Доколе, Дюперье, скорбеть не перестанешь?
Ужели вновь и вновь
Упорной думою терзать ты не устанешь
В душе своей любовь?
И эта смерть, удел, для смертных непреложный,
И сумрак гробовой, —
Ужели лабиринт, где кружится тревожный,
Заблудший разум твой?
Была она тебе отрадой, утешеньем —
С тем спорить не хочу
И память светлую небрежным обхожденьем,
Поверь, не омрачу.
Увы! Все лучшее испепеляют грозы,
Куда ни посмотрю;
И роза нежная жила не дольше розы —
Всего одну зарю.
Но если б не теперь взяла ее могила,
Когда б, как ты хотел,
Она на склоне лет седая опочила, —
Чем лучше сей удел?
Не мнишь ли, что она чем старей, тем любимей
Была б на небесах,
Что в старости укол червя неощутимей,
Земной не давит прах?
О нет! Когда душа коснется крайней меты
И Парки нить прервут,[433]
Исчезнут и лета, едва достигнув Леты,
За нею не пойдут.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Напрасны жалобы и сетованья эти,
Смири тоску души,
Люби отныне тень, и о потухшем свете
Ты память потуши.
Людской обычай благ, я признаю, не споря, —
Слезами боль лечить,
Через плотину глаз излить всю тяжесть горя
И сердце облегчить.
Тот, кто любовь свою оплакать не способен,
Чью боль не выдаст стон,
Бесчувственной душой тот варвару подобен
Иль впрямь души лишен.
Но — раб отчаянья, отвергнув утешенье,
Ты возомнил, скорбя,
Что ближних возлюбил в надменном сокрушенье
Сильнее, чем себя.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я дважды, Дюперье, той молнией летучей
Сражен был наповал,
И дважды разум мой, целитель мой могучий,
Забвения мне дал.
Не потому, что мне легко забыть любимых,
Что стоек я в беде,
Но если нет лекарств от ран неисцелимых —
Их не ищу нигде.
Безжалостная смерть не знает снисхожденья,
Не тронется мольбой —
Она, жестокая, от воплей и моленья
Слух отвращает свой.
Ничтожнейший бедняк, чья хижина убога,
Ярмо ее несет,
И стража от нее у Луврского порога
Монарха не спасет.
Перед ее лицом нет места возмущенью,
Напрасен ропот твой.
Есть мудрость высшая — покорность провиденью:
Для нас лишь в ней покой.
О Боже праведный, ты, внемля нашим стонам,
Встречаешь время смут с оружьем обнаженным,
Чтоб дерзость отрезвить, бесчинства покарать,
Незавершенное твоей противно Славе,
Она твой труд вершит на благо всей державе,
Целительную нам дарует благодать.
Наш нынешний король, разумный и великий,
Учился ревностно премудростям владыки,
Искусству управлять, вести отважных в бой,
Вели он замолчать — мы покоримся власти,
Он ограждает нас от всяческой напасти,[435]
И нет нужды тебя обременять мольбой.
Любой, кто слышит гром и видит, как над нами
Потоки льют с небес и вспыхивает пламя
От столкновенья двух враждующих сторон,
Хоть в этом не узрел божественного знака,
Но чудо явлено, и он поймет, однако,
Сколь мощная рука хранит нас, как заслон.
Ну что бы мог свершить король в борьбе со скверной
При всем старании и доблести безмерной,
При всей своей любви к величью твоему,
Как уберег бы нас во тьме ночей беззвездных
Среди подводных скал, неразличимых в безднах,
Когда бы разум твой не помогал ему?
Неведомое зло среди людей блуждает,
Внушает им вражду, спокойствия лишает:
Доверишься словам — и попадешь впросак.
Всеобщая беда, увы, иным во благо,
Их козням счету нет, и посему отвага
Присуща лишь тому, в ком здравый смысл иссяк.
Но в злополучный час надежда не иссякла,
Мы верим, что добру присуща мощь Геракла,
Что приняла твой меч достойная рука,
И если бы мятеж стал гидрою стоглавой,
И если бы весь мир восстал кипящей лавой,
Рассеял бы король несметные войска.
Дай нашим помыслам исполниться, Всевышний,
Избавь от лютых бед, от горечи излишней,
Печальной памяти сотри глубокий след.
Смиряя ураган, наш вождь на поле боя
Отвагу проявил и мужество героя,
Яви же, Господи, благоразумья свет.
Не уповал король на мощь огромной рати,
Он знал: число — ничто, оно пьянит некстати
И, застилая взор, лишь умножает мрак.
Нет, помощи земной не ждал он ниоткуда,
Так пособи ж ему, и совершит он чудо,
Все чаянья затмит и даст нам столько благ.
Разбитым полчищам не избежать расплаты,
Найти убежище не смогут супостаты,
Не скроют беглецов глухие дебри гор,
Их тайные дела однажды станут явны,
Их извлечет на свет властитель достославный
И злобным проискам немедля даст отпор.
При помощи своих установлений строгих
Он кротких защитит и оградит убогих,
Он праведным вернет и право и покой,
Он дерзости лишит разбой и святотатство
И, не беря в расчет ни знатность, ни богатство,
Любого устрашит карающей рукой.
Пред грозным именем склонятся замки в страхе,
И стены и врата окажутся во прахе,
Посты сойдут с бойниц, тревожный минет час,
Оралом станет меч — такая роль достойней,
Народ, измученный жестокой долгой бойней,
Заслыша барабан, пойдет беспечно в пляс.
Распутство и грехи в эпохе новой сгинут,
И сластолюбие и праздность нас покинут,
Немало из-за них мы претерпели бед.
Король достойнейших вознаградит по праву,
Всем доблестным вернет заслуженную славу,
Искусства возродит, лелея их расцвет.
Он сохранил в душе наследье веры старой,
Любовь к тебе и страх перед твоею карой,
Он жаждой благости и святости томим.
Служение тебе всех благ ему дороже,
Он сам возвысится в твоем сиянье, Боже,
Желая одного: быть подданным твоим.
Развеешь ты печаль, развеешь все невзгоды
И отдалишь от нас те роковые годы,
Когда счастливые узнали вкус беды.
Ты семьи одаришь, достаток умножая,
Работу дашь серпам порою урожая,
Цветенье дашь весне, а осени — плоды.
Страданиям конец придет и лихолетьям,
С какою радостью мы это чудо встретим!
О Господи, твой мир — вместилище тревог:
Несчастия, увы, таят угрозу счастью,
Так сохрани же нам своей верховной властью
Того, кто в трудный час народ свой уберег.
Беспечным королем пренебрегают принцы,
При нем одни льстецы в правителях провинций,
А сам проводит он в попойках день за днем,
Не видя происков и плутней хитрых бестий.
А прихвостни его — могу сказать по чести —
Когда такой умрет, не загрустят о нем.
Но, к счастью, не таков наш бравый повелитель,
Заступник ревностный и ангел наш хранитель,
Чья милость укротит и зависть и порок.
О, сколько на земле ты жить ему позволишь?
Мы, слуги верные, желаем одного лишь:
Продли, о Господи, его царенья срок!
Отродья деспотов безумны и ретивы,
Им невтерпеж таить бунтарские порывы,
Советы нам дают, но всё, увы, во вред.
Мы видим их насквозь и счет ведем особый,
И пусть они идут на поводу у злобы,
Нас бережет король, иной защиты нет.
Пусть благодетель наш подольше нами правит,
Пусть подданных своих от ужасов избавит,
И, удивляя мир блистательной судьбой,
Пускай он близится вседневно к высшей цели,
И славою своей, невиданной доселе,
Пускай затмит он всех, увенчанных тобой.
Его наследнику[436] даруй до срока зрелость,
Чтоб юноша обрел отцовский ум и смелость,
Чтоб чести следовал всегда и доброте,
Чтоб в летопись вписал достойные деянья,
Чтоб солнцем одарил тех, кто не знал сиянья,
Чтоб светом озарил живущих в темноте.
Пускай он отомстит[437] соседям в полной мере,
Дабы Испания узнала боль потери
Среди горящих нив и крепостных руин,
И если наш позор был следствием раздора
И доблестный отец не мог настигнуть вора,
Враждебную страну накажет славный сын.
Франс Хальс. Цыганка
Не уповай, душа, отринь посулы мира,
Чей свет — лишь блеск стекла, чья слава — плеск зефира
На пенистой волне: мелькнет — не уследить.
Бесцельна суета, тщеславие напрасно,
Лишь Богу жизнь подвластна,
Лишь Бога нам любить.
К никчемному стремясь, мы лезем вон из кожи,
Снуем вокруг владык, хотим попасть в вельможи,
На брюхе ползаем и не встаем с колен,
А сами короли — на что они способны?
Ведь нам во всем подобны
И превратятся в тлен.
Едва испустят дух, все жалким прахом станет,
Угаснет слава их, величие увянет,
Чей светоч полыхал перед вселенной всей,
В гробницах обретут последнее жилище,
Став лакомою пищей
Прожорливых червей.
Забыты имена правителей покойных,
Вершителей судеб, воителей достойных,
Смолкают похвалы, едва исчезла власть.
В крушенье роковом с властителями вместе
И выкормышам лести,
Их слугам, также пасть.
Пробудитесь, я жду вас, красавица!
Рощи новой листвою кудрявятся,
И природа с искусством затеяла спор,
Расстелив на лугах пестроцветный ковер.
Веет сладостными ароматами
Над полями, покоем объятыми;
Нет, не миру светить вышел Феб-Аполлон,
Но спешит на свиданье любовное он.
Ореолом лучей коронованный,
Древней страстью своей околдованный,
Не мечтает ли он, что настигнет теперь,
В это дивное утро, Пенееву дщерь?[438]
Все живущее тянется к радости,
Наслаждайтесь утехами младости,
Вы поверьте, и так слишком рано придет
Время горьких морщин, бремя тяжких забот.
А в жару полуденную томную
Мы укроемся в рощу укромную,
И, всецело отдавшись фиалкам лесным,
Позабудем курильниц мы приторный дым.
С ветки падуба или шиповника
Торжествующей песнью любовника
Будет тешить нам слух чаровник-соловей,
И, внимая певцу, смолкнет шумный ручей.
А потом, пробираясь опушкою,
Пастуха мы увидим с пастушкою,
Поглядим, как, устами друг к другу припав,
Двое негу вкушают на ложе из трав.
Вечно юный Амур без усталости
Там творит свои милые шалости,
И в помине там скучных условностей нет,
В коих так погрязает изысканный свет.
Вдруг и я это счастье изведаю,
Наслажусь долгожданной победою,
Вдруг страданья мои, моя преданность вам
Побудят уступить неотступным мольбам!
Вы притворства ужель не приметили
В гимнах скромности и добродетели?
Но всесильна природы и разума власть,
И ответите — верю! — вы страстью на страсть.
Вы, что смеетесь надо мной,
Желая, чтоб мой путь земной
Всегда был орошен слезами,
Взгляните, сколько горьких мук
На долю выпало мне вдруг
С тех пор, как разлучен я с вами.
Досталось, видно, неспроста
Мне все, что может нищета
Прибавить к своему проклятью:
Я нахожусь в жилье пустом,
Где служит грязный пол столом,
Скамьей, буфетом и кроватью.
Хозяин наш, в недобрый час
Приняв за гугенотов нас,
Вдруг вылетел быстрее пули.
По грязи мчался он, чуть жив,
Детей в корзину посадив
И унося свои кастрюли.
Растерян и глупей, чем гусь,
Я в этом доме нахожусь,
Где даже нет, по крайней мере,
Того, что привлекло б воров,
Поскольку этот жалкий кров
Остался без окон и двери.
Дождь льется, гром гремит вдали,
И у причалов корабли
Подпрыгивают, как собаки.
Слуга мой с ветром в спор вступил
И мне из шапки смастерил
Фонарь, мерцающий во мраке.
Свой страх преодолев с трудом,
Хозяин наш вернулся в дом
В довольно скверном экипаже.
Он не причесан, не умыт,
Притом такой имеет вид,
Как будто уличил нас в краже.
Однако старец этот вдруг
Стал уверять, что нам он друг,
И старомодно поклонился.
При этом нос его кривой,
Как шея черепахи злой,
Наморщился и удлинился.
В лохмотьях несколько солдат,
Томясь от голода, лежат
Со мною рядом на соломе
И принимаются опять
Свои победы вспоминать
И толковать о де Бапоме.
Вот так беседу мы ведем,
И вроде все нам нипочем,
Хотя душа тоской объята.
Болтают все наперебой:
Один — как брал Патэ, другой —
Как осаждал Фужер[439] когда-то.
Хозяин, видя, что у нас
Еще остались в этот час
Надежды смутные на ужин,
Заводит речь о том, что он,
Увы, последнего лишен
И, в довершение, недужен.
А я, кто обречен судьбой
Все время видеть пред собой
И всякий сброд, и мрак невзгоды,
Я вам стихи пишу, как встарь,
Покуда не потух фонарь
Под завыванье непогоды.
Мой ангел, свет моей души,
Когда прочтете вы в тиши
Послание из тьмы осенней,
И если, голову склоня,
Не пожалеете меня,
Мне нет надежды на спасенье.
Тирсис,[440] пора и нам подумать о покое:
Полжизни прожито, и что еще другое,
Как не могильный холм, в конце пути нас ждет?
Мы много видели; неведомая сила
По морю бурному корабль наш носила,
Для тихой гавани настал теперь черед.
На милости судьбы рассчитывать не стоит:
Кто верит в них — тот слеп, дом на песке он строит,
Вознесся высоко — к паденью будь готов.
Деревьям гром грозит — тем, чьи вершины выше,
И бешенство ветров скорей разрушит крыши
Дворцов властителей, чем кровли пастухов.
О, счастлив тот, кто смог изгнать желанье славы
Из сердца своего, кто избежал отравы
Стремлений суетных, безрадостных забот,
Кто временем своим распоряжаться волен,
Имеет скромный дом, судьбой своей доволен
И невозможного не хочет и не ждет.
Возделывает он то поле, на котором
Трудился дед его, он равнодушен к спорам,
Что власть имущие ведут между собой,
Не тщится разгадать причины непогоды
И за одним следит: чтоб не погибли всходы,
Когда грозит бедой им ветер грозовой.
Страстей своих король, он знает, чем гордиться:
Межа его земли — империи граница,
Дом — Фонтенбло[441] и Лувр, закрытый для чужих;
Он не завидует ни пышности, ни славе
Земных властителей, себя считая вправе
Не видеть их самих, а лишь портреты их.
Он видит, что нужды его семья не знает,
Он видит, как в полях колосья серп срезает,
Как виноградари срывают виноград,
И кажется ему, что влажные долины,
Холмы зеленые, просторные равнины
Дары осенние вручить ему спешат.
Порой преследует оленя он по следу
В лесах, где солнца луч не празднует победу
Над вечной полумглой, спускающейся с крон;
Порою лай собак ведет его к поляне:
Там заяц, что бежал с такою прытью ране,
Находит смерть свою в местах, где был рожден.
Порою бродит он недалеко от дома
И смотрит, как ручьи бегут из водоема,
Как серебро блестит средь золота снопов.
Порой с пастушками он вместе отдыхает
На ложе травяном, которое не знает
Иных завес, чем тень от сросшихся кустов.
Он старости своей печальное соседство
Встречает без тоски под кровлею, где детство
Он раннее провел, где набирался сил;
Ведет он счет годам по урожаям снятым,
По листьям, что шуршат своим опавшим златом,
Стареет он, как лес, что сам же насадил.
На быстром корабле, ветрам и волнам внемля,
Не будет мчаться он в неведомые земли,
Чтоб там отыскивать сокровищ скрытых след;
Не жаждет славы он, о лаврах не хлопочет
И встретить смерть свою он в той постели хочет,
В которой умерли его отец и дед.
В порту взирает он, как ветер, дуя рьяно
И предвещая нам начало урагана,
Желанья буйные зажег в людских сердцах,
Но также видит он, что смертных ожидает:
В то время, как один на небо попадает,
Другой, растерзанный, толпою втоптан в прах.
Пусть не владеет он роскошными дворцами,
С их капителями, колоннами, коврами,
Пусть роскошь не вошла в приют его простой, —
Он видит, как зима сменяется весною,
Ковер живых цветов он видит пред собою
И наслаждается живою красотой.
Поверь мне, час настал, когда расстаться надо
С цепями рабскими, что носят за оградой
Сверкающих дворцов, где стережет беда:
Близ дуба мощного кустам расти не мило,
От солнца прочь бегут все прочие светила,
Страшась в его лучах исчезнуть навсегда.
Так долго тщетные надежды мы питали!
Так долго милостей напрасно ожидали!
А зависть в миг один разбила все мечты;
Они — всего лишь дым, они — посев, чьи всходы
Всегда подвержены причудам непогоды
И не зерно дают, а чахлые цветы.
Глушь, сердцу милая! Вдали от жизни шумной,
Вдали от суеты, от роскоши безумной
Я начал забывать страданья прошлых дней.
Долины тихие, ручьи, лесные тени,
Вам видеть довелось души моей смятенье,
Теперь свидетели вы радости моей.
Клориса, я всегда тебе служил послушно,
Всю жизнь свою давно поверг к ногам твоим,
Зачем отказывать мне в счастье равнодушно,
Коль я считаю дни моих последних зим?
Должно ль твое лицо скрываться под вуалью
И траурный наряд помехой быть любви?
Пора быть радостной, расстанься же с печалью,
Сиянье глаз твоих мне наконец яви.
Где твой веселый нрав, твое благоразумье?
Что сделалось с твоей холодной головой?
Быть верной мертвому ревнивцу — вот безумье,
Ужель охвачен им и светлый разум твой?
Ты не дала обет жизнь доживать вдовою,
Никто не стоит жертв, будь хоть сам Цезарь он,
Покинул муж твой дом — ты быть должна живою,
Но плачешь ты, и в скорбь я снова погружен…
Пусть горести мои превысят радость втрое,
Пускай сменяются династьи королей,
Пусть Гектор вновь падет, пускай пылает Троя,
Но все ж я не смирюсь с суровостью твоей!
Я не сегодня стал твоим рабом смиренным,
Почти что сорок лет прошло уже с тех пор,
Но с обожанием я вижу неизменным
Средь темных локонов серебряный пробор.
Я перед девочкой склонялся, пламенея,
Пленили навсегда меня твои черты,
Но в руки ты взяла светильник Гименея —
Скрыл в сердце я любовь, так пожелала ты.
Я слова данного вовеки не нарушу,
Признаньями в любви не стану тешить свет,
И если иногда я открываю душу,
Наперсники мои не выдают секрет.
Тоскуя, ухожу я в дикие дубравы,
Им исповедуюсь и жалуюсь скале,
И утешенья мне нашептывают травы,
Когда в тени густой лежу я на земле.
Я от тебя бежал в тоске в чужие страны,
Я именем твоим будил лесную даль,
Италии моря не врачевали раны,
И флердоранжа цвет не исцелял печаль.
Вниманья не дарил я берегам старинным,
Что сам Нептун почтил присутствием своим,
Я грезы предпочел хожденью по руинам,
И видел я твой лик, осматривая Рим.
Клориса, страсть моя сильнее год от года,
И все века земли не знают равной ей,
С улыбкой нежною любуется природа
Огнем моей любви, огнем твоих очей.
Ты славилась красой чудесной с колыбели,
И так же, как рассвет, прекрасен твой закат,
И щеки свежие ничуть не побледнели,
Как будто бы года твое лицо щадят.
Без страха наблюдай конец всего земного,
И лучше на себя ты в зеркало взгляни;
Ты лилии белей, румяней розы снова,
Зима тебе опять весны приносит дни.
И хоть уже стою я на краю могилы,
Седеет голова, и остывает кровь,
Немеет разум мой, и угасают силы,
Но теплится во мне пока еще любовь.
Положит скоро смерть конец моим страданьям,
И Парка оборвет[442] существованья нить.
Как будешь ты внимать отчаянным стенаньям
Той тени, что могла так долго ты томить!
Клориса, сможешь ты забыть мою кончину?
Молчать, коль обо мне с тобой заговорят?
Иль ты раскаешься, когда я мир покину,
Захочешь наконец снять траурный наряд?
Ведь если б мне пришлось тебя оплакать вскоре,
Ничто в беде моей мне не могло б помочь,
Я бы ослеп от слез, я б обезумел в горе,
Но предавался бы любви я день и ночь.
Обидно мне и жаль до слез,
Что честолюбию в угоду
Ты венценосцам в дар принес
Свой пыл, и юность, и свободу.
Все эти пышные дома
Владык с их свитою лукавой
Не что иное, как тюрьма
Для горемык, покрытых славой.
Тот, кто вознесся высоко,
Там в тайном страхе пребывает,
Надежды призрак там легко
Благоразумным управляет.
Там обещанья — звук пустой,
Мудрец там не дождется ласки,
И, окруженный мишурой,
Не лица видит он, а маски.
Мой сын, желанья королей
Законы преступают смело,
И зло порою им милей
Чем добродетельное дело.
Блажен, кто в тихом уголке
Живет в безвестности великой,
От сильных мира вдалеке.
Вдали от свиты их безликой.
Мой сын, так смеет говорить
С тобою царедворец бывший,
Ума набравшийся и жить
В уединении решивший.
Прощай, Париж, прощай! Ты видишь, я устал
Поддерживать огонь на алтаре Удачи.
Хочу я видеть вновь мой край лесов и скал,
Где все мне по душе и где живут иначе.
Ни за богатством там не надо гнаться мне,
Ни жалких почестей не надо домогаться;
Что бедность при дворе, то в сельской тишине
Могло бы, как и встарь, достатком называться.
С тех пор, как понял я, что век наш развращен
И что достоинство ни в грош не ставит он,
Одно мне дорого — мое уединенье.
В нем жизни каждый миг, и радости, и боль
Лишь мне принадлежат… Жить в рабском подчиненьи
Постыдно для того, кто сам себе король!
Места пустынные, где я так мирно жил,
Мой одинокий дом в тени высоких сосен,
Нас королевский двор уж год как разлучил,
Но к вам я возвращусь: двор для меня несносен.
Достоинство и честь встречают здесь враждой,
Здесь во дворцах живет невежество и чванство,
И стыдно мне, что я, усталый и седой,
Питал надежды здесь и верил в постоянство.
Смешной слепец, я мнил опору обрести
В краю, где все обман, где все ведут пути
К ловушке золотой, к великому паденью.
О сосны, я хочу увидеть вас опять
И под чудовищно прекрасной вашей сенью
Наперекор судьбе о смерти размышлять.
В сапожном деле отличиться
Пьер в годы юности сумел;
Хотя он прошлого стыдится,
Зато изрядно преуспел.
Теперь, торговец сапогами,
Завел он в парке у себя
Фонтаны, гроты, пруд с мостами —
Не хуже, чем у короля.
И, продолжая в том же роде,
Он приказал прорыть канал,
Чьей ширине и многоводью
Мог удивиться б кардинал.
Не ограниченный запретом,
Опустошить он мир готов,
Чтоб стол его зимой и летом
Был полон лакомых кусков.
И дом его похож на чудо,
В лепных узорах потолок,
Из золота его посуда,
Из серебра ночной горшок.
Что я глупец, мне ясно ныне:
Ведь сколько я потратил дней,
Чтобы устроить склад латыни
В несчастной голове моей!
Отец мой шел не в ногу с веком,
И, не предвидя мой провал,
Он к древним римлянам и грекам
Меня на выучку послал.
О Музы! Что мне делать с вами?
Простите, но пора кончать:
В наш век нельзя прожить стихами,
Уж лучше сапоги тачать.
Писатель редкий, ты бы мог
Обогатить свое семейство
Не хуже, чем любой налог
Обогащает казначейство.
Но только не в цене теперь
Стихи у нас: закрыта дверь
У власть имущих для поэта.
И вот я думаю подчас:
В наш век куда нас мчит Пегас?
Увы! К воротам лазарета.
