Глава 2

Чикаго, Соединённые Штаты Америки,

конец второго тысячелетия после Рождества Христова


Пробудившись с великим трудом, Уильям Блейк ощутил во рту привкус горечи — последствие бурно проведённой ночи, спа, насильно навязанного транквилизатором, а также плохого пищеварения — и поплёлся в ванную. В зеркале, освещённом светом расположенной сверху неоновой лампы, отразились лицо зеленоватого оттенка, запавшие глаза и всклокоченные волосы. Он высунул язык, покрытый белёсым налётом, и тотчас же втянул его обратно с гримасой отвращения. Ему захотелось расплакаться.

Обжигающие струи душа изгнали спазмы в желудке и мускулах, а остатки энергии перетекли в глубокую истому, в крайнюю слабость, которая заставила его, почти лишившегося чувств, улечься на плитки пола. Он долго лежал, растянувшись под испускающим пар потоком, затем протянул руку к смесителю и резко повернул рукоятку к синей отметке. Ледяная вода забила фонтаном, и Уильям подскочил, как будто его огрели плетью, но постарался продержаться достаточно долго, чтобы восстановить прямую осанку и вновь осознать то ничтожное состояние, в которое он впал.

Уильям долго растирался махровым халатом, поворачиваясь перед зеркалом, затем аккуратно намылил лицо, побрился и помассировал кожу, употребив лосьон хорошей марки, один из немногих остатков былой роскоши. Затем, подобно воину, облачающемуся в доспехи, выбрал пиджак и брюки, сорочку и галстук, носки и туфли, неоднократно пробуя наиболее подходящие сочетания, прежде чем решить окончательно, что же всё-таки надеть.

Его желудок был совершенно пуст, когда он опорожнил в кипящий чёрный кофе рюмку бурбона[2] и с жадностью отпил несколько глотков. Это действенное зелье заменило таблетки прозака[3], коими Уильям злоупотреблял в непозволительных количествах, а также дало ему толчок к тому, чтобы наконец-то исключительно на одной силе воли встретиться лицом к лицу с последними этапами его Голгофы, запрограммированными на сегодняшний день: заседанием у мирового судьи, долженствующего санкционировать его развод с Джуди О’Нил, и встречей после обеда с ректором и деканом Института Востока, ожидавшими его отставки.

Когда он уже готовился к выходу, заверещал телефон, и Блейк поднял трубку:

— Уилл, — произнёс голос на другом конце провода. Звонил Боб Олсен, один из немногих друзей, которые остались верны ему с тех пор, как судьба повернулась к Блейку спиной.

— Привет, Боб. Очень любезно с твоей стороны.

— Я уезжаю, но не хочу отчаливать, не попрощавшись с тобой. Сегодня обедаю с моим стариком в Ивэнстоне, чтобы поздравить его с Рождеством, а затем вылетаю в Каир.

— Благословенный человек, — выдавил из себя Блейк угасшим голосом.

— Не расстраивайся так, дружище. Пусть пройдёт несколько месяцев, пока всё уляжется, а потом опять займёмся этим делом вплотную: совет факультета должен пересмотреть твоё дело, они будут вынуждены выслушать твои доводы.

— И каким же образом? Я не могу привести никаких доводов. У меня нет свидетелей, ничего нет...

— Послушай, ты обязан взять себя в руки. Должен бороться, потому что у тебя есть перспектива: я могу совершенно свободно перемещаться по Египту. Соберу информацию, проведу расследование в любую минуту, свободную от работы, и, если мне удастся найти кого-то, кто сможет дать свидетельские показания в твою пользу, то привезу его сюда, даже если придётся оплачивать проезд из своего собственного кармана.

— Спасибо тебе, Боб, спасибо за эти слова, хотя я не верю, что ты сможешь особо много сделать. Тем не менее спасибо. Счастливого пути.

— Тогда... я могу ехать спокойно?

— Да, конечно, — подтвердил Блейк, — можешь быть спокоен... — Он положил трубку, взял свою чашку с кофе и вышел на улицу.

На покрытом снегом тротуаре его встретил Санта-Клаус с бородой и в шапке, позванивающей колокольчиком, а также резкий порыв ветра, промчавшегося по всей широкой заледеневшей глади озера. Он добрался до машины, припаркованной за два квартала от его дома, не выпуская из руки чашку дымящегося кофе, открыл дверцу, уселся, запустил двигатель и направился к центру. Мичиган-авеню была красиво украшена к рождественским праздникам, и обнажённые деревья, увешанные тысячами лампочек, создавали впечатление чудесного цветения не по сезону. Уильям закурил сигарету, наслаждаясь теплом, которое начало распространяться по кабине, музыкой радиоприёмника, ароматом табака, виски и кофе.

Эти скромные ощущения удовольствия позволили ему несколько воспрянуть духом, навели его на мысль, что судьба должна всё-таки измениться: по достижении самого дна должен начаться подъём. И внезапно обретённая свобода делать сразу всё то, что столько лет было запрещено совместным проживанием с женой и её увлечением здоровым образом жизни, например пить алкоголь на пустой желудок и курить в автомобиле, почти что примирили его с унижением и глубокой горечью из-за потери женщины, которую он тем не менее бесконечно любил, и работы, без которой Блейк даже не мог представить своё существование.

Его жена Джуди явилась в суд элегантно одетой, умело подкрашенной и явно только что от парикмахера, примерно как в те времена, когда он водил её ужинать в «Чарли Троттер», её любимый ресторан, или на концерт в «Маккормик Центр». Это бесило его, потому что уже через несколько недель или несколько дней она начнёт пускать в ход свои приёмчики обольщения, глубокие декольте, манеру закидывать ногу на ногу, тон голоса, чтобы понравиться кому-то ещё, добиться приглашения на ужин и вынудить затащить её в постель.

Уильям не мог отделаться от представления о том, что она будет вытворять в постели с тем, другим, и, думая об этом, представлял себе, что тому достанется и получше, и побольше, нежели ему. Эта мысль не покидала его, пока судья приглашал их сесть и допытывался, не существует ли какой-либо возможности примирить разногласия, приведшие их к прекращению совместной жизни.

Ему хотелось бы сказать, что да, что для него ничто не изменилось, что он любит её так же, как тогда, когда увидел в первый раз; что его жизнь без неё будет сплошным отвращением, что ему смертельно не хватает её, что он хотел бы броситься к её ногам и заклинать не оставлять его; что вчера вечером нашёл на дне ящичка её комбинацию и прижал к лицу, чтобы вдохнуть её аромат; что ему наплевать на своё собственное достоинство и он готов пресмыкаться перед ней, лишь бы она простила его.

