Элизабет Хауэр Фарфоровое лето

Памяти моего отца


Сколько раз я просила не называть больше ее имени, не сравнивать меня с этой женщиной! Я объясняла свою просьбу тем, что неразумно, да и непорядочно приписывать мне сходство с человеком, которого я не знала. С той, о ком даже старшее поколение нашей семьи не говорило ничего конкретного, кроме того что она была не похожа на других. Так, например, моя бабушка заявляла: эту женщину отличали и легкомыслие, и склонность к меланхолии. А бабушкина сестра Елена утверждала: непонятно, что она собой представляла, ведь в конечном счете никто никогда не задумывался, насколько нравственны ее поступки, потому что большинство людей восхищалось ею. Двоюродный дедушка Юлиус сказал однажды многозначительно, что это существо было для него воплощением вечной загадки, но его сестра возразила, что он и встречался-то с ней один-единственный раз. Мой родной дедушка умер рано, и я не знаю, как он к ней относился. Отец же, вероятно, хорошо ее знал, потому что десятилетним ребенком провел целую неделю у нее в доме. На мой вопрос, почему он там оказался, отец коротко ответил, что уже забыл и помнит лишь, что там ему было хорошо. Мама, так и не став до конца своей в доме отца, не интересовалась ею и в подобных разговорах участия не принимала. И все же однажды, рассердившись на мое поведение, начала почему-то сравнивать нас.

У каждого есть воспоминания, относящиеся к самому раннему детству. Чаще всего они коротки, но точны. В одном таком воспоминании мне около четырех лет. На мне желтое платье, и я сижу на ковре в родительской гостиной. Рисунок этого ковра завораживает меня: на нем голубые и красные цветы, заключенные в ромбы. Возле меня жестяная коробка с липким пластилином. Я беру весь пластилин и замазываю им ромбы с цветами, которые мне так нравятся. Это меня ужасно огорчает, я начинаю плакать, я все плачу и плачу и никак не могу остановиться. Бабушка подходит ко мне, низко склоняется и видит, что я натворила. Вот тогда, помнится, впервые я слышу эти слова. Бабушка говорит: «Она такая же, как Клара».

Согласитесь, что Клара — имя, которое легко откладывается в памяти. И я, четырехлетний ребенок, с этой минуты запомнила его. Должно быть, я некоторое время повторяла это имя, играя, и даже назвала так свою самую любимую куклу; я сроднилась с этим именем. Поняв через некоторое время, что с его помощью хотели выразить что-то плохое, я переименовала куклу. Теперь ее звали Элла, как мою бабушку. Но из-за этого стало трудно играть с ней, я укладывала Эллу в угол, целиком накрывала и больше не смотрела на нее.

Так я постепенно поняла, что сравнения с Кларой, повторявшиеся все чаще, были отнюдь не лестными для меня. Я слышала их не только тогда, когда, сама того не желая, разрушала что-то любимое мной, но и тогда, когда не хотела вставать утром с постели; когда забывала сделать домашнее задание; когда плакала, потому что ненавидела арифметику; когда приводила домой отощавшего пса; когда собирала для своей матери разноцветные стеклышки и на белой шелковой бумаге раскладывала их перед ней в день ее рождения; когда рисовала что-то непонятное для всех; когда клялась, что не солгала, а сказала лишь то, что считала правдой. «Она такая же, как Клара», — строго говорила моя бабушка. «Она такая же, как Клара», — улыбаясь, говорил дедушка Юлиус. «Она такая же, как Клара», — вздыхая, говорила бабушка Елена. «Она такая же, как Клара», — спокойно, но печально говорил отец и, не имея ни малейшего представления о Кларе, почему-то укоризненно говорила мать.

Однажды — я уже давно была замужем — эту фразу почти одновременно, с до смешного озабоченными лицами произнесли все пятеро. Я опоздала на семейную встречу, потому что бродила по воскресным безлюдным улицам, потом целый час просидела на скамейке, заглядевшись на пару диких уток, плескавшихся в маленьком пруду. Я пыталась все объяснить родным, они же — так уже частенько бывало — не поняли меня и не смогли придумать ничего лучше этого дурацкого, ненавистного сравнения. Я спокойно уселась на свое место, получила кусок пирога и кофе, расправила салфетку на коленях. Присутствующие продолжали разговор о безразличных мне и скучных вещах. На меня никто не обращал внимания. Я же вдруг вскочила, швырнула салфетку на тарелку и закричала: «Если вы еще хоть раз сравните меня с этой противной Кларой, я никогда не приду на ваши занудные сборища!»

Я знала, что это мерзко, никогда еще я не вела себя так, ведь я же любила их всех. Они сидели молча, стараясь сохранить самообладание. Первым пришел в себя отец, он строго сказал: «Хоть ты и ведешь себя отвратительно, Кристина, но мы бы без тебя очень скучали. Я понимаю: тебе не нравится сравнение с человеком, которого ты не знаешь. Поэтому прошу всех присутствующих последовать моему примеру и впредь не забывать об этом».

С тех пор меня оставили в покое. Но потом вдруг Конрад, мой муж Конрад, по досадному, но пустяковому поводу сравнил меня с Кларой. Я онемела от неожиданности, услышав это.

Тот день я проводила так же, как и остальные дни недели: сидела дома и пыталась хоть чем-нибудь себя занять. На этот раз стихотворением, которое я принялась сочинять во время последнего летнего отпуска, в час безделья и беззаботности. Первые строчки этого стихотворения я набросала в маленькой синей тетради. Перед обедом, когда я засовывала блузку, подарок для Агнес, в выдвижной ящик — мы им почти не пользуемся, — тетрадь попалась мне на глаза. Я радостно вскрикнула: я же совсем забыла и о тетради, и о стихотворении. Всего четыре строчки, но перечитав их, я пришла в восторг. Просто великолепно. Наспех прибираясь — ведь Агнес придет только завтра, — я таскала тетрадь с собой, но скучная уборка не располагала к сочинению стихов. И я решила взяться за дело после обеда. Завела четвертую симфонию Малера, заварила цветочный чай, взяла жирно пишущую ручку Конрада с черной пастой, которая, по его словам, придает вес каждой фразе, и начала писать. Но вдохновение не приходило. Все, что ложилось на бумагу, казалось таким вымученным, жалким. Примерно через час я торопливо перечеркнула написанное и почувствовала, что к горлу подкатывает волна, способная за секунды превратить меня из жизнерадостного, веселого человека в комок нервов. Мне очень хотелось избежать этого. Я отложила тетрадь, вскочила и оделась, чтобы выйти. Немного прогуляться по городу, что-нибудь купить — это невинное развлечение, к которому я часто и с успехом прибегала, поможет мне отвлечься. Потом зайду за Конрадом в контору.

Я не умею водить машину, добираться же от нашего дома до центра на трамвае довольно долго. Поэтому я взяла такси. Водитель попался разговорчивый, он остроумно критиковал все и вся, это развеселило меня. Выходить не хотелось, я без долгих раздумий решила проехать дальше, чем собиралась, и еще какое-то время наслаждалась обществом шофера. Наконец вышла, направилась к ближайшей телефонной будке, вызвала другую машину и поехала обратно в город. Там купила продукты для ужина, добросовестно учитывая вкусы Конрада. Все это время я была занята тем, что подавляла в себе отрицательные эмоции, стараясь не думать о стихотворении. Случайно наткнулась на магазин, где продавались карандаши, краски, кисти. Захотелось снова взяться за рисование. Несколько лет назад я написала две-три неплохие акварели, просто то, что пришло в голову. Я показала их Конраду, ему даже понравилось. Один бог знает, куда я задевала кисточки и краски; куплю, пожалуй, все заново. Покупка обошлась дороже, чем я думала, и мне пришлось выписать чек. Зато, направляясь с пакетами к конторе Конрада, я опять повеселела. Там я обнаружила только секретаршу, заявившую мне, что господин доктор ушел сегодня пораньше. Сначала я разозлилась, потом у меня сжалось сердце: вчера Конрад неожиданно вызвался пойти со мной на выставку, мало интересовавшую его, но очень привлекавшую меня. Он собирался заехать за мной домой на машине. Я же совершенно забыла об этом!

Когда я пришла, Конрад был в своем кабинете. На выставку мы опоздали. Прежде чем пойти к мужу, я не спеша переоделась.

— Мне очень жаль, — сказала я тихо и остановилась в дверях.

Конрад не поднял головы и лишь кивнул.

— Тебе, как всегда, жаль, — сказал он после паузы, — а я, как всегда, трачу попусту мое рабочее время.

— Но ты ведь уже снова за письменным столом, — ввернула я.

Он не ответил. Я подошла поближе, попробовала заглянуть ему через плечо. Но Конрад проворным движением засунул документы, которые просматривал, под папку и сказал тоном, всегда вызывающим у меня желание позлить его:

— Может быть, ты позаботишься об ужине, я голоден.

Тут я обогнула письменный стол и опрокинула зеленую жестяную коробку, в которой он хранил фломастеры; они покатились, он попытался удержать их, но фломастеров было слишком много, большая часть, соскользнув со стола, разлетелась в разные стороны. Корчась от смеха, я залезла под стол. Там я стала собирать их, ухитрившись при этом развязать у Конрада один из шнурков; потом улеглась на живот, чтобы достать два фломастера, закатившихся под книжный шкаф. Пока я занималась всем этим, придя в необычайно веселое расположение духа, Конрад неподвижно, в напряженной позе сидел на своем стуле; нетрудно было представить себе, какое у него сейчас лицо: губы поджаты, нижнюю губу он покусывает, взгляд не отрывается от черно-серого зимнего пейзажа на противоположной стене. Руки сжаты в кулаки большими пальцами наружу. Я встала и аккуратно разложила перед ним фломастеры, один возле другого.

— Вот они, — сказала я кротко. — Я не хотела злить тебя.

Тут Конрад поднял голову, он долго смотрел на меня, что случается нечасто, и наконец сказал тихим голосом:

— Да, ты, действительно, такая же, как Клара.

В тот момент я просто онемела. Конрад редко бывает в доме моих родителей. Конрад считает, что говорить об отсутствующих или умерших неприлично. Конрад всегда успокаивал меня, когда я рассказывала, что меня сравнивают с Кларой, и уверял: такую чепуху не стоит принимать всерьез. И еще Конрад сказал, когда я описала ему ту самую семейную встречу: «Ну перестань же, наконец, терзать себя мыслями о Кларе, ведь теперь они оставят тебя в покое». А сейчас он, Конрад, заговорил об этой женщине. Что-то тут неладно.

Казалось, мой муж сам ошеломлен сказанным. Он начал рыться в портфеле, вытащил каталог выставки, на которую мы хотели пойти, и сказал теперь снова нормальным голосом: «Я попросил купить его для нас, можешь взглянуть».

Я сделала вид, что не замечаю его протянутой руки. Абсолютно спокойно спросила: «Конрад, что ты знаешь о Кларе?» Он думал, казалось, о чем-то другом. Лишь некоторое время спустя он ответил: «Ничего не знаю, Кристина, ничего». «Я не верю тебе», — сказала я.


