. Соня – девушка с точеной фигуркой, большими и грустными семитскими глазами.
– Ну, сколько будет: половинка и еще половинка? – вежливо интересуется Петр Сидорович, наш учитель математики и физики, по прозвищу "Зверь Сидорович". Он бывший офицер, контужен на войне, терпеть не может слабо соображающих.
– Одна вторая, – нерешительно отвечает Соня. Весь класс поднимает по одному пальцу так, как будто определяет направление ветра на парусных гонках.
– Смотрите, я дал Вам полкулака, затем – еще полкулака. Сколько я Вам дал кулаков? – подбирает "Зверь" совсем не педагогический пример. Неясно также, как может раздвоиться его кулак?
– Н-ну, половину, – шепчет Соня, испуганно глядя на обладателя кулака. ПС совсем взбеленился:
– Вот с-с-спичка, я ее переломил. Даю Вам полспички, затем – еще полспички. Сколько я Вам дал спичек??? – исправил делимое ПС, и почти надвинулся на бедную Соню.
– Ну, – половину, – прошептала она, обреченно глядя на ПС снизу вверх. ПС в изнеможении разводит руками и вытирает холодный пот со лба. Собравшись с силами, он находит еще один педагогический способ.
– Даю вам полсотни рублей, – усталым голосом раздает он деньгу. – Потом – еще полсотни. Сколько я Вам дал денег?
– Сотню! – уверенно и как-то грозно отвечает Соня, глядя на "Зверя" сверху вниз. Класс грохнул. ПС не выдерживает и ржет вместе с народом.
Дальше в дневнике – опять сплошные сопли про любовь, что сказала она, пришла или не пришла, что я думаю по этому поводу, немыслимо сложные рассуждения по поводу загадочности девичьего сердца. Как будто тогда я мог думать. Объяснения с Борей Стрельцом: "до того" с Ирой "дружил" он.
А вот и объективные данные. Учить ничего не хочется. Денег – нет, не хватает на табак, кино и лезвия для бритья. Впрочем, это все мои расходы. Пропадаю допоздна в заводе, – мама сердится. Райком комсомола поручает мне провести проверку комсомольской организации в Семеновке, – это небольшая деревушка с колхозом километра за два от завода. Я с радостью хватаюсь за это мероприятие: Ира живет прямо на территории завода; я мечтаю увлечь ее с собой в эту Семеновку. От щенячьего восторга перехожу на немецкий с ошибками: "Мой далекий прекрасный девушка! Ich immer mit dir! Du immer mit mir!". Увы, немецкий мы знаем чуть хуже нашей учительницы – старой девы. А она умеет только спрягать "ich habe gehabt haben, du hast gehabt haben…" – und so weiter. А ведь немецкий придется сдавать… С тоской вспоминаю о стрельбе по умной голове казахстанского Берина, и предпринимаю отчаянные попытки овладеть чужим языком по учебникам для средней школы. Кроме "Anna und Marta baden" с блеском овладеваю высокой ступенью: "Wir fahren nach Anapa", дальше дело стопорится.
Второй том записок (14. 03. 49-11. 05. 49) открывается велеречивым недовольством собой на тему: "хочется – получается". Получается – "пошло, глупо, натянуто". Привлекается в помощь Лермонтов: "… но как враги избегали признанья и встречи, и были пусты и хладны их краткие речи".
Запись: "Очень мало готовлюсь к урокам". Зато: прочитал: "Евгений Онегин", "Остров голубых песцов" Ильницкого, "Казаки" Толстого, "Избранные философские сочинения" Белинского, "Два капитана" Каверина, "Герой нашего времени" Лермонтова (пятый раз), "Посмертные записки Пиквикского клуба" Диккенса. Да еще "погружаюсь в Нирвану" для осмысления прочитанного. "Меньше спишь – меньше спать хочется".