Блейк вяло промямлил:

— Это прекращение совместного проживания обдумано и принято каждым из нас двоих, ваша честь; мы оба согласны потребовать развода.

Джуди также выразила своё согласие, и несколько позже они по очереди подписали акты о прекращении совместного проживания и контракт на алименты, впрочем, весьма сомнительного свойства, поскольку Блейк уже некоторое время не имел работы, а через несколько часов его увольнение будет санкционировано официально.

Они вместе вошли в лифт и спускались вниз в течение двух мучительных минут. Блейку хотелось сказать что-нибудь хорошее, важное; фразу, которую она не смогла бы забыть, и, в то время как номера этажей неумолимо бежали по дисплею, отдавал себе отчёт в том, что на ум не приходит никакой достойной выражения мысли, да теперь это уже и не имеет никакого смысла. Но когда она вышла из лифта и направилась в вестибюль, даже не попрощавшись с ним, Блейк потащился за ней и пробубнил:

— Но почему, Джуди? Несчастье может произойти с любым, целый ряд неблагоприятных стечений обстоятельств... теперь, когда всё кончено, скажи мне, по крайней мере, почему.

Джуди на мгновение взглянула на него совершенно безо всякого выражения, даже без равнодушия:

— Нет никакого «почему», Билл. — Он терпеть не мог, когда она называла его «Билл». — После лета приходит осень, а после осени — зима, безо всякой на то причины. Будь счастлив.

Она ушла, а Блейк остался перед стеклянной дверью здания, недвижный, как чучело под снегом, валившим крупными хлопьями. На тротуаре сидел на картонном ящике какой-то тип, закутанный в военную шинель, обросший длинной бородой и с грязными волосами, он просил милостыню:

— Подай мне что-нибудь, браток. Я — ветеран вьетнамской войны. Дай деньжат, чтобы можно было поесть горяченького в Рождественскую ночь.

— Я тоже ветеран вьетнамской войны, — соврал Уильям, — но не морочу голову другим, — и осёкся, ибо, скользнув взглядом по глазам этого неудачника, он увидел в них определённо больше достоинства, нежели в своих собственных.

Блейк нащупал в кармане пиджака четверть доллара.

— Извини меня, я не хотел обидеть тебя, — пробормотал он, бросая монету в шапку, лежащую перед попрошайкой. — Просто дело в том, что сегодня выдался исключительно паршивый день.

— Счастливого Рождества, — буркнул мужчина, но Блейк не слышал этого, потому что был уже далеко и потому что он в этот момент ощущал себя кружащимся в ледяном воздухе подобно одному из снежных хлопьев, невесомому и не отягощённому никакой целью.

Уильям долго брёл по тротуару, и ему ни разу не пришло на ум место, в котором он с удовольствием оказался бы в этот момент, человек, с которым он желал бы поговорить, за исключением его друга и коллеги Боба Олсена, поддерживавшего и ободрявшего его на протяжении всех этих превратностей судьбы. Тот наверняка изобрёл бы какую-нибудь сострадательную ложь, чтобы хоть чуть-чуть поднять его моральное состояние. Но в этот час Олсен улетал в Египет, навстречу жаре и работе. Благословенное создание.

Он остановился, когда ноги уже больше не несли его, когда понял, что ещё немного — и он упадёт в жидкую снежную кашицу, размазанную по асфальту, а какой-нибудь автомобиль переедет его. В этот момент Уильям подумал, что мировой судья, должно быть, уже покинул пустой зал и опустевший дворец правосудия, чтобы отправиться домой, где, вероятнее всего, у кухонной плиты хлопочет жена, дети сидят перед телевизором, почти наверняка резвится собака и стоит рождественская ёлка, увешанная шарами.

Однако же несмотря на всё это, на снег, на мирового судью, на жену и автомобиль, на шары на рождественской ёлке, на развод и виски в чёрном кофе, на ветерана вьетнамской войны и мир во всём мире для людей доброй воли, — невзирая на всё это, инстинкт гнал его, как направляющее чувство ориентации старую лошадь в конюшенное стойло, к университету. Библиотека Института Востока находилась в паре шагов от него, справа.

Который час? Четырнадцать тридцать. Он даже прибыл вовремя. Ему оставалось только подняться по лестнице на третий этаж, постучать в кабинет ректора, поздороваться со старой мумией и деканом и сидеть там подобно круглому идиоту, выслушивая их бред, а затем смиренно подать прошение об отставке, которое они, с учётом сложившихся обстоятельств, не имея никакого другого выбора, были вынуждены принять. И потом какая разница, стрелять себе в мозги или в лоб? Никакой разницы.


* * *

— Что ты делаешь здесь в этот час, Уильям Блейк?

Вот и всему конец. У него больше не было работы, единственной работы, которая на этой земле имела смысл для него, и, возможно, он никогда больше не заполучит её, а у кого-то хватает наглости спрашивать, что он делает здесь в этот час, Уильям Блейк.

— В чём дело, который час?

— Шесть вечера. Холод собачий, лицо у тебя посинело и вообще такой вид, как будто ты при смерти.

— Вид тут ни при чём, доктор Хуссейни. Оставь меня в покое.

— Даже не подумаю. Поднимайся, пошли. Я живу в двух шагах отсюда. Сварим по чашке горячего кофе.

Блейк попытался уклониться, но человек настаивал:

— Если ты предпочитаешь не идти, то я вызову «скорую помощь», и тебя отвезут в «Кук Каунти», тем более что у тебя больше нет страховки. Вставай, не валяй дурака и вознеси хвалу небесам, что только один из сынов Аллаха мог оказаться на улице в этот час, вместо того чтобы торчать вместе со своей семейкой у рождественской ёлки.

В квартире Хуссейни было хорошо натоплено и витали запахи благовоний, пряностей и ковров.

— Сними обувь, — было сказано ему. Блейк сбросил туфли и опустился на подушки, уложенные по периметру гостиной, в то время как хозяин занялся приготовлением кофе.

Хуссейни смешал горсть кофейных зёрен с несколькими зёрнышками гвоздики и небольшим количеством корицы; комната наполнилась острым ароматом, затем он начал растирать кофе пестиком в ступке, меняя ритм, похожий на удары бубна, как в музыке, и сопровождая этот своеобразный деревянный перестук движением головы.

— Ты знаешь, что означает этот ритм? Это призыв. Когда бедуин размалывает кофе пестиком в своей ступке, то этот звук распространяется на большое расстояние, и кто бы ни проходил мимо, любой пилигрим, который бредёт в безмолвном величии пустыни, знает, что в палатке его ожидает чашка кофе и приветливое слово.