Тот вечер ничем не отличался от других. Я сидела с Конрадом, пока он без аппетита поглощал свой холодный ужин. Я сама пила только чай. Потом Конрад, налив себе виски, удобно вытянулся в кресле; он скользнул по мне взглядом — я в это время сидела, скорчившись, на ковре — и сказал: «Ты все худеешь». Я спросила: «Тебе что, не нравится?» Он не ответил. Уткнулся в свою финансовую газету, так что разговаривать с ним было бесполезно. Впрочем, меня это ничуть не задело, я и одна прекрасно нахожу, чем заняться. Правда, иногда эти занятия мешают Конраду, например, если я включаю такую музыку, которую он не выносит. Я в этом отношении гораздо непритязательнее, люблю классику, джаз, мне нравятся даже многие хиты. Согласна, среди них есть и немало безвкусицы, большинство из них банально, но в них ощущаются и размах, и ритм, и радость жизни, временами это выражение подавленных желаний, зов и вопрос. Так вот, стало быть, я поставила запись последнего хит-парада, сначала тихонько, но было плохо слышно, и я усилила громкость. Конрад передвинулся в своем кресле, его ноги теперь касались ковра. Он переоделся в кожаные домашние туфли, его пальцы в носках шевелились у меня перед глазами. Хотелось протянуть руку и удержать их, но я боялась снова разозлить его. Я встала и осторожно повернула ручку громкости еще раз.

— Кристина, — сказал Конрад.

— Да, — сказала я.

— Как же по-твоему я должен читать? — сказал Конрад.

— А как же мне в таком случае слушать? — сказала я.

— Мы поставим магнитофон куда-нибудь в другое место, — решил Конрад.

— Дай мне только дослушать эту запись до конца, — попросила я.

Конрад вздохнул и промолчал. Во время исполнения последней песни я подпевала, я просто не могла иначе, так она меня захватила, к тому же я знала ее текст, ведь я уже не раз его слышала.

— Тебе не стыдно? — спросил Конрад.

— Нет, — ответила я.

Когда мы уже лежали в постели — Конрад любит ложиться рано, — я попыталась еще раз завести разговор о Кларе. Конрад из тех людей, которые не умеют лгать. Если он лжет, я сразу замечаю. Попытавшись обратить все в шутку — как всегда неудачно, — он начал уверять, что просто хотел сорвать на мне свое раздражение, и сделал это так, как принято в нашей семье. Я конечно поняла, что он лжет. Тем не менее мне ничего не удалось вытянуть из него. Он тут же выключил свою лампу, заявив, что ему завтра рано вставать, и оставил меня наедине с моими мыслями. Засыпая, он, как всегда, держал меня за руку. Мне это нравится, я люблю его прохладные пальцы, они не сжимают, не давят, а только слегка прикасаются ко мне, создавая по временам иллюзию, что рядом лежит не Конрад, а кто-то другой, знакомый мне лишь по снам. И все же чаще всего я не сомневаюсь, что это Конрад, ведь он нужен мне.

С некоторых пор я начала задумываться о том, как я живу. Это странно, раньше со мной такого не бывало. В двадцать лет я вышла замуж, сейчас мне двадцать пять, пять лет нашей супружеской жизни прошли так, что в моей памяти они почти не отличимы друг от друга. Я обратила на это внимание недавно, когда Конрад заметил, что мы живем в нашей квартире уже три года и целых два года у него своя адвокатская практика. Я удивилась, ведь оба этих события никак не связывались у меня со временем. С тех пор как у нас есть эта квартира, мне кажется, что мы жили здесь всегда; с тех пор как у Конрада появилась собственная контора, мне кажется, что она была у него всегда. Напоминание Конрада что-то пробудило во мне. Я мысленно вернулась к первому дню нашего супружества, первым неделям и месяцам в двух тесных комнатах многоквартирного дома, к непривычной жизни вдвоем, которая была нам больше в тягость, чем в радость. Я вспомнила, как Конрад, встававший ежедневно в шесть, сидел над делами, которых у него, помощника модного адвоката, было столько, что он едва справлялся с ними. Я видела, как он, запыхавшись, бежит к трамваю, чтобы успеть на первое заседание в коммерческий суд, видела, как стою у окна и гляжу ему вслед; впереди у меня целый день, сулящий многое, надо лишь распорядиться им так, чтобы он стал моим.

Да, то время миновало, в последние два-три года мы жили совсем по-другому и все же прошедшее казалось мне сплошным, однообразным, спокойно текущим потоком. Почему? Не потому ли, что я сама ни к чему не влеклась, я лишь позволяла приблизиться ко мне и увлечь меня за собой? Ведь нет ничего более прекрасного, чем бездумно плыть по течению, впереди тебя ждут приятные перемены к лучшему, предшествующее же изглаживается из памяти. И все же с некоторых пор меня одолевают непривычные мысли, от которых я бегу, которые мне неприятны. Они тревожат, смущают, обрекают на перемены.

И вот теперь Конрад, неожиданно сравнив меня с Кларой, снова пробудил эти мысли. Растревоженная, я лежала в темноте, мой муж ровно дышал рядом. Я думала: у него есть причина сравнивать меня с Кларой, причина, которую он скрывает. Так какая же я, если я такая же, как Клара, и какой была эта женщина, если она была такой же, как я?

Я попыталась выбросить этот вопрос из головы, заставить себя думать об акварели, которую собиралась писать завтра. Преобладать будет синий цвет, глубокая, мягкая синева, и эта синева опять позволит мне плыть по течению, несколько дней я буду жить ею. Сколько же акварелей я написала тогда, две или три? Я напрягла свою память и наконец вспомнила: да, их было три, но сохранились лишь две, потому что одну я уничтожила, хотя она нравилась мне больше других. Я отчетливо видела перед собой этот рисунок, на нем был изображен темно-желтый цветок, этот цветок был порождением моей фантазии и безудержно тянулся по всему листу, захватывая даже углы. Я сразу же объявила эту акварель моей любимой. Вскоре, сейчас уже не могу сказать почему, я уничтожила темно-желтый цветок и крепко-накрепко запретила себе думать о нем.

Вспомнив об этом, я вдруг испугалась. Наклонилась над Конрадом и стала тормошить его. Свет падал на его тонкие, невесомые волосы; обычно аккуратно расчесанные на пробор, они растрепались, пряди упали на лоб. Он не сразу открыл глаза, это выглядело комично.

— Скажи мне, что ты со мной, — тихо попросила я.

Но он всерьез рассердился, снял мою руку со своего плеча и заявил, что ему, в отличие от меня, нужно выспаться, я-то ведь опять буду нежиться в постели до полудня. Я подождала, пока он снова не заснул. Потом встала и прокралась в гостиную. Там я принялась искать документы, которые Конрад спрятал под папку.

Верхний истрепанный лист был пустым. Я перевернула его, на следующей странице наверху справа был от руки проставлен номер дела, а ниже, в середине, по линейке выведено название: «Имущество, оставшееся после Клары Вассарей».

Так вот, значит, что хотел скрыть от меня Конрад. Он занимался Кларой. Теперь Кларой займусь я.


Агнес Амон посмотрела на календарь. Четверг. Сегодня нужно идти к Кристине. Что-то в ней, как всегда, противилось этому. Хотя нельзя было не признать, что она сама хотела работать у Кристины и сделала для этого все возможное и невозможное. В течение полутора лет Агнес приходила к ней по четвергам, а если нужно, то и по вторникам, чтобы навести порядок в том хаосе, который царил в ее квартире.

Агнес уложила пирог, который спекла накануне вечером, в сумку с длинной ручкой. Было шесть часов утра, на улице занимался новый день. Агнес открыла окно и выглянула наружу. У нее, как это всегда бывало по утрам, появилось ощущение, как будто комната за ее спиной становится больше, оно не исчезало и тогда, когда она, посмотрев на спешащих на работу соседей, обернулась. С гордостью скользила она взглядом по полированной поверхности мебели из ясеня с характерными мелкими пятнышками, по придвинутым друг к другу шкафам, по Психее с овальным зеркалом, по прямоугольному столу с четырьмя неудобными, жесткими стульями, пока не задержала его на изображении раскинувшейся в лодке и окруженной роем ангелов розовощекой красавицы, которая, как свидетельствовало название этого шедевра, мечтала о свадьбе. Агнес ни о чем не мечтала ни до, ни после свадьбы. Она не испытывала и особой печали, когда ее муж, любивший спиртное больше, чем Агнес, исчез из ее жизни. Без сожаления разглядывала она темно-зеленое покрывало, затканное желтыми кувшинками, которым всегда была покрыта правая кровать. Агнес сознательно вычеркнула из памяти трудные годы замужества. Даже боль от того, что у нее не было ребенка, со временем поутихла. Она наслаждалась своим одиночеством.

Когда Агнес наконец принялась за кофе, в ее единственной комнате не было ни пылинки. Ей пришлось еще раз встать, чтобы поправить стеклянный шар на зеркале с Психеей. Когда шар двигали, большие хлопья снега начинали падать на Мариацелльскую базилику[1], изящную копию настоящей, находившуюся внутри. Агнес немного покачала шар в руке. Снегопад все еще восторгал ее. Потом она взяла стоявшую рядом фотографию, подышала на стекло, потерла пальцем крохотное пятнышко. На фотографии была изображена молодая женщина, одетая по моде 60-х годов. Рыжие, сильно начесанные волосы, как шлем облегали ее голову, от чего нежное лицо казалось маленьким, а глаза узкими. На коленях женщина держала грудного ребенка. Мальчика или девочку — разглядеть было невозможно. Да Агнес и ни к чему было рассматривать фотографию. Она помнила ее до мельчайших подробностей. В свои шестьдесят семь лет Агнес не пользовалась трамваем. Меньше чем за полчаса она дошла до квартиры Кристины в восточном пригороде Вены. Даже в плохую погоду она предпочитала ходить пешком, и если Кристина совала ей в сумку пачку проездных талонов, то вечером Агнес клала их нетронутыми в ящик своего стола. «Я знаю, кому они могут пригодиться», — думала она, разглядывая свою коллекцию.

Ключом, который дала ей Кристина, Агнес тихо открыла входную дверь и, сняв туфли, пересекла прихожую. В восемь часов утра Кристина еще крепко спала, она не любила, когда Агнес будила ее. Муж Кристины уже ушел. Позавтракав, он убрал за собой посуду и позаботился о том, чтобы кофе для жены не остыл. Стараясь не шуметь, Агнес начала прибирать в квартире. Она вытащила пирог и положила его на блюдо. Это был любимый Кристинин пирог, Конраду он тоже нравился. У дверей кухни Агнес неожиданно наткнулась на Кристину. Та была в купальном халате, но уже причесана и подкрашена. Ее вид поразил Агнес. С тех пор как она здесь работала, Кристина никогда не вставала раньше 10 часов.

— Я вижу, ты удивляешься, — с улыбкой заметила Кристина.

— Что-нибудь случилось? — спросила Агнес испуганно.

Кристина не ответила, она взяла с блюда кусок пирога, отломила корку, поспешно засунула в рот остаток. Так же она расправилась со следующим куском. Несколько корок упало на пол. Агнес подняла их и положила на тарелку. Кристина вытерла руки чистым кухонным полотенцем. На полотенце остались красные пятна.

— Я сейчас оденусь и уйду, — объяснила Кристина. — Ты сама знаешь, что нужно сделать. Когда вернусь, не знаю. Кстати, в спальне лежит блузка, она мне больше не нужна. Возьми ее.

— Вы же знаете, что я не могу носить ваши блузки, — возразила Агнес.

— Все равно, возьми, — сказала Кристина, подошла к Агнес и обняла ее за шею. — У тебя так много соседей, что кому-нибудь она наверняка пригодится. Если вещь мне больше не нужна, то от нее нужно избавиться, понимаешь?

Агнес онемела, застыла на месте. Она была маленького роста, подбородок Кристины касался ее макушки. «Хорошо, что я не согласилась говорить ей «ты», — думала она, — это бы многое усложнило».

— Но когда придет господин доктор, вы же вернетесь, — сказала Агнес и отодвинулась от Кристины.