Все то, что создано тобой,
Покрыто словно пеленою;
Твои творенья — мрак ночной,
Не озаряемый луною.
Мой друг, гони ты эту тьму!
Ведь тут нужны жрецы и маги,
Чтоб объяснить нам, почему
И что доверил ты бумаге.
А если что-то утаить
Тебя преследует желанье,
Зачем так много говорить?
Куда верней хранить молчанье.
Когда на улице столкнется некто с вами
В разбитой обуви, с протертыми штанами,
Чьи брыжи и камзол не блещут чистотой,
Лицо болезненно, карман всегда пустой, —
Вы можете сказать о человеке этом:
Поэт он или тот, кто хочет быть поэтом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О Муза, расскажи об этих пилигримах,
О бастрюках своих, о стихотворцах мнимых,
Что, бормоча стихи, день целый месят грязь,
И на кого глядят прохожие, смеясь,
О тех, что норовят хлебнуть из вашей кружки
И, словно воробьи, рвут пищу друг у дружки.
Одеты кое-как, похожие на тень,
С глазами дикими, с мозгами набекрень,
Они подходят к вам и вместо «добрый вечер», —
«Месье, я автор книг, — вам говорят при встрече, —
Их продают в Палэ.[444] Для знающих людей
С вниманьем их читать — занятья нет милей».
Так, прицепившись к вам, они идут за вами,
Вгоняют вас в тоску, вас мучают стихами,
О славе речь ведут и о деньгах больших,
О том, что получить при жизни надо их,
Но что они живут в неблагодарном веке:
Таланта он не чтит в достойном человеке;
Что жил Ронсар не так, поскольку был богат,
И что король не прав, лишая их наград.
Затем, проникнув в дом, они без приглашенья
Садятся к вам за стол без всякого смущенья
И, рот набив едой, перестают болтать,
Хоть видно по глазам, как трудно им молчать.
В зубах поковыряв и пошептав молитву,
Они вас просят пить, с едой окончив битву,
И снова речь ведут: теперь в их болтовне
Все время слышится: «Что вы дадите мне?»
Такой рефрен всегда имеет их баллада.
Мне после этих встреч лекарство выпить надо:
Я болен, у меня кружится голова,
Весь искалеченный, я двигаюсь едва.
Один такой болтун — сердитый меланхолик.
Гримасничает он, как бы томясь от колик,
Потеет, кашляет, плюется — просто страх.
Так тонко речь ведет, что смысла нет в словах.
Другой — честолюбив, и за свои творенья
Принять высокий сан готов без промедленья;
Сонет обдумывая, видит пред собой
Аббатство, что ему назначено судьбой.
Кто так же, как и я, труды их в грош не ставит, —
Тупица, неуч, лжец! Его сужденьем правит
Лишь зависть черная к достоинствам других,
Хотя молва давно талант признала их,
И только он один их умаляет славу;
В восторге дамы все, так им пришлись по нраву
Их дивные стихи, и даже по ночам
Они находятся у изголовья дам;
И в церковь их берут с собою не напрасно:
Стихи написаны божественно прекрасно.
О жителях небес тут, видно, речь идет:
Любой из них вино с богами рядом пьет,
Любой с Минервою знаком, он — светоч знанья,
И ждет от Франции почета и признанья.
Ронсар и те, о ком здесь умолчали мы!
Как можете терпеть вы, светлые умы,
Чтоб эта мошкара свое равняла пенье
С тем, что вы создали, и, словно в исступленье,
Пятнала царственные ваши имена?
Все вырождается в иные времена!
Бесстыдством окружен, чей разум, чье сознанье
Сумеет отличить невежество от знанья?
Подделку от того, что подлинно? Чей взгляд
Узрит любимца Муз, лишенного наград?
Зову в свидетели потомков! Ваше зренье
Сумеет разглядеть бессмертное творенье,
А справедливость, ум и вкус, присущий вам,
Откроют блеск его соседним племенам.
Вы твердо скажете, кто лебедь Аполлона,[445]
А кто бессовестная дерзкая ворона,
В чьем наглом карканье нетрудно угадать
Желанье лаврами бессмертья обладать.
Маркизу де Кевр[446]
Маркиз, что делать мне с такой неразберихой?
Предаться, кинув свет, ученью в келье тихой,
И с Аристотелем, с Гомером на столе
Колосья подбирать на греческой земле —
Остатки жатвы той, что собрана недаром
В свои хранилища Депортом и Ронсаром,
И честь им принесла, и славу, чтоб они
Гигантам прошлого равнялись в наши дни.
Что делать? Иль служить и при дворе остаться,
Чтобы несбыточной надеждою питаться,
Быть воплощенною немилостью, скучать,
В опале жить мечтой и в бешенстве молчать,
Но и мечтать устав, больным, в душевной смуте,
Издохнуть на тряпье в каком-нибудь приюте.
В Тоскане ль будет он, в Савойе — все равно.
Мне с богом воевать до гроба суждено!
Молчишь маркиз, но мне ответ заране ясен.
Как с ураганом спор, с судьбою спор напрасен:
На ощупь мы живем — так этот мир идет, —
Кто честно трудится, тот чахнет от забот.
Двуногой сволочью разгневанные боги
Нам благо шлют ценой труда, нужды, тревоги.
Мир — сумасшедший дом, мы кружим вместе с ним.
Ты мнил, что выиграл, ан проигрался в дым.
Все лотерея в нем, все случай, все неверность,
Ты выбирал, искал, а вышла та же скверность.
Зависишь от судьбы, а ей ты ни к чему.
Швыряет блага в мир и не глядит кому.
Но если уж нельзя бороться с этой силой,
Не тщись ниспровергать закон, тебе постылый,
Пускай он слеп, молчи, он слеп равно для всех.
Кто с Небом согрешил — избрал почетный грех.
И мыслить не дерзай, мысль — это сон, не боле,
Свобода лишь во сне дана земной юдоли.
Свободы в мире нет — барон ли, князь ли, граф,
А кто-то выше есть, и высший — он и прав.
Пока живешь, ты раб — до гробовой минуты,
У всех один покрой, различны только путы:
Из золота — одним, железные — другим,
Но стариков не тронь, оставь забаву им:
Их философию, их споры, школы, книги.
Всем этим словесам не снять с умов вериги!
Давно мы родились, но не рожден вовек
Не знающий цепей свободный человек.
Я тщетно заперся, тащил ученья ношу,
Мечтая, что ярмо тупого рабства сброшу,
Но, раб желания узнать, понять, постичь,
Лишь долг на долг сменил, и вышла та же дичь.
Таков закон вещей, природой не дано нам
Противиться ее возвышенным законам.
Что смертным от того, просвещены ль умы,
Учены ли, маркиз, иль не учены мы.
Науку бедную — что может быть ужасней! —
Осмеивает двор, народ считает басней.
Глупцу смешна латынь, и доктор, дружный с ней,
Хотя б достиг он всех возможных степеней,
Хоть фабри он усы, завейся весь бараном,
Хоть пыль пускай в глаза невиданным султаном,
Коверкай наш язык, — и умник и дурак
Таков уж век! — вскричат: ишь заучился как!
Любимцы наших дней, счастливцы в нашем стане
Приучены держать судьбу в своем кармане,
Им вера, им почет — в наследство от отца.
Что ни начнут они — доводят до конца.
Ты скажешь: «А тогда хватай удачу с тыла,
Тебя-то ведь судьба частенько обходила,
Днюй в Лувре и ночуй, забудь и спать и есть,
Угодничай и льсти, чтоб в кабалу залезть.
Где надо, снагличай, ничто не будет втуне,
Бесстыдство в наши дни способствует фортуне».
Ты прав, маркиз, и все ж, господь оборони,
Чтоб в рабство угодить, на это тратить дни,
Опять искать свой путь и новым капитаном
Потрепанный корабль вести к безвестным странам,
Но, чувствуя в душе то мужество, то страх,
Надежду потопить в неведомых морях.
Меж звезд и титулов наш долг, по их закону,
Меняться что ни час под стать хамелеону,
Там человечностью закон похвастать рад,
Но разницу забыв возмездий и наград,
За те же промахи, привычке верен старой,
Одних он милует, других встречает карой.
Богат ли, знатен ли, силен ли, с кем знаком —
Вот что руководит в решениях судом.
Я этим короля не оскорбил нимало:
Король — податель благ, они его зерцало,
По добродетелям, по сердцу, по уму
Он словно сам Господь и следует ему.
Но твой совет, маркиз, придворным нарядиться
С моим характером, ну право, не годится,
Тут знания нужны, притворство, хитрость, ум,
Я часть открыл тебе моих жестоких дум,
Но нрав мой не таков, ведь я меланхоличен,
Не вкрадчив, к болтовне салонной не привычен,
Я добряком слыву, и в этом есть упрек,
Но я не так умен, чтоб злым считаться мог.
Я не умею быть угодливым и льстивым,
Уж видно, слеплен так, что стал вольнолюбивым,
И, как простой мужик, не знаю, где смолчать,
А где поддакивать, чтоб власть не возмущать,
Как с фаворитами играть в лакейской роли,
Их предков восхвалять и бой под Серизолли,[447]
И день, в который тот, кем славен чей-то род,
И титул получил, и землю, и доход.
Нет, не пригоден я к вранью такого рода,
Холуйствовать, юлить не даст моя природа,
Ужель из рабских чувств, себя же обокрав,
Как платье, каждый день менять и вкус и нрав.
Не стану выступать в суде как лжесвидетель,
Не стану выдавать порок за добродетель,
Быть щедрым на словах, сгибаться, как дуга,
Твердить: черт побери! месье, я ваш слуга.
Кричать: о, как я рад! — при виде всякой швали,
Иль на одной ноге стоять, как цапля, в зале,
Иль слушать болтовню, когда спесивый фат
В ослином раже все покрасить серым рад,
Иль попугайничать в одежде разноцветной,
Прельщать салонных дам прической несусветной,
Иль, чертом изгилясь и покидая зал,
Вскричать: «Салют, друзья!» — как и входя сказал.
Не знаю, как летят кометы иль планеты,
Как жен или мужей разгадывать секреты,
Как видеть добрый взгляд и думать, что душа,
Над внешностью глумясь, не так уж хороша.
Записочки носить — о нет, помилуй боже! —
Я ловкости лишен и красноречья тоже.
От веры отбивать, прельщать потоком фраз
Иль тем, что, мол, закон для сердца не указ,
Девицу совращать, — от мамы по секрету
Пропеть ей песенку про Жана и Пакетту,
И, совесть потеряв, рассказывать при том,
Что где царит Амур, там добр и полон дом,
Там благолепие, довольство и приятность,
И к девушке простой, глядишь, приходит знатность,
Что всё — балет, стихи, — всё для прекрасных глаз,
Что будет почта к ней на дню по десять раз,
Что к славе, к почестям дорога ей открыта,
Что воздыхателей потянется к ней свита,
Скучнейших прихвостней, короче говоря,
Вельможе уступив, себя продаст не зря.
Я не могу внушать — мне это омерзело, —
Что уловлять мужчин совсем простое дело,
Что к ней с вопросами не будут в душу лезть,
Когда дукаты есть и бабье тело есть;
Что станет девушкой, коль деньги заблестели,
Хотя б с ней переспал весь лагерь Ла-Рошели,[448]
А честь — какая чушь! — забава прежних лет,
Обломок идола, в который веры нет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так что же надо знать, чтоб знаньем было знанье?
Вкус нужен, мой маркиз, и нужно пониманье
И виденье глубин, какие в жизни есть.
Что философия! Ей не понять, не счесть
Все тонкости души, все скрепы человека.
А значит, нужен Ум! Ты помнишь басню Грека,[449]
Как львицу встретил волк, какую речь повел
И как решил их спор вмешавшийся осел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
М. Фреминэ[450]
В былые времена художники охотно
На посторонний суд несли свои полотна
И, трезво рассудив, чей правилен совет,
Меняли на холсте где линию, где цвет.
Но то была пора, когда стыдились лести,
Корысти, зависти, когда чуждались мести
И за свои слова ручались головой,
А истина была желанною сестрой.
Ну что же делать нам? Ну как найти управу
На тех, кто нас хулит и славит не по праву,
Когда молва ведет бесчестную игру,
А правда при дворе, увы, не ко двору,
Когда важней всего прическа да манеры,
Когда, чтоб сытно есть, владыкам льстят без меры
В час предобеденный, в обед и до тех пор,
Пока насытится весь королевский двор…
При всем ничтожестве столь наглы эти лица!
Что ж, даже с этим я согласен примириться,
Но эти господа для красного словца,
Увы, не пощадят ни друга, ни отца.
С избытком этого иному бы хватило,
Чтоб в страхе пред молвой душа его остыла,
Чтоб трепетный талант, боясь потерь, зачах.
Нет, я совсем другой, смешон мне этот страх
И души робкие, не знающие риска,
Пред чернью посему я не склоняюсь низко,
Не стану слушать я любую дребедень,
Когда мой стих бранят, костят кому ни лень,
Когда любой профан мне не дает поблажек,
Твердя, что стих мой сух, что слог мой слишком тяжек,
Что, не в пример уму, и юмор мой тяжел,
Что я, конечно, мил, как мил бездумный вол.
Отвечу не спеша на злобный град нападок,
Что доброе вино содержит и осадок,
Что в мире нынешнем различных зол не счесть,
Что раз я человек — и недостатки есть,
Что злобный критик мой мне виден без забрала,
Что и мое лицо скрывать мне не пристало.
Ты знаешь, Фреминэ, гонителей моих,
Чьи темные дела изобличил мой стих,
Кого тщеславие и поздней ночью гложет,
Чей скудоумный дух забыться сном не может,
Кто грешный замысел вынашивает впрок,
Кто бога позабыл и тешит свой порок,
Кто из-за ревности блуждает мрачной тенью,
Кто похотью влеком к бесчестью, к преступленью,
Кто ради алчности присвоить все готов,
Кто не щадит сирот и горемычных вдов?
Такие вот бегут всем скопом бестолковым
Вслед за поэтами, крича, подобно совам.
Их жены скажут вам: «Да это ж клеветник!
В его остротах яд, колюч его язык,
Его сатиры все являют злобный норов,
Друзья и те бегут от желчных наговоров».
Такой свое возьмет…» Ну что ж, помилуй бог!
(За этим должен быть какой-то скрыт предлог.)
Ах, дамам туфли жмут! Иначе для чего бы
Им тратить столько сил и корчиться от злобы?
Вращаясь при дворе, им надо всякий раз
Что-либо утаить от посторонних глаз,
Но прихоти свои скрывать порою трудно,
К тому же страсть всегда бывает безрассудна
И увлекает их в тенета без труда,
Что честью высшею им кажется всегда.
Но честь своих мужей хранят не слишком жены,
У них на этот счет имеются резоны:
Мол, деньги, что они успели промотать,
По их же милости вернутся в дом опять.
Так вот что за труды мне будет воздаяньем!
Вот какова теперь цена людским деяньям,
Когда награды всем дают, куда ни глянь,
А высшая из них — презрение и брань.
Что делать мне, мой друг! Спасаясь от навета,
Насмешкой отвечать я вынужден на это.
Отец мой толковал, что людям не грешно
Учиться у других всему, в чем есть зерно,
И что прилежные, чей ум пытлив и гибок,
Уроки извлекут, чтоб избежать ошибок.
Еще он говорил: «Распознавай людей:
К примеру, тот — ленив, а этот — блудодей
И все имущество свое раздарит шлюхам,
Один честолюбив, другие верят слухам,
Пьер, добрая душа, остался на бобах,
И Жана-простака постиг недавно крах,
А Клода разорит любимая соседка».
Так мой отец глаза мне раскрывал нередко
На стоящих людей и на людей пустых,
Чтоб я одних искал, чтоб избегал других,
Чтоб все перенимал, что мудро или ценно,
И так добро и зло постиг я постепенно.
Представь, с тех пор во мне тот голос не умолк,
Он стойкость мне дарит, внушает сердцу долг,
Подсказывает мне, как в этом царстве скверны
Избрать достойный путь, единственный и верный.
Больной, узнав о том, что умер вдруг сосед,
В испуге, что и сам умрет во цвете лет,
Согласен принимать во имя излеченья
Лекарства горькие, готов просить прощенья.
Пример смирения в такие дни берет
У самых кротких душ строптивый сумасброд,
И порицания ему тогда во благо,
Они предохранят от пагубного шага.
Что я ни делал бы, я кое-что сберег,
Хотя с годами все и растерять бы мог
При помощи друзей, их вечных наставлений,
А тут еще и мой рассудок, добрый гений…
Ну что поделаешь? Не в силах человек
Прожить, как хочется, как должно, бренный век
В юдоли, где святых и ангелов не видно,
Где жизнь смиренная — и та уже завидна,
Когда поистине хвалы достоин тот,
Кто склонен к доброте, кто праведно живет.
Когда я прихожу в себя в конце болезни,
С собой наедине (что может быть полезней?)
Люблю я размышлять о смысле бытия
И о призвании; пытаюсь вникнуть я
В природу разных душ; и вот на лист широкий
Ложатся под пером моей сатиры строки,
Где намечает вмиг мой беспощадный глаз
Весь мир неназванный, но зримый без прикрас.
Таков мой главный грех, ни мало и ни много.
Но отпускать грехи, известно, дело бога,
Пускай и взыщет он с меня за этот грех;
К тому ж, писанье — блажь, доступная для всех.
Перо как ремесло прекрасно, как забава,
Им поражать врага мы все имеем право,
Сражаться кое с кем захочется — изволь,
Подобную дуэль не запрещал король.
Уж биться — так вовсю, не требуя пощады,
А то ведь ловкачи без боя сдаться рады.
Но это говорит сатирик, острослов.
Я ж на своем стою и утверждать готов:
Зубастые бойцы! Ведь не щадят усилий!
Злодея бьет злодей, а про дела забыли…
Мой первый муж, когда, к несчастью,
Была я чересчур юна,
Ко мне пылал и в полдень страстью,
И в полночь не давал мне сна.
Теперь я для любви созрела,
Полна желаний и огня,
Но нет второму мужу дела
Ни днем, ни ночью до меня.
Мой первый муж такой был нежный!
А что второй? Бревну сродни.
Амур! Верни мне возраст прежний
Иль мужа прежнего верни.
Послушный прихотям природы,
Вкушал я мирно дни и годы
В беспечной праздности своей.
Меня немало удивило,
Что смерть прийти не позабыла
К тому, кто позабыл о ней.
Он
О гордость Нового Моста, Самаритянка!
Ваш верный друг Жакма[452] в стихах вам шлет поклон
И заверяет вас, прелестная смуглянка,
Что вот уже два дня он страстно в вас влюблен.
Она
Любезный мой Жакмар, властитель башни старой,
Где духи прячутся и где вам не до сна, —
Жакмар, пусть назовут нас все влюбленной парой:
Коль вправду любите, я тоже влюблена.
Он
Кудрявый ветерок, покинув берег Сены,
О вашей красоте поведал мне в тиши.
С тех пор моей души страданья неизменны,
Поскольку я влюблен, а вы так хороши.
Она
Дня три тому назад знакомая ворона,
Из тех, что на руки садятся к вам порой,
Мне описала вас: честь ваша непреклонна…
И я, узнав о том, утратила покой.
Он
Есть у меня для вас гнездо, в котором птица
Все лето прожила, а завтра улетит.
Она клевать свой корм нисколько не боится,
Усевшись близ меня: приятен ей мой вид.
Она
Я рукавицы вам преподнесу в подарок,
Чтоб руки отогреть, державшие металл,
А если летний день чрезмерно будет жарок,
Смогу вам заменить прохладу опахал.
Он
Хочу, чтоб утреннее ваше пробужденье
Всегда приветствовал крик сов и лай дворняг,
И серенадою пусть кажется вам пенье
Крылатых демонов, что населяют мрак.
Она
Печальной музыки вам только внятны звуки:
Зов черных воронов, протяжный волчий вой.
А я… я слышу свист томящихся от скуки
Юнцов, что трудятся в лавчонках день-деньской.
Он
Я только в колокол звоню здесь то и дело,
А должен бы водить в сраженье батальон.
Но если б нам судьба быть рядом повелела,
То не такой бы я сумел поднять трезвон.
Она
Какое мужество! Такое лишь в театре
Порою встретится. Ах, крылья б мне иметь!
Или иметь корабль, подобно Клеопатре,
Чтоб мой Антоний мог вблизи меня узреть.
Он
Хоть небо против нас и хочет без ответа
Оставить наш призыв, на хитрость я пущусь:
Подобно королям, чья гордость мной задета,
Через посредника я с вами обручусь.
Она
Достойнейший Жакмар, тогда чего вы ждете?
Вам надо действовать, иного нет пути.
И если девственной меня вы не найдете,
То значит, девственниц в Париже не найти.
От Жанны я ушел в час поздний, как обычно.
Я под дождем шагал, и вдруг из-за угла
Навстречу мне патруль. Ночь темная была,
И в этой темноте я крик услышал зычный:
«Стой! Кто идет?» Стою. Тогда, рукой привычной
Мне обыск учинив, сказали: «Ну, дела!
Он мокрый, он продрог, еще спалит со зла
И королевский двор, и город наш столичный».
Сказал я: «Господа, в чем дело, не пойму.
Школяр я…» — «Черт возьми, в тюрьму его, в тюрьму!
Как! Ночью… под дождем… слоняться? Очень странно!»
И тут я, вырвавшись, пустился наутек.
Что это? Бунт? О нет! Но я насквозь промок,
И ведь меня в плену и так уж держит Жанна.
Кто он, бунтующий и гордый человек?
Увы, всего лишь дым, и ветер им играет.
Нет, он не дым — цветок: его недолог век,
В час утренний расцвел, а к ночи умирает.
Итак, цветок… О нет! Поток бурлящий он,
Ждет бездна черная его исчезновенья.
Так, значит, он поток? Нет, он скорее сон,
Вернее, только тень ночного сновиденья!
Но может хоть на миг тень неподвижной стать, —
В движенье человек, покуда сердце живо;
Сон может истину порою предсказать,
А наша жизнь всегда обманчива и лжива.
В потоке новая начнет журчать вода,
Что из источника не иссякая льется;
Коль умер человек — он умер навсегда,
Подмостки бытия покинув, не вернется.
Хотя цветок и мертв, растенье не мертво:
Весной украсится опять оно цветами;
Но умер человек, — страшны цветы его
И называются могильными червями.
Едва утих порыв шального ветерка,
Срастаются клочки разорванного дыма;
Но душу оторвать от тела на века
Не стоит ничего, а смерть неотразима.
Так кто ж он, человек, столь чтимый иногда?
Ничто! Сравненья все, увы, не к нашей чести.
А если нечто он, так суть его тогда —
Дым, сон, поток, цветок… тень. — И ничто все вместе.
Я впал в экстаз и вот почувствовал, как вдруг
Меня, бесчувственного, сила чьих-то рук
От самого себя отторгла и нежданно
На гору вознесла таинственно и странно.
Была чудовищной гора, и на нее,
Зловеще каркая, слеталось воронье
И разлагавшиеся трупы там терзало.
Там были виселицы, плахи, кровь стекала
На землю чахлую; там только смерть была,
Смерть и гниение, кошмары, ужас, мгла.
И чтоб моя душа в испуге онемела,
Пред нею крест предстал: висело чье-то тело
На том кресте, что был недавно возведен;
Распятый человек казался страшным: он
Так окровавлен был, так грязен, изувечен,
Такими ранами и язвами отмечен,
Что человек с трудом угадывался в нем.
Из тысяч ран его хлестала кровь ручьем,
Кровь залила глаза, стекая ручейками,
И было все лицо осквернено плевками,
На чреслах и руках пылали синяки;
Страданье жгучее, вонзая в плоть клыки,
Взбиралось по кресту подобием пожара
И, кости поломав, осколками их яро
Прошило кожу всю, свело гримасой рот;
Как бы без внутренностей, высохший живот
К хребту разбитому прилип, и крепче стали
Шипы терновника до мозга проникали.