— Прекрасно, — кивнул головой Уильям Блейк, который постепенно начал приходить в себя, — трогательно. Благородный сын Аллаха пускает в ход свою деревянную ступку в городской пустыне и спасает от верной смерти отверженного, покинутого циничной и разлагающейся западной цивилизацией.

— Не говори гадостей, — упрекнул его Хуссейни. — Вот увидишь, это поставит тебя на ноги и заставит кровь бежать по венам. Клянусь, что, когда я нашёл тебя, ты был на грани от замерзания. Ты, наверное, не заметил этого, но мимо тебя прошли по меньшей мере двое твоих коллег, и они даже не удостоили тебя приветствием. Они видели тебя, не в себе и полумёртвого от холода, сидящего на обледенелой каменной плите, застывшего как сухая треска, и ни один даже не поинтересовался у тебя, не требуется ли помощь.

— Э, да они, возможно, спешили. Ведь сейчас канун Рождества. Многие ещё не успели сделать покупки... игрушки для детей, творожный торт для десерта. Ты ведь знаешь, как это бывает.

— Вот именно, — подтвердил Хуссейни, — канун Рождества. — Он высыпал кофе, который растёр вместе с пряностями в ступке, в кофейник с водой, кипящей на огне, и аромат стал ещё интенсивнее, но мягче и пробирал более пронзительно. Блейк осознал, что именно этот запах пряностей и кофе пропитал ковры на полу вместе с ароматом индийского благовония.

Хуссейни протянул ему клубившуюся паром чашку, предложил сигарету и уселся на корточках перед ним, куря в молчании и прихлёбывая из своей чашки крепкий ароматный напиток.

— Так и бывает в твоей палатке в пустыне? — спросил Блейк.

— О нет. В моей палатке — красивые женщины и финики вот такой величины. И дует восточный ветер, наполненный ароматом цветов с нагорья, и слышно блеяние ягнят, а когда я выхожу, то вижу вдали колоннады Апамеи[4], бледные на заре и красные на закате. Когда ветер усиливается, они поют, как трубы органа в ваших церквах.

Блейк кивнул головой, отпил ещё из чашки и втянул в себя дым сигареты.

— А тогда, — протянул он, — почему же ты не остался в своей чёртовой палатке в пустыне? Что ты потерял тут, если испытываешь такое отвращение к здешним местам?

— Я не говорил, что испытываю отвращение. Только сказал, что тут всё совсем по-другому. И сказал, потому что ты спросил меня. А если ты хочешь знать, то я всегда, с пятилетнего возраста, жил в лагере беженцев на юге Ливана: зловонное и загаженное место со сточными канавами под открытым небом, где мы, дети, играли среди крыс и отбросов.

— А... как же колоннады Апамеи, бледные на заре и красные на закате, которые поют при ветре, как органные трубы?

— Я только видел их во сне. Так описывал их мой дед, Абдалла-аль-Хуссейни, да благословит его Аллах, но я... я никогда не видел их.

Оба долго хранили молчание.

— Не понимаю, почему тебя выгнали, — завёл речь Хуссейна — Насколько мне известно, ты — один из лучших в своём деле.

— Можешь сказать — один из самых сильных, — ответил Блейк, протягивая чашку за добавкой кофе. Хуссейни наполнил её и вернулся к разговору:

— У меня нет права голоса на собрании, поскольку я рядовой профессор, но почему же не явился на голосование твой лучший друг Олсен?

— Олсен уехал в Египет и потому не мог присутствовать, тем не менее он прислал свой голос против... впрочем, один-единственный. Однако если ты, собственно, хочешь знать, как всё это происходило, гм-м, это долгая история.

— Сейчас канун Рождества, и похоже на то, что времени у нас обоих предостаточно.

Уильям Блейк, на которого нахлынула волна воспоминаний минувших и тревожные переживания текущих дней, сжал голову руками: возможно, ему пойдёт на пользу высказаться, возможно, кто знает, его ум осенит какая-нибудь мысль о некоем пути спасения, о способе восстановить доверие к себе.

— Примерно год назад, — начал он, — я изучал микрофильм с текстами Нового царства, скопированными Джеймсом Генри Брестедом незадолго до того, как разразилась Первая мировая война. Они относились к периоду Рамзеса II или Меренптаха, и в них содержалось указание на возможную связь этого текста с событиями Исхода. Рядом со скопированными знаками на полях листка было примечание, судя по почерку, сделанное в спешке. Естественно, я уже имел возможность познакомиться с почерком Брестеда...

Хуссейни кивнул головой:

— Конечно. Продолжай.

— Ты знаешь, что он, как правило, очень аккуратный. Хорошо, эта заметка, как я уже сказал, была, казалось, сделана в спешке и являлась ссылкой на другой источник, в котором, похоже, связь с библейскими событиями Исхода получила дальнейшее подтверждение. Обрати внимание, содержание примечания было не совсем ясным, но мысль сама по себе заинтриговала меня: это могло стать центральным событием всей моей жизни. Я искал этот проклятый источник во всех фондах Института Востока, перерыл все подземные хранилища и регистрационные журналы — совершенно безрезультатно...

Хуссейни протянул ему сигарету, поднёс огонёк и закурил сам.

— Ты и ко мне приходил, я это прекрасно помню...

— Верно. Однако я ничего не обнаружил. Тем не менее это примечание должно было иметь какой-то смысл. Оно превратилось для меня в навязчивую идею. Наконец меня озарило: ведь не было сказано, что Брестед оставил институту всё. Могли существовать и частные фонды, даже если о них не было известно. Я стал выяснять существование наследников; к счастью, перечни записей актов гражданского состояния в то время уже были размещены в Интернете, и это облегчило мою задачу. В конце концов мне удалось откопать последнего потомка Брестеда, адвоката лет пятидесяти, который проживал и, сдаётся мне, до сих пор живёт в красивой вилле на Лонгвуде, со стороны Беверли. Я заявился к нему, представил мои верительные грамоты научного работника и завёл речь о папке, которая могла содержать копии иероглифических текстов, представляющих большой интерес, однако же не стал раскрывать свои карты.

— И что же он?