"Новый директор ПС выгнал из школы за пение песен во время свободного урока. ПС – ишак: душит таланты". (В действительности "Зверь Сидорович" Кириченко любит и как-то выделяет меня, я это чувствую. Разглядывая мои мышцы у пруда, он обратился ко мне на "ты", сказал, что мне надо заниматься гимнастикой. Сам он запросто крутит солнце на турнике. Прощаясь на выпуске из школы, он подарил мне драгоценную, необычайно точную, логарифмическую линейку. Эта линейка ездила со мной везде, хранится и используется до сих пор. Дарителя уже давно нет в живых, – он еще молодым просто сгорел на работе. Да и военная контузия видно даром не прошла. Пусть земля тебе будет пухом, живой, неугомонный человек… Пусть твой, успевший родиться сын, будет таким же, как ты).
В Семеновку моя пассия не пошла, а я сам неожиданно увлекся и зачастил туда. Организовал собрание колхозной молодежи, выступил там с пламенной речухой о том, что нам, молодым, строить этот мир. Опять собрание – уже комсомольское, приняли в комсомол двух человек. Задача новой организации была поставлена не слабая: восстановить комсомольское молодежное звено со звеньевой Верой Слойко. Веру "ушли", так как она отбила мужа у другой звеньевой, у которой был контакт с бригадиром. У меня хватало тогда невежества и наглости, чтобы разбираться во всех этих отношениях и чего-то требовать. Сейчас-то я твердо знаю, что в этих делах, отношениях между мужчиной и женщиной, – даже Господь Бог не может быть советчиком и руководителем. Тогда же я уповал всего лишь на комсомольскую дисциплину…
Кстати, о комсомольской и школьной дисциплине. Живем мы по драконовским правилам для учащихся, недавно "внедренных". Все ученики средней школы по этим правилам приравнены, пожалуй, к несмышленышам из детского сада, частично – к девочкам из благородного пансионата. Я не помню всех нелепостей правил, кроме одной: мы должны быть дома и в постели не позже 22 часов. (Заметим в скобках, что три-четыре года назад, – несомненно, я был тогда еще моложе, – у меня в это время начиналась ночная смена на заводе. То-то бы удивился мой сменный, узнав, что в это время, спустя четыре года, меня законодательно будут укладывать в постель!). Но это присказка, сказка – впереди. Вышла книга А. Фадеева "Молодая гвардия", самое первое издание. Книгу давали по разнарядке в райкоме комсомола, на школу – всего два экземпляра: один "комсомольскому генсеку" школы (мне), другой – в библиотеку. Книга о войне, любви, трагедии, гибели – потрясала: это была талантливо написанная поэма о нас самих. Читали ее взахлеб, по жесткому графику. Наш драмкружок даже начал репетировать пьесу по книге: я был Олегом Кошевым, Зоя Полуэктова – Любой Шевцовой, Славка Яковлев – Сережей Тюлениным. И вот на экраны выходит фильм "Молодая гвардия", где главных героев – молодогвардейцев Краснодона, – играют совсем юные Нона Мордюкова, Сергей Гурзо, Инна Макарова. Кино в Деребчине в то время – важнейшее культурное событие. Тем более – такой фильм. Тем более – для нас. Естественно, что билеты на всех наших ребят были закуплены заранее, на самые лучшие места. Кино, обычно начинавшееся в 20 часов, по каким-то причинам было назначено на 21 час. Я пришел в заводской клуб минут за 15 до начала. В фойе увидел всех наших ребят, возмущенно гудевших. Их вышиб из зала Редько – директор школы. Он им заявил, что они не имеют права смотреть кино, оканчивающееся поздно, так как в 22 часа, согласно школьным правилам, должны быть дома в теплой постельке. Народ выжидательно смотрел на меня. Подчиниться этому маразму я просто не имел морального права, хотя меня уже дважды исключали из школы. "Вперед, за мной", – дал я команду и двинулся в зал первым, за мной все наши. Редько, стоя в стороне, наблюдал за нашей демонстрацией, желваки играли на его скулах. Он был неглупый человек и понял, что может нарваться на открытое неповиновение при большом числе зрителей. Я подумал, что он "затаил некоторое хамство", как говаривал Зощенко, и разделается со мной позже. Однако, никаких "оргвыводов" не последовало. Очевидно, Редько понял, что наш прорыв выглядел в глазах начальства лучше, чем его буквоедство.