— Может вернусь, а может, и нет, — ответила Кристина. — Может, я вообще больше не вернусь.

— Нет, — сказала Агнес, — нет. Вы не должны делать этого.

Она села, руки сложены на коленях, взгляд с испугом устремлен на Кристину.

— Возможно, теперь кое-что изменится, — мимоходом заметила Кристина, легонько похлопала Агнес по руке и вышла.

Агнес потребовалось некоторое время, чтобы прийти в себя и снова приняться за работу. Наконец Кристина появилась из спальни, на ней было зеленое платье спортивного стиля, оно несколько бледнило ее, широкий пояс, как манжета, охватывал стройную талию, на ногах, прямых и чуть тонковатых, бежевые туфли на высоких каблуках. Такие нарядные туфли Кристина надевала лишь по особым случаям. Свои каштановые волосы, доходившие до плеч, она причесала иначе, чем всегда, это делало ее моложе, она выглядела двадцатилетней. «И зачем она вышла замуж, — подумала Агнес, — ее же никто не воспринимает как замужнюю женщину, впрочем, жить одна она не смогла бы: наделала бы еще больше глупостей».

— Пока, — сказала Кристина и, проскочив мимо Агнес, спросила:

— Ты не видела моих ключей?

Не ожидая ответа, резко вытянула ящик из комода в прихожей, оставила его открытым, потрясла свою сумку, сказала:

— Вот они, — и ушла.

К четырем часам вся работа по дому была сделана. Агнес убрала квартиру, вымыла два окна, мелкие вещи постирала вручную, постельное белье засунула в машину, выгладила пять мужских рубашек, почистила обувь. Из шкафа с припасами она извлекла две открытые банки с забродившим вареньем, из холодильника — кусок засохшего сыра, вынесла помойное ведро, специальным средством добросовестно отполировала письменный стол Конрада. Обычно в это время она уже уходила домой. Но сейчас ее удерживало здесь беспокойство, вызванное странным замечанием Кристины. Ей необходимо было найти еще какое-нибудь занятие. Куча белья, которое нужно было починить, лежала перед ней на кухонном столе, ее худая спина касалась спинки кресла, упираясь в тонкие перекладины; она прищурила глаза и начала шить. В шесть часов, необычно рано, вернулся с работы Конрад и удивился, увидев Агнес.

— Ваша жена сказала, чтобы я дождалась ее, — смущенно пролепетала Агнес.

Конрад спросил, куда ушла Кристина.

— По какому-то важному делу, — не поднимая на него глаз, ответила Агнес. Конрад ушел в комнату.

Кристина не появилась и в семь. В половине восьмого ее муж обнаружил, что дело о наследстве Вассарей, которое он положил под папку, исчезло. Он отправился к Агнес на кухню.

— Мой стол снова выглядит как новый, спасибо, Агнес, — сказал он. — Вот только я никак не найду одного дела. Может быть, вы переложили его в другое место?

Агнес озадаченно посмотрела на Конрада. Она никогда не трогала его документы.

— Нет, — ответила она, — нет, не перекладывала.

— Это вполне могло произойти, — произнес Конрад дружелюбно, но настойчиво, — такое бывает. Подумайте хорошенько, Агнес, тонкая папка с документами, дело о наследстве, чрезвычайно важное для меня. И будет крайне неприятно, если оно не найдется; в общем, я не могу вам этого объяснить, но я несу особую ответственность за эти документы.

Агнес перекусила нитку, воткнула иголку в катушку, аккуратно сложила починенное белье, провела по сгибам шершавой ладонью. Возле нее стоял Конрад, все еще дружелюбный, но уже заметно взвинченный, он хотел узнать у нее то, чего она не могла знать, и от этого она почувствовала себя беспомощной и разозлилась.

Агнес собрала белье в охапку, прошла через кухню к двери, ведущей в переднюю, ее деревянные башмаки громко стучали по кафельным плиткам. У двери она обернулась и сказала Конраду:

— Может быть, вы еще не выложили ее из дипломата?

Теперь в ярость пришел Конрад. Он заявил, что он, Конрад, всегда точно знает, куда кладет свои документы и не нуждается в поучениях. Пусть Агнес будет так любезна вспомнить, куда она положила дело, оно нужно ему сейчас же, немедленно. Он повторяет: речь идет о наследстве, может быть, она случайно перевернула верхний лист, там есть фамилия, несколько необычная фамилия — Вассарей.

Агнес, казалось, забыла о том, что хотела унести белье, бледная, стояла она, прислонясь к кухонной двери, не понимая, что Конрад все еще ждет от нее ответа: опустив голову, она несколько раз повторила фамилию Вассарей. Потом она наконец выскочила из кухни, пробежала черед переднюю, не слыша, что Конрад громко кричит ей вслед, не слыша, что открывается входная дверь. Когда Кристина внезапно появилась перед ней, она испуганно вздрогнула.

Кристина посмотрела на Агнес, потом на своего красного как рак мужа, ситуация ей показалась необычной и в то же время настолько комичной, что она не смогла удержаться от смеха.

— Что у вас тут случилось? — спросила она и бросила сумку на комод.


Я упорно отрицала, что взяла дело с письменного стола Конрада. В отличие от моего мужа мне ничего не стоит в случае необходимости несколько видоизменить правду. Я отрицала все, несмотря на очную ставку с бедной Агнес, на которую Конрад свалил вину за пропажу и которая, побледнев, молча стояла тут же с жутко несчастным видом. Я не припомню, чтобы она когда-нибудь еще так выглядела.

— Ну что ж, если Агнес не перекладывала дело в другое место и ты его тоже не брала, то в нашем доме завелись привидения, странные привидения, которые интересуются странными судьбами, — сказал Конрад. Обычно такой невозмутимый, он едва сдерживался.

— Не сомневаюсь, что ты его найдешь, — произнесла я с подчеркнутой беззаботностью. Конрад молча вышел.

— Ну вот я и вернулась, — сказала я Агнес. — Теперь ты спокойно можешь идти домой. Почему ты так долго не уходила? Ты беспокоилась обо мне?

Агнес кивнула. Она нагнулась, чтобы надеть туфли, и я заметила, что это дается ей с трудом, она очень устала. Мне было жаль ее, но я ничем не могла ей помочь. А поскольку в таких случаях все больше загоняешь себя в двусмысленную ситуацию, то я с невинным видом стала выяснять у Агнес, объяснил ли ей Конрад, какие именно важные документы он ищет. Она покачала головой.

В тот вечер мы с Конрадом старательно избегали друг друга. Меня это вполне устраивало. Мне нужно было многое обдумать. Конрад работал, а я свернулась калачиком на диване в гостиной и зарылась головой в мягкие подушки.

Что я сделала, чего добилась за этот долгий день? Я попыталась еще раз перебрать в памяти все, что сегодня произошло.


Испуганное лицо Агнес преследовало меня, пока я спускалась по лестнице. Сегодня ее преданность действовала мне на нервы. Дело о наследстве Вассарей лежало в моей сумке, с которой я всегда хожу за покупками.

Я чувствовала приятное возбуждение, оно пронизывало меня всю, до кончиков пальцев. На улице было прохладно, давно уже я не выходила из дома так рано, в утренние часы, заставляющие людей спешить, торопиться кто куда, чтобы собрать их вместе в тесноте фирм и контор. Давно уже не видела я этих лиц, на которых написаны решимость и озабоченность по поводу предстоящих дневных обязанностей. Иногда, когда Конрад перед уходом в контору наклоняется над моей кроватью и осторожно целует меня в щеку, а я, заспанно жмурясь, гляжу на него, мне бросается в глаза решимость на его лице, но озабоченным его не назовешь. Потому что он, этот странный человек, с удовольствием ходит в свою контору.

Нотариальная контора доктора Вильда расположена на другом конце города. Когда я появилась там, доктора Вильда еще не было.

Доктор Норберт Вильд — друг моего отца. Шесть лет назад я через него познакомилась с Конрадом.

После окончания гимназии я решительно заявила, что не хочу учиться дальше; мой отец сразу же согласился с этим, наверное потому, что считал меня неспособной к учебе. Несколько месяцев я посещала школу моделирования одежды. Я с удовольствием рисовала модели, но шитье вызывало у меня отвращение, кроить же я так и не научилась. Погастролировав в школе моделирования, я решила стать технической ассистенткой врача, но уже через четыре недели мне дали понять, что учебное место стоит недешево и его должна занять более способная претендентка. Я ушла оттуда без сожаления. Два месяца томилась от безделья, часто ходила в театр и внезапно ощутила в себе склонность к драматическому искусству и балету. Начались дни изматывающих споров с отцом: до тех пор безоблачная совместная жизнь с ним оказалась под угрозой, враждебность в наших отношениях росла. Консервативные взгляды отца не позволяли ему согласиться с моими все более настойчивыми требованиями разрешить мне заниматься актерским мастерством и танцами. В конце концов он вообще отказался разговаривать со мной на эту тему. Мама, как всегда, не знала, чью сторону выбрать.

Однажды к ужину был приглашен доктор Вильд. Он появился со своей скучной женой и гостем, о приходе которого заранее не предупредил. Молодой юрист — доктор хорошо знает его семью — способный, с большими видами на будущее, совершенно случайно оказался в конторе доктора, никого в нашем городе не знает и был бы чрезвычайно рад завязать здесь знакомство: мы позволили себе взять этого приятного молодого человека с собой и так далее, и тому подобное. По притворному удивлению родителей я поняла, все это — заранее подстроенная игра. Я решила, что должна сыграть в ней главную роль.

В тот вечер я просто-напросто делала все, чтобы задеть Конрада, который ни о чем не подозревал. За столом я сидела рядом с ним и благоговейно внимала всему, что он изрекал, хотя его рассуждения совсем не казались мне интересными. Конрад — плохой собеседник, а тогда, только что приехав из провинции, в нелегкой для него ситуации он и вовсе не отличался красноречием. Время от времени доктор Вильд, к которому я очень хорошо отношусь и который, как я знаю, симпатизирует мне, считал себя обязанным заводить разговор то о достоинствах Конрада, то о моих талантах. Эффект такого сравнения казался мне весьма забавным, и я начала играть свою роль. Правда, совсем не так, как от меня ожидали.

Мне доставляло удовольствие подробно рассказывать о своих неудавшихся попытках получить образование в теперешнем бесцельном прозябании, я разворачивала перед присутствующими фантастические планы, которых у меня на самом деле не было, потом ударилась в воспоминания о школьных годах, о постоянно преследовавших меня тогда неудачах, которые объяснялись исключительно ленью. В конце концов я разразилась прозрачными намеками на свои многочисленные случайные связи, с тайной жгучей радостью наблюдая, как разговор становится все более неровным, а поведение моих собеседников все более натянутым.

Когда я наконец заявила, что готова, если уж не подвернется другого варианта на будущее, выйти замуж за первого встречного, если он обеспечит меня и мне не придется работать, то поняла, что опять перегнула палку. Мне было наплевать на побледневшего юриста и застывшую жену доктора Вильда, но я пожалела самого доктора Вильда, укоризненно глядевшего не на меня, а на моего отца, и отца, пытавшегося незаметно вытереть пот со лба, и маму с руками белыми как скатерть. Я снова превратилась в приятную девятнадцатилетнюю девушку и дальше сидела тихо, предоставив возможность говорить другим. Вскоре гости откланялись. Отец сразу же позвал меня в свою комнату. Мне нечего было сказать в свое оправдание; конечно, он был прав, считая, что господин Конрад Гойценбах наверняка больше никогда не появится у нас из-за моей бестактности. Мы оба ошибались. Конрад позвонил уже на следующий день.