— Был любезен. Сказал, что я не первый ищу эту папку, но могу успокоиться, потому что он её нигде никогда не видел, а рукописи его деда или то, что осталось от них, уже с полдюжины раз изучили чуть ли не с лупой личности типа меня, натолкнувшиеся на это примечание. Тем не менее в моём распоряжении его библиотека, где я могу расположиться, если хочу начать с начала это расследование с заранее предсказуемым результатом. Одним словом, он с чрезвычайной обходительностью дал мне понять, какой же я кретин. Исключительно для того, чтобы не потерять лицо, мне не оставалось ничего другого, как принять его приглашение и проверить со слабым проблеском надежды документы частной библиотеки. Я продолжил работу на следующий день и на следующий за ним, потому что по природе упрям и воспринимаю трудности как вызов для себя. В конце концов был обнаружен след, который мог указать мне конец нити в запутанном клубке...

— У тебя нет желания съесть что-нибудь? — прервал его Хуссейни. — В конце концов, сейчас время ужина. У меня нет в запасе ничего особенного, но мы поступим так, как это делают в пустыне.

— Я не против, — согласился Блейк.

Хуссейны поставил в духовку пару пиде[5], вынутых из холодильника; далее были извлечены острый соус, отправленный разогреваться на плитку, хумус[6], сваренные вкрутую яйца, сыр, тушёная фасоль.

— А пива у тебя нет? — поинтересовался Блейк. — Или ты строго блюдёшь запреты?

— Не так уж строго, — признался Хуссейны, — моя мать была ливанкой.

Блейк возобновил свой рассказ, время от времени отправляя в рот кусок-другой:

— Брестед имел любовницу. Некую Сюзанну Блиньи, вдову французского дипломата из консульства, которая осела на постоянное жительство в Миннеаполисе, и между ними, возможно, была переписка. Мне также удалось установить, что госпожа Блиньи в течение карьеры её покойного супруга побывала также и в Египте, в Луксоре.

— Могу себе представить, — произнёс Хуссейны. — То были прекрасные времена «Отель дю Нил», Огюста Мариэтта[7] и Эмиля Брюгша, героической египтологии...

— Однако же между этими двумя, весьма возможно, также существовала избирательная близость... У мадам Блиньи была дочь, Мари-Терез, которая вышла замуж за некоего Джеймса О’Доннела, офицера военно-воздушных сил. Он погиб в воздушном бою в небе Англии.

— Целая династия вдов... — прокомментировал Хуссейны, ставя на стол исходящий паром соус.

Блейк размазал его по своему пиде и добавил ещё тушёной фасоли.

— Похоже на то... Во всяком случае, Мари-Терез О’Доннел в возрасте восьмидесяти семи лет была ещё жива и сохранила переписку между Джеймсом Генри Брестедом и своей матерью. Я попросил её предоставить мне возможность ознакомиться с ней и наконец заполучил папку, за которой охотился уже несколько месяцев.

— Предполагаю, что в этот период ты пренебрёг кое-чем другим: совещаниями отдела, вечеринками преподавательского состава, приёмом студентов, а также и своей женой.

— Именно, — признался Блейк. — Я был настолько занят своим расследованием, что не отдавал себе отчёта в беге времени и своих упущениях. В то же самое время я недопонимал, что окопы, оставленные без гарнизона, тотчас же будут заняты врагом... — На мгновение по лицу Уильяма Блейка пробежала тень, как будто все тревожные мысли, на короткое время покинувшие его, вновь пришли ему на ум, все вместе взятые.

— И что же ты нашёл в этой папке? — полюбопытствовал Хуссейни.

Блейк заколебался, как будто упорствовал в своём намерении раскрыть тайну, хранимую до сих пор только для самого себя. Хуссейни опустил взгляд и положил себе на тарелку еду с большого блюда.

— Ты не обязан отвечать мне, — заметил он. — Мы можем поговорить и на другую тему. Например, о женщинах или о политике. То, что происходит на моей родине, обеспечивает предостаточно материала для обсуждения.

Ещё несколько мгновений Блейк хранил молчание. На улице также царила тишина. В этот час никто больше не сновал по улицам, а снег, который пошёл с новой силой, приглушил бой часов на башне университета. Уильям встал и подошёл к окну: он думая о раскалённых песках Долины царей, и на секунду ему показалось, что все события прошедших дней привиделись ему во сне. Он вновь заговорил:

— Папка относилась к примечанию, которое я прочитал на документе Института Востока, и содержала в себе начало копии иероглифического текста, вступлением к которому являлись следующие слова:


Я последовал за хабиру из Пи-Рамзеса через Тростниковое море, а затем в пустыню...


Хуссейни согласился:

— Производит впечатление, ничего не скажешь. Совпадения с началом «Книги исхода» очень существенные. Однако ты хорошо знаешь, что название народности хабиру истолковывается в научной литературе в противоположных смыслах. Не сказано, что оно означает «евреи»; извини, но не сказано. Надеюсь, что ты взбудоражил институт не только по этой единственной причине... Из-за тебя они здорово опростоволосились.

— Стиль идеограмм целиком схож с изображениями на так называемой «израильской» стеле, — оскорблённо возразил Блейк.

Хуссейни, казалось, отвергал эту идею:

— Впечатляет, нет слов... Извини, я не собирался усомниться в твоей компетентности. Просто в некоторые вещи оказывается трудно поверить... Я ещё сварю кофе. Ты хочешь?

— Да, если только ты не заведёшь опять музыку пестика.

— Американский, с фильтром, — объявил Хуссейни, снимая турку с электроплитки, — в противном случае нам не удастся заснуть.

— Эта копия, которая подкрепила репутацию Брестеда, содержала совершенно недвусмысленное свидетельство исторической достоверности «Книги исхода», которая когда-либо встречалась в небиблейском тексте. И в этот момент я решил пойти до конца. Брестед прилежно указал происхождение оригинала: какой-то папирус, увиденный им в доме некоего Мустафы Махмуда в Эль-Квирне, по которому он вёл переговоры от имени Института Востока... Ему удалось только прочитать первую строку и скопировать составляющие её идеограммы до того, как папирус спрятали.

— Эль-Квирна была не только раем для грабителей гробниц, но и фальсификаторов, друг мой. Я всё больше убеждаюсь в том, что ты попал в западню...

— Ставка в игре была слишком высока, чтобы бросить её, и тем не менее Брестед не был неискушённым человеком: если он счёл этот документ подлинным, то для меня это стало большой вероятностью того, что так оно и было. Взвесив все «за» и «против», я предпочёл рискнуть и убедил совет факультета выделить значительную сумму для исследований на месте, которые должен был провести лично я. Между прочим, голос Олсена стал решающим для выделения средств.

— И ты потерпел провал. А все вели себя так, будто жаждали твоей крови. Так ведь?

— Минуточку, многоуважаемый коллега. Я не настолько глуп. Этот документ существовал. И возможно, всё ещё существует.