Виднелись на лице следы кровавых слез,
На лоб спадала прядь свалявшихся волос,
Истерзанная плоть, утратив форму тела,
Распространяя смрад, лохмотьями висела.
И словно те, кто был проказою убит,
Распятый на кресте, являя страшный вид,
Покрыт был язвами, и язвы обнажили
Его артерии, суставы, сухожилья;
Не стоило труда все кости сосчитать:
Был предо мной скелет или, верней сказать,
Какой-то призрак был, ужасное виденье,
Не мертвый человек — ночное привиденье,
Когда бы не глаза с кровавой пеленой:
Сквозь эту пелену струился свет живой
И так прекрасен был, что тот мертвец, казалось,
Не умер… Или жизнь со смертью в нем сливалась.
…Нет, нет, для нас искать опоры в этом мире
Есть то же, что поймать орла в небесной шири,
Что в утлой лодочке пуститься в океан,
Висеть на волоске, бежать по скользкой льдине,
Цепляться за траву, ловить мираж в пустыне
И удержать в сетях клубящийся туман.
За тучу черную садится солнце славы,
И в ласках сладостных есть горечи приправа,
Нередко за спиной Фортуна прячет нож;
Нет в мире никогда покоя без мучений,
Нет розы без шипов, нет дерева без тени,
Без темной стороны медали не найдешь…
Душа возвышенной души, Непостоянство,
Эол тебя зачал, могучий царь ветров.
Прими, владычица подлунного пространства,
Венок из этих строк для твоего убранства,
Как принял некогда всем сердцем я твой зов.
Богиня, что нигде и всюду обитает,
Ты, нам даруя день, к могиле нас ведешь,
Благодаря тебе желанье расцветает
И вянет в тот же миг, и небосвод вращает
По кругу сонмы звезд, чей отблеск так хорош.
Коль держится земля на прочном основанье, —
Движенье атомов опору ей дает;
Начертан на спине Нептуна знак признанья
Величья твоего: для тела мирозданья
Одна твоя душа — поддержка и оплот.
Наш разум с ветром схож, и то, что думал ране,
Что ясным полагал, то завтра — словно ночь;
Все переменчиво, все как на поле брани,
Прошедшее — ничто, грядущее — в тумане,
А наступивший миг — мелькнул и скрылся прочь.
Я мысль запечатлеть желал бы, но бескрыло
Мое желание: покуда мыслю я,
Мысль изменяется, и все, что в прошлом было,
То настоящее своим потоком смыло,
Мой разум стал другим, а с ним — и мысль моя.
С тех пор как приобщен я к твоему величью,
Дана защита мне от унижений злых,
И я смеюсь над тем, кто хлыст и долю бычью
Свободе предпочел, кто покорился кличу
Сил тиранических, чтоб числиться в живых.
Среди снегов и льдин я раздуваю пламя,
Средь вспышек радости заботою объят,
И счел бы я за грех, коль самой лучшей даме
Принадлежать бы стал я сердцем и мечтами
Чуть дольше, чем на ней мой задержался взгляд.
О дева воздуха в чудесном оперенье,
Чья власть меня спасла от рабства и цепей!
Дарю тебе следы моих былых крушений,
Изменчивость любви, ее опустошенье
И эту ветреницу, ставшую моей.
Дарю всю красочность картины фантастичной,
Где страсть любовная с игрой переплелась,
Где есть забвение, надежда, и привычный
Угар желания, и жар меланхоличный,
И ветра с женщиной разгаданная связь.
Гроза, морской песок, разорванные тучи,
Потоки воздуха над гулкой пустотой,
Сверканье молнии, слеза звезды падучей,
Никем не виданные пропасти и кручи
Служили красками мне для картины той.
Мою любовницу я дам тебе, чтоб всюду
В ней видели твой храм без купола и стен,
И сердце дам ее, чтобы причастный чуду
Был у тебя алтарь; твоим жрецом я буду
И стану прославлять бессмертье перемен.
Моя душа мертва, в ней живо лишь страданье,
С тех пор как должен быть я вдалеке от вас,
И если б я не жил надеждой на свиданье,
Уже давно б настал моей кончины час.
Пускай земная твердь лишится небосвода,
Пусть солнце навсегда покинет небеса,
Пусть перепутает все атомы природа,
Но пусть позволят мне вновь вам глядеть в глаза.
Ни с болью дерева, разбитого грозою,
Ни с мукой жителей, чей город сдан врагу,
Ни с горем крепости, разрушенной войною,
Ни с чем отъезда боль сравнить я не могу.
Сегодня ваш Дамон[453] уже почти что призрак,
Я стал похож на тень, и речь едва слышна,
И жалобы мои — последний жизни признак,
Нет больше чувств, нет сил, осталась боль одна.
Моя душа в тисках, огонь течет по венам,
Терзает сердце гриф, и змей клубок в груди,
Но память я храню о счастье незабвенном, —
Страданья худшего на свете не найти.
Два месяца пути — как бесконечно долго!
Меня любовь и честь ведут по городам:
Быть с принцем и служить ему — веленье долга,
Веление любви — скорей вернуться к вам.
И даже если вдруг средь горестных скитаний
Дарили боги мне крупицы красоты,
Я только ощущал сильнее гнет страданий,
В прекрасном я искал опять твои черты.
На все вокруг смотрю глазами я твоими…
Куда ни занесен безжалостной судьбой,
Какими ни брожу краями я чужими,
Везде моя душа полна одной тобой.
Я словно онемел, утратил слух и зренье,
Не может излечить меня ничей совет,
Лишь мысли о тебе приносят утешенье,
Прекрасный образ твой мне заслоняет свет.
Прошу, в разлуке будь суровой и печальной,
Бери с меня пример, и позабудь про двор,
Прогулок избегай, катаний, залы бальной,
Одна любовь для нас священна с этих пор.
Религия моя — твоя любовь отныне.
Часовней стал мой дом, иконой — твой портрет,
Я всей душой служу теперь одной святыне,
Слова любых молитв мне заменил сонет.
Я мрачен и угрюм среди хлопот военных,
Как будто одержим завоеваньем стран, —
На самом деле я лишь в грезах неизменных,
И быть всегда с тобой — вот мой военный план.
Страх смерти потрясти и самых стойких может;
И сон бежит от глаз,
Когда отчаянье всю ночь не спит и гложет
Того, чей пробил час.
Как ни была б душа закалена судьбою,
Как ни была б сильна, —
Погибель верную увидев пред собою,
Она потрясена…
Пока для узника еще не стало ясно,
Что все предрешено,
Скрежещущих оков влачит он груз ужасный
С надеждой заодно.
Когда же приговор кровавый и суровый
Порвет надежды нить,
Когда войдет палач, чтоб узника оковы
Веревкой заменить,
Тогда до капли кровь в его застынет жилах,
Застынет в горле крик,
Виденье виселицы он теперь не в силах
Забыть хотя б на миг.
Всем существом своим он неразлучен с неюз
Сводя его с ума,
Она встает пред ним, и вид ее страшнее,
Чем яд или чума.
Своим отчаяньем родных он заражает,
Поит он допьяна
Своей бедой толпу, что на него взирает,
От мук его бледна.
А с Гревской площади подземным веет чадом,
Глядит на Сену он —
И видит Ахерон,[454] и каждый, кто с ним рядом,
Не человек — Харон.
Слов утешения монаха он не слышит,
И в глухоте своей,
Хотя еще живой, хотя еще он дышит,
Он мертвеца мертвей.
Все чувства умерли, черты лица сместились,
В глазах застыла тьма…
Безумьем было бы, когда бы сохранились
В нем проблески ума.
Всё уничтожили в нем ужас и страданье;
Сквозь тысячу смертей
Прошел он… И удар, что оборвал дыханье,
Был всех других слабей.
Ян Вермеер. В мастерской художника
Ворон каркает зловеще,
Мрак сгустился предо мной,
Пересек мне зверь лесной
Путь-дорогу, конь трепещет,
Спотыкается мой конь,
Грянул гром, сверкнул огонь,
Мой слуга исчез в тумане…
Смутный призрак вдруг возник,
Слышу я Харона крик,
Вижу бездну под ногами.
Вспять потоки потекли,
Лезет бык на шпиль церковный,
Кровь бежит струей неровной
Из расщелины земли.
Над высокой башней мгла,
Там змея грызет орла;
В глыбе льда огонь пылает;
Месяц ветром унесло,
Солнце черное взошло,
Лес округу покидает.
Существа в обличье странном
У природы не в чести:
Редки встречи с великаном,
Трудно карлика найти.
Мало женщин как Елена,
Нет как Нестор[455] мудрецов,
Крепче пьяницы Силена[456]
Мало в мире молодцов.
Мало псов, как Цербер,[457] грозных,
Нет реки как Ахерон,
Нет ночей совсем беззвездных,
Не всегда в ладье Харон.
Нет синей небесной сини,
Лучше нет, когда весна,
Горче нет, чем сок полыни,
Ничего нет слаще сна.
Громче грома редки крики,
Мало гор как Пелион,
Редкий зверь, ручной иль дикий,
Львиной силой наделен.
Редко высшее блаженство,
Редок час великих мук,
И так мало совершенства
В том, что видим мы вокруг.
Мой брат, последний мой оплот,
Ты, кто один на белом свете,
Находишь нестерпимым гнет,
Который лег на плечи эти;
Друг верный, пылкий и прямой,
Готовый следовать за мной,
Чтобы в беде мне быть опорой,
Спаси в последний раз меня:
Пусть мне позволят жить, коль скоро,
Измученный, не умер я.
Когда надежды свет нельзя
Узреть за черной пеленою,
Когда и судьи и друзья
Захлопнут двери пред тобою,
Когда устанешь ты просить,
Когда устанешь слезы лить,
Взирая на мои мученья, —
Моли судьбу, чтобы гроза
Гнала корабль мой в порт спасенья
Или закрыла мне глаза.
Кто может о грядущем знать?
У наших бед свое теченье,
И не дано нам разгадать
Истоки их и назначенье.
Лишь богу ведомо о том,
Что ждет нас, а своим умом
Не можем мы осмыслить это,
Не можем знать путей своих,
Как нам не разгадать секрета
Морских течений, волн морских…
Но изменения всегда
И миром правят и природой.
Изменит и моя звезда
Свой путь, отмеченный невзгодой.
Бедой мой разум иссушен,
Слезами взор мой замутнен,
Кровь стынет от тоски и боли.
Но после ночи — свет в окне,
И беспросветный мрак неволи
Свободу предвещает мне.
Какие бы силки опять
Враги ни расставляли всюду,
Надежды мне не потерять,
Что я в Буссэре снова буду.
Придет пора — и бог дневной
Заблещет светом предо мной
Над нашим родовым именьем,
Чтоб снова я увидеть мог,
Как он, пылая прежним рвеньем,
Лучами золотит песок.
Зеленый лес увижу я,
В котором ждет меня прохлада,
Увижу, как, траву жуя,
Мычащее пасется стадо,
И с каждой новою зарей
Вновь зарастает луг травой;
Увижу тропы к водопою,
Услышу жалобы песка
И эхо, что ворчит порою
В ответ на ругань рыбака.
Всю ночь на берегу готов
Рыбак от холода томиться,
Считая, что его улов
С морским уловом не сравнится.
Но, хоть добыча велика,
Ничтожна прибыль рыбака:
Порою даже рвутся сети,
Так много рыбы из воды
Он извлекает здесь, но эти
Не окупаются труды…
Увижу, как цветут луга,
Увижу, как траву срезают
И как, сложив ее в стога,
На них крестьяне отдыхают.
Поскольку в климате таком
И виноградом и вином
Всегда бывал наш край обилен,
То я, когда настанет срок,
Увижу, как во мгле давилен
Струится пенящийся сок.
Там, как ведется с давних пор,
Бельгард наш устали не знает:
На все свой обращая взор,
Доходы он преумножает.
Он скажет, много ли стогов
Удастся вывезти с лугов
И сколько шерсти даст нам стадо,
И лучше стариков-крестьян
Решит он, что посеять надо
И есть ли в чем-нибудь изъян.
Как и в былые времена,
Все поровну делить мы будем:
Из наших мест устранена
Вражда, что жить мешает людям.
И, братья, сестры, дети их,
Во власти помыслов одних
Благословим мы край прекрасный,
Где все в избытке мы найдем.
Войны бы только гром ужасный
Не сотрясал наш тихий дом.
Когда б такая благодать
Остаток дней моих венчала,
Другие радости искать
Моя б душа не помышляла.
Свобода наконец должна
Мне счастье возвратить сполна.
И я не сделаю ни шагу,
Чтоб Лувр увидеть… А потом
Спокойно в ту же землю лягу,
Где предки спят последним сном.
Вот те права, что край родной
Имеет на меня с рожденья, —
И коль во Франции со мной
Сочтется смерть — мне нет прощенья.
Как ни было б коварно зло,
Но от Гаронны и от Ло
Не отделить моей могилы.
И где б ни довелось мне жить, —
Вдали от мест, что сердцу милы,
Нельзя мне голову сложить.
Надежда от меня бежит,
Мои невзгоды — непрестанны,
Труд незаконченным лежит, —
Пора мне дать покой желанный.
Как был безжалостно суров
Гнев этих яростных умов!
Как был гоним я злобой черной!
Не выдержав, я низко пал:
Невинный, каялся притворно
Я в том, чего не совершал.
О! Страждущего без вины
Напрасно крики раздаются:
Сердца железные страшны,
Они на крик не отзовутся.
Уж год пылает ярость их,
И нет на свете слов таких,
Чтоб загасить ее пыланье.
Кто справедливей всех, и тот
Считает за благодеянье,
Коль раны мне не нанесет.
Но что бы я ни перенес,
Мои убийцы непреклонны.
К чему же было столько слез,
К чему смирение и стоны?
Чтобы лишиться света дня?
Лишиться воздуха, огня?
И стены каменного ада
В тоске безмолвной созерцать?
Или меня изжарить надо,
Чтоб лютый голод их унять?
Лишь ты — последний мой оплот,
Лишь ты, один на белом свете,
Находишь нестерпимым гнет,
Который лег на плечи эти;
Брат верный, пылкий и прямой,
Готовый следовать за мной,
Чтобы в беде мне быть опорой,
Спаси в последний раз меня:
Пусть мне позволят жить, коль скоро,
Измученный, не умер я.
Я тот, чьи алтари чтут всюду во Вселенной,
Чьи стрелы гибельны, чей взгляд светлей огня;
Я тот, кто и богов страшит в грозе военной!
Борьба со смертными достойна ли меня?
Но дерзость их мою природу исказила,
Завидующих мне карать я принужден.
Всему живущему давал я жизнь и силы,
Теперь невольно смерть приносит Аполлон.
Все алтари мои навек освобожу я
От нечестивцев злых, сразив их тучей стрел.
К моим оракулам, лишь истины взыскуя,
Все смертные придут провидеть свой удел.
Могу я повелеть, чтоб ветры онемели,
А мрамор мертвенный обрел живую речь.
Мной предначертаны царям пути и цели,
Могу я музыку из дерева извлечь.
Дохну — и чаши роз полны огня живого,
Лилейной белизне я блеск живой даю,
Замерзнувшим полям жизнь возвращаю снова,
И мне воскресший мир несет хвалу свою.
Но только скроюсь я, везде иссякнет пища,
Наступят ужас, мрак; покроет землю лед,
Цветущие сады он превратит в кладбища,
И лишь сомкну глаза, весь мир живой умрет.
Любимцы короля, льстецы и острословы,
Вы при дворе нашли гостеприимный кров,
Карающий закон к вам вовсе не суров,
От вас и небеса свои отводят ковы;
Должно быть, с легкостью вы осудить готовы
Потоки этих слез и горечь этих слов, —
Спросите же у скал, у сумрачных лесов,
Простерших надо мной сочувственно покровы,
И вы узнаете — нет горше бед моих!
Рассудка доводы не облегчают их —
Ужель средь стольких зол останусь хладнокровен?
Надежду приступом теснят со всех сторон;
И мне ль надеяться, что буду я прощен?
Увы — прощенья нет тому, кто невиновен!
Я полностью согласен с Вами в этом —
Лишь сумасшедший может быть поэтом.
Но, видя Вас, оговорюсь: о нет!
Не всякий сумасшедший есть поэт.
Недавно, пламенем божественным объятый,
Я в храм вошел, где все дышало тишиной,
И, с грешною своей беседуя душой,
Раскаяньем томим, вздыхал я виновато.
Но, всех богов моля отсрочить час расплаты,
Увидел я Филлис. Пред красотой такой
Я крикнул: «Для меня все боги — в ней одной,
Лишь ей принадлежат алтарь и храм богатый!»
Тут боги впали в гнев и за любовь меня
Задумали лишить навеки света дня;
Но что мне месть богов и пламень их небесный?
О, если, смерть, решишь ко мне ты заглянуть,
Я с радостью пройду страдальческий свой путь,
Чтоб умереть за ту, чьи взоры столь чудесны!
Люблю — и в этом честь моя;
Никто из смертных, знаю я,
Не испытал подобной страсти,
И чем бы ни грозил мне рок —
Смерть не страшна мне, видит бог:
Ведь жизнь моя — лишь в Вашей власти!
Смиреннейшие из людей,
Склонясь во прах у алтарей,
Ища богов благоволенье,
Сжигают только фимиам;
А я, верша служенье Вам,
Решаюсь… на самосожженье!
Монархи — баловни судьбы:
Сеньоры наши — им рабы,
Стихии им подвластны тоже,
Весь мир — их замок родовой;
А я владею — лишь тюрьмой,
И мне она всего дороже…
Как я люблю уединенье!
Как этот край, чей свят покой,
Вдали от суеты мирской
Мне по душе в моем смятенье!
О, боже! Как я видеть рад
Леса, что на заре Вселенной
Надели из листвы наряд
И красотой своей нетленной,
Как и столетия назад,
К себе приковывают взгляд.
Среди листвы зефир-повеса
Играть без устали готов,
И только высота стволов
Изобличает возраст леса.
Сюда со свитой поспешил
Укрыться Пан[458] в былые годы,
Когда Юпитер порешил
На мир с небес обрушить воды,
И, спрятавшись в ветвях густых,
Пан ждал, чтобы потоп утих.
Как воскрешает филомела[459]
Былые сны в душе моей,
Когда она среди ветвей
Свой голос пробует несмело!
Как любо мне величье гор!
Хотя к их безднам и обрывам
Влекло недаром с давних пор
Тех, кто был слишком несчастливым
И кто в отчаянье искал
Со смертью встречи среди скал.
Как по душе мне буйство это
Потоков, падающих с гор
И скачущих во весь опор
В долину, где бушует лето!
Затем, как змеи в гуще трав,
Они ползут, ища прохлады;
Средь зарослей ручьями став,
Они приютом для наяды
Становятся, и возведен
Там для нее хрустальный трон.
Как радуют меня болота
С боярышником по краям!
Растет ольха и верба там,
И вечно длится их дремота.
Приходят нимфы в те места
И, прячась от жары, срывают
Тростник болотный: их уста
Его в свирель преображают;
Страшась какой-нибудь беды,
Глядят лягушки из воды.
Там водоплавающей птице
Вольготно жить, поскольку ей
Дурных охотничьих затей
Не надо никогда страшиться.
Одна из птиц погожим днем
Всё чистит перья, а другая
В любовном трепете своем
Бьет крыльями, в воде играя;
И всем им лоно этих вод
И радость и приют дает.
Ни летом, ни порой холодной
Там не услышишь никогда,
Как за кормой журчит вода,
Как скачет конь близ глади водной.
Там путник алчущий не пьет
Струю холодную с ладони,
Там загнанных косуль не ждет
Смерть после яростной погони,
И рыб не тащит на песок
Стальной предательский крючок.
Люблю смотреть на запустенье
Старинных замков, чьих руин
Не пощадил поток годин
В своем извечном исступленье.
Там правят шабаш колдуны,
Там злые духи обитают
И, дикой резвости полны,
Нас по ночам с пути сбивают;
Найдя в расщелинах приют,
Ужи и совы там живут.
Орлан во мраке смерть пророчит,
Зловещий испуская крик,
И домовой, проснувшись вмиг,
В ответ и пляшет и хохочет.
Скрипя, качается скелет,
Свисая с балки прокопченной;
Повесился во цвете лет
Там некогда один влюбленный
Из-за пастушки злой; она
Была с ним слишком холодна.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В моем причудливом творенье,
Я думаю, заметишь ты
Хотя бы отблеск красоты,
Пленяющей воображенье.
Порой смеясь, порой грустя,
Как вдохновенье повелело,
В согласье с тем, что вижу я,
Слова из сердца рвутся смело,
Свободы не лишив меж тем
Тот дух, что остается нем.
Как я люблю уединенье!
Искусство Аполлона там
Я, предающийся мечтам,
Сумел постичь в одно мгновенье.
Еще из-за тебя люблю
Уединенье, ибо вижу,
К нему, мой друг, любовь твою,
За что его я ненавижу:
Ему легко меня лишить
Возможности тебе служить.
Поближе к очагу присев на связку дров,
Я с трубкою в руке задумался глубоко
О горестях моих, о власти злого рока,
О том, что чересчур со мною он суров.
Но теплится в душе надежда, и готов
Я верить, что судьба, по истеченье срока,
Изменит жизнь мою, я вознесусь высоко
И в славе превзойду властителей миров.
Но стоит табаку в горсть пепла превратиться,
Как мне с моих высот приходится спуститься,
Сойдя в низину бед, чей мрак непобедим.
Нет! Что ни говори, различие большое
Никак нельзя найти меж трубкой и душою:
Надежда иль табак, то и другое — дым.
Лежать в разгар зимы втроем в одной постели,
Поставленной в чулан, где ни огня, ни свеч,
И слышать злых котов готическую речь,
И видеть их зрачков светящиеся щели;
Забыть, когда и где в последний раз мы ели,
Для изголовия полено приберечь,
Скрести под мышками, чтобы себя развлечь,
Мечтать, гримасничать, болтать без всякой цели;
И шляпу до ушей, а не ночной колпак
Натягивать, ворча, и думать, что никак
Не может рваный плащ сравниться с одеялом;
Постичь трактирщика дурное естество,
Когда отказывает он и в самом малом, —
Вот до чего порой доводит мотовство.
Повсюду огненные атомы сверкают,
Восточной роскоши печать лежит на всем:
Искрится золотом зима и хрусталем,
И космы белые ей ветры развевают.
Одежду хлопковую горы надевают,
Дороги водные прозрачны подо льдом,
Морозный воздух чист, царит покой кругом,
И, видя это все, глаза мои сияют.
Мне холод по душе, зиме всегда я рад;
Ее сверкающий и девственный наряд
Скрыть преступления земли на время может.
Не потому ли Зевс так благосклонен к ней?
Не потому ль щадит он ясность этих дней
И в гневе никогда их громом не тревожит?
Полно, други, рифмы плесть!
Поумней забавы есть.
Вакх зовет нас благодатный
К жизни более приятной.
Бросим к дьяволу союз
Девяти курносых муз
С Фебом, дядькой их суровым,
Скрипачом пустоголовым.
Что нам в их кистях, в смычке,
Что в священном ручейке,
В поэтическом паренье,
Этом диком исступленье?
А Пегас? Ей-ей, Лаваль,[460]
Он лишь лошадь, и едва ль
У того ума палата,
Кем скотина чтится свято.
Виден ливень из окна;
Пусть же льется дождь вина
В наши глотки неустанно:
Эта влага нам желанна.
Скорби и заботы прочь!
Проведем шумнее ночь,
Чтоб алеющей Авроры
На хмельных упали взоры.
Не проспим и полчаса, —
Спать успеем, Буасса;[461]
Смерть своей рукой постылой
Всех уложит нас в могилу,
И тогда в глубокий сон
Будет каждый погружен.
Нынче насладиться надо
Дивным соком винограда.
С одобрением глядим
На Фаре:[462] он полон им.
Будь к нам благ, о Вакх пригожий!