Позже доктор Вильд как-то заметил, что он не знает, стоит ли ему радоваться тому, что я вышла замуж за Конрада при его посредничестве. Он тогда несколько перепил, и отец резко одернул его.

И вот теперь я сидела в нотариальной конторе доктора Вильда; я никогда раньше не бывала здесь, и мне было интересно обнаружить, что эта контора как нельзя лучше соответствовала слегка чудаковатой старомодности ее владельца. Все в ней казалось давно отжившим свой век, можно было подумать, что мебель и гардины не менялись уже лет тридцать, с того времени, как доктор Вильд унаследовал контору своего отца. Секретарша пенсионного возраста явно воспринимала меня здесь как инородное тело. Время от времени она поднимала глаза и окидывала меня недоверчивым взглядом, я же, в свою очередь, вызывающе закинула ногу на ногу, так что мое платье задралось до пределов возможного.

Когда наконец пришел доктор Вильд, то он был непритворно удивлен. Мы прошли в его кабинет.

— Я при всем желании не могу себе представить, что привело вас ко мне, Кристина, — сказал он, — тем не менее я рад вас видеть.

Я уселась на один из резных стульев старинной немецкой работы. Высокий круглый стол был покрыт коричневой бархатной скатертью с темной кружевной каймой. От тяжелой с бело-зелеными разводами пепельницы на мягком бархате образовались многочисленные вмятины. Я слегка отвела левую ногу назад, и мой чулок тут же оказался в плену старинной немецкой резьбы, одна из тоненьких ниточек зацепилась за нее. Я стала осторожно двигать ногой туда-сюда, но это не помогало, только нитка натягивалась все туже. Резким движением я вытянула ногу вперед и тут же почувствовала, как по ней быстро и неостановимо ползет петля. Борьба со стулом длилась лишь несколько секунд. За это время я выложила дело, украденное мною у моего мужа Конрада, на коричневый бархат.

— Можно взглянуть? — спросил доктор Вильд. Я кивнула.

Доктор Вильд открыл дело и, не в силах скрыть удивления, прочел название и номер; потом долго глядел перед собой, углубившись в свои мысли, не переворачивая больше страницы.

— Как это к вам попало, Кристина? — спросил он наконец.

Я ждала этого вопроса. И решила не изворачиваться, а честно ответить на него.

— Дело лежало на столе у Конрада. Точнее, под его папкой. Там я его и обнаружила, — ответила я невинно.

Доктор Вильд встал. Ровно десять раз проделал он путь от старинного немецкого стола до темной стенки с книгами и обратно. Потом остановился передо мной и сказал:

— Может быть, вы не знаете, Кристина, что я как нотариус не имею права никому отдавать такие документы. Когда ваш муж недавно пришел ко мне и попросил одолжить их ему на короткое время, из-за семейных обстоятельств, я сделал исключение. Я хорошо знаю Конрада, он обещал мне бережно обращаться с делом и сегодня вечером принести его назад. А утром вдруг появляетесь вы с этими документами, в которые вы наверняка заглянули, хотя они вас никак не касаются. Почему? И чего вы хотите от меня?

Непривычно резкий тон доктора Вильда смутил меня. Я собиралась рассказать ему, как меня вечно сравнивали с Кларой, как невыносимы мне были эти сравнения, как я решила побольше узнать об этой женщине, чтобы окончательно доказать их абсурдность. Но теперь я не решалась выложить все это. Что же, начну сразу с того, что все время занимало меня, пока я с увлечением читала дело. С того, что оказалось для меня совершенно неожиданным, потому что в нашей семье не проскальзывало даже намека на это обстоятельство. Попробую обосновать свой интерес к делу таким образом.

— Клара Вассарей, о которой идет речь, была моей отдаленной родственницей, — сказала я как можно более непринужденно. — Когда я обнаружила, что документы под папкой Конрада касаются Клары Вассарей, я не могла не посмотреть их. Вы же понимаете это, господин доктор? В нашей семье рассказывают, что госпожа Вассарей была очень богата. Меня интересовало, кому досталось ее состояние. Вот так я и узнала, что госпожа Вассарей, что Клара…

Внезапно я замолчала, не в силах продолжать. Попыталась взять себя в руки. Я так хорошо начала. Деловито, почти независимо. Хотела заново сказать последнюю фразу, но доктор Вильд опередил меня.

— Вы выяснили, что у Клары Вассарей была дочь. Дочь, которую та сделала своей единственной наследницей. Теперь вы это знаете. Почему же вы пришли сюда?

Теперь я махнула на все рукой. Я забыла о сдержанности и деловитости, которые мне так не подходили, вскочила, подбежала к доктору Вильду, ухватила его за лацкан пиджака, чувствуя под пальцами петлю, обметанную толстыми нитками; перед моими глазами оказался плохо выбритый подбородок доктора Вильда, с короткой серой щетиной, я ощутила искусственную свежесть лосьона для бритья. Оказавшись к нему ближе, чем сама того хотела, я выпалила на одном дыхании:

— Что с дочерью Клары? Почему никто никогда не упоминал о ней? В чем тут причина? Скажите мне.

Отчуждение доктора Вильда сменилось внезапной мягкостью. Он осторожно высвободил свой пиджак из моей руки.

— Когда вы повзрослеете, Кристина? — сказал он, покачав головой. — Невозможно всего знать и все объяснить. Я не знаю, что стало с дочерью госпожи Вассарей. И не знаю, почему о ней никогда не упоминали в вашей семье. Ну, а теперь я забираю дело. Конраду я сообщу, что оно уже у меня.

— Доктор, — попросила я, — позвольте мне положить документы туда, где я их взяла. А то Конрад очень рассердится на меня.

Доктор Вильд сдался. Когда я была уже у двери, он сказал:

— Вообще-то делом о наследстве Клары Вассарей занимался еще мой отец. Я к этим документам отношения не имею.


Из нотариальной конторы я поехала к родителям. Я не услышала от доктора Вильда того, что надеялась услышать, он что-то скрывал от меня, это было абсолютно ясно. Я чувствовала, что попала в затруднительное положение. В таких случаях прибежищем мне служил отчий дом, где я все еще чувствовала себя защищенной от невзгод.

Отец сейчас на службе, мама ушла по делам добровольного благотворительного общества. Вот уже три года, как она состоит в нем, но, к сожалению, ее самоотверженность не получила должного признания в собственной семье. Бабушка же должна быть дома.

После того как мои родители поженились, бабушка заявила, что и речи быть не может о том, чтобы доверить единственного сына женщине во всех отношениях бездарной, женщине, которая его совершенно не заслуживает. Бабушка уже давно была вдовой, и мой отец жил вместе с ней. Она убедила его не переезжать на другую квартиру, и его жене досталась горькая участь нежеланной невестки, которую лишь терпели. Когда родилась я, бабушка оставила за собой одну комнату, переписав квартиру на моего отца. Несмотря на это, она и дальше задавала тон в доме.

Я отношусь к бабушке Элле двойственно. Когда я была маленькой, она занималась моим воспитанием больше, чем моя мать, баловала и тиранила меня. Последнее длилось недолго, я восстала против ее деспотизма. Между нами случались ожесточенные стычки в борьбе за власть, мои родители наблюдали за ними, не вмешиваясь. Наступил момент, когда стало ясно, что бабушка ничего не сможет больше добиться от меня против моей воли. Она поняла это, но не смирилась. Упорно и настойчиво, даже с определенной изощренностью, она пыталась подчинить меня своим желаниям. Она пытается делать это даже теперь. Но я все равно люблю ее. Она же, как ни странно, любит меня не всегда. Особенно ей не нравится, когда я разгадываю какое-нибудь ее намерение, какую-нибудь черту ее поведения, которую она хочет скрыть. Раньше я частенько показывала, что вижу ее насквозь, теперь я стала сдержаннее, и мы прекрасно ладим друг с другом.

Когда я пришла, бабушка была занята тем, что натягивала рукава связанного вручную мужского пуловера на деревянную доску. У нее хорошее зрение, и она вяжет зимой ли, летом ли, почти каждый вечер. Она может смотреть по телевизору увлекательный детектив и при этом вывязывать сложный узор. Ребенком я бешено орала, когда на меня пытались натянуть какое-нибудь из ее, часто колких, произведений. Отец — единственный, кто принимает и носит их без возражений. У него собралась уже колоссальная коллекция пуловеров и жилеток, с рукавами и без рукавов.

— Подойди-ка, Кристина, — сказала бабушка, — подай мне спицы.

Я знала, что мое появление в такой необычный час удивило ее, но она этого никак не проявила. Обычно я сразу же начинаю тараторить без удержу, важное и мелочи вперемешку, выкладываю все, что есть, сейчас же я не могла придумать, с чего начать. Держа в руке подушечку для булавок с маленькими, блестящими головками, образующими аккуратные ряды, я стояла возле бабушки и смотрела на нее; впервые я заметила, как согнута ее спина, как похудело, уменьшилось в объеме все ее тело, впервые обратила внимание на множество коричневых пятен на ее руках. Она ловко вгоняла булавки через шерсть в дерево, а на кончике ее носа висела маленькая светлая капля.

— Что случилось, Кристина? — сказала она вдруг. — Помоги же мне, ты даже подушечку прямо держать не можешь. О чем ты думаешь?

Доктор Вильд утверждал, что Конрад одолжил у него дело из-за семейных обстоятельств. Речь могла идти только о моей семье.

— Конрад не заходил к вам недавно? — спросила я.

— Нет, — не глядя на меня, сказала бабушка. — Что ему, собственно, у нас делать? Ты же знаешь, он приходит сюда только тогда, когда это неизбежно.

Над бабушкиной кроватью висит фотография в золоченой рамке. На ней изображена бабушка со свадебным букетом в руке рядом с моим дедом. Хорошенькая, но, в общем, заурядная девушка с темными волосами и темными глазами, невеста, улыбающаяся, но не сияющая от радости. Вероятно, некоторая жесткость ее черт объясняется вспышкой фотографа, а может быть, и нежеланием выходить замуж за человека, с которым — я знаю об этом от отца — она не была счастлива в браке. Серьезный, светловолосый жених лишь слегка касается головой ее глубоко надвинутой на лоб фаты, как будто хочет избежать прикосновения к невесте. Бессознательно я видела эту фотографию уже тысячу раз. Сознательно я увидела ее только теперь. Что-то во мне противилось увиденному.

— Когда ты вышла замуж? — спросила я у бабушки.

— В 1926 году. Времена тогда были нелегкие.

Мои родители тоже жаловались на нелегкие времена. Эти разговоры наводили на меня смертельную скуку. Однажды я слышала, как бабушка и мама пытались перещеголять друг друга, расписывая большие и маленькие трудности, с которыми им довелось столкнуться в жизни. Каждая пыталась доказать, что ей пришлось тяжелее, чем другой.

— Уступи, — сказала я матери, — радуйся, что тебе жилось лучше, чем ей.

Но такой поворот разговора тоже не устраивал бабушку.

— Почему это лучше? — заявила она сердито. — Какое право она имеет жить лучше, чем я?

Мама замолчала. Видно было, что она чуть не плачет. Мне все это было непонятно.

Теперь же я вдруг подумала, что и Клара Вассарей должна была жить в нелегкие времена. Она была — об этом я знала из документов в моей сумке — всего на пять лет моложе моей бабушки. Клара принадлежала к бабушкиному поколению. До самой своей ранней смерти она переживала тот же внешний ход событий. Я попыталась представить себе под фатой на фотографии другое, чужое лицо. При этом мне в голову пришла идея.