Хуссейни глубоко затянулся, затем покачал головой:

— Минуло почти девяносто лет...

— Говорю тебе, что этот документ существовал... даже более того, существует.

— Если ты не можешь доказать факт, то это всё равно как если бы он не существовал, и тебе это известно не хуже меня. В любом случае мне хотелось бы знать, почему ты можешь быть настолько уверен. Только не говори мне, что нашёл в Эль-Квирне наследников Мустафы Махмуда...

— Я на самом деле не только нашёл их, но обнаружил ещё и нечто получше.

— А именно?

— Фотодокументацию. Частичную, не совсем ясную, но тем не менее чрезвычайно важную.

Они сидели в молчании, араб-учёный следил взглядом за тонкой струйкой дыма, поднимавшейся от тлеющего конца сигареты, а его гость вертел в руках порожнюю чашку кофе. Звук сирены полицейского автомобиля отдавался эхом между стеклянными стенами небоскрёбов, проникая через снежную завесу в эту удалённую комнату как слабый отчуждённый тревожный крик.

— Ну, продолжай, — попросил Хуссейни.

— Я отдавал себе отчёт в том, что веду большую игру, как это случается каждый раз, когда идут поиски документа, лежащего в основе предания, дошедшего до нас из глубины тысячелетий: наименьший риск — короткое замыкание, наибольший — катастрофа. Я действовал осмотрительно и никогда лично: у меня был мой ученик, Селим Каддуми. — Хуссейни кивком подтвердил, что знает его, — отличный парень, который готовил под моим руководством диссертацию на степень доктора философии, стипендию ему выплачивало египетское правительство. Он — идеально двуязычен, осуществлял все контакты от моего имени, беседовал со старыми феллахами Эль-Квирны, тратил деньги умеренно и продуманно, удерживая, ясное дело, небольшие комиссионные для себя самого, пока не заполучил важную информацию. Слухи в подпольной торговле антиквариатом сообщали о том, что на рынок должно поступить некоторое количество предметов из старого запаса времён золотого века. В этот момент я лично появился на сцене. На мне был элегантный итальянский костюм престижной фирмы, я прибыл на взятом напрокат шикарном автомобиле и договорился о встрече, представившись потенциальным покупателем.

— Почему? — заинтересовался Хуссейни.

— Как я уже говорил тебе, мой паренёк увидел сделанное «Полароидом» фото одного из предметов, выставляемых на продажу, и довольно точно воспроизвёл его по памяти на рисунке. Мне показалось, что я узнал одну из археологических находок, описанную Брестедом в папке, которую я изучал в Миннеаполисе: браслет из золочёной бронзы с украшениями из янтаря, гематитов и сердолика. Похоже было на то, что на продажу будут также выставлены папирусы. Было разумно предположить, что частью партии может оказаться и папирус, который я разыскивал, поскольку о нём ничего не было слышно со времён Брестеда. Если меня не обманут, то мне выпадет такое везение, на которое я даже не осмеливался рассчитывать. В любом случае стоило попытаться.

Хуссейни покачал головой:

— Я не понимаю, Блейк; предмет всплывает почти через девяносто лет именно тогда, когда ты его ищешь, и у тебя не возникло ни тени подозрения?

— Не совсем так. У меня не было ни малейшей уверенности в том, что папирус, который я ищу, окажется частью этой партии. И далее не был полностью уверен, что предмет, изображённый на фотографии, был тем, что описал Брестед...

Хуссейни бросил на него отсутствующий взгляд.

— Тогда почему же...

— История усложняется, сын Аллаха, — перебил его Блейк, — в духе первоклассного детективного романа. Но чтобы рассказать тебе продолжение, мне требуется капелька чего-нибудь покрепче, хотя я опасаюсь просить слишком много.

— В самом деле. Но могу дать тебе ещё одну сигарету. Немного никотина подстегнёт тебя.

Уильям Блейк глубоко втянул дым небольшой турецкой сигареты и возобновил свой рассказ:

— Я познакомился с сотрудником нашего посольства в Каире, которого мне представил Олсен на тот случай, если мне потребуется содействие в контактах с египетскими властями, с департаментом древностей и тому подобное. Однажды вечером он позвонил мне в общежитие Института Востока, чтобы назначить встречу в кафе «Мариотт». Это было его излюбленное место, потому что там подавали гамбургеры, бифштексы и картофельные чипсы. А обслуживали официанты, представь себе, в ковбойских шляпах. Сотрудник предупредил, чтобы я был начеку, потому что есть ещё другие люди, он не стал вдаваться в подробности какие, но могущественные и опасные, заинтересованные в этой партии древностей, и они не дадут ей уплыть из их рук. Это означало: «Будь осторожен, вокруг этого дела идёт подозрительная возня». Напротив, для меня это стало последним и всё решающим доводом: если тут были замешаны другие мощные тёмные силы, заинтересованные в этих археологических находках, это означало, что речь идёт о предметах исключительной важности, например о папирусе Брестеда.

— Собственно говоря, — возразил Хуссейни, — каким образом ты надеялся увести этот папирус у них из-под носа?

— С большой долей самонадеянности, но также с помощью хорошо продуманной схемы. Если бы игра была законной, то победителем вышел бы я.

— Вот именно... Могу себе представить. А вместо этого тебя подставили египетской полиции с компрометирующими предметами в руках или в твоём жилье, или же в автомобиле.

— Примерно так... Продавец был профессионалом: он знал доподлинно каждый предмет и мог описать его соответствующими специальными терминами, но был заинтересован сбыть прежде всего украшения: браслет, пектораль и кольцо, все — эпохи XIX династии. Однако с собой он принёс второстепенные безделушки, хотя они по времени соотносились с основным комплектом: два браслета, подвеску, кроме этого, скарабеев, египетский крест, погребальные статуэтки, изображавшие слуг.

Когда я завёл разговор о папирусах, он начал задавать мне вопросы: полагаю, он знал, что за этой партией охотится ещё кто-то другой. Когда я предоставил достаточные доказательства того, что не вхожу в состав какой-нибудь подозрительной шайки, то он стал более податливым и показал мне ту самую фотографию. Клянусь тебе, меня чуть не хватил удар. Это было именно то: я на память знал последовательность и написание идеограмм первой строки, ибо столько раз прочитал описание папируса в переписке Брестеда. Не могло быть ни малейшего сомнения. Я приложил все возможные усилия к тому, чтобы скрыть своё возбуждение, и спросил его, не может ли он на время оставить мне фотографию. Уже это было бы достижением. По меньшей мере у меня была бы возможность прочесть текст.

— И что же он?