На моей ты видишь роже
Благородный образ твой,
Мазан винною струей.
Этим образом священным,
Скипетром твоим нетленным —
Тирсом,[463] что всегда подъят, —
Воплем яростных менад,[464]
Роскошью хмельного бреда,
Вечною твоей победой
Над ордою злых забот,
Милой вольностью острот
За наполненною чашей,
Верною любовью нашей
К многошумным кабакам,
Радостью, царящей там,
Песнопеньем пьяных оргий,
Выражающим восторги
Слуг твоих, о господин,
Искрометным цветом вин,
Гулом масленой недели,
Запахом твоей купели,
Звоном кубков на столе,
Пьяным старцем на осле,
Благостью твоих мистерий,
Где для всех открыты двери,
Соком виноградных лоз,
Ароматом свежих роз,
Бешеных сатиров пляской,
Этой вкусною колбаской,
Пряно пахнущим жарким,
Над которым вьется дым,
Воскурением табачным
И приютом этим злачным,
Прелестью хмельных утех,
Возносящих к небу смех,
Окорока дивным жиром,
Старым и червивым сыром,
Наших чоканий чредой,
Презирающей покой,
Мной вкушаемой маслиной,
Этой коркой апельсина
И — уж коль на то пошло —
Рожей пьяного Жилло[465]
Все тебя мы заклинаем:
Будет пусть неисчерпаем
Кубок наш, — мы все хотим
Братством стать, о Вакх, твоим.
Заворожен тоской и ленью, сердцу милой,
Лежу в постели я, как заяц без костей,
Глубоким спящий сном в паштете для гостей,
Иль словно Дон-Кихот с его мечтой унылой.
Шуми в Италии война с двойною силой,
В борьбе за власть пфальцграф пади иль одолей, —
Слагаю светлый гимн я праздности своей,
Чьей ласкою душа объята, как могилой.
Мое безделие настолько сладко мне,
Что думаю: всех благ достигну я во сне —
Недаром от него я раздобрел немало.
Так ненавижу труд, что просто мочи нет
На краткий миг с руки откинуть одеяло,
Чтоб этот записать, о Бодуэн,[466] сонет.
Когда до берега дельфин домчал поэта,
Счастливый Арион принес богам обеты —
И видит: стаи рыб, мелькая там и тут,
За голосом его божественным плывут.
Они из ясных вод взлетают ввысь мгновенно,
Но, чтоб избегнуть мук гармонии блаженной,
В глухую глубину они уходят вдруг,
И по воде скользит за кругом зыбкий круг,
Возникнув, ширится, чтобы пропасть, блистая,
И вновь перед певцом синеет гладь морская.
Терзаем день и ночь злосчастною судьбой
И позабыв давно услады и покой,
Я, весь дрожа, вхожу в мир сказок и видений,
Где шабаш ведьм, где стон, как в огненной геенне;
Блуждаю я в аду, всхожу на небосвод;
Тень предка моего передо мной встает;
Вот шагом медленным, глядя во тьму печально,
Навек закутанный в свой саван погребальный,
Он легким призраком проходит в тишине,
И бледен я лежу, и стынет кровь во мне;
От страха мой колпак вздымается невольно,
И что-то тяжкое сжимает сердце больно.
Хочу я закричать, но издаю лишь стон:
Рукой холодной рот мне зажимает он;
И нудно в воздухе пророчит помертвелом
Несчастья страшные, и, медленно шепча
Слова зловещие над неподвижным телом,
Он слабо моего касается плеча.
Бродячие огни я вижу непрестанно;
В ушах немолчный шум, и вновь в сетях обмана
Мильоны смутных чувств — плод призрачной игры…
Когда пьянят наш мозг туманные пары,
Тогда фантазии витают надо мною,
Преображая все в безумие ночное.
Большой и толстый, я с трудом
Вмещаюсь в тесном кабинете,
Где о тщеславии людском
Пишу сонет при тусклом свете.
К чему просторы, если там
Из виду близких мы теряем?
Не лучше ли заняться нам
Пространством, где мы проживаем?
Я в тесноте своей постиг,
Что не был бы я так велик,
Владея царственным чертогом:
В каморку втиснутый судьбой,
Заполнив всю ее собой,
Я стал здесь вездесущим богом.
Ты смертен, человек, так помни, помни это!
Строй планы дерзкие, верши свои дела,
Но пролетят века, развеется зола,
И был иль не был ты, никто не даст ответа.
Где Александр-царь? Где Цезарь, чья комета
Мелькнула, причинив народам столько зла?
Ушли в небытие, где нет ни тьмы, ни света
И где исчезло все, сгорело все дотла.
Так пусть же участь их тебе примером служит,
Пусть голову твою тщеславие не кружит,
Ведь все равно не знать тебе таких побед.
Но от деяний их, от всех чудес, что были
Когда-то свершены, какой остался след?
Для слуха — легкий шум, для ветра — горстка пыли.
Словами «рок», «судьба», «удача»
Мы склонны злоупотреблять:
Случись беда у нас — и плача
Судьбу мы будем обвинять.
А если в чем-то преуспели
И хорошо идут дела,
При чем тут разум, в самом деле?
Судьба нам, видишь, помогла.
И также мы к судьбе взываем,
Когда исхода дел не знаем, —
Хорош он будет или плох.
Судьбу мы превратили в бога,
И это, рассуждая строго,
Знак верный, что она не бог.
Какие толпы у дверей!
Швейцаров сколько тут на страже!
Войти хотите поскорей?
И близко не подпустят даже!
Но я вошел, хвала богам,
Хоть прав имел на это мало…
Был всюду черный бархат там,
И всюду золото сверкало;
И, словно в воздухе паря,
Там столько свеч горело зря
В угоду знатным иностранцам!
Там был покойник, наконец:
В не меньшей степени мертвец,
Чем тот, кто умер голодранцем.
Мой друг, послушайся совета:
Покинем общество глупцов,
Толкующих — как скучно это! —
Про флот уж несколько часов.
Число фрегатов и корветов,
Число их пушек, парусов
Не превзойдет в устах поэтов
Числа бокалов и глотков.
Что нам известность? Что нам слава?
Все это, рассуждая здраво,
Лишь дым, лишь суета сует.
Кабатчику воскликнем: «Браво!»
Бочонок полный лучше, право,
Пустой могилы… Разве нет?
Католик ты, иль гугенот,
Иль почитаешь Магомета,
Иль в той же секте, что твой кот,
Ты состоишь — не важно это.
Влюбляйся в женщин, пей вино,
Не обижай людей напрасно,
И кто б ты ни был, все равно
Твоя религия прекрасна.
Тот свет — химера. Этот свет
Хитросплетенье всяких бед.
Так пей, люби, не бойся смерти.
Сам позаботься о себе,
И да поможет бог тебе,
Пока тебя не взяли черти.
Я с вами разлучен, леса, долины, горы,
Где я увидел свет и счастлив был подчас;
Я с вами разлучен и словно мертв без вас:
Меня лишили вы поддержки и опоры.
Напрасно я стремлюсь, к вам обращая взоры,
Покинуть край чужой, где сердцем я угас,
Напрасно на судьбу ропщу в недобрый час:
Мне вас не возвратят ни ропот, ни укоры.
Вы мной потеряны — и я мертвец живой.
Не здесь ты, родина моя! Но предо мной
Пример Спасителя, о нем я помнить буду;
Нет, я не изменюсь, пока живым слыву, —
Он места не имел, где приклонить главу,
А я, куда б ни шел, я чужестранец всюду.
Харита прочь ушла из края, где когда-то
Два солнца глаз ее смотрелись в гладь озер.
Зефир, чтоб ей внимать, на травяной ковер
Ложился у воды, смолкая виновато.
Вот лес, чьи гордые вершины в час заката,
Казалось, опалял мерцающий костер.
Но этих мест краса, что так пленяла взор,
Оставив все как есть, исчезла вдруг куда-то.
О радость дней моих, какой удел нас ждет?
Подобна ты цветку: лишь утро он живет.
Уходит радость прочь — печаль подъемлет знамя…
Но, счастьем притворясь, печаль здесь не одна:
Пустынный полон край прелестными тенями,
И где Хариты нет — вновь предо мной она.
По морю я плыву, взирая боязливо,
Как самый ясный день грозу в себе таит:
Благоразумие мое не победит
Ее внезапного свирепого порыва.
Волнам доверившись, я знал, как прихотлива
Бегущая волна: ее обманчив вид;
Здесь все опасностью великою грозит,
А берег — это смерть, что ждет нас молчаливо.
Мир с морем схож, где я, чтоб скуки избежать,
В минуты зыбкого затишья мог внимать
Коварным голосам, когда сирены пели.
И страх меня томит, поскольку вижу я
Гряду подводных скал, предательские мели
И бездну черную, куда швырнут меня.
— О мысли праздные, за радостью былою
Зачем бежите вы? Ее не удержать.
— Хотим мы, чтобы вновь любовь была с тобою
И сердцу твоему вернула благодать.
— Химеры глупые, вы знаете, с какою
Печалью нам дано о прошлом вспоминать?
— Надежда верная, как любящая мать,
Нам душу исцелит, не знавшую покоя.
— Ах, разве я могу надеяться и ждать,
Что милая моя ко мне придет опять?
— Причуды верности любовной очень странны.
Ты женщин не кляни. Развей душевный мрак.
Ведь их отказ — ответ оракула туманный:
Предскажет вам одно, а выйдет все не так.
Ее не видел я, она мне не знакома…
Зачем влюбиться в тень велел мне тайный рок?
По слухам, воплотил в ней совершенство бог, —
И страстью к ней одной душа моя влекома.
Померкнет ум, когда увижу я фантома!
Так в бурю гибнет бриг, хоть берег недалек.
Жизнь, смерть ли принесет мне встречи нашей срок?
В одном лишь имени — надежда, страх, истома…
Любовью к призраку кто долго проживет?
На слухах основать возможно ли, Эрот,
И всю мою печаль, и всю мою отраду?
Я больше не хочу внимать молве о ней!
Поверю лишь себе! Ее мне видеть надо,
Чтоб или разлюбить — иль полюбить сильней!
Ты, усомнившийся в могуществе небес,
Ты, почитающий природу вместо бога,
Скажи нам, кто зажег все звезды, — их так много! —
В движенье их привел, исчислил путь и вес?
Каким ты одержим желаньем? Или бес,
Вселившийся в тебя, рад всякому предлогу,
Чтоб разум твой мутить, и, потеряв дорогу,
Бредешь ты, как слепой, сквозь заблуждений лес?
Как можно отрицать, что все творцу подвластно?
И жизнь и смерть людей являют ежечасно,
Что Провиденье есть… Есть, к твоему стыду.
Коль эти знаменья твой ум не удивили,
И небо и земля тебя не вразумили, —
О грешник, обо всем узнаешь ты в аду.
Он оказал услугу мне
И так о ней распространялся,
Что мы с ним квиты: он вполне
Сам за нее и рассчитался.
Ко мне он ходит раз в году,
А после я к нему иду;
Томится он, и я в томленье,
Платя стесненьем за стесненье.
В людских сообществах, столь шумных,
Возник закон во время оно.
Лишь у зверей благоразумных
Нет разума и нет закона.
О нем никто не скажет слова
Ни доброго и ни дурного:
Не враждовал он, не дружил;
То сидя сиднем, то в движенье
Он прожил жизнь и в довершенье,
Хотя и помер, но не жил.
В чем эпиграммы суть и что в ней наконец,
При всех достоинствах ее, всего милее?
Да то, что на нее обидится глупец
И не обидится… тот, кто еще глупее.
Дней наших Аполлон, Малерб здесь погребен.
Жил долго. Труд его оплачивался плохо.
Он умер в бедности. Такая уж эпоха,
В которой и живу я так, как умер он.
Белила, мушки, ожерелья,
Брильянты, серьги, ленты, перья,
Косынки, кружево платков, —
Вас выставляют неизменно,
Дурачат вами простаков
И называют: Лизимена.
Когда хотите всей душою,
Чтоб вам не докучал знакомый человек,
Рискните суммой небольшою:
Как? Дайте в долг ему — исчезнет он навек.
В могиле Саразэн,[467] и Вуатюр в могиле,
И старый друг мой Бло, что был мне дорог так.
Увы, их всех троих в земле похоронили…
Кто встречи избежит с тобой, загробный мрак?
Я, слабый, воздаю хвалу небесной силе,
За то, что жив еще, за то, что столько благ
Природа мне дает, покуда не скосили
Меня болезнь и смерть и тверд еще мой шаг.
Земные радости влекут меня так властно,
И солнце я люблю, и пышность розы красной,
И как мне не грустить, что их утрачу я?
Беспечно встретить смерть? Нет, все-таки поверьте,
Совсем не хочется мне стать добычей смерти,
Но и дрожать за жизнь постыдно для меня.
Всевышний, ты велик, и добр, и справедлив,
И нам являешь ты свое благоволенье,
Но столько я грешил, что добрый твой порыв
Со справедливостью пришел бы в столкновенье.
Тебе, познавшему, как был я нечестив,
Осталось только казнь придумать мне в отмщенье,
Ты видишь свой ущерб в том, что еще я жив,
А если радуюсь — исполнен отвращенья.
Ну что ж, насыть свой гнев, тебя прославит он,
И пусть не трогает тебя мой скорбный стон,
Бей, грохочи, ответь мне на войну войною —
Тебе лишь воздадут хвалу мои уста…
Но где б ни пал твой гром, летящий вслед за мною,
Он упадет туда, где всё — в крови Христа.
Все в мире предстает в обманчивом обличье,
Не мудрость, а судьба нас за собой ведет,
Паденье тягостно, но тягостен и взлет,
При всех усилиях — лишь пустота в наличье.
Ты, славивший любовь во всем ее величье,
Ты говорил, что смерть, когда она придет,
Подобна будет сну… Но есть иной расчет:
Сон больше с жизнью схож, не велико различье.
Как снятся ночью сны, так снится, что живешь,
Надеешься, дрожишь, хоть беспричинна дрожь,
Одни желания сменяются другими,
Труды безрадостны, ничтожен их итог…
Так что такое жизнь? Какое дать ей имя?
Скажу вам, смертные: я сном ее нарек.
Ты отвратительна, о смерть! Без сожаленья
Ты косишь род людской ужасною косой,
А после прячешь в ров или во мгле морской
Останки жалкие великого крушенья.
Неумолима смерть, и от ее решенья
Не откупиться нам слезами и тоской;
В постели, за столом, средь суеты мирской —
Она везде найдет, и нет нам утешенья.
Ни мудрость от нее, ни смелость не спасет,
Она то прямо бьет, то сзади нападет,
Бессильны перед ней и молодость и старость.
Порой мне говорят: не сокрушайся так,
От смерти средства нет, не сладить с ней никак…
И это, черт возьми, меня приводит в ярость.
Не рваться ни в мужья, ни в судьи, ни в аббаты,
От мэтров и мэтресс покой оберегать
И не в учености ханжей витиеватой,
А в счастье находить земную благодать,
На платье да на стол расходовать деньжата,
Встречать лишь невзначай и короля и знать,
Жить верою своей, пускай и небогато,
Ни в чем не отходить от правды ни на пядь,
Лишь совести внимать, не создавать кумира,
В тиши благоговеть перед загадкой мира,
Бесплодной суеты презревши круговерть,
Лишь настоящим жить, не умирать заране,
В грядущее смотреть без глупых упований —
Исполни сей завет, чтоб ждать спокойно смерть!
У этой сумрачной пещеры,
Где воздух чист, где даль нежна,
Здесь с галькой борется волна,
А с тенью — свет голубо-серый.
Устав бороться до заката,
Зыбь умиряется в садке,
Где умер, лежа на песке,
Изнеженный Нарцисс когда-то.
И в гладь зеркальную у грота
Сам Фавн внимательно смотрел
И увидал, как пожелтел,
Стрелою раненный Эрота.
Купырь в тиши завороженной,
Камыш, поникший над водой,
Здесь кажутся подчас мечтой
Воды, в дремоту погруженной.
Природы благотворной сила,
Плодотворящая миры,
В те изумрудные ковры
Цветы пурпурные вкрапила.
Ни разу роща и поляна
Не посещались турачом.
Будила тишину кругом,
Трубя в рожок, одна Диана.
Священен Дуб для поколений:
Надрежь кору, и вместо смол
Кровь потечет. Застонет ствол,
И скорбные услышишь пени.
Воспоминаньем горе множит
В зеленой роще Соловей.
Он, боль излив души своей,
Печаль на музыку положит.
В своем искусстве несравненный,
Возобновляя перелив,
Он стонет где-то в кущах ив,
Согретых солнцем в час блаженный.
На Вязе том в самозабвенье
Две Горлицы заводят спор
И разрешают свой раздор
В минутном, страстном объясненье.
Анхиз[468] с Кипридой в вечер вешний
Блуждали как-то под горой,
И два Амура меж собой
Повздорили из-за черешни.
Среди дорог в лесах дремучих
Поют и пляшут Нимфы там,
Позволив розовым кустам
Весь век цвести без игл колючих.
Ни разу не взмущали леса
Ни ветр, ни молния, ни гром.
Я вижу: разлито на всем
Благоволение Зевеса.
Смотри, Климена! Все смеется!
Покуда вечер не прошел,
Сойдем с тобою в дивный дол
И сядем около колодца.
Послушай, как Зефир в ракитах
Вздыхает о своей любви!
Горит огонь в его крови,
И розы рдеют на ланитах.
Его уста благоуханны.
Он дышит всюду, где стоим,
С дыханьем амбровым твоим
Мешая дух жасмина пряный.
Нагнись над зыбью — и в сапфире
Вод затемненных узришь ты
Твой облик, полный красоты,
Очаровательнейший в мире!
И ты постигнешь над волною,
Зачем, пытая гладь струи,
Я называл глаза твои
Царями, звездами, судьбою.
Верь, если б ты перерядилась
В мужчину, как ни холодна,
И ты была бы влюблена,
Сама бы ты в себя влюбилась…
Я, Древо пышное, плавучим судном стало,
В горах возросшее, мчусь ныне по волнам;
Когда-то я приют отрядам птиц давало,
Теперь солдат везу к далеким берегам.
Плеск весел заменил веселый шум ветвей,
Листва зеленая сменилась парусами;
С Кибелой разлучась, я чту богов морей,
Как встарь соседствуя вершиной с небесами.
Но прихоти свои есть у судьбы слепой,
Я у нее в руках, она играет мной,
Гнев четырех стихий сулит мне участь злую:
Нередко ураган мой преграждает путь,
Волна, обрушившись, мне разрывает грудь,
И я боюсь огня, но больше — твердь земную.
Увидев белый свет, бессильным быть вначале,
Почти не двигаться и только есть и спать;
Потом от строгости взыскательной страдать,
Чтоб знанья наконец твой разум увенчали.
Затем влюбиться вдруг, и чтоб тебя встречали
Не слишком холодно, забыть былую стать,
Склоняясь перед той, чье сердце не понять
И кто не радости приносит, а печали.
Лукавить при дворе, а после, став седым,
Бежать от шума прочь, к местам своим родным,
И старческую хворь влачить в уединенье, —
Вот светлая судьба! О, беспросветный мрак!
Неужто это все столь важно, чтоб в смятенье
Так жизнью дорожить, бояться смерти так?
Кончается мой день. И на закате дня
Приметы старости я узнаю с тоскою,
И вот уж смерть сама, чтоб выманить меня,
Стучится в дверь мою дрожащею рукою.
Как солнце в небесах медлительно плывет,
А завершает путь стремительным паденьем,
Так завершается и времени полет,
Так дни последние нам кажутся мгновеньем.
Пора нам погасить огонь страстей былых,
Пора нам позабыть о радостях земных,
Суливших некогда нам столько наслаждений.
Отвергнем жизни сон, что мог еще вчера
Нас удержать в плену обманчивых видений:
Нам к сну последнему готовиться пора.
Ее лица очарованье,
Ее прелестные черты —
Просящей речи отрицанье,
Опроверженье нищеты.
И пусть для полноты картины
Тяжел и груб ее наряд, —
Чуть приоткрыты губ рубины,
Зубов жемчужины блестят.
Ее глаза — как два сапфира,
И выше всех сокровищ мира
Венец из золотых кудрей.
Зачем же ремесло такое?
Чтоб золото лилось рекою,
Лишь наклониться надо ей.
Ласкает все мой взор, на все глядеть я рад:
Великолепен двор веселый за оградой,
Величественны львы под строгой колоннадой,
И нежным кажется их разъяренный взгляд.
Под тихим ветерком деревья шелестят,
На шорох соловей ответствует руладой,
Цветы напоены магической усладой:
Не звезды ль у небес похитил этот сад?
Аллея милая с нежданным раздвоеньем,
Не оскверненная пустой толпы вторженьем,
Еще хранит, Ронсар,[469] твоих шагов печать.
Увы, тщеславное желанье вечной славы!
Мой след я на песке могу с твоим смешать,
Но где в моих стихах твой гений величавый?
Вы брали прелести во всех углах вселенной,
Природа и Олимп расщедрились для вас.
У солнца взяли вы свет ваших чудных глаз,
У розы вами взят румянец щек бесценный,
У Геры — стройный стан, а голос — у сирены,
Аврора вам дала лилейных рук атлас,
Фетида[470] — властный шаг, словесный жар — Пегас,
А вашей славы блеск взят у моей Камены.[471]
Но расплатиться вы должны когда-нибудь!
Придется свет очей светилу дня вернуть;
Вы Гере грацию должны вернуть по праву,
Авроре — нежность рук, а свежесть щек — цветам,
Фетиде — властный шаг, моим катренам — славу!..
Спесивость — это все, что остается вам!
Я много написал, и от стихов моих
Богаче стал язык, а я еще беднее,
Земля запущенней, под крышей холоднее,
И пусто в кладовой, где писк мышей утих.
Растратою души оплачен каждый стих!
Чем совершеннее поэты, тем виднее
Их сумасшествие, и тем еще сильнее,
Им расточая лесть, осмеивают их.
Трудясь так радостно над книгой бесконечной,
Я убивал себя во имя жизни вечной,
Я истощал свой ум, чтобы других развлечь,
Чтоб славу обрести, чей гул наскучит скоро,
Чтоб высоко взлететь — и не иметь опоры,
Чтоб с Музою дружить — и счастья не сберечь.
Жорж де Латур. Гадалка
Какой изъян в мозгах быть должен с юных лет,
Чтоб с Музами водить знакомство год из году!
Посадят, подлые, они на хлеб и воду
Того, кто разгадать надумал их секрет.
С тех пор как я пишу, мне все идет во вред,
Фортуна прочь бежит, а я терплю невзгоду,
Забрался на Парнас — и в скверную погоду
Там пью из родника и в рубище одет.
О Музы, это вы причина невезенья!
Однако с возрастом пришло ко мне прозренье,
И больше вам в игру не заманить меня.
Я буду пить вино, а воду пейте сами,
Замечу щель в окне — заткну ее стихами,
И брошу лавры в печь, чтоб греться у огня.
Всесильным временем, что миром управляет,
Был превращен пейзаж, так радовавший взор,
В приют уныния, где смолкнул птичий хор
И где опавший лес печаль свою являет.
Так время все, что есть, на гибель обрекает,
Оно империи сметает, словно сор,
Меняет склад умов, привычки, разговор
И ярость мирного народа распаляет.
Оно смывает блеск и славу прошлых лет,
Имен прославленных оно стирает след,
Забвенью предает и радости и горе,
Сулит один конец и стонам и хвальбе…
Оно и красоту твою погубит вскоре,
Но не сгубить ему любви моей к тебе.
Юлии д’Анженн[472]
Когда б чрезмерный пыл вы строго не изгнали,
Сердечный, страстный пыл, что дан любви одной,
Моя краса при вас затмилась бы в печали, —
Живу я только день в палящий летний зной.
Но счастлив жребий мой, я взыскана судьбою,
Вам даже время власть вручило над собою —
Очарование творит с ним чудеса:
Желанной милости добилась я мгновенно,
И на лице у вас, где царствует краса,
Я стала наконец нетленной.