— У нее ведь тоже была фамилия Лётц, — сказала я. — Девичья фамилия.

— Кого ты имеешь в виду? — поинтересовалась бабушка.

Я не могла ответить на этот вопрос. Ведь я же ничего больше не хотела слышать о Кларе. Поэтому сделала вид, что не расслышала, что спросила бабушка.

Бабушкин взгляд остановился на моем лице, она смотрела на меня, не отрываясь. Я решила отвлечь ее, сказав ей что-нибудь приятное.

— Он выглядел, как человек, на которого можно положиться, — сказала я и указала на деда. — За таким, как за каменной стеной. Вроде Конрада.

У бабушки случаются приступы астмы на нервной почве. Она начала кашлять, вскоре кашель усилился, стал надрывным и хриплым, ей стало тяжело дышать. Она подошла к окну и открыла его.

Я торопливо достала таблетки из ее ночного столика, сбегала на кухню за стаканом воды. Бабушка сидела в своем кресле, прижав ко рту носовой платок, на лбу выступили маленькие капельки пота. Лекарство подействовало быстро. Опустившись возле нее на колени, я гладила ее руку.

— Что для тебя еще сделать? — спросила я через некоторое время.

Бабушка покачала головой. Она никогда себя не щадила. Встала, нетвердой походкой направилась обратно к доске и стала доделывать свою работу. Через полчаса я ушла.


Некоторое время спустя я стояла перед недвижимостью под номером ЕЦ 382/15/663. Так она значилась в документах, там был указан и адрес. Согласно делу, речь шла об одноэтажном жилом строении на земельном участке площадью 9 314 м2. Эту недвижимость Клара Вассарей в случае своей смерти завещала дочери Барбаре.

Я ехала сюда с определенными ожиданиями. Представляла себе виллу, построенную в начале века, с башенкой и флюгером, с разноцветной черепицей на крыше, с эркерами и обшитой деревом верандой. Мне нравятся такие дома, я бы сама с удовольствием жила в таком доме. Недвижимое имущество Клары Вассарей располагалось по забавному совпадению в той части города, где живет Агнес. Я редко бываю здесь. Это рабочий район с унылыми доходными домами, правда, он тянется до самого Венского леса и заканчивается в тихом квартале с садиками и ухоженными коттеджами. «Маленький переулок, — сказал мне полицейский, у которого я спросила дорогу, — найти его легко, там идет трамвай». Трамвай казался здесь чем-то чужеродным, он приблизился к зеленым, покрытым садами холмам и мимо двух рядов густых деревьев двинулся к конечной остановке.

Я хорошо обдумала, что буду делать, если выяснится, что в доме живет Кларина дочь. Вероятно, она уже давно замужем и носит другую фамилию. Я позвоню, спрошу, где владелица дома и не Барбарой ли ее зовут. Если она будет дома, я представлюсь. Дальняя родственница. Собираюсь составить генеалогическое древо, исключительно личный интерес. Есть люди, которые этим занимаются, вот, например, мой двоюродный дедушка Юлиус, иногда он просто сыплет такими именами и датами, которые мне ни о чем не говорят; правда, они меня никогда и не интересовали. Наверное, это была моя ошибка. Чтобы подтвердить свое родство, я упомяну девичью фамилию бабушки, это ведь и девичья фамилия Клары Вассарей. Дочь Клары, вполне вероятно, пригласит меня зайти, начнет первый, прощупывающий разговор, и я узнаю что-то важное о Кларе Вассарей. Потом я приду снова. Может быть, у меня завяжется что-то вроде дружбы с дочерью Клары. Несмотря на разницу в возрасте. Ей ведь по моим подсчетам должно быть сорок пять. У меня есть шанс.

Я шла медленно. Нечетные номера находились на левой стороне, возрастая по направлению к предместью. Я искала номер три. Вот номер один — старый, но безликий дом с заросшим палисадником. Я нерешительно прошла мимо него. Но уже издали разглядела: кованой, увитой зеленью решетки, которую я ожидала увидеть дальше, не было. Я наткнулась на асфальтированную дорожку. Она пересеклась с другими, дорожки сбегались ко мне со всех сторон. Между ними — редкие, затерянные старые деревья. И много жилых корпусов. Трехэтажные, с мансардами, окрашенные в желтый и коричневый цвета. От сточных желобов тянулись темные, въевшиеся в штукатурку подтеки. В каждом корпусе было несколько пронумерованных подъездов. Но я-то искала не номер подъезда, а номер дома. Я побежала вдоль бетонного поребрика, отделявшего дома от улицы. На повороте, где кончался переулок, на последнем корпусе был написан номер. Три-девять. Четыре номера вместо одного. Много домов вместо одного-единственного. Теперь я все знала. Мой энтузиазм внезапно угас. Я чувствовала себя не просто разочарованной, а обманутой. Пора было возвращаться в город.

В модной итальянской закусочной я съела у стойки тарелку запеченных с сыром canelloni и выпила бокал valpolicella. Потом купила себе дорогой, бирюзового цвета пуловер, широкий и длинный. Конрад такие терпеть не может.

Пошла на выставку, которую так и не увидела вчера, два часа слонялась там между коллажами и абстрактными картинами, расспрашивала о ценах, затем завязала разговор со служителем, простодушным пенсионером, который, подкрепляя слова жестами, выразил мне свое отрицательное отношение к экспонатам, что улучшило мое настроение, и я решила навестить дедушку Юлиуса.


Дедушка Юлиус — один из тех редких людей, у которых всегда хорошее настроение. Моя бабушка считает, что у ее младшего брата, оставшегося, так же как и ее сестра Елена, одиноким, счастливый характер. В ее устах это звучит отнюдь не как комплимент. Я думаю, что из всех наших родных никто так не ценит счастливый характер дедушки Юлиуса, как ценю его я. Когда я была маленькой, он придумывал для меня великолепные развлечения, увлекательнейшие игры. Во всем, что мы предпринимали, был едва уловимый привкус запретного. У нас всегда существовала какая-нибудь маленькая общая тайна, так что в присутствии родителей и бабушки мы только и делали, что перемигивались и подавали друг другу знаки молчать. В течение нескольких лет я не слишком радовала свою семью, но дедушка Юлиус всегда находил массу извиняющих меня причин. С Конрадом он не нашел общего языка. На свадьбу не пришел. Болезни, которой он тогда отговорился, я не верю по сей день.

Дедушка Юлиус был и до сих пор остается большим поклонником женщин. Джентльмен старой школы, он окутывал покровом тайны свои многочисленные увлечения. Время от времени кое-что становилось известным, тогда моя бабушка строго выговаривала ему. Он молча выслушивал ее упреки и продолжал в том же духе, что и раньше. В конце концов бабушка свято уверовала в то, что интересы ее семидесятилетнего братца носят исключительно платонический характер, я лично несколько сомневаюсь в этом.

Как бывший государственный служащий, занимавший высокий пост, дедушка Юлиус получает приличную пенсию, которой вполне хватает на жизнь. У него старомодная, но уютная квартира в центре города, большую часть времени он тратит на свою коллекцию автографов, меньшая часть уходит на изучение истории нашей семьи.

Мой приход заметно обрадовал его. Он сразу же предложил мне коньяк, и я, уже снимавшая стресс вальполичеллой, раскрепостилась еще больше. Потом он показал мне свое новое приобретение: автограф Элеоноры Гонзага, супруги Фердинанда Третьего. Я повертела в руках пожелтевший листок с каллиграфическим четким почерком писца и выцветшей подписью высокородной дамы, смеясь над слегка двусмысленным анекдотом, который в это время рассказывал дедушка Юлиус.

— А как с историей нашей семьи? — спросила я наконец. — Ты обнаружил еще что-нибудь?

Теперь, придя снова в хорошее настроение, я хотела выяснить, известно ли дедушке Юлиусу о существовании дочери Клары Вассарей.

— Нет, я не могу похвастаться новыми результатами. Впрочем, это не так уж и важно, в конце концов, речь идет всего лишь о хобби. У меня нет прямых наследников, которым я мог бы что-то оставить, я ведь последний Лётц, если уж говорить об этой ветви нашей семьи.

— А потомки брата твоего отца, — спросила я простодушно, как будто в течение этого дня мне не пришлось усиленно напрягать свой мозг, чтобы разобраться в хитросплетениях родственных связей.

— У него же была только одна-единственная дочь Клара, — объяснил дедушка Юлиус и добавил: — Прости, что мне приходится в этой связи произносить имя, которое ты больше не хочешь слышать. Она вышла замуж, и таким образом закончилась и эта линия Лётцев.

— Понятно, — сказала я, — ведь ее дети носят фамилию Вассарей.

Я еще раз взяла в руки автограф Элеоноры Гонзага и, делая вид, что рассматриваю его, ждала ответа.

Однако я не получила его. Дедушка Юлиус склонился над своим письменным столом, подравнивая черные папки, и, казалось, не слышал моего замечания.

Я снова оказалась в тупике и не знала, как выбраться из него. Когда возникают трудности, я чаще всего понимаю, что мне не хочется сталкиваться с ними, что дело, о котором идет речь, не стоит того. Неважно, какой была эта Клара, неважно, похожа я на нее или нет, теперь вот еще эта неожиданно объявившаяся дочь Клары. Ни доктор Вильд, ни дедушка Юлиус не сказали мне о ней ни слова, ну и ладно, меня это не касается, мне теперь все равно. Я чувствую себя прекрасно, мне тепло и уютно, я люблю дедушку Юлиуса, а когда я приду домой, квартира будет убрана, все будет блестеть, все приготовлено, так бывает всегда, когда приходит Агнес. Я просто-напросто снова положу дело Вассарей под папку Конрада, может, он еще не хватился документов; если же он ищет их, то обнаружит на старом месте, пусть сам думает, как все это объяснить.

Я чувствовала себя веселой и свободной и, как всегда в таких случаях, хотела, чтобы произошло что-то хорошее.

— Заведи часы, — сказала я дедушке Юлиусу.

Еще в детстве часы дедушки Юлиуса приводили меня в восторг. Я еще не умела говорить, а он уже показывал их мне и радовался моему восхищению. Позже, когда я подросла, то стала сама просить послушать их игру; свое желание я выражала тогда, как и сегодня, словами «заведи часы». Дедушка Юлиус никогда не разрешал мне самой дотрагиваться до них. Только ему дано право приводить часы в движение.

Часы заключены в рамку, они висят над комодом из орехового дерева в гостиной дедушки Юлиуса. С первого взгляда их можно принять за картину. Пейзаж с рекой, домами и деревьями, городские ворота с башней, на переднем плане колодец с воротом, возле него девушка и деревенская парочка, один мужчина скачет на коне, другой ведет собаку, женщина с граблями на плече идет в сторону невидимого поля. Часы, маленькие, белые, расположены в башне. Когда они отбивают полчаса, девушка начинает двигать ворот и вода прозрачной струей льется в чашу. Все это сопровождается мелодичным звучанием песни Моцарта: «Приди же май скорее, чтоб зеленело все». Но можно, и не ожидая, когда пробьет полчаса, потянуть за шнур, прикрепленный к раме, и привести в движение ворот, заставить течь воду и звучать музыку. Дедушка Юлиус так и сделал. Мы сидели тихо, слушали и смотрели.

Когда-то дедушка Юлиус выучил со мной текст этой песни: частенько, когда мелодия переставала звучать, я сама допевала песню до конца. Иногда я и сейчас так делаю.

— Ну же, Кристина, давай, — сказал дедушка Юлиус, глаза его сияли.

«Приди же май скорее, чтоб розы расцвели, кукушки куковали и пели соловьи», — пела я громким голосом, и мне хотелось смеяться. Когда же я допела до конца, то заплакала, сама не зная почему.