— Он немного поколебался, а потом положил её во внутренний карман пиджака, пробормотав что-то вроде: «Лучше не надо. Если её найдут в вашем доме или у вас, то вас начнут расспрашивать». Объявил, что должен обсудить моё предложение с человеком, на которого работает, и сам позвонит мне. Я видел его в последний раз. Тут же ворвалась полиция, в суматохе его и след простыл, а я остался сидеть как вкопанный перед столом со всеми этими вещицами. Всё остальное уже стало историей...

Казалось, Хуссейни размышлял, храня молчание и глядя исподтишка на своего собеседника.

— Было темно, когда ворвалась полиция? — внезапно спросил он.

— Ну, помещение, в котором я находился, было чем-то вроде большого подземного склада в Хан-эль-Халиле, забитое всяческими товарами и едва освещённое двумя или тремя лампочками. Человек, хорошо знакомый с этим местом, мог без труда скрыться, но я не знал, в какую сторону податься, да к тому же и не имел никакого намерения сбегать.

— Как ты думаешь, кто проинформировал египетскую полицию?

— Мои таинственные конкуренты?

— Наиболее возможный вариант. Скорее всего они думали найти этот папирус. Весьма вероятно, что тот, кто командовал этими полицейскими, снюхался с ними и действовал по их указанию.

— За арестом последовало занесение меня в перечень персон нон-грата, а затем высылка из страны.

— Тебе ещё повезло. У тебя есть хоть малейшее представление о том, что такое египетская тюрьма?

— У меня сформировалось это представление, когда я провёл там последующие четверо или пятеро суток. Тем не менее если бы я мог, то возвратился бы в эту страну хоть сейчас.

Хуссейни посмотрел на него со смесью восхищения и снисхождения.

— Тебе что, этого мало было? Поверь мне, тебе надо забыть всё, чтобы не наступить второй раз на те же грабли. Это очень опасная среда: скупщики краденого, воры, торговцы наркотиками, люди, которые не прощают; на этот раз ты поплатишься собственной шкурой.

— В настоящий момент для меня это не самое страшное.

— Да, но так случится, будь уверен в этом. В один прекрасный день ты проснёшься, и у тебя появится желание начать всё сначала...

Блейк покачал головой:

— Что начать опять сначала?

— Что угодно. Пока мы живы, мы живём... А что же папирус?

— Я больше ничего не слышал о нём. Когда я вернулся, то был совершенно обескуражен этими событиями. Потеря преподавания, потеря жены...

— И чем же ты будешь заниматься теперь?

— Теперь — в смысле «сейчас»?

— Именно в этом смысле.

— Пройдусь пешком до моего автомобиля и вернусь домой. У меня квартирка в Болтон-Лейн, в районе Блу-Айленда. Я не имею намерения кончать жизнь самоубийством, если ты думаешь об этом.

— Не знаю... — отозвался Хуссейни. — Похоже, я не могу сделать для тебя много на факультете. Я простой адъюнкт и пока не играю никакой роли, но, если хочешь, могу сказать Олсену, когда тот вернётся, что я готов каким-нибудь образом оказать тебе помощь.

— Я благодарен тебе, Хуссейни. Ты мне уже помог. А я даже никогда не обращал на тебя внимания...

— Это нормально. Нельзя поддерживать отношения со всеми коллегами.

— Ну, уже поздно. Я ухожу.

— Послушай, ты меня совершенно не стесняешь. Если хочешь, можешь спать здесь, на диване. Это не бог весть что, но...

— Нет, благодарю. Я слишком злоупотребил твоим гостеприимством. Мне лучше уйти. Ещё раз спасибо. Больше того, если ты пожелаешь нанести мне ответный визит, то доставишь этим огромное удовольствие. У меня не такая красивая обстановка, как эта, но капелька выпивки всегда в запасе... Я напишу тебе адрес... естественно, если тебе это нужно.

— Можешь рассчитывать на меня, — произнёс Хуссейни.

Блейк подошёл к столу, чтобы записать адрес, и увидел фотографию мальчика лет пяти с подписью на арабском языке, которая гласила: Саиду. Папа.

Ему хотелось спросить, что это за ребёнок, но он нацарапал свой адрес, надел пальто и направился к выходу. Снег всё ещё падал.

— Послушай, можно задать тебе последний вопрос? — спросил Хуссейни.

— Безусловно.

— Откуда у тебя это имя Уильям Блейк[8]? Это всё равно что зваться Гарун аль-Рашид, или Данте Алигьери, или Томас Джефферсон.

— Чисто случайное совпадение. И я всегда противился тому, чтобы меня звали Билл Блейк, потому что сочетание Билл Блейк вызывает отвращение, это какое-то бубнение, настоящая какофония.

— Ясно. Ну, тогда прощай. Я определённо навещу тебя, а ты заходи когда захочешь, если у тебя появится желание поболтать.

Блейк попрощался движением руки и нырнул в снежную завесу, которая стала довольно плотной. Хуссейни следил за ним взглядом, когда тот передвигался от одного кружка света, отбрасываемого уличным фонарём на тротуар, до другого, пока не исчез в темноте.

Хуссейни закрыл дверь и вернулся в гостиную. Он закурил сигарету и, погрузившись в сумерки, долго размышлял об Уильяме Блейке и папирусе об Исходе.

В одиннадцать часов он включил телевизор, чтобы посмотреть выпуск новостей Си-эн-эн. Больше, чем известия о кризисе на Среднем Востоке, ему нравилось смотреть на те места: ужасные улочки Газы, пыль, омерзительные лужи нечистот. В памяти всплывали воспоминания детства: друзья, с которыми он играл на улицах, ароматы чая и шафрана на базаре, вкус ещё кисловатых фиг, запах пыли и молодости. Но одновременно он испытывал несказанное удовольствие, в котором страшился признаться себе самому, от пребывания в комфортабельной американской квартире, зарплаты в долларах, податливой и свободной от комплексов секретарши из отдела трудоустройства студентов университета, посещавшей его два-три раза в неделю и не ставившей никаких преград его безудержным фантазиям в постели.

Когда Хуссейни готовился улечься спать, зазвонил телефон, и он подумал, что Уильям Блейк, вероятно, передумал и решил провести ночь в его квартире, а не брести в такую даль по снегу и ледяному ветру.

Он поднял трубку, на языке у него уже вертелось: «Привет, Блейк, ты передумал?», но его продрал мороз по коже, когда голос на другом конце провода произнёс:

— Салям алейкум, Абу Гадж, давно от тебя ничего не слышно...