Я басне возражу без гнева:
Не Аматонта-королева
Цвет изменила мой или игру теней, —
Нет, если в белизне вдруг краски запылали,
Так это от стыда, что Юлию признали
Из нас двоих, увы, прекрасней и свежей.
Любовь к Урании навек мной овладела!
Ни бегство, ни года не могут мне помочь,
Ее нельзя забыть, нельзя уехать прочь,
Я ей принадлежу, нет до меня ей дела.
Ее владычество не ведает предела!
Но пусть я мучаюсь, пусть мне порой невмочь,
Мои страдания готов я день и ночь
Благословлять в душе, и гибель встретить смело.
Когда рассудок мой невнятно говорит,
Что должен я восстать, и помощь мне сулит,
К нему прислушаться пытаюсь я напрасно:
Ведь, говоря со мной, так робок он и тих!
Но восклицая вдруг: Урания прекрасна! —
Он убедительней бывает чувств моих.
Когда букеты роз влюбленная в Цефала[473]
Бросала в небеса из утренних ворот,
Когда в раскрывшийся пред нею небосвод
Снопы сверкающих лучей она бросала,
Тогда божественная нимфа, чье зерцало
Являет красоты невиданный приход,
Возникла предо мной среди мирских забот,
И лишь она одна всю землю озаряла.
Спешило солнце ввысь, чтоб в небе напоказ
Пылать, соперничая с блеском этих глаз,
И олимпийскими лучами красоваться.
Но пусть весь мир пылал, исполненный огня,
Светило дня могло зарею лишь казаться:
Филиса в этот миг была светилом дня.
Вы, у кого из рукавов
Амуры вылететь готовы,
Вы предоставили им кров
Не очень чистый, хоть и новый.
Поклонников имея тьму,
Царя над их толпой покорной,
Вы вправе их загнать в тюрьму,
Но пусть она не будет черной.
Я отдал сердце вам, и вот
Оно страдает и томится:
Как узника, что казни ждет,
Вы держите его в темнице.
Пылая день и ночь в огне,
Не я ли был тому виною,
Что ваши рукава вполне
Сравнимы с дымовой трубою?
Один от ревности сгорает
И проклинает дни свои,
Другой от скуки умирает,
Я умираю от любви.
Сковали Прометею руки;
Орлом терзаем, весь в крови,
Не умер он от этой муки, —
Я умираю от любви.
Так говорил Тирсис, и сразу
Смолкали в рощах соловьи,
Когда произносил он фразу:
«Я умираю от любви».
У статуй сердце разрывалось,
И эхо грустное вдали
Среди деревьев откликалось:
«Я умираю от любви».
Везет девицам в наши дни —
Все при любовниках они.
Господни милости бескрайны —
Год урожайный!
Ведь прежде — шел за годом год —
Мужчины были точно лед.
Вдруг вспыхнули необычайно —
Год урожайный!
На них еще взлетит цена!
Да, хахаль в наши времена
Дешевле репы не случайно —
Год урожайный!
Все ближе солнце льнет к земле,
Любовь царит в его тепле
И кровь кипит… Но в чем здесь тайна?
Год урожайный!
Покуда хорошо рубанком я владею
И этим жизнь свою способен поддержать,
Я больше во сто крат доволен буду ею,
Чем если б весь Восток мне стал принадлежать.
Пусть все, кому не лень, спешат в своей гордыне
Залезть на колесо незрячей той богини,
Что вводит нас в обман, — я в стороне стою:
Пилюлю горькую она позолотила,
У входа в тихий порт подводный камень скрыла,
Не мать, а мачеха — скрывает суть свою.
Я не хочу владеть известными правами
Тех, кто оспаривает друг у друга честь
Происхождения, как будто между нами
Не может быть родства, хоть общий предок есть.
Я не хочу скрывать, что родом из деревни
И что пасли овец, как пас их предок древний,
Мой дед и мой отец, свой покидая кров.
Но пусть отмечен я — и по родным и близким —
На языке людей происхожденьем низким,
Я говорить могу на языке богов.
Теченью лет моих уже не долго длиться.
Но если б вновь мой день исполнен был огня,
Видна для смертного последняя граница,
Коль быть или не быть не важно для меня.
Когда из этого ствола с его корнями
Уйдет моя душа, чтобы в зарытой яме
Плоть стала падалью, во власть червей попав,
То в тех местах, где дух найдет себе обитель,
Мне будет все равно, какой земной властитель
Воздвигнет свой алтарь, вселенную поправ.
Вельможе, если он взирает в изумленье,
Как я работаю рубанком — не пером,
Скажу, рассеивая знатных ослепленье,
Что не дано ему владеть своим добром.
Хотя не равным был раздел даров природы
И разные пути нас провели сквозь годы,
Пасует спесь его пред бедностью моей:
Я для сокровищей ларец ему строгаю,
А может быть, и гроб, и в нем, я полагаю,
Он будет выглядеть куда меня бедней.
Судьба, дарующая славу и величье,
Не обосновывает выбор свой и дар;
Какое б ни было им придано обличье,
Всему приходит срок, нежданный, как удар.
Был государь, чья власть до неба простиралась,[475]
И слишком небольшой земля ему казалась,
Чтоб трон свой возвести, закон воздвигнуть свой.
Его наследнику пришлось настолько скверно,
Что, с голодом борясь и с нищетой безмерной,
Он так же, как и я, орудовал пилой.
Какие странности присущи переменам!
И не гласит ли речь священная о том,
Что тот, кто ангелом был самым совершенным,
Стал отвращение и страх внушать потом?
Не говори же мне о пышности и славе,
С осколками стекла их блеск сравнить мы вправе:
Едва приблизишься и поглядишь в упор —
Стекло уж не блестит, и прочь идет прохожий.
А звон моей пилы мне во сто крат дороже,
Чем весь придворный шум и королевский двор.
Едва верхи холмов родимых
Блеснут вдали в лучах дневных,
Уж я в занятиях любимых,
Средь бочек, сердцу дорогих.
Отпив стакан до половины,
Я солнцу задаю вопрос:
Где, мол, видало ты рубины
Крупней усеявших мой нос?
Когда я пью — а пью всегда я,
Спокойный сохраняя вид, —
На свете сила никакая
Мое блаженство не смутит.
Услышу ль гром над головою:
Ага! я думаю, с небес
Увидел лик мой с перепою
И труса празднует Зевес.
Когда-нибудь, хватив как надо,
Вздремнув за рюмкою слегка,
Я вдруг неслышно в сумрак ада
Спущусь из мрака погребка.
А там, не тратя время праздно,
Переплывая Ахерон,
Я вновь напьюсь — и от соблазна
Со мной нарежется Харон.
Приобретя права гражданства,
С Плутоном[476] в сделку я войду,
Открою погреб свой — и пьянство
И день и ночь пойдет в аду.
В честь Вакха песни в царстве смерти
Затянет дружно хор теней, —
А перепуганные черти
Напьются сами до чертей.
Не предаваясь воздыханьям,
Такие ж пьяницы, как я,
Придут обильным возлияньем
Почтить мой прах мои друзья.
Пусть в этот день пускают смело
Вин самых старых всех сортов
Сороковые бочки в дело
И выпьют сорок сороков.
С приличной делу простотою,
Чтоб не совсем пропал мой след,
Поставьте бочку над плитою
И в этой бочке мой портрет.
А чтоб почтил меня прохожий,
Пусть надпись скромная гласит:
«Под этой бочкой с пьяной рожей
Горчайший пьяница зарыт».
Меня замучил острый зуд
(Какой укушен я блохою?)
Немедля сочинить сей труд,
Чтоб в нем воспет был неуч, плут.
Я доблести его открою:
Его давно галеры ждут,
А в пьянке он — ни в зуб ногою!
Откуда эта страсть моя?!
Быть может, черти душу манят?
Всего лишь фехтовальщик я,
Так чем же разум пылкий занят?
Перо острее лезвия,
И уж оно-то не обманет!
Подай мне, паж, горшок чернил
Для сатирической затеи!
Узнает он, каков мой пыл, —
Тот, кого славили лакеи!
Чтоб сей дурак измаран был,
Нужны чернила почернее!
Чей голос шепчет мне тайком?
То Муза мне внушает ныне:
«Седлай Пегаса, мчись верхом,
Так, чтоб одическим стихом
В веках прославить Мазарини!»
Но конь при имени таком
Дрожит, подобно жалкой псине.
Гоню коня: «Смелей, вперед!»
Но бесполезны все усилья.
Он тот Пегас или не тот?
Пришпорю — он назад идет,
Мой конь, не терпящий насилья.
Ведь кардинал все пустит в ход,
Чтобы связать Пегасу крылья.
Пегасу дать покой пора…
А вот мой паж несет чернила
Черней, чем сажа. Для пера
Нужна разящих рифм игра!
Потехи время наступило,
И злому демону Двора,
Как черту, я измажу рыло!
Вы, кардинал, попались мне,
Отчизны нашей дух лукавый,
Себя продавший Сатане!
Пост предписали вы стране
Для собственной мошны и славы.
Вас не повесят, но вполне
Я отомщу за суд неправый!
Не опускайте головы,
Министр, не отводите взгляда!
Нас короля лишали вы,
Для вас народ — тупое стадо.
На все, на все — вплоть до травы —
Вы вздули цены без пощады!
Виновны вы, чужак, мамон,
Что от коней — одни скелеты,
Что всюду мытарь иль шпион.
Вы, наплевав на наш закон,
Нас обобрали до монеты.
Что делать? Край наш разорен,
И люди босы и раздеты.
То вниз, то вверх ползет налог,
Но хватка ваша — тверже стали,
И наш пустеет кошелек.
Вы офицерам (вот урок!)
В прибавке жалкой отказали.
Они у входа в кабачок,
Как фонари, стоят в печали.
Он подобрал шары и кегли
И наобум швырнул их ввысь,
И кегли в небо понеслись,
Рукою посланы могучей,
Сквозь плотные, густые тучи
И, разорвав небесный кров,
Домчались до жилищ богов,
Которые беды не ждали
И дым от алтарей вдыхали.
Юпитер был со сна угрюм
И громко крикнул: «Что за шум?»
В ответ на крик его громовый
Никто не проронил ни слова.
В сердцах кричал богов отец:
«Что происходит, наконец?»
«Все как всегда», — рекла Киприна.
«Молчите, милая б..дина!»
(Доселе говорили «б..дь»,
Чтоб слово зря не удлинять;
Кипридою звалась Киприна.
Но склонен наш язык старинный
Усовершенствовать слова,
И эта склонность в нас жива.)
Но скобку вовремя закроем.
Итак, с громоподобным воем
Венеру, лучшую из дам,
Назвал Юпитер… Экий срам!
Зарделся, как от оплеухи,
Лилейный лик прекрасной шлюхи;
Когда он белым стал опять,
От злости начал бог рычать,
И в словесах нецеремонных
Грозил побить богов и жен их,
И клялся, злобный, как тиран,
Длань возложивши на Коран
(Согласно древнему обряду);
Чтоб усмирить его, Паллада —
Палладу он всегда ценил —
Сказала: «Сир, удар сей был
Произведен машиной некой,
Послушной воле человека,
И это он разбил буфет».
Юпин завыл: «Хорош ответ!»
А Мом[478] промямлил, рожи строя:
«Простая кегля пред тобою!»
В ответ Юпитер: «Царь шутов!
Ты видишь, драться я готов —
Не время в шутках изощряться!
В свой час положено смеяться!
А ныне я узнать хочу,
Кому из смертных по плечу
Тревожить трапезу Зевеса.
Ужели небо — не завеса
От наглых выходок людей?»
Поковырять в зубах — мне первая отрада.
Когда зубов лишусь, и жизни мне не надо.
Люблю я лук, люблю чеснок,
И если маменькин сынок,
Изнеженный молокососик
Спесиво свой наморщит носик
И поднесет к нему платок:
«Фи! Что за мерзкая вонища!» —
Ему я тотчас нос утру:
Мне по нутру простая пища,
Зато мне спесь не по нутру.
Поковырять в зубах — мне первая отрада.
Когда зубов лишусь, и жизни мне не надо.
Доволен я своей судьбой.
Живу, как человек простой,
Я по-простецки, без амбиций,
А ежели быть важной птицей —
Чуть что, поплатишься башкой.
Иду проторенной дорожкой
И счастлив оттого стократ,
Что родился я мелкой сошкой,
Что я не принц и не прелат.
Поковырять в зубах — мне первая отрада.
Когда зубов лишусь, и жизни мне не надо.
Когда в конце концов поймешь,
Что рано ль, поздно ли пойдешь
Ты на обед червям могильным
(Во рву ли, в склепе ли фамильном),
То эта мысль — как в сердце нож.
А если так, то неужели
Мне из-за пары оплеух,
Во имя чести на дуэли
Досрочно испустить свой дух?
Поковырять в зубах — мне первая отрада.
Когда зубов лишусь, и жизни мне не надо.
Когда невежа брадобрей
Мужицкой лапищей своей
Хватает важного вельможу
И мнет сиятельную рожу,
Вельможа терпит, ей-же-ей.
Я человек не столь уж гордый,
Чтоб от пощечин в драку лезть.
Уж лучше жить с побитой мордой,
Чем лечь во гроб, спасая честь.
Поковырять в зубах — мне первая отрада.
Когда зубов лишусь, и жизни мне не надо.
Иного тешит целый день
Воинственная дребедень:
Ему до тонкости знакомы
Все фехтовальные приемы,
И метко он палит в мишень.
Мне дурни дуэлянты жалки,
К чему за оскорбленья мстить?
Раз в мире существуют палки —
Кому-то нужно битым быть.
Поковырять в зубах — мне первая отрада.
Когда зубов лишусь, и жизни мне не надо.
Ответьте на вопрос мне вы,
Неустрашимые, как львы,
Глупцы, влюбленные в дуэли:
Неужто вам и в самом деле
Щека дороже головы?
Не лезь в сраженья, жив покуда.
Пред тем как искушать судьбу,
Спросить покойников не худо:
Приятно ль им лежать в гробу?
Поковырять в зубах — мне первая отрада.
Когда зубов лишусь, и жизни мне не надо.
Надгробья пышные, громады пирамид,
Великолепные скульптуры и строенья,
Природы гордые соперники, чей вид —
Свидетельство труда, искусства и терпенья;
Старинные дворцы, одетые в гранит,
Все то, что создал Рим до своего паденья,
Безмолвный Колизей, чья тень еще хранит
Народов варварских кровавые виденья, —
Все времени поток в руины превратил
Или безжалостно развеял, поглотил,
Не пощадив ни стен, ни цоколя, ни свода…
Но если времени всесилен произвол,
То стоит ли скорбеть, что скверный мой камзол
Протерся на локтях в каких-нибудь два года?
Везде на улицах навоз,
Везде прохожих вереницы,
Прилавки, грязь из-под колес,
Монастыри, дворцы, темницы,
Брюнеты, старцы без волос,
Ханжи, продажные девицы,
Кого-то тащат на допрос,
Измены, драки, злые лица,
Лакеи, франты без гроша,
Писак продажная душа,
Пажи, карманники, вельможи,
Нагромождение домов,
Кареты, кони, стук подков:
Вот вам Париж. Ну как, похоже?
Когда вы встретите того, чей важен вид,
Кто в рваной обуви по улице шагает,
Чью шею сальная тряпица украшает
И кто с презрением на всех людей глядит;
Кто, как дикарь, зарос, нечесан и немыт,
Забрызган грязью весь и наготу скрывает
Разодранным плащом (чья шерсть не согревает)
И панталонами (забывшими про стыд);
Кто мерит каждого косым и диким взглядом,
Слова какие-то бормочет с вами рядом
И ногти на руке грызет, смотря вам вслед;
Так вот, когда с таким вы встретитесь, то смело
Вы можете сказать: французский он поэт!
И я вас поддержу: вы говорите дело.
Шоссона больше нет, бедняга был сожжен…
Известный этот плут с курчавой головою
Явил геройский дух, погибнув смертью злою:
Никто не умирал отважней, чем Шоссон.
Отходную пропел с веселым видом он,
Рубашку, что была пропитана смолою,
Надел, не побледнев, и, стоя пред толпою,
Ни дымом, ни огнем он не был устрашен.
Напрасно духовник, держа в руке распятье,
Твердил ему о том, что вечное проклятье
И муки вечные душе его грозят, —
Он не покаялся… Когда ж огонь, пылая,
Стал побеждать его, упал он, умирая,
И небу показал свой обгоревший зад.
Коль привела сюда дорога,
Помолимся за мертвецов.
Какое множество крестов!
И как покойников здесь много!
Но, невзирая на печаль,
Такую вывел я мораль:
Мы, люди, лезем вон из кожи,
Хлопочем ради пустяков…
Есть за оградой этой тоже
Голов немало без мозгов.
Все эти грозные вояки,
Царь Александр, Цезарь, Кир,
Все те, кто потрясали мир
И первыми считались в драке, —
Они, топча земную твердь,
Шли к славе, презирая смерть;
Но на чужбине иль в отчизне
И смерть не ставит их ни в грош…
Обидно уходить из жизни,
Не зная сам, куда идешь.
Ты будешь Музою дурною,
Коль из боязни высоты
Откажешься подняться ты
На башню Нотр-Дам со мною.
Согласна? Ну, тогда держись!
Вот мы почти и добрались.
Воспрянешь духом здесь мгновенно.
Мой бог! Какая благодать!
Ведь без очков конец Вселенной
Отсюда можно увидать.
А сколько диких сов и галок!
И гнезд не меньше, чем в лесу!
Вниз глянешь — человек внизу
Подобен мошке: мал и жалок.
Я вижу церкви и дома,
А флюгеров — так просто тьма,
Не сосчитаешь их на крышах…
И воздух здесь совсем иной,
И звери прячутся здесь в нишах,
Когда нисходит мрак ночной.
Поверить лишь теперь я смею,
Что так велик Париж, чей вид
Кого угодно удивит,
Клянусь чернильницей моею.
Неаполь, Лондон и Мадрид,
Рим, Вена, и Вальядолид,
И вся турецкая столица,
Да и другие города,
В его предместьях разместиться
Вполне могли бы без труда.
Но вниз пора: мой ум в тумане,
И сердце бьется — просто страсть!
Готов я в обморок упасть,
Не предусмотренный заране.
Но если бы решил творец,
Что должен мне прийти конец
На этом месте, столь высоком, —
То вышло б так, что в небо сам
Я лез… и умер ненароком
На полдороге к небесам.
Пожалуй, можно изловчиться,
Чтоб к небу ближе быть… Но нас
Ждет наша хроника сейчас,
И значит, вниз пора спуститься.
А смерть? Ее найдешь всегда.
Нет! Завершение труда
Нас ждет внизу. Так преумножим
Свои старания опять
И путешествие продолжим,
Чтоб слышать, видеть и писать.
За этот белый мост приняться
Нам не пора ли? Ямб наш трезв.
А мост, хотя порой он резв,
Не может на ногах держаться.
Но знай, привязан я к тебе
В твоей изменчивой судьбе.
Хоть сделали тебя прескверно
И вечно чинят — не беда!
Мостом Менял ты назван верно:
Ведь ты меняешься всегда.
Маркиза, я смешон пред Вами —
Старик в морщинах, в седине;
Но согласитесь, что с летами
Вы станете подобны мне.
Страшны времен метаморфозы,
Увянет все, что расцвело —
Поблекнут так же Ваши розы,
Как сморщилось мое чело.
Наш день уходит без возврата
Путем всеобщим бытия;
Таким, как Вы, я был когда-то,
Вы станете такой, как я.
Но уберег от разрушенья
Я некий дар — он не прейдет,
Мне с ним не страшно лет теченье,
Его и время не берет!
Да, Ваши чары несравненны, —
Но те, что мало ценит свет,
Одни пребудут неизменны,
Переживут и Ваш расцвет.
Они спасут, быть может, славу
Меня очаровавших глаз,
И через сотни лет по праву
Заставят говорить о Вас;
Среди грядущих поколений,
Где я признанье обрету,
Лишь из моих стихотворений
Узнают Вашу красоту.
И пусть морщины некрасивы,
Маркиза юная моя,
Но старцу угождать должны Вы —
Когда он сотворен, как я.
Довольно, Муза, я начну сердиться!
Вы, право, лени образец…
К монарху на поклон явиться
Давно пора вам наконец!
Извольте посетить дворец
С утра, немедля — вот мое веленье!
За августейшее благоволенье
Где ваша благодарность королю?
Скорее в Лувр! Но только, вас молю,
Свое перемените облаченье:
Не всяк вас любит в нем, как я люблю…
Увы нам! При дворе не ко двору Камена:
Ее простой наряд — иным укор…
Там ценят только то, что услаждает взор.
Свой облик изменить всенепременно
Вам надлежит; надев мужской убор,
Маркизом станьте, дерзко и надменно
Взирающим на ближних сверху вниз.
Вы помните, как выглядит маркиз?
Над париком, струящимся волнами
(Мотовки-моды дорогой каприз!),
Увенчанная перьев облаками,
Пусть шляпа выдается, словно мыс;
Пусть брыжей низвергаются каскады
На куцый донельзя камзол,
И, в довершенье маскарада,
Подкладкою плаща чаруйте взгляды,
Наружу вывернув его подол.
Теперь вы стали, изменив обличье
И нацепив всю эту ерунду,
Воистину персоной на виду…
Пройдите же, как здесь велит обычай,
Причесываясь на ходу,
Гвардейский зал от края и до края,
Показывая всем, что тут вы — свой,
Кому кивнув, кому махнув рукой,
По имени вельможных окликая,
Что придает, по мнению повес,
Им в свете обаяние и вес.
Не прячьте гребешок: он пригодится
В дверь спальни королевской поскрестись.
Что за толпа! Откуда все взялись?
Не протолкаться, не пробиться…
Вам остается только влезть
На подоконник с ловкостью завидной,
Так, чтоб любому стало видно,
Что вы и шляпа ваша тоже здесь.
Тут, сверху, как моряк, узревший брег,
Кричите: «Доложить, что прибыл Имярек!»
Не помогло? Тогда, как дьявол сущий,
Кидайтесь сквозь толпу к дверям, на абордаж!
Вонзайтесь топором в людскую гущу:
Быть всюду первым — козырь ваш!
И если даже грозный страж
Вас отпихнет, как стражам всем присуще,
Работайте, мой друг, локтями пуще,
Не отступая ни на шаг.
Заняв позицию, расположитесь так,
Чтоб тот, кто сей порог перешагнет по праву
И в королевский попадет покой,
Был вынужден и вас увлечь с собой,
По нраву то ему иль не по нраву.
Пробравшись, проскользнув ужом в дверную щель,
Вперед стремитесь вновь, как делали досель:
На лаврах почивать не время.
К монарху подойти поближе — ваша цель.
Но вьется вкруг него придворных карусель,
Любезных царедворцев племя.
Быть может, осадить тихонечко назад
И, не сливаясь с этим хороводом,
Дождаться, чтоб король, пусть мимоходом
Остановив на Музе взгляд,
Ее признал пред всем народом,
Не обессудив за наряд?
Вот тут-то, не теряя ни мгновенья,
Пока бы государь на вас взирал,
Смогли бы вы в обширный мадригал
Облечь души своей благодаренье…
И прозвучали бы, как флейта и кимвал,
Слова признательности, клятвы, уверенья
В готовности его величеству служить,
Сил не щадя за все благодеянья,
Которыми решил он одарить
Столь недостойное таких щедрот созданье,
Чей разум, жизнь, искусство, дарованье
Отныне и навек ему посвящены,
Чтоб славу воспевать и чаровать досуги…
Превозносить свои грядущие заслуги,
Как Музы прочие, и вы уметь должны…
Но речи долгие не манят
Их слышащих сто раз на дню,
И слишком важными делами занят
Монарх, чтоб вникнуть в вашу болтовню.