Дедушка Юлиус посмотрел на меня и сказал:

— Когда-нибудь это должно было случиться.


Таким был этот день, положивший конец моей предшествующей жизни, времени, когда я плыла по течению, отдаваясь ему, растворяясь в нем. Я все еще лежала на кушетке в гостиной, спина болела, правая рука одеревенела, голова была забита мыслями.

Я хотела избавиться от них и поэтому снова вспомнила о принятом у дедушки Юлиуса решении: пусть Клара остается тем, чем она была для меня до сих пор — неприятным, но не слишком важным раздражителем.

Вошел Конрад и посмотрел на меня.

— Ты выглядишь усталой, — сказал он.

— Ты тоже, — ответила я. — Ты можешь больше не работать сегодня?

— Конечно, могу, — сказал он. — Это пропавшее дело все время отвлекает меня, никак не могу сосредоточиться.

Я решила, что попытка тайно снова засунуть дело под папку выглядела бы, раз уж Конрад заметил его отсутствие, слишком по-детски. Теперь я хотела довести эту историю до логического конца. Принесла сумку из прихожей, вынула из нее дело и положила перед Конрадом.

— Возьми, — сказала я. — Вот теперь ты можешь спокойно говорить, что я опять поступила непредсказуемо, опрометчиво и доставила тебе очередные неприятности. Что я должна прекратить, наконец, вести себя так, должна повзрослеть, понять, что жизнь серьезная штука. Да, я тайно взяла эти документы с твоего стола и прочитала их. Я узнала, что у Клары Вассарей был дом, который она завещала своей дочери; о существовании этой дочери я даже не подозревала. Это пробудило во мне любопытство, и я в течение целого дня гонялась по следам чужой жизни. Потому что считала, если буду больше знать о Кларе, узнаю больше и о себе самой. Но проникнуть в чужую жизнь не так просто, она открывается не всякому. Поэтому я буду жить своей собственной жизнью, я устроила ее по своему вкусу, так будет и дальше, баста, на этом закончили. Я даже не спрашиваю, что ты собираешься делать с этими документами, не спрашиваю, почему ты сравнил меня с Кларой. Мы не будем больше говорить о ней, ни мои родные, ни ты, ни я. Ну вот, я все тебе сказала, пожалуйста, не сердись на меня.

Конрад молча взял дело, прошел с ним в свой кабинет. Я слышала, как он звонил по телефону, вероятно, доктору Вильду. Некоторое время спустя он вернулся и принес горячее молоко с медом, которое я так люблю.

— Пей, — сказал он.

Он сел рядом со мной, обнял меня за плечи. Пока я пила, он держал блюдце, чтобы ни одна капля не пролилась на ковер.

— Может быть, нам стоит куда-нибудь съездить? — спросил Конрад. — Что ты думаешь о Венеции? Поздней осенью там особенно красиво.

— Конрад, — вскрикнула я восторженно и бросилась ему на шею, — какая чудесная идея. Я могла бы прихватить с собой кисти и краски, как ты думаешь? Ведь я купила себе прекрасные, яркие новые краски, хотела рассказать тебе об этом, но не успела. Я буду снова рисовать. Может быть, и стихи писать. Картины с изображением Венеции. Стихи о Венеции. Как долго мы там пробудем? Неделю, две?

— Самое большее, выходные, Кристина. Давай не будем перебарщивать.

В этот момент я была согласна на все.

— Ну хорошо, — сказала я, — выходные. Я буду ждать, Конрад, я буду ждать. Устрой все как можно быстрее.


Руди Чапек в бешенстве отбросил лопату и ткнул пальцем в кусок бетона, торчавший из-под земли.

— Снова остатки этого идиотского кегельбана, — сказал он отцу, ремонтировавшему клетки для кроликов.

Венцель Чапек пожал плечами и, не глядя на сына, заметил:

— Их будет еще много.

Ножницами для металла он отрезал прямоугольный кусок проволочной сетки и примерил к дыре, которую хотел залатать. Хотя осенний день был прохладным, его рубаха под старой матерчатой курткой взмокла от пота.

— С меня довольно. Мы сегодня достаточно навкалывались на заводе. Подготовили к монтажу два станка. И это при сдельщине. Новый сарай для инструмента может и подождать, — заявил Руди и, бросив исподтишка взгляд на отца, двинулся в сторону дома.

— Постой-ка, — сказал Венцель.

Руди медленно поплелся назад, поднял лопату, поплевал на ладони и стал намеренно неторопливо расширять яму для фундамента.

— Бенедикт уже вернулся? — спросил отец.

— Он пошел на биржу труда, — ответил Руди, лихорадочно соображая, как объяснить отцу, почему Бенедикта до сих пор нет, хотя время уже к вечеру.

— Долго я это терпеть не намерен, — сказал Венцель Чапек. — Он же совершенно не хочет работать. А я не хочу его тут больше видеть. Пусть ищет себе другое жилье. Я ему скажу. Сегодня же.

Руди молчал. Отец высказывал эту угрозу слишком часто, чтобы ее можно было воспринимать всерьез. Но что-то Бенедикту все же придется делать, чтобы разрядить обстановку, тяжелую, как свинцовая гиря. Даже когда они после ужина играли втроем в карты, все было не так, как раньше: отец теперь не смеялся с ними, серьезный, с глубокими складками у рта, сидел он над своим листком. Бенедикт тоже играл с мрачным, ничего не выражающим лицом, а ему, Руди, с его заезженными шутками, не по силам было снять возникшее напряжение.

Налетел ветерок, он принес от других домов поселка смешение разнообразных запахов пищи, таких насыщенных, что у Руди неприятно засосало под ложечкой. Он вспомнил, как хорошо они жили при матери, совсем не так, как сейчас. Конечно, ему не хватало ее, недоставало ее примиряющего терпения, чуткости, заботы, но дело было не только в этом. Просто у нее все спорилось, при ней была чистота в доме, каждый день свежая рубашка, а по вечерам — скромная, но вкусная еда на столе. С тех пор как она умерла, несправедливо рано оставив их два года назад, — Руди иногда ночью все еще грезилось ее лицо, все понимающее, такое похудевшее, на жесткой больничной подушке, — их дом изменился, как ни старались они с отцом поддерживать в нем порядок. Вся мебель выглядела потрепанной, старой, белье не отстирывалось добела, комнаты пахли затхлостью, деревянные стены поблекли. О еде и вовсе нечего было говорить. Руди вспомнил первый вечер после смерти матери, когда отец попытался соорудить ужин из имевшихся запасов. Раньше он никогда не готовил, теперь же беспомощно стоял у плиты, с отчаянием перемешивая густоватую массу, пока она в конце концов не начала срываться с ложки тяжелыми комками. Получиться должен был омлет, у матери он бывал таким вкусным, что Руди просто объедался им, сейчас же он растерянно смотрел на какое-то непонятное клейкое месиво, которое отец накладывал ему на тарелку. «Возьми сахар, бери побольше сахару», — все повторял и повторял Венцель Чапек, пока его семнадцатилетний сын, сидя над этой ужасной белой горой, не разразился слезами в своей еще детской тоске по матери и не выбежал из дома. С того времени отец научился готовить, правда, делал он это неохотно и без особого рвения; Руди тоже мог теперь сделать омлет или зажарить кусок мяса, но по-настоящему довольными результатами своей готовки они не бывали никогда.

Руди как раз сбивал землю с лопаты, когда услышал скрип садовой калитки. Он быстро пошел туда, следовало непременно поговорить с Бенедиктом, предупредить его о грозящей ссоре.

— Как подрастает сарай? — с иронией спросил Бенедикт. Он остановился у калитки, заметив, что Руди хочет перехватить его.

— Молчи, — тихо сказал тот Бенедикту, — придумай-ка лучше поскорее какое-нибудь приятное известие. У старика снова его обычный заскок.

Бенедикт, высокий, худой, медленно вошел в калитку и положил на землю холщовый мешок, который он постоянно таскал с собой. Руди понял, что ходьба опять измотала его.

— Где ты болтался? Что за идиотизм целый день шататься пешком.

— Не так уж много я и прошел, — ответил Бенедикт. — От биржи труда до городской библиотеки, оттуда в музей, из музея в кафе, там я немного почитал газету. Вот и все.

— Ну и как, — поинтересовался Руди, — у них есть для тебя какая-нибудь работа?

Бенедикт равнодушно покачал головой:

— Нет, ничего нет. Я туда больше не пойду.

Руди почувствовал, как повлажнели его ладони, было ясно: ему снова не удастся убедить Бенедикта, что ходить на биржу труда просто необходимо, хотя бы просто для успокоения Венцеля Чапека. Руди разозлился на Бенедикта, как бывало, когда тот хладнокровно и сознательно уходил от любых упреков, отклонял любые советы, будь-то советы Руди или его отца, оставался глух к любым аргументам.

Руди поглядел на холщовый мешок Бенедикта, который ненавидел, отметил под грязной тканью контуры книг и блокнота: ему ужасно захотелось взять этот мешок и швырнуть его за забор на узкую песчаную дорожку, разделявшую два ряда маленьких садиков. Он не сделал этого и только сказал вдруг охрипшим голосом:

— На следующей неделе ты снова пойдешь туда. А что если именно на следующей неделе у них найдется что-нибудь и для тебя?

Когда Бенедикт нагнулся к Руди, чтобы сказать ему что-то на ухо, тот отодвинулся: наверняка Бенедикт опять выскажет сейчас одну из своих странных сентенций, которых Руди часто не понимал и которые веселили только самого Бенедикта. Но он ошибся. Того, что сказал ему Бенедикт, он ожидал меньше всего:

— У меня есть работа, — сказал Бенедикт.

— Повтори-ка еще раз, — тихим голосом попросил Руди. — И если это окажется неправдой, я и пальцем не пошевелю, когда мой отец тебя выставит.

— Руди, это правда, — подтвердил Бенедикт. — Эти идиоты на бирже труда и их вечные фразы: «Мы стремимся найти работу для инвалида, поверьте нам, действительно стремимся, но это нелегко». Я им на это очень вежливо и серьезно: «Я не инвалид». Они в ответ: «Как приятно, что вы этого не ощущаете, но вы — инвалид, вот медицинское свидетельство, тут черным по белому написано». Я еще серьезней: «Мне что, показать вам, как я бегаю? Длинный коридор за дверью как раз для этого подходит. И свидетелей здесь сидит предостаточно». Они: «Ну что вы, мы вам верим, конечно, мы вам верим, но мы же не можем оспаривать мнение врача. Вы — теперь это слово произносится по слогам — ин-ва-лид, да-да, хотя вы только ограничены в движениях, но на этой ступени вашего заболевания…»

Я им на это: «Со ступенями у меня полный порядок, пожалуйста, посмотрите, как я ступаю по лестничным ступеням, и вы ахнете». Они, с трудом скрывая нетерпение: «А как быть с вашими частыми пребываниями в больнице? Вы же особый случай». Я приятно удивлен: «Ах вот как, особый случай, хорошо быть особым случаем, мне это даже нравится». Наконец у них лопается терпение. «Пожалуйста, — стонут они, все еще пытаясь изобразить приветливость, — приходите еще раз на следующей неделе». Я киваю и на одной ноге прыгаю к двери.

В это время Руди правой ногой в кроссовке чертил на песчаной дорожке четырехугольник, он провел в нем две диагонали, а затем левой ногой стер рисунок. Бенедикт действовал ему на нервы. То, что его друг раздражал и сотрудников биржи труда, не удивляло Руди, он уже наслушался от Бенедикта подобных рассказов.