Еще о литературе. Конечно, – отступление. Фадеева за "Молодую гвардию" подвергли жестокой критике: он показал комсомол и молодых комсомольцев действующих самостоятельно. А где у вас, товарищ Фадеев, руководящая роль Партии? Несчастный писатель искромсал всю книгу, цельную и поэтическую, чтобы показать эту самую роль. Заодно сделал большой шаг навстречу своему грядущему суициду… А мы тогда еще читали выступления Жданова и постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград", где впервые, хотя бы в цитатах, познакомились с "пошляком Зощенко", "блудницей Ахматовой" и некоторыми другими. Стихи Хазина(?), описывающего пушкинским стихом приключения Евгения Онегина в советском Ленинграде я помню до сих пор:
В трамвай садится наш Евгений.
О, бедный милый человек!
Таких телопередвижений
Не знал его непросвещенный век.
Судьба Онегина хранила:
Ему лишь ногу отдавили,
И только раз, толкнув в живот,
Ему сказали: "Идиот!".
Он вспомнил давние порядки,
Решил дуэлью кончить спор.
Полез в карман он, – взять перчатки,
Но их давно уж кто-то спёр.
За неименьем таковых,
Смолчал Онегин и притих.
А вот две записи в дневнике о моих мечтах и планах, которые никогда уже не будут выполнены, во всяком случае, – так, как тогда хотелось. Первое – мечта о небе. Неизвестно, откуда она возникла, до сих пор я не поднимался в небо выше скирды, откуда и упал. Подъем выше в казахстанских горах вряд ли можно считать полетом ввысь. Военкомат послал всех допризывников в Жмеринку на рентген и медкомиссию. По моим настойчивым вопросам, комиссия признала меня годным к службе в авиации без ограничений, т. е. – в летно-подъемном составе. Я "дико размечтался" о небе; сорвалась когда-то авиационная спецшкола, – теперь открывался путь прямо в летное училище.
Вторая мечта была, пожалуй, еще объемнее, что ли. Я мечтал написать "хорошую книгу". Путаные рассуждения на эту тему я привожу в картинке из дневника, не меняя ничего.
Разочарованный взгляд из будущего. Мечты, мечты… Как-то они исполнялись, но не совсем полноценно, что ли. В небо я, например, все-таки поднялся, но не для того, чтобы летать в нем как орел, а чтобы падать, как камень. Книгу я тоже написал, только вместо интересных людей она населена всякими железяками, и вряд ли ее можно читать как "Трех мушкетеров"…
Вот одно время мечтал я стать моряком. Как будто и стал им: 33 годика черная шинель моряка давила на мои плечи. Но не пришлось мне вращать штурвал на океанских просторах, все больше пассажиром плавал, один месяц вообще в трюме жил, когда корабль долбил арктические льды. Правда, позвоночник себе я повредил навсегда во время жестокого шторма в Баренцевом море, спасая своих матросов…
С той, о которой фактически все дневники, тоже ничего не сложилось. Последняя запись в последней тетрадке – последнее письмо к ней с объявлением разрыва. Там есть душераздирающие строки: "Только память о розовой бумажке, в которую ты обвернула свою фотокарточку, заставляет меня писать. Ира, любовь моя, а я ведь ни разу не поцеловал тебя… Я рад, что во мне нашлись силы покончить со всем сразу… Желаю тебе много хорошего и светлого счастья, Ирина".
На этой фотокарточке в розовой бумажке была подпись, как водится в провинции:
Не беда, что здесь нет красоты –
Это образ души одинокой.
Но быть может и эти черты
Тебе вспомнят о дружбе глубокой. (Верно, кажется: "Вам напомнят", но нельзя же ко всякой выхухоли обращаться на "Вы").
И фотокарточку, и розовую бумажку нашла в архиве и разорвала на мелкие клочки моя юная любимая жена. Это было ее законное право наглухо закрыть эту страницу моей жизни. Силой компьютера я смог восстановить образ прежних воздыханий только из групповых фото. Я просто не мог не показать свой бывший "предмет" уже на этих страницах.
Кстати, о подписях с обратной стороны фото. Приведенная выше – не самая крутая. Еще один воздыхатель Иры подарил ей фото с простенькой, но со вкусом, надписью:
Пусть мертвый взор твоих очей
Коснется памяти моей.
Нечто, столь же роковое, наверное, написал и я на своем "портрете", которого наверняка постигла участь розовой бумажки.