Вам стоит лишь начать затейливую фразу,
Как существо ее он угадает сразу
И, вас прервав с чарующей сердца
Улыбкой мудрою и благосклонной,
Пройдет, блестящей свитой окруженный,
Оставив вас, не молвившей словца,
Не доигравшей роли до конца…
Ну что ж, сочтите речь произнесенной
И — удалитесь из дворца!
Дай горю своему слезами изойти!
Оправдывает их безмерное страданье…
Когда сгорает жизнь, что призвана цвести,
И мудрости самой не удержать рыданья.
Какие тщимся мы приличия блюсти,
Когда, предав земле любимое созданье,
Бесстрастно говорим последнее «прости»?..
Ведь это — лучших чувств жестокое попранье!
Ушедшего никто и никогда не смог
Слезами воскресить… И это ль не предлог
Их влагой омочить иссушенные вежды?
Сокровища ума и сердца своего
Унес с собой твой сын и все твои надежды…
Оплакивай же их, оплакивай его!
Двадцатилетний труд вершащая краса,
Величественный храм, вознесший в небеса
Державную главу, чтоб к солнцу быть поближе,
Ты, первый средь чудес, рассеянных в Париже,
Пришельцев и гостей притягиваешь взгляд!..
Недаром о тебе немолчно говорят.
Да светит сквозь века звездою путеводной
Благочестивый дар принцессы благородной,
Возвышенной души исполненный обет,
Что в мрамор воплощен и через сотни лет —
Обитель красоты, нетленная святыня —
Пленит сердца людей, как их пленяет ныне!
Но пуще всех богатств сокровищницы сей
Да сохранит господь от разрушенья дней,
От ржавчины времен венец сооруженья,
Вершину мастерства — художника творенье!
Ему лишь одному нет меры и цены
Среди всего, чем здесь глаза восхищены.
О, как же ты сумел, Миньяр, на радость нашу,
Наполнить купол сей — божественную чашу —
Плодами светлых дум, и знаний, и трудов,
Таланта, что возрос у тибрских берегов!
Кто подсказал тебе, какой нездешний гений
В многообразье форм, и в блеск изображений,
И в цвет, и в светотень облечь свои мечты?
Где черпаешь, в каком сосуде красоты
Все замыслы свои? Какой огонь священный
Твой озаряет путь, необщий и явленный
Из живописцев всех тебе лишь одному?
Кто крылья дал уму и дару твоему
И кисти наделил магическою силой
Вселенные творить из охры и белила,
Былые времена сегодня воскрешать,
Давать и камню жизнь, а дух — овеществлять?..
Но ты молчишь, Миньяр, нам не раскрыв секрета.
Художник неспроста его таит от света:
Делиться хочет он лишь с собственным холстом
Доставшимся ему великим мастерством —
Он за него платил безмерною ценою!
Но холст предаст тебя; своею же рукою
Волшебника на нем распишешься, Миньяр,
В том, что для всех людей открыт твой щедрый дар.
Так каменный шатер, простершийся над нами,
Стал школой мастерства, а мы — учениками,
И ты, наставник наш, читаешь нам урок
По книге, в коей нет ни букв, ни слов, ни строк,
Лишь образы, чей вид являет нам законы
Искусства твоего и все его каноны.
Жениться хорошо, да много и досады.
Я слова не скажу про женские наряды:
Кто мил, на том всегда приятен и убор;
Хоть правда, что при том и кошелек неспор.
Всего несноснее противные советы,
Упрямые слова и спорные ответы.
Пример нам показал недавно мужичок,
Которого жену в воде постигнул рок.
Он, к берегу пришед, увидел там соседа:
Не усмотрел ли он, спросил, утопшей следа.
Сосед советовал вниз берегом идти:
Что быстрина туда должна ее снести.
Но он ответствовал: «Я, братец, признаваюсь,
Что век она жила со мною вопреки:
То истинно теперь о том не сумневаюсь,
Что, потонув, она плыла против реки».
Послание г-ну де Мокруа[484]
Эллада — мать искусств, за это ей хвала.
Из греческих земель и басня к нам пришла.
От басни многие кормились, но едва ли
Они до колоска всю ниву обобрали.
Доныне вымысел — свободная страна.
Не вся захвачена поэтами она.
Их бредни разные я вспоминать не стану.
Но слушай, что Малерб рассказывал Ракану.
Они, кого венчал Горациев венец,
Кого сам Феб учил и дал нам в образец,
Гуляли как-то раз одни в безлюдной роще, —
Друзьям наедине высказываться проще.
И говорил Ракан: «Мой друг, скажите мне,
Вы знаете людей, я верю вам вполне.
Вы испытали все, видали тронов смену,
И в вашем возрасте уж знают жизни цену.
Какой мне путь избрать? Подумайте о том.
Вы знаете мои способности, наш дом,
Родню, ну, словом, все, что нужно для сужденья.
В провинции ль засесть, где наши все владенья,
Идти ли в армию, держаться ли двора?
Добра без худа нет, как худа без добра.
В войне услады есть, а в браке — огорченья.
Когда б мой личный вкус мне диктовал решенья,
Мне цель была б ясна. Но двор, семья, друзья —
Всем надо угодить, в долгу пред всеми я».
И так сказал Малерб: «Вы просите совета?
Я баснею, мой друг, отвечу вам на это.
Мне довелось прочесть, что где-то на реке
Какой-то мельник жил в каком-то городке.
У мельника был сын — на возрасте детина,
И был у них осел — рабочая скотина.
Но вот случилось так, что продавать осла
Нужда на ярмарку обоих погнала.
Чтоб лучше выглядел и не устал с дороги,
Осла подвесили, жгутом опутав ноги.
Как люстру, подняли и дружно понесли,
Но люди со смеху сгибались до земли.
„Вот это зрелище! Вот это смех! Видали?
Осел совсем не тот, кого ослом считали!“
И понял мельник мой, что впрямь смешон их вид.
Осел развязан, снят и на земле стоит.
Войдя во вкус езды на человечьих спинах,
Он плачется на всех наречиях ослиных.
Напрасно: малый сел, старик идет пешком.
Навстречу три купца с откормленным брюшком.
Один кричит: „Эй, ты! Не стыд ли пред народом?
Сопляк! Обзавелся слугой седобородым,
Так пусть и едет он, шагать ты сам не хвор!“
Наш мельник не привык вступать с купцами в спор.
Он сыну слезть велит и на осла садится.
Как вдруг навстречу им смазливая девица.
Подружку тычет в бок с язвительным смешком:
„Такому молодцу да чтоб идти пешком!
А тот болван сидит, как на престоле папа!
Теленок на осле, а на теленке — шляпа!
И мнит себя орлом!“ А мельник хмуро вслед:
„Ишь тёлка! Кто ж видал телка, который сед?“
Но дальше — пуще! Все хохочут, и в досаде
Старик, чтоб их унять, сажает сына сзади.
Едва отъехали шагов на тридцать — глядь,
Идет компания, как видно погулять.
Один опять кричит: „Вы оба, видно, пьяны!
Не бейте вы его, он свалится, чурбаны!
Он отслужил свое, не так силен, как встарь.
Торопятся, скоты, чтоб эту божью тварь
Продать на ярмарке, спустить ее на шкуру!“
Мой мельник думает: „Нет, можно только сдуру
Стараться на земле со всеми быть в ладу.
А все ж на этот раз я способ уж найду.
Сойдем-ка оба мы, авось удастся проба!“
И, придержав осла, с него слезают оба.
Осел, освободясь, пустился чуть не в бег.
Идет навстречу им какой-то человек.
„Вот новость, — молвит он, — я не видал доселе,
Чтобы осел гулял, а мельники потели!
Кто должен груз тащить — хозяин иль осел?
Ты в раму вставил бы скотину, мукомол:
И польза в башмаках, и твой осел сохранней.
Николь — наоборот: недаром пел он Жанне,
Что сядет на осла. Да ты ведь сам осел!“
И молвил мельник мой: „Какой народ пошел!
Я, спору нет, осел, безмозглая скотина,
Но пусть меня хулят иль хвалят — все едино:
Я впредь решаю сам, что делать, — вот мой сказ“
Он сделал, как решил, и вышло в самый раз.
А вы — молитесь вы хоть Марсу, хоть Приапу,[485]
Женитесь, ратуйте за короля иль папу,
Служите, странствуйте, постройте храм иль дом, —
За что вас порицать — найдут, ручаюсь в том».
Супруга Льва скончалась.
Все вдруг заволновалось, заметалось.
К царю летят со всех сторон
Слова любви и утешенья.
Весь двор в слезах от огорченья.
А царь — оповестить повелевает он
О том, что похороны вскоре.
В такой-то день и час быть всем, кто хочет, в сборе,
Чтоб видеть мог и стар и мал
Печальный церемониал.
Кто хочет? А зачем скрывать такое горе,
Когда сам царь ревет с зари и до зари,
Да так, что эхо у него внутри.
У львов ведь нет иного храма.
И следом семо и овамо
На всех наречиях придворные ревут.
Под словом «двор» я мыслю некий люд
Веселый, горестный, а впрочем, равнодушный
Ко всем и ко всему, зато царю послушный,
Любым готовый стать, каким монарх велит,
А если трудно стать, так хоть бы делать вид,
Свой цвет менять пред ним и обезьянить даже.
Придворные точь-в-точь рессоры в экипаже!
Но мы ушли от похорон.
Не плакал лишь Олень. А мог ли плакать он?
Нет, он был отомщен. Ведь вот какое дело:
Его жена и сын — их эта львица съела.
Так мог ли плакать он? И льстец один донес,
Что слышал смех его, но не заметил слез.
А гнев царя, еще и Льва к тому же,
Как Соломон сказал, всего на свете хуже.
Но ведь Олень читать-то не привык,
И что ему до чьих-то слов и книг!
И Лев ему рычит: «Презренный лесовик!
Смеешься? Плачут все, а ты затеял вздорить!
Не буду когти о тебя позорить.
Эй, Волки, все сюда, за королеву месть!
На тризне надлежит вам съесть
Изменника!» Тогда Олень в испуге:
«Но время слез прошло! Я плакать сам готов
О вашей, государь, достойнейшей супруге.
Но я видал ее на ложе из цветов,
И я узнал царицу сразу.
Я следую ее приказу.
«Мой друг! — она рекла. — Настал мой смертный час.
Боюсь, что призовут как плакальщика вас.
К чему? Когда я там, в блаженных кущах рая,
В Элизии живу, среди святых святая.
Но царь поплачет пусть. В блаженной вышине
Его слеза отрадна мне».
Весть мигом разнеслась повсюду.
Все в крик: апофеоз! Он был свидетель чуду!
Олень помилован, представлен к орденам.
Прельщайте лестью высших саном,
Сном позабавьте их, платите им обманом.
Немилость высшего страшна лишь дуракам.
Приманку проглотил — и другом станет вам.
Когда-то задницы двух эллинок-сестер
У всех, кто видел их, снискали девам славу.
Вопрос был только в том, чтоб кончить важный спор:
Которой первенство принадлежит по праву?
Был призван юноша, в таких делах знаток,
Он долго сравнивал и все решить не мог,
Но выбрал наконец меньшую по заслугам
И сердце отдал ей. Прошел недолгий срок,
И старшей — брат его счастливым стал супругом.
И столько радости взаимной было там,
Что, благодарные, воздвигли сестры храм
В честь их пособницы Киприды Дивнозадой, —
Кем строенный, когда — не знаю ничего,
Но и среди святынь, прославленных Элладой,
С благоговением входил бы я в него.
Людей по внешности суди не больно шибко!
Совет хорош, хотя не нов.
Я всем рассказывать готов,
Как мой Мышонок[486] влип и в чем его ошибка.
Так думаю не я один.
Со мной Сократ, Платон и некий селянин,
С Дуная прибывший, чей облик Марк Аврелий[487]
Изобразил нельзя умелей.
Двух первых знают все, а третий — вот вам он,
Представленный со всех сторон:
Весь волосат и борода густая.
Он вышел, чащу покидая,
Точь-в-точь медведь, когда храпел он много дней
И плохо вылизан. Глаза из-под бровей
Глядят, как из кустов. Носатый, толстогубый.
Вкруг бедер — вервие, а плащ из шерсти грубой.
Такой был городов дунайских депутат,
А, как известно всем, в лихие годы эти
Угла бы не нашлось на свете,
Где, в жажде всем владеть, Рим не держал солдат.
И начал депутат пространнейшее слово:
«Ты, Рим, и ты, сенат, присутствующий здесь,
Сперва молю богов, да слышат глас мой днесь
И не дадут сказать мне ничего такого,
Что лучше не сказать. Без помощи богов
Нетрудно глупостью нажить себе врагов
И много натворить дурного.
Не призовешь богов — нарушишь их закон,
Тому свидетельство мы сами.
Рим доблестью своей немало вознесен,
Но больше — нашими грехами.
И к нам пришел Небес возмездьем он.
Но бойтесь, римляне, быть может, слезы наши
Вам отольются, час пробьет,
И Небо нам оружие вернет.
Тогда мы сбросим рабский гнет
И будет ваш черед испить из горькой чаши.
Ужель вы лучше всех? За что у ваших ног
Лежит и наш народ, и все другие?
Откуда взяли вы права такие?
Вы осквернили чистый наш порог,
Хоть мирно жили мы, возделывали нивы,
Искусством наслаждались и трудом.
А что германцам принесли вы?
Они воспитанны, но и храбры притом.
А будь нажива их кумиром
Иль будь, как вы, свирепа их орда,
Не вы — они бы управляли миром,
Но так бесчеловечно — никогда!
И, право, кто ж не устыдится,
Как римский претор,[488] над людьми глумиться?
Величье ваших храмов — и оно
Позором ваших дел оскорблено.
Ведь боги видят вас и ваши преступленья.
Что показали вы? Презрение к богам!
Вы жадность довели до исступленья
И в лупанар[489] преобразили храм.
Когда из Рима приезжает кто-то,
К нему уходит все — наш хлеб, земля, работа,
И он на все идет, чтоб этим овладеть.
Уйдите прочь! Мы не желаем впредь
Для вас возделывать полей своих просторы.
Из городов мы убегаем в горы,
Приходим к женам тайно, словно воры.
Медведя встретишь — хоть беседуй с ним!
Рождать рабов мы больше не хотим
И увеличивать для римлян населенье.
А тех детей, что мы успели народить,
Хотим от рабства оградить.
Ваш гнет толкает нас на преступленье.
Уйдите! Расслабленье и порок —
Вот то, что римский нам принес урок.
Германцы, угнетаемые вами,
Насиловать и грабить стали сами.
Другого не пришлось от римлян увидать.
Кто не сумеет золото вам дать
Иль пурпур, может милости не ждать,
Не ждать законности, не встретить снисхожденья
У прокураторов.[490] Боюсь, что эта речь
Вас доведет до раздраженья.
Я кончил. Можете на смерть меня обречь
За искренние выраженья».
Так он сказал и смолк. Весь Рим был восхищен
Красноречивостью, умом, высоким духом
Туземца, так что вскоре он
Патрицием объявлен был, — по слухам,
За речь его в награду. А затем
Сенат указ направил всем,
Да, всем ораторам, такую речь навеки
Принять за образец и в памяти беречь.
Но Рим об этом человеке
Забыл, а с ним забыл и речь.
Один Монгол видал необъяснимый сон:
Пред ним сидел Визирь, в Элизий вознесен,
Где вечно жизнь души в блаженствах чистых длится;
Назавтра сон другой смутил покой сновидца:
Всходил Пустынник на костер.
Кто сам в беде, и тот слезу тайком бы стер.
Такие две судьбы — сюжет необычайный.
Случись так наяву, Миносу[491] был бы срам.
Проснувшийся Монгол, дивясь подобным снам,
Решил, что пахнет здесь какой-то жуткой тайной.
Он рассказал об этом в чайной.
И некий муж ему: «Ты страхи все забудь.
Когда в таких делах я смыслю что-нибудь —
А кое-что я видел в мире, —
Здесь умысел богов. Визирь твой много лет
В уединенье жил, покинув шумный свет,
А вот Пустынник твой обслуживал визирей».
Посмей я что-нибудь прибавить к тем словам,
Любовь бы я внушал к уединенью вам.
Его любителей буквально с каждым шагом
Питают Небеса чистейшим новым благом.
И я для скрытых нег весь душный свет отдам
За милые места, где знал души отраду,
За одиночество, за свежесть и прохладу.
Кто уведет меня в леса, в поля, туда,
Откуда далеки дворцы и города,
Где правят девять муз, достойных приобщая
К Познанью светлых тел, чья сила неземная,
На небесах удел блуждающий избрав,
Нам предрешает все: дела, судьбу и нрав.
И если не рожден я для великой цели,
Пускай бы хоть ручьи свои мне песни пели,
Чтоб мог их берегам я стих мой посвятить.
Хоть Парка не вплетет в мой век златую нить
И я не буду спать в разубранном чертоге,
Но разве проигрыш я получу в итоге?
Там ближе к Истине, а меньше ль там услад?
Дабы в пустыне жить, я многим жертвам рад.
И, к мертвым нисходя, кончая с жизнью счеты,
Умру без горьких дум, как жил я без заботы.
Уже не раз давал я клятвенный обет
Оставить наконец монашенок в покое.
И впрямь, не странно ли пристрастие такое?
Всегда один типаж, всегда один сюжет!
Но Муза мне опять кладет клобук на столик.
А дальше что? Клобук. Тьфу, черт, опять клобук!
Клобук, да и клобук — всё клобуки вокруг.
Ну что поделаешь? Наскучило до колик.
Но ей, проказнице, такая блажь пришла:
Искать в монастырях амурные дела.
И знай пиши, поэт, хотя и без охоты!
А я вам поклянусь: на свете нет писца,
Который исчерпать сумел бы до конца
Все эти хитрости, уловки, извороты.
Я встарь и сам грешил, но вот… да что за счеты!
Писать так уж писать! Жаль, публика пуста:
Тотчас пойдет молва, что дело неспроста,
Что рыльце у него у самого в пушку, мол.
Но что досужий плут про нас бы ни придумал,
Положим болтовне, друзья мои, конец.
Перебираю вновь забытие страницы.
Однажды по весне какой-то молодец
Пробрался в монастырь во образе девицы.
Пострел наш от роду имел пятнадцать лет.
Усы не числились в ряду его примет.
В монастыре себя назвав сестрой Колет,
Не стал наш кавалер досуг терять без дела:
Сестра Агнесса в барыше!
Как в барыше? Да так: сестра недоглядела,
И вот вам грех на сестриной душе.
Сперва на поясе раздвинута застежка,
Потом на свет явился крошка,
В свидетели историю беру,
Похож как вылитый на юношу-сестру.
Неслыханный скандал! И это где — в аббатстве!
Пошли шушукаться, шептать со всех сторон:
«Откуда этот гриб? Вот смех! В каком ей братстве
Случилось подцепить подобный шампиньон?
Не зачала ль она, как пресвятая дева?»
Мать аббатиса вне себя от гнева.
Всему монастырю бесчестье и позор!
Преступную овцу сажают под надзор.
Теперь — найти отца! Где волк, смутивший стадо?
Как он проник сюда? Где притаился вор?
Перед стенами — ров, и стены все — что надо.
Ворота — крепкий дуб, на них двойной запор.
«Какой прохвост прикинулся сестрою? —
Вопит святая мать. — Не спит ли средь овец
Под видом женщины разнузданный самец?
Постой, блудливый волк, уж я тебя накрою!
Всех до одной раздеть! А я-то хороша!»
Так юный мой герой был пойман напоследок.
Напрасно вертит он мозгами так и эдак,
Увы, исхода нет, зацапали ерша!
Источник хитрости — всегда необходимость.
Он подвязал, — ну да? — он подвязал тогда,
Он подвязал, — да что? — ну где мне взять решимость
И как назвать пристойно, господа,
Ту вещь, которую он скрыл не без труда.
О, да поможет мне Венерина звезда
Найти название для этой хитрой штуки!
Когда-то, говорят, совсем уже давно,
Имелось в животе у каждого окно —
Удобство для врачей и польза для науки!
Раздень да посмотри и все прочтешь внутри.
Но это — в животе, а что ни говори,
Куда опасней сердце в этом смысле.
Проделайте окно в сердцах у наших дам —
Что будет, господи, не оберешься драм:
Ведь это все равно что понимать их мысли!
Так вот, Природа-мать — на то она и мать, —
Уразумев житейских бед причины,
Дала нам по шнурку, чтоб дырку закрывать
И женщины могли спокойно и мужчины.
Но женщины свой шнур — так рассудил Амур —
Должны затягивать немножко чересчур,
Всё потому, что сами сплоховали:
Зачем окно свое некрепко закрывали!
Доставшийся мужскому полу шнур,
Как выяснилось, вышел слишком длинным.
И тем еще придал нахальный вид мужчинам.
Ну, словом, как ни кинь, а каждый видит сам:
Он длинен у мужчин и короток у дам.
Итак, вы поняли — теперь я буду краток, —
Что подвязал догадливый юнец:
Машины главный штырь, неназванный придаток,
Коварного шнурка предательский конец.
Красавец нитками поддел его так ловко,
Так ровно подогнул, что все разгладил там.
Но есть ли на земле столь крепкая веревка,
Чтоб удержать глупца, когда — о, стыд и срам! —
Он нагло пыжится, почуяв близость дам.
Давайте всех святых, давайте серафимов —
Ей-богу, все они не стоят двух сантимов,
Коль постных душ не обратят в тела
Полсотни девушек, раздетых догола,
Причем любви богиня им дала
Все, чтоб заманивать мужское сердце в сети:
И прелесть юных форм, и кожи дивный цвет, —
Все то, что солнце жжет открыто в Новом Свете,
Но в темноте хранит ревнивый Старый Свет.
На нос игуменья напялила стекляшки,
Чтоб не судить об этом деле зря.
Кругом стоят раздетые монашки
В том одеянии, что, строго говоря,
Для них не мог бы сшить портной монастыря.
Лихой молодчик наш глядит, едва не плача,
Ему представилась хорошая задача!
Тела их, свежие, как снег среди зимы,
Их бедра, их грудей упругие холмы,
Ну, словом, тех округлостей пружины,
Которые нажать всегда готовы мы,
В движенье привели рычаг его машины,
И, нить порвав, она вскочила наконец —
Так буйно рвет узду взбешенный жеребец —
И в нос игуменью ударила так метко,
Что сбросила очки. Проклятая наседка,
Лишившись языка при виде сих примет —
Глядеть на них в упор ей доводилось редко, —
Как пень уставилась на роковой предмет.
Такой оказией взбешенная сверх меры,
Игуменья зовет старух-овец на суд,
К ней молодого волка волокут,
И оскорбленные мегеры
Выносят сообща суровый приговор:
Опять выходят все во двор,
И нарушитель мира посрамленный,
Вновь окружаемый свидетельниц кольцом,
Привязан к дереву, к стволу его лицом,
А к зрителю — спиной и продолженьем оной.
Уже не терпится старухам посмотреть,
Как по делам его проучен будет пленник:
Одна из кухни тащит свежий веник,
Другая — розги взять — бегом несется в клеть,
А третья гонит в кельи поскорее
Сестер, которые моложе и добрее,
Чтоб не пустил соблазн корней на той земле,
Но чуть, пособница неопытности смелой,
Судьба разогнала синклит осатанелый,
Вдруг едет мельник на своем осле —
Красавец, женолюб, но парень без подвоха,
Отличный кегельщик и славный выпивоха.
«Ба! — говорит, — ты что? Вот это так святой!
Да кто связал тебя и по какому праву?
Чем прогневил сестер? А ну, дружок, открой!
Или кобылку здесь нашел себе по нраву?
Бьюсь об заклад, на ней поездил ты на славу.
Нет, я уж понял все, мой нюх не подведет,
Ты парень хоть куда, пускай в кости и тонок,
Такому волю дай — испортит всех девчонок».