— Выкладывай же, наконец, что с работой, — потребовал он.

— Ну что ж, если ты хочешь знать подробности: со следующей недели я буду работать в библиотеке, с картотеками. Полставки. Разговорился с библиотекарем, и тот мне предложил работу. Ты доволен?

Руди ожидал большего. И все же: эта работа, пусть лишь частично, приобщала Бенедикта к образу жизни нормальных людей. Наконец-то прекратится вечное брюзжание отца. Может быть, теперь у них в доме снова станет так же уютно, как прежде.

— Сколько? — спросил Руди.

— Три тысячи, — ответил Бенедикт.

— Вот свинство, — сказал Руди. — Да за такие деньги я даже к станку не подойду.

— А я подойду, только не к станку, а к картотеке, — ответил Бенедикт. — Этим мы и отличаемся друг от друга.

Серые глаза Бенедикта внимательно следили за тем, как меняется лицо Руди. Тот подождал, пока во рту накопилась слюна, и смачно сплюнул. Потом обернулся и крикнул: «Отец, Бенедикт нашел работу».

Ожидая, пока подойдет отец, они не глядели друг на друга. Бенедикт забросил за плечи свой мешок и прислонился к столбику у калитки. Венцель Чапек шел медленно, не спеша, его широкое, загорелое лицо казалось таким же угрюмым, как всегда. Когда он наконец остановился перед ними, Бенедикт коротко рассказал обо всем.

— Отлично, — сказал Венцель, — думаю, будет справедливо, если половину своего жалованья ты будешь отдавать на хозяйство.

— Согласен, — ответил Бенедикт. Потом он пошел с отцом Руди, чтобы помочь тому убрать инструменты. Бедро у Бенедикта ломило.

— После ужина сыграем в шахматы? — сказал Венцель Чапек.

— Хорошо, — ответил Бенедикт, — мы уже давно не играли.

— А я? — спросил Руди.

— Астерикс, Астерикс[2], — закричал Бенедикт и стукнул приятеля кулаком по плечу.

Раньше Бенедикт и Руди жили вместе в мансарде. Но постепенно все маленькое, темное помещение мансарды оказалось заполненным книгами, которые Бенедикт приносил домой из дешевых антикварных магазинов, от старьевщиков и с толкучек; книги пачками лежали на полу, теснились на шкафу и комоде, валялись без разбора под раскладушкой; Руди не долго выносил такое окружение, он переселился вниз, в спальню отца, где пустовала кровать матери. Как ни старался Бенедикт привить приятелю любовь к книгам, тот смотрел на них недоверчиво, к тому же он ленился читать. В комнате у отца Руди тоже не понравилось, впрочем, это можно было предвидеть заранее. Тогда он просто-напросто уволок раскладушку у Бенедикта и каждый вечер устанавливал ее на веранде, то громко, то тихо чертыхаясь при этом. Хотя он и не хотел признаваться, но ему было скучно одному, поэтому, когда ночи бывали прохладными, он часто брал к себе Якоба, старого вечно сердитого кролика. Раскладушка и не всегда сразу убиравшиеся следы пребывания Якоба значительно поубавили уюта на веранде, где Венцель с Руди и Бенедиктом ели и проводили почти все свободное время. Все трое ощущали это, и однажды Венцель сказал, что он согласен перейти в мансарду и уступить ребятам свою комнату. Руди был не против, но Бенедикт, которому давно нравилось его одиночество, отказался.

Три толстых матраца из конского волоса — приданое матери Руди, которым она когда-то очень гордилась, — принадлежали теперь Бенедикту. На них он мог удобно вытянуться, так разместив свое правое бедро, свою правую ногу, чтобы до минимума свести боли, мучившие его, особенно вечерами. Иногда он снимал со стены старое в пятнах зеркало и при свете настольной лампы рассматривал длинные и глубокие шрамы от операций, тянувшиеся от бедренного сустава по верхней части бедра.

Игра в шахматы удалась на славу. Первую партию выиграл отец Руди, причем без всякого сопротивления со стороны Бенедикта. Настроение Венцеля заметно улучшилось, но поскольку он слишком выложился на эту первую партию, Бенедикт почти без труда выиграл вторую. Тем не менее отец Руди добился своего и был доволен. Он еще немного расспросил Бенедикта о его новой работе, распил с ним бутылку пива и отправился спать.

Руди в это время сидел, отвернувшись от стола, и листал комиксы. После ухода Венцеля Чапека Бенедикт попытался завязать с ним разговор, но Руди отвечал односложно и явно не хотел вступать в беседу. В конце концов он встал, потянулся всем своим коротким, приземистым телом и буркнул: «Отваливай, я устал». Бенедикт молча ушел наверх.

Выходит, он снова разочаровал или обидел Руди, а может быть, и то и другое вместе, Бенедикт никогда не знал этого наверняка. Ему не хотелось думать о Руди, но на душе у него было скверно. Ведь он был многим обязан своему другу.


Тот день был дождливым. Стоял октябрь, а может быть, даже ноябрь. За несколько дней до этого Бенедикта выписали из больницы, была сделана еще одна попытка — и это после двух неудачных — исправить врожденный дефект бедра, усугубившийся из-за вмешательства врачей. Бенедикт знал, что и эта попытка оказалась напрасной. Он вернулся в приют, где жил вместе с другими подростками, у которых не было родителей. Ребята проводили его до школы, помогли подняться по лестнице, учителя пытались сделать вид, что все в порядке вещей: и то, что он вернулся, и то, что ему запрещено пока много двигаться, все шло, как прежде. Потом ребята помогли ему спуститься вниз и, отпуская беззлобные шутки, отвели назад. «Тебе пока не стоит ходить одному», — сказал Бенедикту директор приюта, именно поэтому тот после обеда с трудом спустился вниз и под дождем заковылял по улице.

Кое-как он втиснулся в трамвай, в вагоне люди расступились перед ним, одна пожилая дама встала и предложила ему свое место. Бенедикт едва слышно поблагодарил ее. Когда он наконец сел, у него из рук выскользнул костыль, он пришелся по голове ребенку, сидевшему напротив на коленях у матери, ребенок громко, навзрыд заплакал. Бенедикт как-то неопределенно махнул рукой в сторону женщины, та лишь кивнула и стала гладить ребенка. Перед следующей остановкой он торопливо заковылял к выходу, но добрался до него слишком поздно, дверь в последний момент закрылась, и он остался стоять перед ней, прислонившись к стенке с объявлением, извещавшим пассажиров о штрафе, грозящем им за безбилетный проезд. Бенедикту было жарко, его нижняя губа дрожала. «Обопрись на меня», — сказал немолодой мужчина и взял его под руку. Бенедикт ощутил под пальцами ткань рукава, она пахла сыростью и старой шерстью. Наконец он вышел из трамвая, его почти вытолкнули наружу. Он поковылял вдоль домов, пешеходная дорожка была вымощена булыжником, стук его костылей отдавался глухим эхом.

Какое-то время Бенедикт просто шел вперед, пытаясь забыть о ненавистных ему врачах, директоре приюта, учителях и вообще обо всех доброхотах. Переходя через перекресток, он замешкался, и загорелся красный свет. Водителям пришлось ждать, пока он не доберется до тротуара, один из них успокаивающе махнул Бенедикту рукой. Тот состроил гримасу.

Дождь усилился, хлестал в лицо. Бенедикт почувствовал себя лучше, теперь он без помех шел своим путем, а все прохожие пытались укрыться от дождя. Ему вспомнилась песня: как ни странно, это была детская песенка, он выучился ей еще у своей матери. Единственная детская песня, которую он знал; все остальные песни стремились вдолбить в его упрямую голову приютские сестры, чужие тети, случайные воспитательницы, он механически повторял за ними слова и тут же забывал их. На мгновение Бенедикт представил себе летний день, каменную скамью в тени высокого, раскидистого дерева, на ней сидела его мать. Он увидел ручонку трехлетнего малыша. Она настойчиво тянулась к лицу матери, а по ней карабкался маленький красный жук с черными пятнышками. Мать пела: «Божья коровка, божья коровка, лети в Мариабрунн, принеси нам сегодня и завтра хорошую погоду». И правда, при последних словах жук улетел наверх, в тень дерева, а ребенок уставился на мать, он верил, что она может творить чудеса.

Тихонько напевая, Бенедикт остановился и поглядел на витрину спортивного магазина. Там уже были выставлены подарки к Рождеству, товары для зимнего отдыха. Лыжи всех видов, составленные в пирамиды, палки, угрожающе нацеленные сверху, коньки, носы которых грациозно врезались в пеностироловые пластины, сани, громоздившиеся на заднем плане, спортивная одежда ярких расцветок, из которой были составлены гротесковые фигуры без головы, рук и ног; все эти вещи назойливо лезли ему на глаза, а ведь ему-то они были ни к чему, у него не было никаких шансов когда-либо воспользоваться ими. И все же Бенедикт остановился у этой витрины, пытаясь разгадать скрытый смысл выставленных здесь предметов и понять, почему они отказываются служить ему.

За спиной он услышал торопливые шаги, кто-то спешил укрыться от дождя, шлепая тяжелыми ботинками по мелким лужам, вода плеснула на брюки Бенедикта, он сердито оглянулся. Тут прохожий поскользнулся, его с силой швырнуло прямо на левый костыль Бенедикта, костыль вырвался из рук, Бенедикт упал, всей своей тяжестью придавив прохожего. «Идиот» было самым мягким из ругательств, которыми разразился калека. Страх, что теперь еще и одна из его здоровых костей может оказаться раздробленной, привел его в невероятную ярость, он уже занес кулак, чтобы ударить лежавшего под ним в лицо. И тут он разглядел это лицо, молодое, широкоскулое, багровое от растерянности и отчаяния. Кулак Бенедикта разжался. Парень приподнялся, оперся локтем о булыжную мостовую и начал, не переставая, бормотать: «Извини, пожалуйста, извини». «Ладно», — ответил Бенедикт и попытался подняться, опираясь на стену дома. Это ему удалось. Он мог стоять. Прохожий вскочил и спросил, не может ли он чем-нибудь помочь Бенедикту, хоть чем-нибудь. Так началась дружба Бенедикта с Руди Чапеком.

Как ни отказывался Бенедикт, Руди проводил его назад в приют, сначала пешком, потом на трамвае, по пути они молчали. В один прекрасный день Руди снова появился в приюте, спросил Бенедикта, поинтересовался, как его дела. Потом он стал приходить все чаще. Разговаривая, они искали темы, которые помогли бы им сблизиться. Это было нелегко. Но они старались, как могли, потому что чувствовали, как важна для них обоих эта дружба. Они часто гуляли по зимнему городу, медленно, применяясь к возможностям Бенедикта. У них оказалось мало общих интересов, но это возмещалось большой взаимной симпатией. Через несколько недель Бенедикт окончательно понял, что последняя операция ничего не изменила в его состоянии; он перестал ходить и, никого не допуская к себе, в бессильной злобе лежал, скорчившись, на железной койке. Тогда Руди впервые как бы между прочим предложил: «Ты можешь пожить у нас». Бенедикт удивленно приподнялся и спросил: «Ты говорил об этом со своим отцом?» Руди пожал плечами. «Приходи как-нибудь ко мне», — сказал он.