Хуссейни узнал этот голос, единственный в мире, который мог называть его этим именем, и на минуту лишился дара речи. Затем он набрался храбрости и пробормотал:

— Я думал, что этот этап моей жизни давно завершился. Здесь я занимаюсь своими обязанностями, своей работой...

— Существуют обязанности, которым мы должны быть верны всю жизнь, Абу Гадж, и существует прошлое, от которого никто не может убежать. Может быть, тебе неизвестно, что происходит в нашей стране?

— Мне известно, — выдавил из себя Хуссейни. — Но я уже оплатил всё то, что смог. Я внёс свой вклад.

Голос из телефона немного помолчал, и Хуссейни услышал на заднем плане звуки железнодорожного вокзала. Человек звонил из телефонной кабины либо рядом с надземной электричкой, либо в вестибюле станции «Ла Заль».

— Мне надо встретиться с тобой как можно быстрее. По возможности сейчас.

— Сейчас... не могу. У меня человек, — соврал Хуссейни.

— Секретарша, а? Прогони её.

Так он знает и об этом. Хуссейни залепетал:

— Но я не могу. Я...

— Тогда приходи ко мне. Через полчаса на парковку у «Аквариума Шедд». У меня серый «бьюик» с номерным знаком штата Висконсин. Советую тебе не пренебрегать приглашением. — Говоривший повесил трубку.

У Хуссейни было такое ощущение, что мир вокруг рухнул. Как такое возможно? Он покинул организацию после нескольких лет тяжёлых сражений, засад и яростных огнестрельных стычек: он убыл, полагая, что уплатил свою дань общему делу. Зачем этот звонок? Ему вовсе не хотелось идти туда. С другой стороны, он очень хорошо знал по личному опыту, что эти люди не шутят, тем более Абу Ахмид, человек, который позвонил ему по телефону и которого он знал только по боевой кличке.

Он вздохнул, затем выключил телевизор, надел подбитую мехом парку, перчатки и выключил свет, закрывая за собой дверь. Его автомобиль был припаркован неподалёку, рядом с тротуаром. Ему пришлось убрать скребком корочку изо льда и снега, образовавшуюся на ветровом стекле, затем он запустил двигатель и отъехал.

Снег теперь падал мелкий, но всё так же обильно и в сопровождении ледяного ветра, дувшего с востока. Справа от него остались здания Чикагского университета в неоготическом стиле, затем он проехал по 57-й улице, пока не свернул на Озёрную набережную, почти пустынную в этот час.

Перед ним разворачивалась живописная картина городского центра: прямо на него надвигалась молчаливая шеренга колоссов из стекла и металла, переливающихся огнями на фоне серого неба. Верхушка башни Сиэрз терялась в низкой пелене облаков, и её верхние огни сверкали в туманной мгле подобно молниям при грозе. Небоскрёб «Джон Хэнкок» простирал свои гигантские антенны в облака подобно дланям античного титана, навечно приговорённого поддерживать небо. Прочие высотные здания, некоторые украшенные старой позолотой по выступам почерневшего камня, некоторые излучающие сияние анодированных металлов и светящихся пластиков, веером распускались перед ним и уносились вдаль по сторонам, подобно устрашающим декорациям в колдовской и ошеломляющей атмосфере снегопада.

Хуссейни медленно проехал мимо Музея науки и промышленности, плывущего со своими дорическими колоннами подобно призраку, озарённого зеленоватым светом и оттого кажущегося сделанным из бронзы, затем оказался на правой стороне длинного квартала, протянувшегося от «Аквариума Шедд» на одном конце до планетария, смахивающего на каменный барабан, на другом. Он медленно проехал вдоль, оставляя глубокие борозды в белом покрове, ориентируясь по предыдущим следам, уже частично занесённым снегом, который продолжал беспрерывно падать в свете фар, при безостановочном движении и попеременных взмахах снегоочистителей на лобовом стекле.

Он увидел остановленный автомобиль с включёнными габаритными огнями и остановился, затем пошёл пешком по снегу, доходящему до щиколотки. Да, это был тот самый автомобиль: он подошёл к нему, открыл дверцу и сел на сиденье.

— Добрый вечер, Абу Гадж. Салям алейкум.

— Алейкум салям, Абу Ахмид.

— Я сожалею, что прервал твой вечерний отдых.

— Ты прервал не мой вечерний отдых, Абу Ахмид. Ты прервал мою жизнь, — пробормотал Хуссейни, опустив взгляд.

— Тебе следовало ожидать этого. Мы всегда добираемся до дезертиров, рано или поздно, где бы они ни находились...

— Я не дезертир. При вступлении в организацию я сказал, что уйду, когда у меня больше не будет сил выносить это. И ты принял моё условие. Разве ты забыл?

— Я прекрасно помню это, Абу Гадж. Иначе ты бы не сидел здесь сейчас, живой и здоровый, беседующий со мной. Факт остаётся фактом, что ты ушёл, не сказав ни слова.

— Ничего и не надо было говорить. Таково было соглашение.

— Ты мне сказки не рассказывай! — жёстко оборвал его Абу Ахмид. — Все решения принимаю я. И в тот раз я мог вынести тебе смертный приговор.

— Почему же ты не сделал этого?

— Я никогда не принимаю поспешных решений. Но я занёс тебя в свою записную книжку в раздел должников.

Хуссейни склонил голову.

— А теперь ты явился, чтобы предъявить счёт, не так ли?

Абу Ахмид не дал ответа на эти слова, но по его молчанию Хуссейни понял, что всей его жизни не хватит, чтобы оплатить этот счёт.

— Разве не так? — повторил он.

Абу Ахмид заговорил в такой манере, как будто в этот момент начал читать проповедь:

— Обстоятельства сложились столь критическим и требующим безотлагательных действий образом, что мы все призваны внести свой вклад. В эту минуту наша личная жизнь больше не имеет никакого значения.

— А моя имеет значение. Если возможно, обойдитесь без меня. У меня больше нет ни того задора, ни того стремления к цели. Если хотите, я внесу мой вклад деньгами, сколько смогу... Но прошу, обойдитесь без меня. Я не способен принести вам никакой пользы.

Абу Ахмид резко повернулся к нему:

— Твоё поведение только полностью подтверждает то обвинение, которое давно уже висит над тобой: дезертирство! А я обладаю властью вынести тебе приговор и полномочиями привести его в исполнение немедленно, вот в это самое мгновение.

Хуссейни хотелось бросить ему: «Делай то, что ты считаешь нужным, выродок, а потом катись в преисподнюю», — но взглянул на снежинки, танцующие в свете уличных фонарей, на тысячи огней города, отражающихся в тёмных водах озера, и выдавил из себя:

— Что я должен сделать?