«Да что вы, — молвит тот, — совсем наоборот:
Лишь только потому я в затрудненье тяжком,
Что много раз в любви отказывал монашкам
И не связался бы, клянусь вам, ни с одной
За груду золота с меня величиной.
Ведь это страшный грех! Нет, против божьих правил
И сам король меня пойти бы не заставил».
Лишь хохоча в ответ на все, что он сказал,
Мальчишку мельник быстро отвязал
И молвил: «Идиот! Баранья добродетель!
Видали дурака? Да нет, господь свидетель,
Взять нашего кюре: хоть стар, а все удал.
А ты! Дай место мне! Я мастер в этом деле.
Неужто от тебя любви они хотели?
Привязывай меня да убирайся, брат,
Они получат все и, верь мне, будут рады,
А мне не надобно ни платы, ни награды,
Игра и без того пойдет у нас на лад.
Всех обработаю, не лопнул бы канат!»
Юнец послушался без повторенья просьбы,
Заботясь об одном: платиться не пришлось бы.
Он прикрутил его к стволу и был таков.
Вот мельник мой стоит, большой, широкоплечий,
Готовя для сестер прельстительные речи,
Стоит в чем родился и всех любить готов.
Но, словно конница, несется полк овечий.
Ликует каждая. В руках у них не свечи,
А розги и хлысты. Свою мужскую стать
Несчастный не успел им даже показать,
А розги уж свистят. «Прелестнейшие дамы! —
Взмолился он. — За что? Я женщинам не враг!
И зря вы сердитесь, я не такой упрямый
И уплачу вам все, что должен тот дурак.
Воспользуйтесь же мной, я покажу вам чудо!
Отрежьте уши мне, коль это выйдет худо!
Клянусь, я в ту игру всегда играть готов,
И я не заслужил ни розог, ни хлыстов».
Но от подобных клятв, как будто видя черта,
Лишь пуще бесится беззубая когорта.
Одна овца вопит: «Так ты не тот злодей,
Что к нам повадился плодить у нас детей!
Тем хуже: получай и за того бродягу!»
И сестры добрые нещадно бьют беднягу!
Надолго этот день запомнил мукомол.
Покуда молит он и, корчась, чуть не плачет,
Осел его, резвясь и травку щипля, скачет.
Не знаю, кто из них к чему и как пришел,
Что мельник делает, как здравствует осел, —
От этаких забот храни меня Создатель!
Но если б дюжина монашек вас звала,
За все их белые лилейные тела
Быть в шкуре мельника не стоит, мой читатель.
Луи Ленен. Семейство молочницы
Мы с детских лет к тебе влечемся, Наслажденье.
Жизнь без тебя — что смерть: ничто в ней не манит.
Для всех живых существ ты радостный магнит,
Неодолимое для смертных притяженье.
Лишь соблазненные тобой,
Мы трудимся, вступаем в бой.
И воина и полководца
К тебе, услада, сердце рвется.
Муж государственный, король, простой мужик
К тебе стремятся каждый миг.
И если б в нас самих, творцах стихов и песен,
Не возникал напев, который так чудесен,
И властной музыкой своей не чаровал —
Стихов никто бы не слагал.
И слава громкая — высокая награда,
Что победителям дарит олимпиада —
Ты, Наслажденье, ты! Мы знаем: это так,
А радость наших чувств — не мелочь, не пустяк.
Не для тебя ль щедроты Флоры,[492]
Лучи Заката и Авроры,
Помоны[493] яства и вино,
Что добрым Вакхом нам дано,
Луга, ручей в дремучей чаще,
К раздумьям сладостным манящий?
И не тобой ли все искусства рождены?
И девы юные прелестны и нежны
Не для тебя ли, Наслажденье?
Да, в простоте своей я думаю, что тот,
Кто хочет подавить влеченье, —
И в этом радость обретет.
В былое время был поклонником Услады
Мудрейший из мужей Эллады.[494]
Сойди же, дивная, ко мне, под скромный кров —
Ведь он принять тебя готов.
Я музыку люблю, игру, и страсть, и книги,
Деревню, город — все, я нахожу во всем
Причину быть твоим рабом.
Мне даже радостны сердечной грусти миги.
Приди, приди! Тебе, быть может, невдомек, —
Надолго ли тебя душа моя призвала?
Столетье полное — вот подходящий срок.
А тридцать лет мне слишком мало.
Теперь, когда я стар, и муза вслед за мной
Вот-вот перешагнет через рубеж земной,
И разум — факел мой — потушит ночь глухая,
Неужто дни терять, печалясь и вздыхая,
И жаловаться весь оставшийся мне срок
На то, что потерял все, чем владеть бы мог.
Коль Небо сохранит хоть искру для поэта
Огня, которым он блистал в былые лета,
Ее использовать он должен, помня то,
Что золотой закат — дорога в ночь, в Ничто.
Бегут, бегут года, ни сила, ни моленья,
Ни жертвы, ни посты — ничто не даст продленья.
Мы жадны до всего, что может нас развлечь,
И кто так мудр, как вы, чтоб этим пренебречь?
А коль найдется кто, я не из той породы!
Солидных радостей чураюсь от природы
И злоупотреблял я лучшими из благ.
Беседа ни о чем, затейливый пустяк,
Романы да игра, чума республик разных,
Где и сильнейший ум, споткнувшись на соблазнах,
Давай законы все и все права топтать, —
Короче, в тех страстях, что и глупцам под стать,
И молодость и жизнь я расточил небрежно,
Нет слов, любое злое отступит неизбежно,
Чуть благам подлинным предастся человек.
Но я для ложных благ впустую тратил век.
И мало ль нас таких? Кумир мы сделать рады
Из денег, почестей, из чувственной услады.
Танталов от роду, нас лишь запретный плод
С начала наших дней и до конца влечет.
Но вот уже ты стар, и страсти не по летам,
И каждый день и час тебе твердит об этом,
И ты последний раз упился б, если б мог,
Но как предугадать последний свой порог?
Он мал, остатний срок, хотя б он длился годы!
Когда б я мудрым был, но милостей природы
Хватает не на всех, увы, Ирис, увы!
О, если бы я мог разумным быть, как вы,
Уроки ваши я б использовал частично.
Сполна — никак нельзя! Но было бы отлично
Составить некий план, не трудный, чтоб с пути
Преступно не было при случае сойти.
Ах, выше сил моих — совсем не заблуждаться!
Но и за каждою приманкою кидаться,
Бежать, усердствовать, — нет, этим всем я сыт!
«Пора, пора кончать! — мне каждый говорит, —
Ты на себе пронес двенадцать пятилетий,
И трижды двадцать лет, что ты провел на свете,
Не видели, чтоб ты спокойно прожил час.
Но каждый разглядит, видав тебя хоть раз,
Твой нрав изменчивый и легкость в наслажденье.
Душой во всем ты гость и гость лишь на мгновенье,
В любви, в поэзии, в делах ли — все равно.
Об этом всем тебе мы скажем лишь одно:
Меняться ты горазд — в манере, жанре, стиле.
С утра Теренций[495] ты, а к вечеру Вергилий,[496]
Но совершенного не дал ты ничего.
Так стань на новый путь, испробуй и его.
Зови все девять муз, дерзай, любую мучай!
Сорвешься — не беда, другой найдется случай.
Не трогай лишь новелл, — как были хороши!»
И я готов, Ирис, признаюсь от души,
Совету следовать — умен, нельзя умнее!
Вы не сказали бы ни лучше, ни сильнее.
А может, это ваш, да, ваш совет опять?
Готов признать, что я — ну как бы вам сказать? —
Парнасский мотылек, пчела, которой свойства
Платон примеривал для нашего устройства.
Созданье легкое, порхаю много лет
Я на цветок с цветка, с предмета на предмет.
Не много славы в том, но много наслаждений.
В храм памяти — как знать? — и я б вошел как гений,
Когда б играл одно, других не щипля струн.
Но где мне! Я в стихах, как и в любви, летун
И свой пишу портрет без ложной подоплеки:
Не тщусь признанием свои прикрыть пороки.
Я лишь хочу сказать, без всяких ах! да ох! —
Чем темперамент мой хорош, а чем он плох.
Как только осветил мне жизнь и душу разум,
Я вспыхнул, я узнал влечение к проказам,
И не одна с тех пор пленительная страсть
Мне, как тиран, свою навязывала власть.
Недаром, говорят, рабом желаний праздных
Всю жизнь, как молодость, я загубил в соблазнах.
К чему шлифую здесь я каждый слог и стих?
Пожалуй, ни к чему: авось похвалят их?
Ведь я последовать бессилен их совету.
Кто начинает жить, уже завидев Лету?
И я не жил: я был двух деспотов слугой,
И первый — праздный шум, Амур — тиран другой.
Что значит жить, Ирис? Вам поучать не внове.
Я даже слышу вас, ответ ваш наготове:
Живи для высших благ, они к добру ведут.
Используй лишь для них и свой досуг и труд.
Чти Всемогущего, как деды почитали,
Заботься о душе, от всех Филид подале,
Гони дурман любви, бессильных клятв слова —
Ту гидру, что всегда в людских сердцах жива.
Жениться? Как не так! Что тягостней, чем брак?
На рабство променять свободной жизни благо!
Второй вступивший в брак уж верно был дурак,
А первый — что сказать? — был просто бедолага.
Жениться он не стал в свои младые лета,
Когда, как говорят, умел он делать это.
Он взял жену на склоне дней;
Но что он будет делать с ней?
Пред тем как в мир уйти иной,
Немало напорол он чуши;
Теперь вкушает он покой —
И нам не беспокоит уши.
Каков приход, таков был и уход.
Жан промотал наследство и доход,
К богатствам никогда и не стремился.
А жизнь устроить был он не дурак:
Разбил на две и разбазарил так:
Полжизни спал, полжизни проленился.
Скаррон, почувствовав, что кончен здешний путь,
Взмолился к Парке: «Погоди чуть-чуть,
Дай мне с моей сатирой расквитаться».
Но Клото молвит: «Кончишь там, не нудь!
Скорей, скорей! Нашел когда смеяться!»
Партениза! Смогу ль превозмочь твои чары!
Ты подобна богам этой властью большой.
И кто взглядов твоих переносит удары,
Тот, наверно, ослеп, или слеп он душой.
И во власть твою я вдруг отдался бездумно,
Беззащитен я был, и не вырвался стон,
Околдован тобой и влюбленный безумно,
Я всем сердцем приял Партенизы закон.
И хоть с волей моей мне пришлось распроститься,
Не жалею о ней и о ней не грущу.
Счастлив я: хоть я раб, только раб у царицы!..
От всего я отвык, ничего не хочу.
Я увидел, что ты среди всех вне сравненья,
И слепит мне глаза яркий блеск твоих глаз,
И пленило мне слух твое дивное пенье,
И сковали мне цепь завитки твоих влас.
Я увидел и то, что невидимо взгляду,
Я открыл в тебе клад потаенных красот,
Твое тело полно несказанной услады,
Достигает душа несказанных высот.
Ты — мила, ты любви оказалась достойной,
По достоинствам смог оценить я тебя.
Все рождает любовь к тебе, юной и стройной,
И любовь родилась — все забыл я любя.
И с тех пор как любви превзошел я искусство,
Вдохновения жив во мне пыл и подъем.
Никогда не умрет столь прекрасное чувство.
Партениза! Ты век будешь в сердце моем.
Ибо душу мою озарила не ты ли?
И ожег меня жар не твоих ли очей?
И лицо, и твой стан мое сердце пленили,
Мне не жить без любви животворных лучей.
Партенизу пусть вы никогда не видали,
О леса и поля, о хребты и ручьи,
Не забудьте стихи, что хвалу ей воздали,
И не меркни, любовь! Вековечно звучи!
Господь! Как этот бой упорен!
В себе я ощущаю двух:
Один стремит к тебе мой дух,
В своем порыве непритворен;
Другой, строптив и непокорен,
Увы, к твоим законам глух.
Один — в нем истина святая,
Он к вечному добру влечет,
Чтоб я достиг твоих высот,
Все прочее пустым считая;
Другой, от неба отторгая,
К земле всей тяжестью гнетет.
Ну как, ведя войну такую,
Себя с собою примирю?
Не действую — лишь говорю,
Хочу — о, жалкий! — все впустую:
Стремлюсь к добру, со злом враждую,
Но не добро, а зло творю.
О, животворный свет вселенной!
Даруй мне мир, о Всеблагой!
Прикосновенья удостой,
Смири раздор души презренной,
Чтоб раб ничтожный плоти бренной
Стал преданным твоим слугой.
Маркизу де Данжо[497]
Высокий род, Данжо, не плод воображенья,
Коль тот, кто от богов ведет происхожденье,
Вступив на доблестный, достойный предков путь,
Постыдным для себя сочтет с него свернуть.
Но если пошлый фат, изнеженный и томный,
Заслугами отцов бахвалится нескромно,
Стяжать их почести желанье возымев,
То мне внушает он презрение и гнев.
Допустим, что его прославленные деды
Одерживали впрямь великие победы,
Что одному, кто был всех боле знаменит,
Капет[498] пожаловал три лилии на щит, —
Былая слава их с венками обветшала,
И не причастен к ней он, как и мы, нимало,
Хоть и хранит ее в пергаментных листах,
Пока они еще не превратились в прах.
Да как бы ни был он велик и славен родом, —
В позорной праздности коснея год за годом,
Он прадедов и честь и гордость предает
И унижает свой высокочтимый род.
Но он столь горд собой, кичится столь надменно
Маститою родней до сотого колена,
Как если б не был сам из праха сотворен
И был над смертными высоко вознесен.
В самовлюбленности и глупом ослепленье
Он дерзко ждет, что все пред ним склонят колени!
Но я подобный тон не склонен выносить
И с полной прямотой хочу его спросить:
«Ответьте вы, чей ум и доблесть столь известны,
Среди животных кто уважен повсеместно?»
Вы скажете: скакун, могучий исполин,
Несущий всадника в лесах и средь долин,
Отважный друг в бою, в походе неустанный!
Вы правы: некогда Баярды[499] и Альфаны[500]
Являлись на турнир во всей своей красе.
Но век их миновал, они истлели все,
И вот потомки их живут совсем иначе —
Они таскают кладь, безропотные клячи!
А вы хотели бы, чтоб чтили вас равно
С героями, увы, почившими давно?
Тогда, не тщась сиять их потускневшим блеском,
Старайтесь к весу их не быть простым довеском
И, от героев род стремясь по праву весть,
Явите нам в себе их доблесть, долг и честь,
Их рвение в делах, их ненависть к порокам,
Бесстрашие в бою тяжелом и жестоком,
Умейте побеждать, не требуя наград,
И в поле ночевать, не сняв железных лат.
Коль вы таким себя покажете однажды,
Высокородным вас тотчас признает каждый;
Тогда вы сможете ввести в свой древний род
Любого короля, какой вам подойдет,
Взять из бездонного истории колодца
Ахилла, Цезаря — любого полководца,
И пусть вопит педант: «Мы вас разоблачим!», —
Хоть вы не правнук их, но быть достойны им!
Но если предок ваш, — прямой, а не побочный! —
Хоть сам Геракл, а вы — ленивы и порочны,
То чем длинней ваш род — скажу вам без прикрас, —
Тем больше в нем прямых свидетельств против вас.
Вы в самомнении, сейчас, увы, нередком,
Наносите урон своим достойным предкам;
Ошибочно решив, что красят вас они,
Вы мирно дремлете в их благостной тени,
Пытаясь нацепить их пышные одежды…
Они вас не спасут, напрасные надежды,
Вы настоящего не скроете лица:
Я вижу труса в вас, злодея, подлеца,
Вы льстец, способный лишь на ложь и преступленье,
Здорового ствола гнилое ответвленье!
Быть может, ярости увлек меня порыв?
Быть может, слишком я горяч, нетерпелив?
Согласен. Я смягчусь. С великими так смело
Негоже говорить. Итак, вернемся к делу.
Известен ли ваш род и древен ли? — О да!
Я тридцать пять колен представлю без труда.
— Немало! — И притом прямых и безусловных!
Их титулы пестрят в древнейших родословных;
Столетий пыль щадит их негасимый свет.
— Но кто поручится, что в долгой цепи лет
Всем вашим пращурам, чьи налицо заслуги,
Хранили верность их примерные супруги,
Что никогда, нигде какой-нибудь нахал
Прямую линию коварно не прервал
И что за все века, от первого колена,
Кровь предков в вас чиста и неприкосновенна?
Ах, предки, титулы!.. Да будет проклят день,
Когда прокралась к нам вся эта дребедень!
Ведь были времена покоя и расцвета,
Когда никто еще и не слыхал про это,
Гордился каждый тем, что смел и честен он,
Всех ограждал равно один для всех закон;
Заслона не ища в родне, стоящей строем,
Герой был славен тем, что сам он был героем.
Но справедливости с годами вышел срок.
Честь стала не в чести, возвысился порок,
И гордецы, свое установив господство,
Ввели для избранных понятье «благородство».
Откуда ни возьмись, тотчас со всех сторон
Посыпались слова: маркиз, виконт, барон…
Отвагу, щедрость, ум с успехом заменили
Заслуги прадедов и давность их фамилий,
А некий геральдист для пущей похвальбы
Придумал вензеля, мудреные гербы
И тьму красивых слов: ламбели, контрпалы, —
Чтоб те, кому ума и знаний не хватало,
Могли употреблять, как некий свой язык,
Слова, к которым слух обычный не привык.
Тут все сошли с ума; у всех одна забота:
Поля, картьеры, львы, эмаль и позолота…
Не важен человек, коль есть гербовый щит, —
Он тем уже красив, и добр, и знаменит.
Но, чтобы подтвердить, что ты столь знатен родом,
Ты должен быть богат. Забудь же счет расходам,
Проматывай все то, что нажил твой отец,
Купи и разукрась роскошнейший дворец,
И знай, что свет тебя признает тем скорее,
Чем ярче и пышней у слуг твоих ливреи.
А те, кто победней, привыкли деньги в долг
Брать всюду, где дают; и, зная в этом толк,
Умеют с помощью уловок и запоров
Скрываться до поры от грубых кредиторов.
Но вот приходит час: разряженный юнец
Сел за долги в тюрьму. Он разорен вконец.
Пытаясь избежать скандала и позора,
Ведет он под венец дочь выскочки и вора
И, чтобы оплатить издержки по суду,
Весь род свой продает за денежную мзду.
Так сохраняет он отцовское поместье,
Спасая честь свою — увы! — ценой бесчестья.
Да что высокий сан без золота? — Пустяк!
Вы можете свой род хвалить и так и сяк,
Но если нет к нему еще монеты звонкой, —
Сочтут маньяком вас и обойдут сторонкой.
Зато богач всегда в почете и в цене.
Пусть был лакеем он, коль деньги есть в мошне,
Какой-нибудь Дозье,[501] порывшись в книгах пыльных,
Найдет князей в его преданиях фамильных.
Ты не таков, Данжо, мой благородный друг!
Тебе тщеславиться другими недосуг.
Оказано тебе доверье и вниманье
Монархом, чья вся жизнь — прекрасное деянье.
Не славой прадедов король наш знаменит:
Высокий дух его с героями роднит.
Он презирает лень, изнеженность, наряды,
Он от судьбы не ждет дарованной награды,
А обладает тем, что завоюет сам,
И тем дает пример всем прочим королям.
Коль хочешь ты себя покрыть законной славой,
Будь для него во всем его рукою правой
И докажи, что есть в наш лицемерный век
Достойный короля и честный человек.
О господи, ну кто там поднял крик опять?
Или ложатся спать в Париже, чтоб не спать?
Какой нечистый дух сюда во мраке ночи
Сгоняет всех котов, вопящих что есть мочи?
С постели соскочив, я ужасом объят:
Спасенья нет от них, ночь превративших в ад!
Один рычит, как тигр, другой, чей голос тонок,
Кричит отчаянно и плачет, как ребенок.
Но мало этого! Чтоб доконать меня,
Звучит им в унисон мышей и крыс возня,
И по ночам она так мучит и тревожит,
Как сам аббат де Пюр[502] днем досадить не может.
Хоть и не создан я для участи такой,
Всё словно в сговоре, чтоб мой сгубить покой:
Едва лишь петухов пронзительное пенье
Начнет испытывать мое долготерпенье,
Как слесарь, чье жилье, за то, что грешен я,
Господь расположил так близко от меня, —
Ужасный слесарь вдруг пускает в ход свой молот,
И хоть по жести бьет — мой череп им расколот.
Затем я слышу скрип колес и стук подков,
В соседней лавочке снят с грохотом засов,
Звонят колокола на сотне колоколен,
Чей похоронный звон, от коего я болен,
До самых туч летит и сотрясает их:
Вот так здесь мертвых чтят, вгоняя в гроб живых.
Когда б мне выпало терпеть лишь эти муки,
Я с благодарностью воздел бы к небу руки:
Хоть дома плохо мне и жизни я не рад,
Из дома выхожу — и хуже во сто крат.
Куда бы я ни шел, приходится толкаться
В толпе докучливой, и тут уж может статься,
Что кто-то в бок толкнет, нисколько не стыдясь,
И шапка с головы слетит нежданно в грязь;
А вот уже нельзя и перейти дорогу:
В гробу несут того, кто душу отдал богу.
Чуть дальше, на углу, сцепились двое слуг,
Ворчат прохожие, на них наткнувшись вдруг;
Я дальше путь держу, и снова остановка:
Мостильщики проход мне преграждают ловко.
Забрался кровельщик на крышу, и летят
Вниз черепиц куски, напоминая град.
Вдруг появляется телега, на которой,
Как бы предвестием великого затора,
Бревно качается, и этот груз большой
Шесть тянут лошадей по скользкой мостовой.
Карета катится навстречу. Столкновенье.
И вот уже лежит в грязи через мгновенье
С разбитым колесом карета, а за ней,
Желая сквозь затор пробиться поскорей,
Другая в грязь летит; движенье прекратилось,
Не меньше двадцати карет остановилось,
И в довершение, поскольку рок суров,
Пришли погонщики, гоня своих быков.
Все жаждут выбраться отсюда, всем неймется,
То вдруг мычание, то ругань раздается;
Сто конных, призванных порядок навести,
Теряются в толпе, порядок не в чести,
Царит сумятица, не ведая преграды,
Хоть время мирное — повсюду баррикады,[503]
И крик стоит такой, что утонул бы в нем
С небес обрушенный на землю божий гром.
Поскольку я в пути встречаюсь то и дело
С подобной кутерьмой, а ждать мне надоело,
То я, не зная сам, что лучше предпринять,
Готов пойти на риск и путь свой продолжать.
И вот сквозь толчею пытаюсь я пробиться,
По лужам прыгаю, чтоб как-то уклониться
От яростных толчков, и, вырвавшись на свет,
Я грязью весь покрыт, живого места нет.
Путь продолжать нельзя: мой вид теперь отвратен.
В какой-то двор вбежав, от грязи и от пятен
Хочу избавиться. Но чтоб меня добить,
Разверзлись небеса, дождь начинает лить.
Для тех, кто улицу перебежать желает,
Доска лежит и мост она изображает.
Любого смельчака страшит подобный мост,
Настолько переход опасен и не прост.
Потоки хлещут с крыш, и под доской непрочной,
Бурля, течет река в канаве водосточной.
Но я иду вперед: грядущей ночи мрак,
В меня вселяя страх, мой ускоряет шаг.
Едва лишь сумерки в права свои вступают
И лавки запереть надежно заставляют,
Едва лишь мирные купцы, придя домой,
Начнут подсчитывать в тиши доход дневной,
Едва стихает шум и умолкают споры,
Как тотчас городом овладевают воры.
Глухой и мрачный лес с Парижем не сравнишь,
Затем что во сто крат опаснее Париж.
Беда тому, кто в ночь, гоним нежданным делом,
Попал на улицу: нельзя быть слишком смелым.
Бандиты тут как тут. «Стой! Жизнь иль кошелек!»
Сдавайтесь. Или нет, деритесь, чтобы смог
И вашу смерть вписать историк в длинный свиток,
Где уличных убийств и так уже избыток.