Перед первым визитом Бенедикта Руди повел себя несколько странно. Зайдя за Бенедиктом, он смущенно вытащил из старого полиэтиленового мешка белую, плохо отглаженную рубашку с поношенным воротом. «Возьми, — сказал он, — я знаю, у тебя нет ни одной рубашки». Бенедикт покраснел. «А ну убери, — сказал он хрипло, — если мне нельзя появиться перед твоим стариком в пуловере, то я вообще с тобой не пойду». «Только сегодня, только для первого раза», — попросил Руди. Чертыхаясь, Бенедикт рывком натянул рубашку и убрал воротничок рубашки в вырез. «Позволь-ка мне», — сказал Руди и снова выправил кончики воротничка. У Бенедикта побелели губы.

Дом Чапеков был самым скромным домом поселка, располагавшегося когда-то на краю города. Это было до того, как Вену в шестидесятые и семидесятые годы застроили неуклюжими многоэтажками, сильно потеснившими зеленую зону. Теперь поселок представлял собой зеленый островок, затерявшийся в море серого бетона. Венцель Чапек получил деревянный дом в наследство от отца. Тот построил его своими руками, арендовав землю под сад. Позже обстоятельства изменились, и появилась возможность приобрести участок; бывшие садоводы ударились в строительство частных домов, каждый по своему вкусу и разумению, удовлетворяя этим честолюбивые устремления. У отца Венцеля денег хватило только на покупку земли, деревянный дом он перестраивать не стал. Здесь Венцель проводил с родителями жаркие летние месяцы, радуясь обильным урожаям фруктов, здесь он остался, когда женился, здесь проходило беззаботное детство его единственного сына Руди, и оба они, и Венцель, и Руди, никогда и мысли не допускали, что их деревянный дом не так уж и хорош, это был их дом и он их вполне устраивал.

Когда пришли Руди и Бенедикт, Венцель Чапек сидел на веранде за столом и ужинал. Перед ним лежала овальная деревянная доска, в руках — остро заточенный нож с черной ручкой и раздвоенным острием. Орудуя этим ножом, он отправлял в рот толсто нарезанные куски колбасы. Тут же стояла полупустая бутылка пива, стакана нигде не было видно. Ломоть хлеба, разломанный на три части, лежал прямо на столе. Тихо жужжал электрокамин, излучая приятное тепло.

Руди остановился как вкопанный, весь побагровев, и с укором сказал отцу: «Я же просил тебя подождать с ужином. Ты же знал, что я приведу Бенедикта». «Ах да, — ответил тот невозмутимо, — я совсем забыл об этом».

Руди взглянул на Бенедикта. Тот медленным движением заправил воротничок рубашки в пуловер. Руди все понял.

И все же то был особенный вечер в жизни Бенедикта. Сначала Руди накормил друга, безуспешно пытаясь продемонстрировать светские манеры, Венцель с усмешкой наблюдал за его потугами; потом они почти до полуночи сидели за столом на веранде, пили пиво и тягучее самодельное вино из красной смородины, которое быстро ударило Бенедикту в голову и развязало ему язык; он начал рассказывать о жизни в приюте, о школе и, наконец, о своем физическом недостатке. Под влиянием алкоголя и незнакомого ему до тех пор чувства защищенности Бенедикт говорил о своем недуге как о злой шутке природы, из-за которой он отличался от других. Венцель Чапек не прерывал его, он сидел, прислонившись к ярким, прибитым мелкими гвоздиками под окнами подушкам, и время от времени сворачивал себе сигарету. Короткие пальцы его сына Руди то беспокойно двигались по пятнистой поверхности стола, то лежали неподвижно, как на школьной парте. Наконец Венцель Чапек сказал то, чего ждал Руди. Он сказал, что Бенедикт может, если хочет, жить у них, может быть, не сразу, а после окончания школы, так было бы удобнее.

Венцель Чапек поинтересовался, на какие средства живет Бенедикт. Тот сказал, что у него есть наследство. От бабушки. Его опекун выплачивает за него необходимые суммы. С девятнадцати лет он сможет сам распоряжаться своим наследством. Он думает, что к тому времени денег почти не останется.

После окончания школы Бенедикт переехал к Венцелю и Руди Чапекам. Опекун ничего не имел против. Бенедикту хотелось учиться дальше, но при всей серьезности его намерений ему никак не удавалось остановиться на какой-нибудь определенной специальности. Он интересовался литературой и историей, слушал лекции по философии и теологии. Ничто не удовлетворяло его. Бенедикт стал жить, как живется, без планов на будущее. Венцель Чапек отнесся к этому скептически. Он раньше, чем Руди, понял, что Бенедикт бесцельно тратит время, и не преминул сказать об этом. Отношение Венцеля к другу сына изменилось. Бенедикт чувствовал, что постепенно теряет уважение Чапека-старшего. Но он не реагировал на это. Опекун, которому он послал справку о своем зачислении в университет, еще исправно платил. Сумма, которую он давал Чапекам на хозяйство, была небольшой. Скоро ему должно было исполниться девятнадцать.

И вот теперь появилась эта работа в библиотеке. Теперь все снова было в порядке. «Может быть, я буду не только работать, но и учиться, — размышлял Бенедикт, прислушиваясь к поскрипыванию расширившихся от тепла деревянных перекрытий, — может быть, занятия в университете будут доставлять мне больше удовольствия, когда у меня будут и другие обязанности. Меня ждет множество интересных книг, — продолжал рассуждать он, — многие из них я принесу сюда. Завтра вечером я помогу Руди мастерить эту дурацкую модель башни из Граца, башни с часами из спичек, ужасная безвкусица, но я ему помогу», — решил он.

Бенедикт положил правую ногу в удобное для сна положение и потушил свет. Он слышал, как Руди внизу урезонивал недовольного Якоба.


Агнес сняла передник и засунула его в бельевой шкаф, внимательно оглядела свои грубые туфли на низком каблуке и обнаружила, что настало время прибить новые набойки. Агнес делала это сама, много лет назад она приобрела необходимый инструмент, он вполне окупил себя. Иногда Агнес подсчитывала, сколько она с тех пор сэкономила на ремонте обуви, полученный результат устраивал ее. Агнес еще раз разогрела оставшийся от завтрака кофе и теперь пила его из высокой и широкой кружки. Время от времени она макала туда засохший кусок булки, тут же вытаскивая его, пока он не успел размокнуть. В кухне была зажжена газовая духовка, с открытой дверцей, оттуда тепло проникало в комнату. Как исключение Агнес позволила себе эту роскошь, потому что когда она пришла домой, ее в первые минуты начал бить озноб, и она почувствовала себя внезапно старой и беспомощной. История с исчезнувшим делом и поведение Конрада сильно расстроили ее. В ней усомнились, ее словам не поверили, с ней поступили несправедливо. Агнес никогда не подвергала сомнению различие, существовавшее между ней и персоной господина доктора, и с уважением относилась к этому различию. У нее не было стремления подняться выше, чем она того заслуживала. Но если с ней обходились несправедливо, ее охватывала холодная ярость, сводившая на нет любую радость.

Почти каждый вечер из укромного уголка извлекался план принадлежавшего Агнес земельного участка. Собственность Агнес Амон, которая не имела почти ничего, кроме квартиры в переулке, пользующемся дурной славой. Правда, у нее была сберкнижка, и суммы, лежавшей на ее счету, хватало, чтобы скромно прожить в случае длительной болезни и чтобы прилично похоронить ее после смерти. Ни одному из родственников Агнес, с которыми она не поддерживала никаких связей, не придется на нее раскошеливаться. Но никто из них и не получит после нее наследства. То, что она владела участком земли, станет известным лишь после ее смерти. В том числе и наследнику, для которого он предназначен. До тех пор существование этого участка должно оставаться тайной.

Агнес пришлось от многого отказываться, дожить до шестидесяти четырех лет, прежде чем ей удалось купить землю. Начиная с пятнадцати лет она жила в людях, а до этого помогала по хозяйству своим родителям, бедным безземельным крестьянам; отдыхом для нее были часы, которые она проводила в школе. Замуж Агнес вышла, когда ей было уже за тридцать. В первые годы их совместной жизни — они пришлись на послевоенное время — ее муж, строительный рабочий, хорошо зарабатывал, а она убирала в чужих домах с утра до поздней ночи. Они довольно много откладывали. С железной энергией переносила Агнес все трудности, все невзгоды, но ни разу не тронула ни гроша из отложенного. Ни угрозы, ни побои мужа не смогли заставить ее снять деньги со сберегательной книжки, которую она хранила у себя. После смерти мужа Агнес стало житься лучше. Она получила маленькую пенсию, но продолжала работать. Мало ела, готовила пищу на смальце, пила ячменный кофе. Свою одежду шила сама из поношенных вещей, которые ей отдавали. Ею владела одна цель: приобрести что-нибудь, что не теряло своей цены, что она могла назвать словом «имущество», об этом она в течение десятилетий могла лишь мечтать.

Пятого февраля 1980 года Агнес Амон через маклера купила земельный участок площадью 615 м2 на краю ничем не примечательного небольшого местечка в Бургенланде. Деревня находилась в мало привлекательной местности, она была расположена в низине, лето здесь было жарким, а зима долгой и холодной. Жители вели свое происхождение от мелких безземельных крестьян, таких же, как родители Агнес, и ездили на работу в большой город. Женщины выращивали овощи и фрукты, кое-кто держал козу или корову, у всех были куры. Именно эти еще заметные черты крестьянского быта и побудили Агнес купить в ничем не примечательном месте земельный участок. Он был слегка покатым, к нему не были подведены ни водопровод, ни электричество. Но она чувствовала себя там как дома.

Три раза в месяц Агнес приезжала на свой участок, проверяла, в порядке ли ограда, открывала ключом решетчатую калитку. В первых шагах по газону, буйно заросшему сорняками, было что-то волнующее. Агнес шла медленно, почти робко. Зимой, когда лежал снег, она радовалась, что за ней остаются следы. Агнес мерила шагами пустой прямоугольник, сначала в длину, потом в ширину. Под конец она становилась в середину, закрывала глаза и представляла себя в доме, под крышей. Мечтать так было здорово, хотя она знала, что это только мечты. Однажды она посадила куст, дикие розы, которые она перед этим тайком, боязливо выкопала на краю луга. Когда она приехала в следующий раз, веточки куста были голыми и сухими, они ломались от ее прикосновения. С тех пор Агнес ничего больше не сажала.

Той осенью Агнес еще не была на своем участке. Несколько раз она собиралась поехать, но каждый раз этому что-нибудь мешало. Одно служило ей утешением и наполняло гордостью: вечерами она вынимала из потрепанного конверта план участка и договор о покупке и раскладывала перед собой на столе. Пальцем обводила границы своего владения или разглядывала обозначенную в договоре цену, размышляла, на сколько за это время могла возрасти стоимость недвижимости. У Агнес не было телевизора, она редко слушала радио. Больше всего она любила вечерами заниматься своим участком.

Сейчас она, правда, вынула конверт, но, не раскрыв его, снова отложила в сторону. Она все еще с обидой думала о поведении Конрада, но было и кое-что другое, смущавшее ее. Это была мысль о том, что у Конрада пропало дело, касавшееся человека по фамилии Вассарей. Конрад не назвал имени, но Агнес была твердо убеждена, что речь идет о Кларе. Кристина никогда не говорила с ней о Кларе, а от Конрада она меньше всего ожидала услышать это имя. Ее муж воспринимает родственников как ненужный балласт, сказала однажды Кристина, добавив, что уже привыкла к этому. Когда Агнес нанимали, ее спросили лишь о последних хозяевах, предъявлять рекомендации от тех, у кого она жила еще раньше, не понадобилось.

«Я помню все, — думала Агнес, — как будто не прошло столько лет. Но ведь этого я и хотела. Я сделала все, чтобы работать у Кристины. Чтобы быть поближе к прошлому».

Загрузка...