Абу Ахмид заговорил тихим голосом, опустив голову на грудь:

— Когда я скажу тебе, что должно произойти, ты поблагодаришь меня за то, что я отыскал тебя, дал тебе возможность принять участие в историческом моменте и для нас, и для всего народа. Сионистская клика навсегда будет стёрта с лица земли, город Иерусалим возвращён истинно верующим...

Хуссейни покачал головой:

— Я не верил в то, что ты думаешь ещё об одном кровопролитии, о бесполезных бойнях и резне, как будто недостаточно уже пролитой крови. Бесполезно пролитой...

— На этот раз всё будет по-другому, на этот раз победа обеспечена.

— Бог мой... Ты говорил так каждый раз, и каждый раз поражение становилось всё более унизительным. Посмотри перед собой, Абу Ахмид. Видишь эти гигантские высотные дома? В каждом из них проживает столько народу, сколько в нескольких наших деревнях, каждая из этих башен является памятником экономической мощи, зачастую более могущественной и богатой, нежели любое из наших государств. Они представляют собой символ имперской власти, с которой никто в целом мире не может ни сравниться, ни состязаться, обладающей таким изощрённым оружием и оборудованием, что в эту самую минуту можно слышать каждое наше слово и каждый вздох на расстоянии тысяч миль отсюда. И эта мощь не желает, чтобы хоть что-то изменилось в теперешней расстановке сил в нашем регионе, невзирая на провокации, невзирая на нарушение уже заключённых договоров.

Абу Ахмид повернулся к собеседнику и пристально уставился на него со странной улыбкой:

— Может показаться, что ты стал одним из них...

— Я и есть один из них. Уже несколько лет являюсь американским гражданином.

— Гражданство — всего-навсего листок бумаги. Корни души — это совершенно другая вещь... вещь, которую никоим образом нельзя уничтожить... Но ты ошибаешься в том, что сказал. В этот раз сражение будет на равных. Им не представится никакой возможности развернуть их разрушительный потенциал. На сей раз исламское оружие возьмёт Иерусалим, как во времена Саладдина, борьба будет вестись врукопашную, и люди, которые проживают на верхушках этих башен, ничего не смогут изменить в исходе битвы. На этот раз победим мы, Абу Гадж.

Хуссейни хранил молчание, и дыхание, вылетавшее из его ноздрей, превращалось в крохотные облачка пара, поскольку автомобиль, остановленный с выключенным двигателем, в эту зимнюю ночь остыл. Он размышлял о том, что бы могли означать эти слова: был ли это блеф или Абу Ахмид действительно обладал козырем, который мог выложить на стол истории? Ему всё ещё не верилось в то, что происходило с ним.

Он вновь попытался выставить свои слабые доводы:

— Вы действительно хотите начать войну? Развязать уничтожение тысяч человеческих существ? Я хочу, чтобы ты знал: для меня не существует правого дела, которое стоило бы всего этого... Однако же я надеюсь, что история преподаст какой-то урок человечеству, а самым грандиозным из этих уроков будет вот этот: война — слишком высокая цена.

— Красивые слова, Абу Гадж. Но ты говорил по-другому, когда жил в лагерях беженцев, когда каждый день видел собственными глазами нищету и смерть, болезни и голод, когда увидел свою семью уничтоженной при вражеской бомбардировке... — Хуссейни почувствовал, как комок застрял у него в горле. — Тогда борьба казалась тебе единственным выходом для отчаявшихся людей. Подумай хорошенько, подумай — и ты увидишь, что твои слова примирения, столь разумные, происходят только от твоей налаженной и спокойной жизни. Это всего лишь выражение твоего эгоизма. Но я не хочу настаивать: сейчас не время и не место для обсуждения столь сложных и трудных проблем. Я только хочу знать, на чьей ты стороне.

— А у меня есть какой-то выбор?

— Безусловно. Но любой твой выбор, каким бы он ни был, влечёт за собой последствия.

— Вот как, — протянул Хуссейни, кивнув головой, и подумал: «Если я дам тебе определённый ответ, то завтра мой окоченевший труп найдут валяющимся на снегу, запятнанном кровью...»

— Послушай, — промолвил Абу Ахмид, — ты нам нужен. Я могу дать гарантию, что ты не будешь вовлечён в операции, связанные с кровопролитием. Нам нужен человек вне всяких подозрений, а только я знаю твоё истинное лицо. Нам требуется человек, который был бы координирующим лицом здесь, внутри этой системы, для боевой группы, готовой в настоящее время проникнуть в эту страну.

— А разве это не то же самое?

— Нет. Мы не хотим проливать кровь зря. Мы хотим только иметь возможность бить нашего врага его же оружием. Поэтому мы должны стреножить Америку, пока эта дуэль не будет завершена. Закончится она нашей победой или нашим поражением, но это будет последняя битва.

— И что же я должен делать?

— Три группы наших лучших борцов полностью вне всяких подозрений должны работать на территории Соединённых Штатов в течение необходимого времени. Они не знакомы друг с другом, никогда не видели друг друга, но должны работать слаженно, идеально скоординированно, но хронометру. Эти борцы станут смертельным оружием, нацеленным на висок колосса, а человеком, который будет держать руку на спусковом крючке, станешь ты.

— Почему я? — удивился Хуссейни с недоверием. — Почему это не будешь ты, Абу Ахмид?

— Потому, что моё присутствие требуется в другом месте, и потому, что здесь никому не ведомо, кто такой Абу Гадж.

Омар-аль-Хуссейни с отчаянием осознал, что всё уже решено и распланировано и путей отступления не предвидится. Достаточно было того, что Абу Ахмид предоставит американским властям доказательства, кто такой в действительности профессор Хуссейни: Абу Гадж, террорист, разыскиваемый в течение нескольких лет всеми полициями Запада, а затем канувший в небытие. Тогда ему придётся кончить свою жизнь на электрическом стуле.

— Когда должна начаться эта операция?

— Через пять недель, третьего февраля.

Хуссейни склонил голову в знак того, что он сдался.

Абу Ахмид передал ему аппарат, имевший вид небольшой чёрной коробочки:

— Все инструкции придут закодированными на твой компьютер, который передаст их по указанным направлениям, но этот содержит резервную систему. Ты не должен потерять его и обязан всегда носить с собой. Пароль для доступа такой же, как и название операции, которую мы собираемся предпринять: «Навуходоносор».

Омар-аль-Хуссейни положил коробочку в карман пиджака, дошёл до своего автомобиля, запустил двигатель и растворился в снежном вихре.

Загрузка...