А что касается меня, то я в кровать,
Едва нисходит мрак, укладываюсь спать,
И в комнате своей тушу я свет поспешно.
Но вот закрыть глаза пытаюсь безуспешно.
Какой-то наглый сброд, забыв и страх и стыд,
Из пистолета вдруг в окно мое палит.
Я слышу, как вопят: «Спасите! Убивают!»
«Горит соседний дом!» — из темноты взывают.
Дрожа от ужаса, я мчусь из спальни прочь.
Забыв надеть камзол, я бегаю всю ночь
По нашей улице, и весь квартал порою
Напоминает мне пылающую Трою,
В которую смогли ворваться греки вдруг
И собираются разграбить все вокруг.
Но вот горящий дом под нашими баграми
На землю рушится, и затухает пламя.
Я, полотна белей, тащусь к себе домой.
Ночь подошла к концу, я вижу свет дневной,
Ложусь опять в постель, но на душе тревожно.
Лишь деньги уплатив, уснуть в Париже можно.
Как хорошо купить участок, а на нем
Вдали от улицы себе построить дом!
Париж для богача рисуется иначе:
Он в городе живет и вроде бы на даче,
Он видит пред собой всегда зеленый сад,
Деревья средь зимы весну ему сулят,
И, чувствуя ковер цветочный под ногами,
Он тешит сам себя приятными мечтами.
А я, кто не сумел[504] добра себе нажить,
Живу как бог велит и там, где можно жить.
Расин, какой восторг даруешь ты сердцам,
Когда твои стихи актер читает нам!
Над Ифигенией, закланью обреченной,[505]
Так не скорбели все в Авлиде омраченной,
Как наши зрители, рыдавшие над ней,
Увидев Шанмеле[506] в трагедии твоей.
Но помни все-таки, что дивные творенья
Тебе всеобщего не сыщут одобренья:
Ведь возле гения, идущего путем,
Который был толпе доселе незнаком,
Безостановочно плетет интрига сети.
Его соперники, мигая в ярком свете,
Как стая воронья, кружат над головой…
Вернейшие друзья и те подъемлют вой.
И лишь у вырытой на кладбище могилы,
Когда безмолвствуют смущенные зоилы,
Все постигают вдруг, какой угас певец,
И возложить спешат ему на гроб венец.
Пока дощатый гроб и горсть земли печальной
Не скрыли навсегда Мольера прах опальный,[507]
Его комедии, что все сегодня чтут,
С презреньем отвергал тупой и чванный шут.
Надев роскошные придворные одежды,
На представленье шли тупицы и невежды,
И пьеса новая, где каждый стих блистал,
Была обречена их кликой на провал.
Иного зрелища хотелось бы вельможе,
Графиня в ужасе бежала вон из ложи,
Маркиз, узнав ханже суровый приговор,
Готов был автора отправить на костер,
И не жалел виконт проклятий самых черных
За то, что осмеять поэт посмел придворных…
Но Парка ножницы безжалостно взяла,
И навсегда его от нас укрыла мгла.
Тогда признали все Мольера чудный гений.
Меж тем Комедия, простертая на сцене,
Давно немотствует, и некому помочь
Ей снова встать с колен и горе превозмочь.
Таков Комедии конец весьма бесславный.
Трагический поэт, Расин, Софоклу равный,
Единственный, кто нас утешить может в том,
Что старится Корнель и пламя гаснет в нем,[508] —
Зачем дивишься ты, когда завистник бледный,
Исполнен ярости, бессонной и зловредной,
Тебя преследует жестокой клеветой?[509]
Господень промысел, премудрый и святой,
О пользе смертного печется неуклонно:
На ложе почестей талант клонится сонно,
Но, от ленивых грез врагами пробужден,
К вершинам мастерства идет бесстрашно он,
Мужая с каждым днем наперекор обидам.
Был Цинна[510] некогда рожден гонимым Сидом,[511]
И, может быть, твой Бурр[512] лишь потому хорош,
Что в Пирра критика вонзала острый нож.[513]
Я, правда, получил лишь скромное признанье
И не привлек к себе завистников вниманье,
Но я в суждениях так прям и так суров,
Что смог приобрести полезнейших врагов:
Они мне помогли своей хулой надменной
Отшлифовать мой дар, убогий и смиренный.
Пытались столько раз меня поймать они,
Что издали теперь я вижу западни,
И тем старательней стихов шлифую строчки,
Что ищут недруги ошибок в каждой точке;
Они везде кричат о слабостях моих, —
Я слушаю их брань и тут же правлю стих;
Крупицу разума увидев в их сужденьях,
Я не упорствую нисколько в заблужденьях:
От злобной критики, где доля правды есть,
Я лучше становлюсь — изысканная месть.
Примеру моему ты следовать попробуй:
Когда тебя чернят и донимают злобой,
Насмешками ответь на неумолчный вой
И пользу извлеки из брани площадной.
Твой критик неумен, бессилен и ничтожен.
Парнас во Франции тобой облагорожен,
Тебя он защитит от козней и интриг,
И правнуки поймут, как был Расин велик.
Кто Федру зрел хоть раз, кто слышал стоны боли
Царицы горестной, преступной поневоле,
Тот, строгим мастерством поэта восхищен,
Благословит наш век за то, что видел он,
Как рос и расцветал твой несравненный гений,
Создавший дивный рой блистательных творений.
Так пусть себе ворчит и тщетно злится тот,
Кто полон горечи, испив Расина мед!
Не важно, что Перрен[514] — всегдашний наш гонитель,
Что ненавидит нас «Ионы» сочинитель,[515]
Что сердится Линьер,[516] бездарнейший дурак,
И множество других посредственных писак;
Но важно, чтоб и впредь творенья нашей музы
Любил народ и двор и знали все французы,
Чтоб королю они понравиться могли,
Чтоб их читал Конде,[517] гуляя в Шантильи,
Чтоб трогали они Ларошфуко,[518] Вивона,[519]
Ангьена[520] строгого, Кольбера[521] и Помпона,[522]
Чтоб тысячи людей нашли порою в них
И мысли острые, и благородный стих…
А под конец хочу просить у провиденья,
Чтоб герцог Монтозье[523] им вынес одобренье!
К таким читателям здесь обращаюсь я.
Но глупых критиков обширная семья,
Все почитатели посредственности пресной, —
Мне их суждение отнюдь не интересно:
Пускай спешат туда, где, ими вознесен,
Своей трагедией их угостит Прадон!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Будь то в трагедии, в эклоге иль в балладе,
Но рифма не должна со смыслом жить в разладе;
Меж ними ссоры нет и не идет борьба:
Он — властелин ее, она — его раба.
Коль вы научитесь искать ее упорно,
На голос разума она придет покорно,
Охотно подчинись привычному ярму,
Неся богатство в дар владыке своему.
Но чуть ей волю дать — восстанет против долга,
И разуму ловить ее придется долго.
Так пусть же будет смысл всего дороже вам,
Пусть блеск и красоту лишь он дает стихам!
Иной строчит стихи как бы охвачен бредом:
Ему порядок чужд и здравый смысл неведом.
Чудовищной строкой он доказать спешит,
Что думать так, как все, его душе претит.
Не следуйте ему. Оставим итальянцам[524]
Пустую мишуру с ее фальшивым глянцем.
Всего важнее смысл; но, чтоб к нему прийти,
Придется одолеть преграды на пути,
Намеченной тропы придерживаться строго:
Порой у разума всего одна дорога.
Нередко пишущий так в свой предмет влюблен,[525]
Что хочет показать его со всех сторон:
Похвалит красоту дворцового фасада;
Начнет меня водить по всем аллеям сада;
Вот башенка стоит, пленяет арка взгляд;
Сверкая золотом, балкончики висят;
На потолке лепном сочтет круги, овалы:
«Как много здесь гирлянд, какие астрагалы!»[526]
Десятка два страниц перелистав подряд,
Я жажду одного — покинуть этот сад.
Остерегайтесь же пустых перечислений,
Ненужных мелочей и длинных отступлений!
Излишество в стихах и плоско и смешно:
Мы им пресыщены, нас тяготит оно.
Не обуздав себя, поэт писать не может.
Спасаясь от грехов, он их порою множит,
У вас был вялый стих, теперь он режет слух;
Нет у меня прикрас, но я безмерно сух;
Один избег длиннот и ясности лишился;
Другой, чтоб не ползти, в туманных высях скрылся.
Хотите, чтобы вас читать любили мы?
Однообразия бегите, как чумы!
Тягуче гладкие, размеренные строки
На всех читателей наводят сон глубокий.
Поэт, что без конца бубнит унылый стих,
Себе поклонников не обретет меж них.
Как счастлив тот поэт, чей стих, живой и гибкий,
Умеет воплотить и слезы и улыбки.
Любовью окружен такой поэт у нас:
Барбен[527] его стихи распродает тотчас.
Бегите подлых слов и грубого уродства.
Пусть низкий слог хранит и строй и благородство.
Вначале всех привлек разнузданный бурлеск:
У нас в новинку был его несносный треск.
Поэтом звался тот, кто был в остротах ловок.
Заговорил Парнас на языке торговок.
Всяк рифмовал, как мог, не ведая препон,
И Табарену[528] стал подобен Аполлон.
Всех заразил недуг, опасный и тлетворный,
Болел им буржуа, болел им и придворный,
За гения сходил ничтожнейший остряк,
И даже Ассуси[529] хвалил иной чудак.
Потом, пресыщенный сим вздором сумасбродным,
Его отринул двор с презрением холодным;
Он шутку отличил от шутовских гримас,
И лишь в провинции «Тифон»[530] в ходу сейчас.
Возьмите образцом стихи Маро[531] с их блеском
И бойтесь запятнать поэзию бурлеском;
Пускай им тешится толпа зевак с Пон-Неф.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Воспитанники муз! Пусть вас к себе влечет
Не золотой телец, а слава и почет.
Когда вы пишете и долго и упорно,
Доходы получать потом вам не зазорно,
Но как противен мне и ненавистен тот,
Кто, к славе охладев, одной наживы ждет!
Камену он служить издателю заставил
И вдохновение корыстью обесславил.
Когда, не зная слов, наш разум крепко спал,
Когда законов он еще не издавал,
Разъединенные, скитаясь по дубравам,
Людские племена считали силу правом,
И безнаказанно, не ведая тревог,
В то время человек убить другого мог.
Но вот пришла пора, и слово зазвучало,
Законам положив прекрасное начало,
Затерянных в лесах людей соединив,
Построив города среди цветущих нив,
Искусно возведя мосты и укрепленья
И наказанием осилив преступленья.
И этим, говорят, обязан мир стихам!
Должно быть, потому гласят преданья нам,
Что тигры Фракии смирялись и, робея,
Ложились возле ног поющего Орфея,
Что стены Фив росли под мелодичный звон,
Когда наигрывал на лире Амфион.[534]
Да, дивные дела стихам на долю пали!
В стихах оракулы грядущее вещали,
И жрец трепещущий толпе, склоненной в прах,
Суровый Феба суд передавал в стихах.
Героев древних лет Гомер навек прославил
И к дивным подвигам сердца людей направил,
А Гесиод[535] учил возделывать поля,
Чтобы рождала хлеб ленивая земля.
Так голос мудрости звучал в словах поэтов,
И люди слушались ее благих советов,
Что сладкозвучием приковывали слух,
Потом лились в сердца и покоряли дух.
За неусыпную заботливость опеки
Боготворили муз по всей Элладе греки
И храмы стройные в их воздвигали честь,
Дабы на пользу всем могли искусства цвесть.
Но век иной настал, печальный и голодный,
И утерял Парнас свой облик благородный.
Свирепая корысть — пороков грязных мать —
На души и стихи поставила печать,
И речи лживые для выгоды слагала,
И беззастенчиво словами торговала.
Вы презирать должны столь низменную страсть.
Но если золото взяло над вами власть,
Пермесскою волной[536] прельщаться вам не стоит:
На берегах иных свой дом богатство строит.
Певцам и воинам дарует Аполлон
Лишь лавры да подчас бессмертие имен.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пою сражения и грозного прелата,
Что, духом рвения высокого объятый,
Стезею праведной ведя свой славный храм,
Налой на клиросе велел поставить там.
Вотще его оттоль псаломщик дерзновенный
Пытался удалить; прелатом неизменно
На место прежнее он водворяем был.
В конце концов налой скамью врага накрыл.
О муза, расскажи, как злое мести пламя
Между священными вдруг вспыхнуло мужами,
Сколь продолжительный их разделял разлад.
Ах, и у набожных в душе вскипает яд!
А ты, великий муж, чья мудрость поборола
На благо церкви зло растущего раскола,
Мой труд благослови и выслушай рассказ
О славных подвигах, от смеха удержась…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…В укромной глубине безмолвного алькова
Кровать с периною из пуха дорогого
Роскошно высилась, завесой четверной
Закрытая, чтоб свет не проникал дневной.
Там, в сладостной тиши прохладной полутени,
Несокрушима власть вовек блаженной Лени.
И там-то, завтраком заправившись, прелат
Ждет в легком полусне обеденных услад.
Лицо его блестит, как некий самородок,
Двойной спускается на шею подбородок,
И тела мягкий груз, в подушки погружен,
Их нудит издавать порой тяжелый стон.
Накрытый видит стол вошедшая богиня
И восхищается церковной благостыней.
К прелату, спящему в тиши, она спешит
И, к изголовию склонившись, говорит:
«Ты спишь, прелат? Меж тем псаломщик дерзновенный
Там вздумал за тебя служить неприкровенно —
Молитвы возносить, процессы возглавлять,
Благословения потоком изливать.
Ты спишь? Иль ждешь, когда, от ужаса бледнея,
Увидишь и стихарь и митру на злодее?
Ах, ежели тебе всего милей покой,
То на епископский свой сан махни рукой».
Она умолкла: уст ее мирских дыханье
В прелате вызвало сутяжное алканье.
Он, весь дрожа, встает, но, несмотря на дрожь,
Богиню вещую благословляет все ж.
Как бык, ужаленный осою разъяренной
И роком за укус на гибель обреченный,
Страданием томим, от боли сам не свой,
Протяжный издает на всю округу вой, —
Так пламенный прелат, дрожа от сновиденья,
Прислугу верную ругает в исступленье
И, разжигая всласть свой справедливый гнев,
Решает в храм пойти, обеда не поев.
Напрасно Жилотен, сей капеллан примерный,
Его уговорить пытается усердно,
Что, в полдень из дому уйдя, огромный вред
Себе он нанесет: остынет весь обед.
«Какого, — молвит он, — безумия слепого
Вы стали жертвою? На кухне все готово.
Нельзя же забывать про свой высокий сан!
Он разве для того, чтобы работать, дан?
И к месту ли теперь святое ваше рвенье?
Довольно без того часов поста и бденья.
Придите же в себя и знайте, что обед
Не стоит ничего, когда он подогрет».
Так молвит Жилотен и, рассудив не глупо,
Тотчас велит подать на стол тарелку супа.
С священным трепетом прелат на суп глядит,
Как будто онемев: весь мир им позабыт.
Заспорили Менаж[537] с Биленом:[538]
Был или нет (давным-давно)
Опубликован Сен-Сорленом[539]
Труд в посрамление Арно?[540]
Книгопродавец был, из старых,
В собранье, — он им дал ответ:
«Я издавал. В ста экземплярах.
Тому… позвольте… двадцать лет».
«Боюсь, издатель спрос превысил, —
Я молвил, — автор скучноват».
Был тон книгопродавца кисел:
«Все сто так в лавке и лежат».
Тьмы недругов старались многократно
Чернить мой слог, — и устно и печатно, —
Выискивая в нем ошибки и грехи;
Котен же особливо был коварен:
Чтоб свету показать, как я бездарен,
Мне приписал свои стихи.
Врач, уложивший в гроб несчастных без числа
(Не столько сгинуло их от чумы и в войнах),
Приняв духовный сан, стал отпевать покойных.
Нет, не сменил он ремесла.
Там, где зелен луг
Подле светлой речки,
Пусть, мои овечки,
Встретится вам друг.
Вся моя отрада —
Жизнь украсить вам.
Нежность моя рада
Стать для вас оградой.
Но к моим лугам
Враг пылает гневом
И отравой сам
Напоил посевы,
Бросил вас волкам.
Вам ли, мое стадо,
Погибать во зле,
Вам, кто был в селе
Гордою наградой?
Как ваш образ мил!
За мои заботы
Бог свои щедроты
На меня излил.
Как мне вас ни жалко —
Надо уступить.
Где мой пес? Где палка?
Чем вас охранить?
Ах, фортуна злая
Трость взяла и пса.
Тщетно я терзаю
Воплем небеса.
Страхов не приемлют,
Жалобам не внемлют,
Держат посох мой,
Пса не шлют домой…
Если бы, счастливы,
Без моих забот
Легких дней черед
Провести могли вы,
Нежный мой народ!
Будь вам Пан защитой!
Слышал он не раз,
Как с душой открытой
Я молю о вас:
О благодеянье
Я для вас прошу,
Все мои страданья
К небу возношу.
Пусть леса в молчанье
Слышат мой обет:
Если б вас от бед
Бог пастушек мирных
Оградил и спас,
Сохранив для вас
Зелень пастбищ жирных,
Пана я, как мать,
Стала б воспевать,
Чтобы образ милый
В песенках моих
Славил каждый стих,
Чтобы дней светило
С ясных берегов
Мой приветный зов
К небу возносило.
Делит ночь и день,
Стелет свет и тень,
Одевая летом
Землю ярким цветом,
А зима придет,
Солнце устает
Землю греть лучами,
И, спустясь на дно,
У Фетиды пламя
Вновь берет оно.
Блеск царственных одежд из кокона извлечь,
Заставить красками заговорить полотна,
Поймать и удержать все то, что мимолетно,
Запечатлеть в строках и голоса и речь;
Влить в бронзовую плоть огонь души бесплотной,
Гул хаотический в мелодию облечь,
Исторгнуть из стекла лучи, что могут жечь,
И приручить зверей лесов и мглы болотной;
Сцепленьем атомов мир сотворить иной,
Все числа звездные постичь во тьме ночной
И солнце вновь создать в химической вселенной;
Ад подчинить себе, проникнуть в глубь времен,
Стихии укротить с их тайной сокровенной —
Вот человека цель! Ее достигнет он.
Далек от зависти, не зная злого лиха,
В деревне жил я скромно, тихо,
Жил в доме у себя, и ни один сосед
Враждебно не смотрел мне вслед.
Пастушки, луг, леса, распахнутые дали
Смягчали грусть мою, мне радость доставляли,
В Париже редко я бывал.
Зато Париж ко мне являлся сам порою:
Речь о друзьях идет. Я ждал их и не скрою,
Что всех радушно принимал;
Хоть не изысканной их потчевал едою,
Доволен был мой гость, когда ее вкушал.
И я с друзьями толковал
О радостях любви — не о войне кровавой.
Жалел я короля английского, но, право,
Не думал помогать ему,
Поскольку почести и слава
Мне просто были ни к чему.
Я славы избегал с завидным постоянством,
Гордясь лишь потому дворянством,
Что мог налоги не платить.
Но ныне не хочу я дворянином быть!
Со дня рождения украшен этим званьем,
По праву я теперь считаю наказаньем
Происхождение мое:
Увы, как дворянин, я призван под ружье.
О славный предок мой, чей прах лежит в могиле!
Чернила и аршин оружьем вашим были,
Не лезли в драку вы, покоем дорожа,
А я — потомок ваш, о робкий буржуа!
Как сыну вашему, а моему папаше,
Могло прийти на ум купить на деньги ваши
Дворянство, коему теперь обязан я
Тем, что воякою вдруг сделали меня?
Прощай, мой тихий сад, души моей отрада!
Прощай, фонтан! Прощай, тенистая прохлада!
Прощайте, ягоды, и дыни, и покой,
Холмы, долины, лес густой!
О! Чтобы облегчить моей печали бремя,
Пусть эхо здесь твердит все время:
«Хозяин этих мест, что был приветлив так
И так боялся ран, усталости и драк,
Уехал на войну, которой так страшится.
О, небо, пусть скорей домой он возвратится!»
Не в радость мне ни ум, ни тело!
Недвижная, томится плоть,
А ум, педант закоренелый,
Тоски не в силах побороть.
Ты, превращающий в услады
Всё — даже капли горьких слез,
О чародей Амур, мне надо,
Чтоб ты печаль мою унес!
Вновь буду я в амурном войске
Служить тебе, чье знамя — страсть.
Я возвращаюсь, чтоб геройски
На поле битв любовных пасть!
На тайных празднествах Венеры
И на вакхических пирах
Прославлен буду я без меры,
Когда земля мой примет прах!
Амуры щекотать Силена
Так примутся, что, пьян и сыт,
Обжора жирный непременно,
Дурачась, брюхо обнажит.
И в память брюха де Ла Фара
До дна там будут пить вино
И петь средь пьяного угара
С веселым старцем заодно!
О Ревность, Купидона дочь,
С глазами зоркими и злыми!
Терзаешь души день и ночь.
Ты подозреньями своими.
Когда бы горестных сердец
Не отравляла ты жестоко,
Спокоен был бы твой отец:
Он слеп, а ты — тысячеока.
Античность, спору нет, почтенна и прекрасна,
Но падать ниц пред ней привыкли мы напрасно:
Ведь даже древние великие умы —
Не жители небес, а люди, как и мы.
И век Людовика я с Августовым веком
Сравню, не будучи хвастливым человеком.
Хоть были римляне отважны и сильны,
В военном ремесле они превзойдены,
И, как Людовика, от первых войн начала,
Победа никого так быстро не венчала.[542]
Коль кто-нибудь в наш век решился бы хоть раз
Предубеждения завесу сбросить с глаз
И глянуть в прошлое спокойным, трезвым взглядом,
То с совершенствами он бы увидел рядом
Немало слабостей, — и понял наконец,
Что не во всем для нас античность образец,
И сколько бы о ней нам в школах ни твердили,
Во многом древних мы давно опередили.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Отец искусств, Гомер, ты мной безмерно чтим.
Могучий гений твой внушен тебе самим
Всесильным божеством, и ярче нет примера
Бессмертия стихов, чем жизнь поэм Гомера.
Художники всех стран в теченье сотен лет
Стремятся воплотить гомеровский сюжет;
Твоей фантазии прекрасные творенья
Для лучших мастеров — источник вдохновенья;
Все, что нам тешит взор в скульптуре и резьбе,
На полотне, в коврах — посвящено тебе.
Но если б отнесло благое провиденье
В наш век, во Францию, твое, Гомер, рожденье, —
Ты знал бы то, чего твой век еще не знал,
И заблуждений бы премногих избежал.
Так, твой герой, боец, сразить врага готовый,
Взмахнув мечом в пылу баталии суровой,
Не застывал бы вдруг с подъятою рукой,
Чтоб время дать тебе сказать, кто он такой;
Когда взволнованный читатель ждет исхода, —
Не до того ему, какого Гектор рода.
Воспетые тобой герои давних дней
Мудрее были бы, учтивей и скромней,
И чувство меры бы тебе не разрешило
Все сразу поместить на звонкий щит Ахилла, —
Хоть сам Вулкан его с усердием ковал, —
И солнце, и луну, и моря бурный вал,
И грозные войска троянцев и ахеян,
И их смертельный бой, что славою овеян,
В предсмертном ужасе ревущего быка,
И льва, что рвет ему безжалостно бока,
И юных пастушков, что у лесной опушки
Пустились в пляс вокруг красавицы пастушки, —
Короче говоря, так много, что и бог
Все на одном щите изобразить не мог.
Да, этот чудо-щит в наш век, что с мерой дружен,
Непредставляемым бы не был перегружен;
Ты на излишества не стал бы тратить сил
И только зримое на нем изобразил;
Извилистый полет фантазии природной
Сдержал бы разум твой своей уздой холодной,
И повода бы ты Горацию не дал
Тем извинять тебя, что ты, творя, дремал.